Заложники

Энн Пэтчетт

Аннотация

   Приглашенные на светский прием гости с нетерпением ждали появления всемирной знаменитости – певицы Косc. Ее чарующий голос заворожил всех. Но прекрасный вечер был неожиданно прерван – в зал ворвались вооруженные террористы.

   С этого момента для всех участников драматических событий началась другая жизнь, а весь мир сузился до размеров одного зала…




Энн Пэтчетт
Заложники

1

   Когда свет погас, аккомпаниатор ее поцеловал. Может быть, он успел вскочить за секунду до того, как стало темно, а может, просто поднял руки. Но какое-то движение он наверняка сделал, потому что все, находившиеся в гостиной, запомнили именно поцелуй. То есть самого поцелуя они, конечно, не видели, потому что темнота наступила кромешная, но все могли поклясться, что поцелуй был, и даже точно описывали его: страстный и экспансивный, захвативший ее врасплох. В тот момент, когда лампы погасли, все смотрели именно на нее. Вскочив на ноги, все продолжали аплодировать, не жалея ладоней. Ни один человек в гостиной не испытывал ни малейшей усталости. Итальянцы и французы кричали: «Браво! Браво!», японцы от них только отворачивались. Интересно, а если бы свет не погас, он бы точно так же ее поцеловал? Неужели он так был ею переполнен, что в тот самый миг, как наступила темнота, сразу же к ней бросился? Неужели у него такая быстрая реакция? А может быть, все эти мужчины и женщины в комнате сами хотели того же самого и потому стали жертвой коллективной галлюцинации? Они настолько были захвачены красотой ее голоса, что все вместе жаждали припасть к ее губам, выпить их. А может, и правда музыку можно присвоить, уловить, поглотить? Что бы это значило: поцеловать губы, которые издают такие звуки?

   Некоторые из них обожали ее долгие годы. Они собрали все ее диски. Они завели себе специальные блокноты, где записывали все сцены, на которых ее видели, все музыкальные произведения, которые она исполняла, все составы исполнителей и имена дирижеров, с которыми она выступала. Конечно, в эту ночь здесь присутствовали и такие, кто раньше вообще не слыхал ее имени. Кто мог бы сказать (если бы их об этом спросили), что опера – это набор бессмысленных кошачьих воплей и они с большим удовольствием провели бы три часа в кресле дантиста. Но теперь некоторые из них плакали открыто, не стесняясь, и сами не понимали, как они могли так ошибаться.

   Никто из присутствующих не испугался темноты. Они вообще ее едва заметили. Они продолжали хлопать. Приехавшие из других стран считали, что здесь подобные вещи случаются постоянно. Электричество включается, отключается. Местные жители признавали, что это правда. Кроме того, само это отключение показалось им удивительно уместным и правильным, как будто напомнило: «Здесь главное – не смотреть. Здесь главное – слушать». Конечно, всех несколько удивило, что свечи на столах тоже погасли, причем одновременно с лампочками. Но зато воздух наполнился приятным ароматом погасших свечей, сладковатым и умиротворяющим. Ароматом, который говорил о том, что уже поздно и пора спать.

   Они продолжали аплодировать. Они воображали, что поцелуй длится в темноте.

   Роксана Косс, знаменитая певица-сопрано, была единственной причиной, по которой господин Осокава приехал в эту страну. Господин Осокава был единственной причиной, по которой все остальные явились на этот прием. Вообще-то это было не то место, куда являются охотно. Причина, почему эта страна (кстати, весьма бедная) решила пойти на столь бессмысленные издержки и устроить прием в честь дня рождения иностранца, которого к тому же пришлось долго уговаривать и задабривать, заключалась в том, что этот иностранец был основателем и главой корпорации «Нансей», крупнейшей электронной корпорации в Японии. Сокровеннейшее желание принимающей стороны заключалось в том, что господин Осокава обратит на них милостивое внимание, окажет столь необходимую им помощь: к примеру, в обучении или налаживании торговли. Или в строительстве завода (мечта столь дорогая, что о ней даже боялись говорить вслух), причем дешевый труд принесет прибыль всем заинтересованным сторонам. Развитие индустрии столкнет экономику страны с мертвой точки, то есть с выращивания листьев коки и опийного мака, создаст иллюзию, что страна стремится уйти от производства кокаина и героина, да и сама готовность принять иностранную помощь сделает наркотрафик не столь заметным. В прошлом подобные замыслы никогда не выходили за рамки прожектов, потому что японцы по природе своей всегда грешили излишней осторожностью. Они верили в существование опасностей или в слухи об опасностях в странах, подобных этой, и только приезд господина Осокавы – разумеется, не в качестве исполнительного директора корпорации и не в качестве политика – внушал надежду на то, что протянутая за помощью рука не будет отвергнута. Что ей что-то перепадет из бездонного кармана приезжего японца. Его визит, отмеченный торжественным праздничным обедом, украшенный присутствием оперной звезды, заполненный многочисленными запланированными встречами и осмотром возможной стройплощадки будущего завода, неожиданно сделал эти мечты реальными, как никогда, и атмосфера в зале была приподнятой, просто источала обещания. Введенные в заблуждение мнимыми намерениями господина Осокавы, на приеме присутствовали представители более десятка стран. Все эти инвесторы и послы, которые сами наверняка не посоветовали бы своим правительствам вложить в эту страну даже цент, но охотно поддерживали подобные попытки корпорации «Нансей», теперь кружились по залу в черных смокингах и вечерних платьях, угощались тостами и смеялись.

   Что же до самого господина Осокавы, то целью своего путешествия он не считал ни бизнес, ни дипломатию, ни укрепление дружбы с президентом, как об этом позже напишут в газетах. Господин Осокава вообще не любил путешествовать и не был знаком с президентом. Свои намерения – или, вернее, отсутствие таковых – он выразил вполне ясно. Он совершенно не собирался строить здесь завод. Он бы никогда не согласился на путешествие в чужую страну, чтобы праздновать там свой день рождения в присутствии людей, с которыми даже не был знаком. Он никогда не любил его праздновать и со знакомыми, а уж этот свой пятьдесят третий день рождения вообще считал датой, не заслуживающей внимания. Он успел отклонить с полдюжины приглашений этих самых людей на этот самый прием, когда вдруг они пообещали ему присутствие Роксаны Косс.

   Но если предлагается такой подарок, как можно от него отказаться? Не имеет значения, что это далеко, некстати и может быть превратно понято. Кому под силу ответить на подобное предложение «нет»?


   Но сперва вспомним другой день рождения, одиннадцатый, тот самый, когда Кацуми Осокава впервые в своей жизни услышал оперу. Это была опера Верди «Риголетто». Отец привез его поездом в Токио, и под проливным дождем они вместе отправились в театр. Стоял конец октября, 22-е число, так что ливень был холодным, и улицы покрывал сплошной слой разноцветных опавших листьев. Когда отец с сыном наконец приехали в токийский Метрополитен-холл, их одежда была сырой, несмотря на плащи. Отсырели даже билеты в бумажнике отца. Их места нельзя было назвать лучшими, но, к счастью, вкусы обоих еще не отличались взыскательностью. В 1954 году деньги стоили еще очень дорого, билеты на поезд и в оперу составляли сумму невообразимую. В другую эпоху ребенок вряд ли осознал бы это, но тогда, всего через несколько лет после войны, дети гораздо лучше разбирались в проблемах взрослых и, как правило, прекрасно понимали то, что недоступно детям сегодняшним. В тот вечер отец с сыном долго поднимались по лестнице к своему ряду, стараясь не глядеть вниз, в разверзшуюся под ними головокружительную пустоту. Они кланялись и просили прощения у всех, кто вставал, чтобы уступить им проход по ряду, и наконец откинули сиденья и опустились на свои места. Они пришли очень рано, но другие явились еще раньше, потому что роскошь спокойно посидеть в таком прекрасном месте была включена в цену билета. Они не разговаривали друг с другом, отец с сыном, они ждали начала спектакля, и вот наконец свет погас и откуда-то снизу зазвучала музыка. Из-за занавеса вышли крошечные человечки, настоящие букашки, и начали открывать рты. Вместе с их голосами все пространство вокруг них наполнилось тоской, страданием и беспредельной, безрассудной и отважной любовью, которая каждого из них поочередно привела к смерти.

   Именно во время этого спектакля опера навеки запечатлелась в сознании Кацуми Осокавы. Она стала тем посланием, которое было записано на внутренней стороне его век, и он всякий раз читал его, засыпая. Через много лет, когда бизнес завладел всей его жизнью без остатка, когда ему приходилось работать как проклятому на благо страны, все богатство которой в тот период состояло в тяжелом труде ее граждан, он верил, что жизнь, настоящая жизнь, находит выражение именно в музыке. Настоящая жизнь остается в полной неприкосновенности в нотных строчках оперы Чайковского «Евгений Онегин», в то время как обычные люди должны ежедневно выходить в мир и исполнять в нем свои тяжелые, изматывающие обязанности. Разумеется, он осознавал (хотя наверняка и не полностью), что оперное искусство – не для всех, но какая-то часть его, он надеялся, была для всех. Те записи, которые он бережно хранил у себя дома, те редкие спектакли, которые ему удавалось посмотреть на сцене, служили ему мерой, которой он проверял собственную способность любить. Не жена, не дочери, не работа. Он никогда не думал о том, что таким образом трансформирует свою повседневную жизнь в оперу. Напротив того, он считал, что без оперы некоторая часть его внутреннего «я» исчезнет без следа. В начале второго акта, когда Риголетто и Джильда запели вместе и их голоса слились в победное гармоническое единство, Кацуми Осокава схватил руку отца. Он понятия не имел о том, что они говорили друг другу в тот момент, и уж тем более не осознавал, что они играют роли отца и дочери. Он знал только одно: ему необходимо за что-то ухватиться. Впечатление от пения было таким сильным, что ему показалось, будто он падает вниз со своего парящего над пустотой сиденья.

   Такая любовь требует верности, а господин Осокава был верным человеком. Он никогда не забывал о значении Верди в своей жизни. Со временем, как у всех поклонников оперы, у него появились любимые певцы. Он собрал коллекции записей Шварцкопфа и Сузерленда. Но более всего он верил в гений Каллас. Свободного времени у него в жизни было очень мало, а уж тем более времени на такое серьезное хобби. Он взял себе за правило после официальных обедов с клиентами или после завершения ежедневной бумажной работы минут тридцать слушать музыку. Или перед сном читать оперные либретто. До ужаса редко, может быть, пять воскресений в год, он освобождал себе несколько часов, чтобы прослушать какую-нибудь оперу от начала до конца. Однажды, когда ему было далеко за сорок, он поел несвежих устриц и три дня пролежал дома с тяжелым отравлением. Он вспоминал это время как счастливые каникулы, потому что именно тогда он непрерывно слушал оперу Генделя «Альцина» – даже во время сна.

   Первый диск Роксаны Косс ему подарила на день рождения его старшая дочь Кийоми. Когда она обнаружила в музыкальном магазине диск незнакомой певицы, то решила воспользоваться случаем, ведь ее отцу было так невыносимо трудно делать подарки. Однако больше всего ее привлекло даже не имя, а скорей фотография женщины на диске. Как правило, фотографии оперных певиц вызывали у нее отвращение. Они всегда смотрели на зрителя через опущенные на лицо вуали или поверх раскрытых вееров. Роксана Косс глядела на нее совершенно прямо, ее глаза были широко открыты, подбородок приподнят. Кийоми потянулась к ней даже раньше, чем прочла название оперы: «Лючия ди Ламермур». Сколько уже записей «Лючии ди Ламермур» имелось у ее отца? Это не имело значения. Кийоми не колеблясь отдала деньги продавцу.

   В тот вечер, поставив диск на плеер, господин Осокава уже не возвращался к работе. Он снова превратился в мальчишку, руку которого в токийском Метрополитен-холле сжимает большая и теплая рука отца. Он ставил диск снова и снова, нетерпеливо перескакивая места, где ее голос не звучал. Такой возвышенный, парящий и теплый голос, совершенно бесстрашный. Как могло случиться, чтобы голос был одновременно таким сдержанным и безрассудным? Он позвал Кийоми. Она пришла и остановилась в дверях его кабинета, собираясь произнести: «Да?» или «Что, папа?» – но тут сама услышала голос. Голос женщины, которая смотрит с фотографии вам прямо в глаза. Отец не сказал ни слова, он просто указал ей рукой на плеер. Она почувствовала невообразимую гордость от того, что совершила столь правильный поступок. Музыка говорила сама за себя, она сама звучала похвалой. Господин Осокава закрыл глаза. Он грезил.

   С тех пор прошло пять лет, и он видел Роксану Косс в восемнадцати оперных спектаклях. В первый раз это произошло по случайному стечению обстоятельств, потом он нарочно подстраивал свои дела так, чтобы в нужное время оказываться в тех городах, где она выступает. «Сомнамбулу» он слушал три вечера подряд. Он никогда не искал с ней встреч, не старался выделиться из общей массы зрителей. Он вообще не считал, что его восхищение является чем-то экстраординарным. Ему больше хотелось верить, что только дураки не испытывают от ее пения тех же чувств, что и он. Какие еще могут быть привилегии у человека, кроме как сидеть и слушать ее пение?

   Отыщите фотографию Кацуми Осокавы в каком-нибудь бизнес-журнале и вглядитесь в нее повнимательнее. Она вряд ли поведает что-нибудь о его страстях, потому что страсть – это частное дело человека, закрытое от чужих глаз. Но опера присутствует и здесь, как некий угол зрения, который делает человека более понятным для окружающих. Другие VIP-персоны обычно предстают на фотографиях со спиннингами в руках на каких-нибудь горных шотландских реках или за штурвалами собственных спортивных самолетов на пути в Хельсинки. Господина Осокаву фотографировали в домашней обстановке сидящим на диване и слушающим музыку, и за его спиной виднеется новейшая стереосистема фирмы «Нансей». По поводу известных людей всегда возникают неизбежные вопросы. И вот таким способом на них даются косвенные, но вполне очевидные ответы.

   За цену, которая значительно превышала все прочие расходы на прием (еда, сервис, транспорт, цветы, охрана), Роксану Косс убедили принять приглашение, ведь это было как раз между окончанием сезона в Ла Скала и началом гастролей в Театро Колон в Аргентине. На обед она не приедет (перед выступлением она никогда не ест), но прибудет к концу обеда и исполнит шесть арий со своим аккомпаниатором. Господин Осокава был уведомлен письмом, что в случае его согласия он сможет заблаговременно выслать свою заявку, и хотя никаких обещаний мисс Косс не давала, но эту заявку ей все-таки передадут на рассмотрение. Когда свет погас, она исполняла арию из «Русалки» – ту самую, которая стояла в заявке господина Осокавы. На этом ее программа заканчивалась, однако, если бы свет не погас, кто мог поручиться, что она откажется петь на «бис»?

   Господин Осокава выбрал «Русалку» Дворжака в знак глубокого уважения к госпоже Косс. В ее репертуаре это было самое известное произведение, так что исполнение этой арии не потребовало от нее никаких особых приготовлений – она и так наверняка включила бы ее в программу, даже если бы господин Осокава об этом не попросил. Он не стал включать в заявку малоизвестные партии – вроде арии из «Партенопеи», – обозначив тем самым себя истинным, бескорыстным поклонником ее таланта. Он просто хотел послушать в ее исполнении «Русалку», находясь в непосредственной близости от нее, в одной комнате. «Если чья-нибудь человеческая душа томится обо мне во сне, то пусть она вспомнит обо мне при пробуждении!» Ему перевели эту фразу с чешского много лет назад.

   Электричество не включалось. Овации явно пошли на спад. Все, напрягая зрение, щурились, пытались разглядеть примадонну в темноте. Прошла минута, другая, но общество оставалось все еще беззаботно-спокойным. Потом Симон Тибо, французский посол, которому перед приездом в эту страну обещали гораздо более перспективный пост в Испании (но передали его другому лицу за какие-то важные политические заслуги в тот самый момент, когда Тибо и его семья упаковывали чемоданы), заметил свет в щели под кухонной дверью. Он был первым, кто начал кое-что понимать. Его словно пробудили от глубокого сна, в который он погрузился под воздействием ликера, обильной еды и Дворжака. Он подхватил под руку жену и, несмотря на то что она все еще продолжала аплодировать, втолкнул ее в толпу стоящих вокруг людей. Он не видел этих людей, но они толкали его со всех сторон. Он прокладывал себе дорогу к стеклянной двери, которая, насколько он помнил, находилась в дальнем конце комнаты и вела в сад. При этом он вертел головой, стараясь разглядеть звезды на небе – для ориентации. Но увидел только узкий, скользящий по стенам и потолку луч карманного фонарика – один, потом другой – и почувствовал, как его сердце падает куда-то вниз, а в душе, наоборот, поднимается нечто, что можно описать только как отчаяние.

   – В чем дело, Симон? – спросила его жена шепотом.

   Невидимая сеть была уже сплетена, раскинута вокруг всего дома, и его первым, вполне естественным импульсом было броситься вперед и попробовать прорваться, но элементарная логика удержала его от этого опрометчивого поступка. Лучше всего не привлекать к себе внимания, не создавать прецедента. Где-то посреди комнаты аккомпаниатор целовал оперную диву, и посол Тибо сжал свою жену Эдит в объятиях.

   – Я спою вам в темноте, – раздался голос Роксаны Косс. – Если кто-нибудь даст мне свечу.

   С этими словами присутствующие замерли, и овация захлебнулась, так как все вдруг заметили, что свечи тоже не горят. Прием на этом закончился. Охранники продолжали мирно дремать в лимузинах, как большие, откормленные псы. Мужчины начали шарить по своим карманам, но находили там только аккуратно сложенные носовые платки и скомканные денежные купюры. Потом послышался гул голосов, шарканье ног, а потом, как по волшебству, зажегся свет.

* * *

   Прием был великолепным, хотя позже об этом, естественно, никто не вспоминал. На ужин подавалась белая спаржа в голландском соусе, камбала с поджаренными до хрустящей корочки сладкими луковками, маленькие отбивные – на три-четыре укуса, не больше – с чуть примороженной клюквой. Обычно так называемые развивающиеся страны, пытаясь произвести впечатление на важных иностранных гостей, подают на приемах русскую икру и французское шампанское. Обязательно русскую и обязательно французское, как будто это единственный способ продемонстрировать свое благополучие. На каждом столе стояли букеты крохотных – не более наперстка – желтых орхидей, которые трепетали при малейшем вздохе гостя. Вся организация ужина, сервировка столов, изящный каллиграфический шрифт гостевых карт – все соответствовало торжественности момента. Ради такого случая из национального музея была временно позаимствована картина: темноглазая Мадонна протягивает зрителям младенца Христа. Его лицо, странно знакомое и взрослое, глядело со стены над каминной решеткой. Сад, которым гости, скорее всего, полюбовались бы лишь мимоходом, преодолевая короткое расстояние от машины до парадной двери или случайно выглянув из окна до наступления темноты, был заново приведен в порядок и вычищен: в нем порхали райские птицы, цвели свернутые в тугие трубочки канны, красовались островки овечьего ушка и изумрудного папоротника. Джунгли подходили к городу совсем близко, так что даже в самых ухоженных садах цветы оживляли беспорядочной красотой подстриженные газоны бермудской травы. В течение нескольких дней с раннего утра до позднего вечера в саду трудились молодые рабочие. Они стирали пыль с кожистых листьев растений мокрыми тряпками и сгребали упавшие листья бугенвиллеи, которые гнили под живыми бордюрами клумб. За три дня до приема они заново побелили высокую оштукатуренную стену, со всех сторон окружавшую дом вице-президента, и при этом тщательно следили за тем, чтобы куски побелки не падали на траву. Продумана была каждая деталь: хрустальные солонки, лимонный мусс, американское виски. Танцев не предусматривалось, оркестра тоже. Музыкальным сопровождением должно было стать выступление Роксаны Косс и ее аккомпаниатора – светловолосого мужчины лет тридцати, шведа или норвежца, с длинными тонкими пальцами.

* * *

   За два часа до начала приема в честь дня рождения господина Осокавы президент Масуда, сын японских эмигрантов, прислал письмо, с сожалением извещая устроителей о том, что неотложные дела, отменить которые не в его власти, не позволяют ему присутствовать на вечернем мероприятии.

   Позже, когда вечер обернулся несчастьем, по этому поводу начались разные спекуляции. Может быть, президенту просто повезло? Или то была воля божья? А может, он получил предупреждение, и здесь имел место тайный сговор? К сожалению, такое здесь случалось довольно часто, можно сказать – сплошь и рядом. Вечер должен был начаться в восемь часов и закончиться за полночь. Любимая мыльная опера президента начиналась в девять. Среди членов президентского кабинета и его советников существовала негласная договоренность, что в государственных делах наступает часовой перерыв с двух часов дня в понедельник, среду, четверг и пятницу и во вторник с девяти вечера. В этом году день рождения господина Осокавы пришелся на вторник. С этим ничего нельзя было поделать. Почему-то никто не додумался перенести прием на десять вечера или, наоборот, на более ранний срок, чтобы к восьми тридцати мероприятие уже закончилось и у президента осталось время вернуться домой и спокойно включить телевизор. Конечно, передачу можно записать, но президент ненавидел видеозаписи. Хватит и того, что ему приходилось довольствоваться ими в командировках! От своего окружения он требовал только одного: чтобы названные часы у него оставались безусловно свободными. Споры вокруг злосчастного дня рождения господина Осокавы длились несколько дней. После долгих уговоров президент наконец смягчился и пообещал прийти. Но вот наступил день приема, и он – по всем понятной, хотя и не высказанной вслух причине – решительно и бесповоротно отказался.

   Хотя необязательность президента Масуды по отношению к собственным обещаниям была хорошо известна узкому кругу приближенных к нему лиц, но каким-то непостижимым образом она осталась совершенно скрытой для прессы и для народа. Вся страна была помешана на мыльных операх, и хотя беззаветная преданность президента своему телевизору и была чревата всякими неприятными политическими коллизиями, кабинет с удовольствием ее смаковал, имея бесценного агента в лице несдержанной на язык госпожи Масуда. Но даже члены правительства, которые сами были не раз замечены за просмотром тех же самых телесериалов, не могли спокойно смотреть на такую одержимость, угнездившуюся в самом сердце государства. В свете вышесказанного многие работающие с президентом и присутствующие на приеме в честь господина Осокавы восприняли его отсутствие хотя и с разочарованием, но без особого удивления. И когда другие гости спрашивали: «Может быть, с президентом случилось что-то непредвиденное?» или «Здоров ли президент Масуда?» – они отвечали значительно и конфиденциально:

   – Дела в Израиле.

   – В Израиле! – шептали пораженные гости. Они даже вообразить себе не могли, что президент Масуда может быть задействован в переговорах по делам Израиля.

   Таким образом, почти две сотни гостей разделились на тех, кто знал, где находится президент Масуда, и на тех, кто этого не знал, и так продолжалось до тех пор, пока обе стороны напрочь не забыли о существовании президента. Господин Осокава вообще едва заметил его отсутствие. Он не придавал никакого значения своей предполагаемой встрече с президентом. Что может значить президент на вечере, где должна выступать Роксана Косс?

   В отсутствие президента роль хозяина торжества вынужден был взять на себя вице-президент Рубен Иглесиас. Вообразить подобную ситуацию заранее не составляло особого труда. Прием устраивался в его доме. Между коктейлем и закуской, между обедом и сладостным пением его мысли неизменно возвращались к президенту. Иглесиас легко представил себе, что тот делает в данный момент, ведь он видел это тысячи раз. Вот он сидит в темноте на краю кровати в роскошных апартаментах президентского дворца, скомканный пиджак заброшен на ручку кресла, ладони обеих рук сжаты между колен. Он смотрит маленький телевизор, стоящий на туалетном столике, в то время как его жена расположилась этажом ниже перед громадным экраном. Красивая девушка, привязанная к стулу, отражается в его очках. Она усиленно вертится, грудь ее колышется, и вот наконец веревки ослабевают, и она освобождает одну руку. Президент Масуда облегченно откидывается назад и беззвучно хлопает в ладоши. И подумать только: его едва не заставили пропустить такое зрелище после целой недели ожидания! Девушка на экране быстро оглядывает комнату, затем наклоняется вперед и развязывает стягивающую ее ноги веревку. Она свободна!

   Но тут картина освобождения Марии, возникшая перед мысленным взором Рубена Иглесиаса, улетучилась, и он внезапно заметил свет, который снова зажегся в его гостиной. Машинально он отметил, что на одном из столов перегорела лампочка, как вдруг в комнату из всех окон и дверей повалили какие-то мужчины. Вице-президент вертел головой во все стороны, и ему казалось, что стены сошли со своих мест, стремительно надвигаются на него и пронзительно кричат. Тяжелые башмаки и ружейные дула заполонили все внутреннее пространство дома. Казалось, им не будет конца. Гости на мгновение сбились в кучу посреди комнаты, затем как по команде бросились врассыпную в животной панике. Дом словно превратился в терпящий бедствие корабль, сперва поднятый на гребень волны, а потом тут же брошенный в кипящую штормовую бездну. Столовое серебро полетело в воздух, вазы с дребезгом разбивались о стены. Люди скользили, падали, бежали, но все это продолжалось лишь одно мгновение – до тех пор, пока их глаза не привыкли к свету и они не увидели полную бесполезность своих усилий.


   Теперь стало понятно, кто всем этим руководит: пожилые мужчины, выкрикивающие приказания. Друг с другом они не разговаривали, и первое время гости различали их не по именам, а по наиболее заметным признакам. Бенхамин: на лице красный мясистый лишай. Альфредо: усы, на левой руке отсутствуют два пальца. Гектор: очки в золотой оправе без одной дужки. С командирами прибыло около пятнадцати бойцов в возрасте от четырнадцати до двадцати лет. Таким образом, в комнате теперь прибавилось человек восемнадцать, но пересчитать их в тот момент не смог бы никто. Они быстро рассредоточились по всему дому. Они двигались, двоились и троились, возникали из-за гардин, спускались с лестниц, исчезали на кухне. Сосчитать их было невозможно, потому, что, казалось, они были везде, и потому, что они были похожи друг на друга, как пчелы в улье. Одеты они были в поношенную темную одежду: кто черную, кто грязно-зеленую, кто джинсовую. Кроме одежды, их прямо-таки покрывало всевозможное оружие: патронташи, ножи в черных ножнах, автоматы, пистолеты разных марок и калибров, самые маленькие из которых болтались на бедрах, самые большие – небрежно торчали из кобуры. Тяжелые винтовки парни сжимали в руках, как детей, или размахивали ими, как палками. На головах у них красовались кепки с опущенными на самые глаза козырьками, хотя никто не интересовался их глазами, и всеобщее внимание было приковано исключительно к их ружьям и ножам с зубчатыми, напоминающими акулью пасть лезвиями. Мужчина с тремя автоматами невольно воспринимался как трое мужчин. Общей у нападавших была и худоба, объяснявшаяся, быть может, недостатком питания, а быть может, периодом юношеского роста. Одежда явно была им тесна в плечах. Кроме того, все они были ужасающе грязными. Даже в этот ужасный момент невозможно было не заметить, что их лица и руки заляпаны грязью, как будто они пробрались в особняк, предварительно вырыв в саду подземный ход, разобрав пол нижнего этажа.

   Само вторжение заняло не более минуты, но всем казалось, что оно длится дольше, чем четыре смены блюд во время обеда. Каждый присутствующий пытался принять какое-то решение, лихорадочно перебирая различные варианты и тут же отбрасывая их. Мужья отыскивали своих жен по разным углам комнаты, земляки жались друг к другу, в панике тараторя на своих родных языках. Все присутствующие решили, что стали жертвами не «Семьи Мартина Суареса» (названной так по имени десятилетнего мальчика, которого застрелили полицейские, когда он раздавал листовки с приглашениями на политический митинг), а куда более знаменитой террористической организации – так называемой «Истинной власти», отряда революционно настроенных убийц, которые вот уже лет пять сеяли ужас своей беспрецедентной жестокостью. Каждый, слышавший об этой организации или хотя бы знакомый с этой страной, был теперь уверен, что он обречен, хотя на самом деле погибнуть суждено было самим террористам. В этот момент террорист без двух пальцев на руке, одетый в мятые зеленые штаны и совершенно не гармонирующую с ними куртку, поднял свой громадный автомат 45-го калибра и двумя очередями выстрелил в потолок. С потолка отделился внушительный пласт штукатурки и шлепнулся об пол, обдав гостей густым облаком пыли. Женщины завизжали, испуганные как выстрелом, так и тем, что на их голые плечи что-то посыпалось.

   – Внимание! – сказал человек с автоматом по-испански. – Это арест. Мы требуем беспрекословного повиновения и внимания.

   Примерно две трети гостей испуганно замерли, остальные выглядели не только испуганными, но и озадаченными. Вместо того чтобы отпрянуть от человека с автоматом, они придвинулись к нему ближе. Это были те, кто не понимал испанского языка. Они принялись перешептываться с соседями. Слово «внимание» повторялось на множестве языков. Это слово было понято всеми.

   Командир Альфредо ожидал, что после его обращения немедленно воцарится напряженная, настороженная тишина, но тишины не наступило. Перешептывание заставило его снова выстрелить в потолок, на этот раз не глядя. Он угодил в световую арматуру, которая взорвалась. Комната погрузилась в полумрак, осколки стекла попадали за воротнички, застревали в волосах гостей.

   – Арест! – повторил Альфредо. – Задержание!

   Это могло бы показаться удивительным – такое количество людей, не говорящих на языке принимающей страны, но не стоит забывать, что сборище затевалось для продвижения интересов иностранного государства, а два главных гостя не знали по-испански и десяти слов, и если Роксана Косс все же прекрасно поняла слово «арест», то для господина Осокавы оно не значило ровным счетом ничего. Они оба подались вперед, словно это помогло бы им лучше понять своего врага. Примадонну, впрочем, сразу же заслонил своим телом аккомпаниатор. Он готов был принять на себя все пули, которые будут выпущены в ее сторону.

   Гэн Ватанабе, молодой переводчик господина Осокавы, наклонился к уху своего шефа и перевел ему все сказанное террористом на японский язык.


   Нельзя сказать, чтобы это могло принести господину Осокаве какую-либо пользу в данных конкретных обстоятельствах, но некогда он пытался учить итальянский язык с помощью обучающих дискет, которые прослушивал во время авиаперелетов. Из деловых соображений ему следовало бы скорей изучать английский, но его больше волновала собственная способность понимать оперу. «Il bigliettaio mi fece il biglietto» [Кассир оформляет мне билет (ит.). ], – говорила дискета. «Il bigliettaio mi fece il biglietto», – беззвучно повторял он одними губами, не желая беспокоить соседей. Однако результат его усилий оказался минимальным, и к концу дискеты он не продвинулся в знании языка ни на йоту. Звук произносимых им слов заставлял его вспоминать звук слов пропетых, и вместо учебной дискеты он вставлял в свой СД-плеер «Мадам Баттерфляй».

   Когда господин Осокава был моложе, он считал изучение иностранных языков очень важным делом. Позднее он тоже давал себе обещания непременно взяться за их изучение. Все дело было в переводчиках. Сколько их прошло уже перед его глазами, порой неплохих, порой ученически робких, а порой и безнадежно тупых! Кое-кто еле-еле разговаривал и на своем родном японском языке и постоянно прерывал переговоры, чтобы заглянуть в словарь. Попадались и такие, кто мог вполне сносно говорить на профессиональные темы, но путешествовать с ними не доставляло ему никакого удовольствия. Некоторые покидали его в тот самый момент, когда произносилась последняя фраза деловой встречи, так что, если требовалось обсудить что-то еще, он оказывался совершенно беспомощным. Другие были, наоборот, слишком зависимы, сопровождали его на завтрак, обед и ужин, не отходили ни на шаг во время прогулок и пересказывали в мельчайших подробностях все детали своего безрадостного детства. Что он одолел, так это несколько простейших обиходных фраз по-французски и по-английски. Так обстояли дела, когда появился Гэн.

   Гэн Ватанабе был приставлен к нему на проходившей в Греции конференции по мировому распределению товаров. Как правило, господин Осокава старался избегать всяких неожиданностей, столь часто сопутствующих работе местных переводчиков, однако его секретарь не сумел найти в Японии переводчика с греческим языком, который согласился бы немедленно отправиться в путь. Во время перелета в Афины господин Осокава не разговаривал с двумя старшими вице-президентами и тремя менеджерами по продажам, сопровождавшими его. Вместо этого он слушал через наушники Марию Каллас, исполняющую греческие песни, философски рассудив, что, даже если конференция останется непереведенной, он по крайней мере увидит родину своего кумира. Выстояв очередь у стойки паспортного контроля и получив багаж, господин Осокава увидел в холле молодого человека, который держал плакат с его именем, выведенным аккуратными буквами. Молодой человек оказался японцем, и он вздохнул с облегчением. Лучше иметь дело с соотечественником, который немного говорит по-гречески, чем с греком, немного говорящим по-японски. Для японца переводчик был слишком долговязым. У него были густые волосы, слишком длинные спереди, так что они падали на оправу его маленьких круглых очков, даже когда он пытался откинуть их в сторону. К тому же он выглядел очень молодым. Очевидно, все дело было в волосах. Волосы показались господину Осокаве признаком несерьезности. А может, впечатление несерьезности возникло оттого, что молодой человек встречал его в Афинах, а не в Токио. Господин Осокава приблизился к нему и сделал едва заметный приветственный поклон, совсем чуть-чуть нагнув шею. Поклон означал: «Ты меня нашел».

   Молодой человек бросился вперед, изогнулся в талии и взял из рук господина Осокавы его портфель. Его поклон производил благоприятное впечатление, хотя, на взгляд двух вице-президентов и трех менеджеров по продажам, все же был недостаточно глубоким. Он представился, спросил, как прошел перелет, сообщил, сколько времени займет дорога в отель и когда начнется первое заседание. В многолюдном афинском аэропорту, где, почитай, каждый второй мужчина носил усы и оружие, в этом столпотворении, гвалте людских голосов, криков носильщиков и объявлений по радио, господин Осокава услышал в голосе молодого человека нечто важное для себя, нечто знакомое и успокоительное. Этот голос нельзя было назвать музыкальным, но тем не менее он воздействовал на него, как музыка. Они снова заговорили:

   – Откуда вы родом?

   – Из Нагано, сэр.

   – Очень красивый город, и к тому же там прошли Олимпийские игры…

   Гэн кивнул, но не стал развивать тему Олимпийских игр.

   Господину Осокаве очень хотелось продолжить разговор. Перелет был долгим, и ему казалось, что за это время он разучился общаться с людьми. Он считал, что Гэн просто обязан вывести его из этого состояния.

   – А ваша семья, она тоже здесь?

   Гэн Ватанабе минуту помедлил с ответом, как будто что-то вспоминал. Мимо них прошла большая компания австралийских тинейджеров, все с маленькими рюкзачками за спиной. Все пространство аэропорта заполнилось их звенящими криками и смехом. На минуту их смех смолк, они крепко схватили друг друга за руки.

   – Да, все здесь, – ответил Гэн, внимательно глядя вслед уходящим тинейджерам. – Отец, мать и две сестры.

   – А ваши сестры, они замужем? – Господин Осокава совсем не интересовался сестрами, однако голос был таким, что его можно было спокойно поместить в увертюру первого акта… только вот какой оперы?

   – Замужем, сэр. – Гэн глядел прямо на него.

   Внезапно этот скучный диалог затронул нечто неуместное, вышел за рамки благопристойности. Господин Осокава отвернулся, Гэн подхватил чемоданы и повел всю компанию к выходу из аэропорта, прямо на ветреную жару греческого полдня. Лимузин их ждал, прохладный и гостеприимный, они уселись в него без промедления.

   В течение следующих двух дней все, к чему прикасался Гэн, шло как по маслу. Он напечатал написанный от руки доклад господина Осокавы, следил за его распорядком дня, достал билеты на оперу «Орфей и Эвридика», которые были проданы за шесть недель до спектакля. На конференции он переводил с греческого на японский и с японского на греческий речи других участников и во всех делах проявил себя смышленым, расторопным и профессиональным помощником. Однако больше всего господина Осокаву восхищали не сами его действия, а их незаметность. Гэн казался его собственным продолжением, невидимым вторым «я», которое постоянно предвосхищало его нужды и потребности. Господин Осокава удостоверился в том, что на Гэна можно полностью положиться, что он вспомнит все, о чем забудет он сам. Однажды во время частного приема, на котором обсуждались вопросы корабельных перевозок, Гэн перевел на греческий нечто, о чем господин Осокава успел только подумать, – и тут он наконец узнал этот голос. Слишком знакомый и неуловимый. Это был его собственный голос.

   – В Греции я не веду большого бизнеса, – сказал Гэну господин Осокава вечером, когда они сидели в баре афинского «Хилтона». Бар находился на последнем этаже отеля, и оттуда открывался вид на Акрополь. Казалось, что маленький, сделанный как будто из мела Акрополь поставлен на этом месте специально для того, чтобы оставить у посетителей бара приятные впечатления. – Меня интересует ваше знание других языков. – Господин Осокава слышал, как Гэн разговаривал по телефону по-английски.

   Гэн написал список, время от времени задумываясь, не пропустил ли он чего-нибудь. Все языки он разделил на категории по степени своего знания: абсолютно свободное, весьма беглое, беглое, удовлетворительное, только чтение. Он знал больше языков, чем было перечислено коктейлей в пластиковом меню на столе. Они оба заказали себе коктейль под названием «Ареопаг». Они чокнулись.

   Испанским языком Гэн владел «абсолютно свободно».


   Теперь, за полмира оттуда, в стране, которая была для него чужой вдвойне, господин Осокава снова вспомнил афинский аэропорт, всех этих людей с усами и автоматами, потому что они были очень похожи на нынешних вооруженных парней. В тот далекий день произошло его знакомство с Гэном. Когда это было? Четыре года тому назад? Пять? После той конференции Гэн вернулся с ним в Токио и начал работать на него постоянно. Когда переводить было нечего, Гэн брал на себя заботу о таких вещах, которые на первый взгляд заботы и не требовали. Для господина Осокавы Гэн стал абсолютно необходим, и порой он забывал, что сам не владеет языками, что голос Гэна – это не его собственный голос. В данный момент он тоже не понимал, о чем говорят люди с автоматами, и тем не менее ему все было совершенно ясно. В худшем случае их можно уже считать мертвецами. В лучшем – они стоят в начале длинного и страшного испытания. Господин Осокава приехал в такое место, куда ему ни в коем случае не следовало приезжать, позволил этим иностранцам поверить в то, что отнюдь не являлось правдой, и все ради того, чтобы послушать пение женщины. Он посмотрел через всю комнату на Роксану Косс. Он едва смог ее разглядеть: аккомпаниатор затолкал ее между собой и фортепиано.

   – Президент Масуда! – произнес человек с усами и с ружьем.

   По рядам нарядных гостей прошло тяжелое шевеление: никто не хотел становиться явным вестником.

   – Президент Масуда, выйдите вперед!

   Люди стояли, потупив глаза, и чего-то ждали, и тогда человек с ружьем опустил его так, что дуло смотрело прямо на толпу и, казалось, было нацелено на блондинку лет пятидесяти по имени Элиза, банкира из Швейцарии. Некоторое время она беспомощно таращила глаза, а затем обеими ладонями прикрыла сердце, словно это было то самое место, куда, вероятнее всего, попадет пуля. Она приносила в жертву свои руки, как будто они могли на долю секунды защитить ее сердце. В толпе послышались вздохи – и только. Повисло гнетущее ожидание. Оно исключало любые проявления героизма или хотя бы рыцарства. И тут вице-президент принимающей страны сделал маленький шаг вперед и представился.

   – Я вице-президент Рубен Иглесиас, – сказал он человеку с ружьем. Он казался ужасно усталым. Он был очень маленьким человечком, низкого роста и хрупкого телосложения, и это сыграло при его избрании на должность роль не меньшую, чем его политические убеждения. Согласно царящим в правительстве извращенным понятиям высокий вице-президент заставит президента чувствовать себя слабым и заменимым. – Президент Масуда не смог прибыть на этот вечер. Его здесь нет. – Голос вице-президента звучал глухо. На его плечи внезапно свалился слишком тяжелый груз.

   – Врешь! – отрезал человек с ружьем.

   Рубен Иглесиас печально покачал головой. Никто больше его не желал, чтобы президент Масуда сейчас оказался здесь, а не валялся в собственной постели, прокручивая в голове сюжет последней серии мыльной оперы. Командир Альфредо быстро перевернул в руках ружье и держал его теперь не за приклад, а за дуло. Он поднял ружье и ударил им вице-президента по лицу, около глаза. Раздался глухой удар – звук по сравнению с действием совсем не страшный, – приклад распорол маленькому человечку кожу, и тот рухнул на пол. Кровь сразу же полилась из раны несколькими ручейками. Один из них устремился к уху пострадавшего, словно стремясь снова вернуться в его голову. Тем не менее все, включая самого вице-президента, в полуобморочном состоянии лежавшего теперь на ковре в собственной гостиной, где он всего десять часов назад возился со своим трехлетним сыном, были приятно поражены тем, что его не застрелили.

   Человек с ружьем посмотрел на вице-президента, а затем, как будто удовлетворенный этим зрелищем, скомандовал всем остальным участникам вечера лечь на пол. Для тех, кто не говорил по-испански, все стало ясно, когда испаноговорящие гости один за другим принялись становиться на колени, а затем распластываться на полу.

   – Лицом вверх, – добавил человек с ружьем.

   Те, кто первоначально лег неправильно, торопливо переворачивались. Двое немцев и один аргентинец вообще не желали ложиться до тех пор, пока к ним сзади не подошли солдаты и резкими пинками под колени не заставили их подчиниться общему требованию. Лежащие гости занимали гораздо больше места, чем стоящие, так что некоторым из них пришлось занять места в коридоре и в столовой. Теперь на полу находился сто девяносто один гость, двадцать официантов, семь поваров и еще несколько помощников. Трое детей вице-президента вместе с гувернанткой были вытащены из своих спален и согнаны вниз, но, впрочем, несмотря на поздний час, они все равно не спали, потому что с верхних ступеней лестницы смотрели и слушали выступление Роксаны Косс. Теперь им тоже пришлось лечь на пол. Серьезные и важные мужчины и женщины валялись, словно половые тряпки. Среди них были послы и дипломаты разных уровней, члены кабинетов различных правительств, президенты банков, главы корпораций, один епископ и одна оперная звезда, которая казалась теперь намного миниатюрнее, чем когда стояла на ногах. Сантиметр за сантиметром аккомпаниатор накатывался на нее все сильнее и сильнее, стараясь полностью прикрыть ее своей широкой спиной. Она проявляла при этом легкое неудовольствие. Женщины, которые верили, что все это очень скоро закончится и к двум часам ночи они окажутся дома в собственных постелях, старались расправить и разгладить свои пышные юбки, чтобы они не очень помялись. Другие, кто считал, что скоро их всех застрелят, позволяли шелку мяться и пачкаться. Когда все наконец окончательно разместились на полу, в комнате наступила поразительная тишина.

   Теперь все присутствующие четко разделялись на две группы: на тех, кто стоит, и на тех, кто лежит. Инструкции гласили, чтобы лежащие вели себя смирно и покорно. Стоящие должны были проверить их на предмет наличия оружия, а также на тот случай, если среди них все-таки тайно находится президент.

   Можно себе вообразить, какой страх и унижение испытывали лежащие на полу люди. На них можно было наступить или пнуть ногой. Их можно было застрелить, при этом они не имели ни малейшего шанса спастись бегством. И тем не менее на полу они чувствовали себя лучше. Им не надо было больше думать о сопротивлении, о том, как бы прорваться к выходу. Вероятность того, что их обвинят в бездействии, теперь практически отпадала. Они напоминали маленьких собачек, которые добровольно подставляют свои шеи и животы под острые зубы свирепых псов, словно говоря: сдаюсь! Даже русские, еще минуту назад шепотом обсуждавшие план бегства, почувствовали облегчение от собственной покорности и смирения. Немалое число гостей закрыли глаза. Время было позднее. Желудки их были переполнены вином, рыбными деликатесами и телячьими отбивными. Страх действовал на людей не менее сильно, чем усталость. Башмаки, которые топали вокруг них, перешагивали через них, были старыми и грязными. Грязь оставляла жирные следы на прекрасном узорчатом ковре (который лежал, к счастью, на хорошей подкладке). Башмаки были дырявые, сквозь дыры проглядывали пальцы ног. Эти пальцы оказывались теперь совсем близко от глаз. Некоторые башмаки вообще успели развалиться и были перевязаны кусками проводов, также очень грязными. Молодые люди ползали на четвереньках между гостей. Улыбок на их лицах не было, но не было и свирепости. Легко можно было себе вообразить, как развивались бы события, если бы гости остались стоять на ногах: мальчишки, вооруженные до зубов, наверняка захотели бы продемонстрировать свое превосходство более взрослым по возрасту, более высоким и прекрасно одетым людям. Теперь же мальчишеские пальцы двигались быстро, вполне уважительно, даже приятно. Они просматривали карманы, ощупывали брюки. С женщинами поступали совсем деликатно: только легкое похлопывание по юбкам. Иногда какой-нибудь парень наклонялся, некоторое время колебался, а потом вообще отползал дальше. Они нашли очень мало интересного, ведь присутствующие собрались всего-навсего на ужин.

   Невозмутимый командир Гектор занес в свою записную книжку следующие находки: шесть серебряных перочинных ножей в брючных карманах, четыре ножа для обрезания сигар на часовых цепочках, один пистолет с инкрустированной рукояткой в вечерней дамской сумочке, такой маленький, что размерами едва превышал расческу. Сперва они подумали, что это зажигалка, и даже попытались высечь из нее огонь, но пистолет выстрелил, оставив небольшое отверстие в столешнице обеденного стола. Нашли нож для разрезания писем с эмалевой ручкой, на кухне – множество ножей и вилок разных размеров и форм. На стойке возле камина – кочергу и совок. Нашли тупоносый «смит-и-вессон» 38-го калибра в ящике ночного столика вице-президента, от которого тот и не думал отпираться. Все это они заперли в один из бельевых шкафов наверху. Часы, бумажники и драгоценности они не тронули. Один парень взял жевательную резинку из женской сумочки, однако предварительно подержал ее перед лицом владелицы, как бы прося разрешения. Женщина слегка кивнула, и он с улыбкой стащил с резинки целлофан.

   Один из них напряженно вглядывался в лица Гэна и господина Осокавы – посмотрел, отошел, вернулся, чтобы взглянуть еще раз, и наступил при этом на руку лежащего рядом официанта, который взвизгнул и быстро отдернул руку. «Командир!» – позвал парень, слишком громко в такой тишине. Гэн придвинулся поближе к своему шефу, как бы говоря своим движением, что они выступают вместе, что их надо рассматривать как одно целое.

   Перешагивая через теплые и трепещущие тела гостей, приблизился командир Бенхамин. На первый взгляд могло показаться, что его лицо изуродовано большим родимым пятном винно-красного цвета, однако через секунду становилось ясно, что это не пятно, а самая настоящая, глубокая и болезненная рана. Красный ручеек запекшейся крови стекал из-под его густой черной шевелюры по левому виску и останавливался где-то возле глаза. Эта рана невольно вызывала к нему сочувствие. Командир Бенхамин посмотрел в ту сторону, куда указывал пальцем мальчишка, и тоже долго рассматривал господина Осокаву. «Нет», – наконец произнес он. Он уже собрался уходить, но потом снова повернулся к господину Осокаве и сказал достаточно дружелюбным тоном: «Он подумал, что вы президент».

   – Он думает, что вы президент, – быстро перевел Гэн, и господин Осокава кивнул в знак согласия. Действительно, президент тоже был японцем лет пятидесяти и носил очки. Кроме того, вокруг лежало еще с полдюжины японцев.

   Командир Бенхамин приставил винтовку к груди Гэна и нажал на нее. Дуло было маленькое и давило, как гвоздь. Гэн ощутил острую боль. «Не разговаривать!» – устало произнес командир.

   Гэн сказал, что он переводчик. Командир несколько мгновений обдумывал эту информацию, как будто ему сообщили, что господин Осокава был глухим или немым. Затем снял винтовку с груди Гэна и отошел. Наверняка, подумал Гэн, этому человеку необходима медицинская помощь. Когда он вздыхал, в его груди на месте нажатия винтовки возникала резкая пульсирующая боль.


   Не так далеко от них, возле фортепиано, двое террористов винтовками пихали аккомпаниатора до тех пор, пока он не скатился с Роксаны Косс. Ее волосы, недавно собранные в изящный пучок на затылке, совсем растрепались. Она осторожно вытащила из волос шпильки и сложила их в аккуратную пирамидку на животе, которую при желании тоже можно было принять за оружие. Теперь ее волосы, длинные и вьющиеся, разлились свободной светло-каштановой волной, и все молодые террористы сочли нужным пройти мимо нее и этой волной полюбоваться. Некоторые, самые нахальные, даже дотрагивались до завитых кончиков и, по-видимому, получали от этого своеобразное удовольствие. Когда они наклонялись над ней, то ощущали запах ее духов, совсем непохожий на духи других обысканных ими женщин. Поразительно, но от примадонны исходил запах маленьких белых цветочков, которые росли в саду на их пути к отдушинам системы кондиционирования воздуха. Даже в такую ночь, когда на карту были поставлены их жизнь и смерть, они уловили запах этих крохотных колокольчиков и теперь, вновь уловив этот запах, расценили это как доброе предзнаменование. Они слышали ее пение, когда, скрючившись, ждали своего часа в вентиляционных отдушинах. У каждого из них было свое задание, совершенно специфическое и точное. Лампы должны были погаснуть после шестой песни. Никто из них до сего дня понятия не имел о том, что такое концерт и что значит вызывать артиста на бис. Никто из них не знал, что такое опера и чем оперное пение отличается от обычного, беззаботного выражения своих чувств во время рубки дров или таскания воды из колодца. Никто им никогда этого не объяснял. Даже командиры, успевшие в своей жизни побывать в больших городах и имевшие некоторое образование, сидели, затаив дыхание, только чтобы лучше ее слышать. Юные же боевики, ожидающие своего часа в отдушинах системы кондиционирования, были людьми простыми и верили в простые вещи. Когда какая-нибудь девушка из их деревни хорошо пела, старухи говорили, что она проглотила птичку. Они вспоминали об этом, глядя на пирамидку из шпилек, возвышавшуюся на фисташковом шифоне ее платья. Но они знали, что это неправда. При всем их невежестве, при всей их дикости они прекрасно знали, что таких птичек на свете не существует.

   Один из проходивших мимо нее парней опустился на корточки и взял ее за руку. Он держал ее очень легко, едва ли не самыми кончиками своей ладони, так что она могла в любую минуту отдернуть руку, но она этого не делала. Роксана Косс прекрасно знала, что чем дольше она позволит мальчику держать свою руку, тем больше он ее полюбит. А если он ее полюбит, то, вполне возможно, попытается защитить ее от остальных террористов, да и от себя самого тоже. Он выглядел невероятно молоденьким и даже красивым. Под длинным козырьком кепки виднелись его глаза под длинными шелковистыми ресницами. На его узкой груди висел патронташ, под тяжестью которого он сутулился. Грубая деревянная рукоятка примитивного кухонного ножа высовывалась из его башмака, а пистолет едва не выпадал из кармана. Роксана Косс подумала о своих будущих аргентинских гастролях. Если бы этот парень жил в другой стране и совершенно другой жизнью, он прекрасно мог бы поехать с ней на следующей неделе в театр и участвовать в массовке. Он мог бы продолжать одеваться, как террорист, носить старые крестьянские башмаки, сделать себе патронташ из гофрированного картона и наполнить его ячейки футлярами от губной помады своей матери. Он на нее не смотрел, только на ее руку, словно она была чем-то отдельным от нее самой. В других обстоятельствах Роксана наверняка выдернула бы у него свою руку.

   Аккомпаниатор поднял голову и сверкнул глазами на террориста, который отпустил руку Роксаны Косс и поднялся с пола.

* * *

   Бандиты оказались перед двумя непреложными фактами: во-первых, ни у кого из гостей не было оружия; во-вторых, среди них не было президента Масуды. Группы боевиков обыскивали подвал, чердак, обходили высокую оштукатуренную стену, окружавшую сад, дабы убедиться, что никто из гостей не спрятался в общей неразберихе. И снова возвращались ни с чем. Через открытые окна доносилось жужжание и стрекотание насекомых. В гостиной вице-президентского дома все оставалось спокойно. Командир Бенхамин присел возле вице-президента, из раны которого кровь текла, не переставая, на обеденную салфетку, заботливо приложенную к его голове лежавшей рядом женой. Вокруг глаза вице-президента образовался зловещий синяк. Он выделялся даже на фоне его распухшей, побагровевшей физиономии.

   – Где президент Масуда? – спросил командир, как будто только теперь заметил его отсутствие.

   – Дома. – Вице-президент взял из рук жены окровавленную салфетку и сам приложил ее к своей голове.

   – Почему его нет на вечере?

   По существу, командир интересовался, нет ли в его организации крота. Не получил ли президент заранее информацию о готовящемся наступлении? Однако вице-президента, почти ослепшего от удара, переполняла горечь, а это чувство, как известно, идет рука об руку с правдивостью.

   – Он хотел досмотреть мыльную оперу, – сказал Рубен Иглесиас, и в установившейся тишине его голос явственно донесся до каждого уха. – Он хотел увидеть, освободится ли сегодня Мария.

   – А почему мне сказали, что он должен быть здесь?

   Вице-президент ответил без запинки и без всяких угрызений совести:

   – Сперва он согласился, а потом передумал.

   Лежавшие на полу зашевелились. Те, кто ничего не подозревал, испугались в этот момент ничуть не меньше, чем те, кто знал обо всем. В этот самый момент закончилась политическая карьера Рубена Иглесиаса. Между ним и президентом Масудой никогда не существовало особой симпатии, а после этих слов всем стало ясно, что Масуда скинет его наверняка. Вице-президент всегда усердно работал, потому что надеялся, что в один прекрасный день управление страной перейдет в его руки, как собственность переходит по наследству от отца к сыну. Для этого он осторожничал, брал на себя всю грязную работу, проведение церемониальных похорон, выезжал в места землетрясений. Он одобрительно кивал в продолжение всех бесконечных президентских речей. Но в эту ночь уверенность в том, что он когда-нибудь станет президентом, его покинула. Ее сменила уверенность в том, что он будет убит вместе со всеми своими гостями и собственными детьми. А раз так, то пусть мир узнает, что Эдуардо Масуда, человек, ростом всего на сантиметр выше его самого, во время столь важных государственных событий дома смотрит телевизор.

   Католические священники, сыновья убитых испанских миссионеров, любили повторять своей пастве, что правда делает их свободными, и применительно к данному конкретному случаю они были совершенно правы. Командир по имени Бенхамин уже поднял ружье и приготовился отправить вице-президента в мир иной, однако рассказ о мыльной опере его остановил. В ситуации, когда он чувствовал себя несказанно разочарованным: во-первых, тем, что пять месяцев тщательной подготовки к похищению президента и свержению правительства оказались безрезультатными, а во-вторых, тем, что теперь он оказался перед лицом двухсот двадцати двух заложников, лежащих перед ним на полу, – он поверил в слова вице-президента безоговорочно. Такое вряд ли можно выдумать. Это объяснение казалось слишком мелким, случайным. Командир Бенхамин никогда не останавливался перед убийством и тем более не испытывал потом ни малейших угрызений совести, потому что прекрасно знал из своего личного опыта, что человеческая жизнь представляет собой не более чем череду тяжелых страданий. Если бы вице-президент сказал, что у президента простуда, он бы его застрелил. Если бы вице-президент сказал, что у президента неотложные дела, касающиеся национальной безопасности, он бы его застрелил. Если бы вице-президент сказал, что все это просто уловка и президент даже не собирался приходить на это мероприятие, выстрел последовал бы незамедлительно. Но Мария! Даже в джунглях, где телевизоры встречаются редко, а телевизионная связь ненадежна, где электричество подается эпизодически, люди тоже обсуждали Марию. Даже Бенхамин, который ничем не интересовался, кроме свободы бедных и угнетенных, тоже знал кое-что про Марию. Этот сериал шел по телевизору днем с понедельника по пятницу, но в среду вечером давали своего рода суммирующую серию, чтобы те, кто днем находится на работе, могли следить за сюжетом. Если Марию предполагалось освободить, то ничего удивительного нет в том, что это произошло в среду вечером.

   Согласно разработанному плану президента Масуду должны были захватить за семь минут. Сейчас заговорщики уже должны были быть далеко за пределами города, спешно уходить по опасным дорогам, которые вели в джунгли.

   И тут за окнами стали возникать ярко-красные всполохи. Затем послышались сирены и какие-то вопли, затем протяжный писк очень высокой частоты. Звук был противный и удручающий. В нем слышался приговор. С пением он не имел ничего общего.

2

   Всю ночь напролет внешний мир ревел, громыхал и горланил. Подъезжающие машины с визгом тормозили и с визгом же отъезжали. Сирены выли. Деревянные баррикады возводились, за ними концентрировались группы людей. Удивительно, как много звуков слышали заложники теперь, когда они лежали на полу. У них было время сконцентрироваться – да, вокруг слышалось шаркание ног, шлепанье дубинок о ладони. В их память врезался потолок (светло-голубой с литой короной, отшлифованной до безвкусицы, украшенной завитками и спиралями и покрытой золотом, в котором зияли три дыры от пуль), так что они закрывали глаза и обращались в слух. Голоса, преувеличенно громкие и искаженные громкоговорителями, выкрикивали инструкции для тех, кто находился на улице, и категорические требования для тех, кто находился внутри. От них ожидали только безоговорочной, решительной и немедленной капитуляции.

   – Положите оружие на землю перед дверями дома! – бесновался голос в громкоговорителе, искаженный до того, что казалось, он пробулькивает сквозь толщу океанической воды. – Немедленно откройте двери и выходите впереди заложников, руки за голову! Заложники пусть выходят через главный вход! В целях безопасности все заложники должны держать руки на голове!

   Когда один голос замолкал, громкоговоритель переходил в руки другого лица, которое начинало все сначала с небольшими вариациями. Потом послышались громкие щелчки, и гостиную залил искусственный бледно-голубой свет, напоминавший холодное молоко и ослепивший всех, находившихся внутри. Интересно, в какой момент о случившемся с ними узнали снаружи? Кто созвал всех этих людей и как случилось, что их собралось так много и так быстро? Может, они все только того и ждали в каком-нибудь подвале полицейского участка? То есть ждали ночи, подобной этой? Может, у них богатая практика в подобных делах: орать через громкоговорители в пустоту, возвышая свои голоса все сильнее и сильнее? Даже заложники понимали, что ни один террорист не сложит оружие и не выйдет из дома только потому, что ему это приказывают. Даже они понимали, что с каждой новой командой шансы получить ответ снижаются. Каждый гость мечтал только об одном: чтобы самому стать владельцем оружия, и уж в этом случае они бы ни за что не сложили его перед дверями дома. А через некоторое время они обессилели настолько, что не грезили даже о том, чтобы все происшедшее оказалось страшным сном. Все, чего они желали, это чтобы люди на улице разошлись по домам, выключили свои громкоговорители и позволили им хотя бы на полу, но поспать. Периодически действительно выдавались моменты тишины, и в эти короткие моменты до их ушей доносилось кваканье древесных лягушек, пение цикад и железное лязганье передергиваемых затворов или взводимых курков.

   Позже господин Осокава рассказывал, что глаз не сомкнул всю ночь напролет. Однако Гэн прекрасно слышал, как после четырех часов ночи он периодически похрапывал: тихонько и с присвистом, как будто сквозняк гулял в дверных щелях. И это похрапывание вселяло в Гэна спокойствие. Похрапывание раздавалось в разных концах комнаты: люди проваливались в сон кто на десять минут, кто на двадцать, но при этом лежали покорно, вытянувшись на спине. Аккомпаниатор очень медленно, так что никто даже и не заметил, стянул с себя пиджак и сделал из него нечто вроде подушечки, которую он подложил под голову Роксаны Косс. Всю ночь напролет грязные ботинки шаркали рядом с ними, переступали через них.

   Когда гости вечером укладывались на пол, это было своего рода прелюдией разворачивающейся драмы, а к утру страх полностью сковал их уста. Они просыпались с настойчивой мыслью о том, как выйти из ситуации, но ничего толкового придумать не могли. Грубая щетина за ночь покрыла подбородки мужчин, лица женщин были перепачканы расплывшейся от слез косметикой. Нарядная одежда измялась, узкие туфли натерли ноги. Спины и бедра болели от долгого лежания на твердой поверхности, шеи не ворочались и отчаянно ныли. И всем без исключения хотелось в туалет.

   Помимо тех страданий, которые испытывали все заложники, господина Осокаву терзала мысль о собственной ответственности. Ведь все эти люди собрались на его день рождения. Согласившись на этот прием, он подверг опасности столько жизней! Пришли несколько служащих компании «Нансей», включая Якиро Ямамото, руководителя отдела развития, и Тецуа Като, старшего вице-президента. Пришли вице-президенты Сумитомо Банка и Банка Японии, Сатоши Огава и Йошики Аои. Пришли из чувства уважения к нему, несмотря на персональные и настоятельные напоминания господина Осокавы о том, что они не обязаны этого делать. Принимающая сторона прислала им отдельные приглашения, объясняя, что празднуется день рождения их самого ценного клиента, и поэтому они обязательно должны на нем быть. Им звонил лично посол Японии. Теперь он сам лежал на половичке в дверном проеме.

   Однако более всего господин Осокава переживал из-за Роксаны Косс, хотя и понимал, что неправильно ценить одну жизнь выше, чем другую. Она приехала в эти ужасные джунгли исключительно для того, чтобы для него петь. Каким тщеславием с его стороны было думать, что он заслуживает такого подарка. Ему вполне достаточно было слушать ее записи. Ему более чем достаточно было видеть ее в Ковент-Гарден и в Метрополитен-опера. Почему это ему взбрело в голову, что лучше увидеть ее совсем рядом, вдохнуть запах ее духов? Оказалось, отнюдь не лучше. Акустика гостиной, если уж быть абсолютно честным, искажала ее голос. Он почувствовал крайнюю неловкость, когда заметил чрезмерно развитые мышцы ее рта, когда увидел вблизи ее широко открытый рот с влажным розовым языком. Нижние зубы ее были неровными. Честь, оказанная ему, ничего не стоила в сравнении с тем вредом, который мог быть ей причинен, и не только ей, но и всем остальным. Он попытался слегка поднять голову, чтобы увидеть ее. Она лежала недалеко, потому что во время концерта он стоял посреди комнаты. Сейчас ее глаза были закрыты, хотя ему показалось, что она не спит. Ее нельзя было назвать красивой женщиной, если взглянуть на нее объективно, особенно в тот момент, когда она лежала на полу гостиной. Все ее черты казались крупноватыми для ее лица: нос чуть-чуть длинный, рот слишком широкий. Глаза тоже были слишком большими, но это никак нельзя было поставить ей в упрек. Они напоминали ему голубые цветы риндо, растущие по берегам озера Нагано. При мысли об этом он улыбнулся и хотел было поделиться своей мыслью с Гэном. Вместо этого он взглянул на Роксану Косс, лицо которой он без устали изучал на программках ее концертов и на упаковках дисков. Да, ее плечи несколько покаты. Да, ее шея, пожалуй, могла быть и подлиннее. Шея подлиннее? Он обругал самого себя. О чем он думает? Какое это имеет значение? К тому же ни один человек не способен смотреть на нее объективно. Даже те, кто видел ее сегодня впервые, еще до того, как она начала петь, нашли ее лучезарной, словно ее талант не вмещался полностью в ее голос и просачивался, как свет, через кожу. Со своего места он видел только блеск ее тяжелых волос, бледно-розовую щеку и прекрасные руки. Аккомпаниатор поймал взгляд господина Осокавы, и тот быстро отвернулся. Террористы начали поднимать некоторых заложников и заставляли их следовать за ними. Господину Осокаве было легко притвориться, что он интересуется именно этим обстоятельством.

   К десяти часам утра среди заложников началось перешептывание. Не так уж трудно перекинуться словечком-двумя с соседом, если с улицы доносится такой грохот, а гостей одного за другим выводят в холл. Именно по этому поводу и началось перешептывание. Вначале все решили, что их куда-то уведут и там расстреляют, возможно, это произойдет в саду за домом. Виктор Федоров указал пальцем на пачку сигарет в кармане своего пиджака и поинтересовался, позволят ли затянуться перед расстрелом. Он чувствовал, что с его лба на затылок стекают ручейки пота. Пожалуй, если ему позволят покурить, умирать будет не так страшно. Затем заложники замолкли в ожидании своей участи, но тут вернулась первая группа. Улыбаясь, вернувшиеся что-то шептали своим соседям, и слова «туалет», «ванная» облетели все помещение.

   К каждому был приставлен один сопровождающий: заляпанный грязью, вооруженный до зубов молодой террорист. Некоторые из этих молодых людей просто шли рядом с заложниками, другие вели себя агрессивно. Парень, приставленный к Роксане Косс, не схватил ее за плечо, а сжал ее ладонь, так что, выходя из гостиной, они напоминали влюбленных, отыскивающих пустынный уголок на берегу моря. Этот террорист был гораздо менее красивым, чем парень, державший ее руку вчера вечером.

   Тем не менее некоторые все еще были уверены, что их вот-вот расстреляют, перед их мысленным взором снова и снова вставали картины того, как их выводят в ночи за дверь и стреляют в голову. Но Роксана Косс не думала ни о чем подобном. Может быть, кому-то и уготована такая участь, но только не ей. Вряд ли они убьют оперную певицу. Она приготовилась быть любезной, не отнимала свою руку, но была уверена, что в нужное время выйдет на свободу. Она улыбалась, когда парень открывал перед ней дверь туалета. Она даже не удивилась бы, если бы он вошел за ней следом. Но он не вошел. Она заперла дверь, села на стульчак и разрыдалась. Длинными волосами она утирала слезы, всхлипывала, заходилась в судорожных спазмах. Будь проклят ее агент, который убедил ее, что ради таких денег стоит согласиться на это выступление! Шея ее затекла, она чувствовала, что находится на грани простуды, да и попробуй не простудись, проведя целую ночь на полу. Но разве она не играла Тоску? Разве она не прыгала столько вечеров подряд со стены замка Святого Ангела? Играть Тоску тяжелее, чем спать на полу. После освобождения она будет петь только в Италии, Англии и Америке. «Италия», «Англия» и «Америка» – она повторяла эти три слова раз за разом, пока не успокоилась и не перестала плакать.

   Сесар, вооруженный мальчишка, который ждал ее в холле, не ломился в дверь, чтобы поторопить, как поступали с другими гостями. Он прислонился к стене и воображат себе, как она склоняется сейчас над краном, как полощет рот. Он рисовал себе ее мокрое лицо и руки, которые держал маленький кусочек мыла в форме раковины. Мысленно он все еще слышал ее пение и даже пытался напевать запомнившиеся слова, чтобы скоротать время: «Vissi d'arte, vissi d'amore, non fece mai male ad anima viva!» Даже странно, что эти звуки в его мозгу звучат так отчетливо. Да, она не торопится с умыванием, но что можно спрашивать с такой женщины? Она подлинный самородок. Ей нельзя мешать. Когда она наконец вышла из ванной, ее руки были холодными, влажными и слегка дрожали. «Visi d'arte», – хотел он ей сказать в знак приветствия, но не знал, что это значит. После того как он проводил ее на место возле пианино, увели аккомпаниатора, но тут же возвратили обратно. Он выглядел значительно хуже остальных гостей: мертвенно-бледное лицо, красные круги вокруг глаз. Хильберто и Франсиско, самые крупные из бойцов, крепко держали его с двух сторон. Они буквально волочили его за собой. Сперва все решили, что он попытался совершить побег через окно или дверь, и его хорошенько скрутили, но, когда его вернули на место, стало видно, что колени его подкашиваются, как ватные, и совершенно не держат вес тела. Он соскользнул на пол, будто в обмороке. Террористы что-то объясняли Роксане Косс по-испански, но она по-испански не понимала.

   Она слегка приподнялась, неуверенная, что ей можно садиться, поправила его ноги. Аккомпаниатор был крупным человеком, не массивным, но высоким, и ей пришлось повозиться с его неестественно закоченевшими членами. Сперва она подумала, что он просто прикидывается. Она слышала, что в подобных ситуациях некоторые заложники притворяются больными, чтобы тем самым ускорить свое освобождение, однако вряд ли возможно заставить свою кожу принять такой оттенок. Его голова, когда она его трясла, безвольно моталась из стороны в сторону. Один из официантов, лежавший рядом на полу, вытащил руки аккомпаниатора из-под туловища и положил вдоль.

   – Что с вами? – прошептала она. Мимо протопали грязные ботинки. Она вытянулась на своем месте рядом с аккомпаниатором и сжала пальцами его запястье.

   Наконец он пошевелился и вздохнул, затем повернул к ней голову. Он моргал так, словно она разбудила его от глубокого и прекрасного сна. «Ничего с тобой не случится», – сказал он Роксане Косс, но его посиневшие губы при этом едва двигались, а голос звучал отстраненно и вымученно.


   – Наверняка они потребуют выкуп, – сказал господин Осокава Гэну.

   Они вместе наблюдали за Роксаной и ее аккомпаниатором, причем несколько раз им казалось, что он уже умер, но тут он как раз шевелился или вздыхал.

   – Компания «Нансей» должна выплатить выкуп, причем любой, из своего страхового фонда. Они выплатят его за нас обоих. – Он говорил так тихо, что его речь нельзя было назвать даже шепотом, тем не менее Гэн его хорошо понял. – Они также заплатят выкуп за нее. Только так. Она здесь за мой счет.

   Аккомпаниатора, особенно если он болен, вряд ли подвергнут насилию (заставят остаться). Господин Осокава вздохнул. Вообще-то в некотором смысле здесь все люди должны быть выкуплены за его счет, и он терялся в догадках, какую сумму придется за них доплачивать.

   – Я чувствую, что это я навлек на нас этот кошмар.

   – Но у вас же нет в руках оружия, – возразил Гэн. Слова, сказанные по-японски и так мягко, что их едва можно было расслышать даже в двадцати сантиметрах, несколько успокоили их обоих. – Это все из-за президента, это его они хотели похитить ночью.

   – Жаль, что не похитили, – сказал господин Осокава.


   В другом конце комнаты, возле золотой парчовой софы, лежали, держа друг друга за руки, Симон и Эдит Тибо. Во время приема они держались особняком от других французов. Выглядели очень гармоничной парой, напоминали даже брата и сестру, оба голубоглазые и черноволосые. Их позы были абсолютно непринужденными, и, глядя на них, невозможно было себе представить, что они легли на пол под прицелом автомата. Они напоминали людей, которые прилегли отдохнуть, устав от долгого стояния на ногах. В то время как другие дрожали от страха, чета Тибо тесно прижималась друг к другу, она положила голову ему на плечо, его щека терлась о шелк ее волос. Он гораздо меньше думал о террористах, чем о том, что волосы его жены пахнут сиренью.

   В Париже Симон Тибо тоже любил свою жену, хотя не всегда хранил ей верность и не слишком баловал своим вниманием. Они были женаты двадцать пять лет. Двое детей, летние каникулы на море вместе с друзьями, разные должности, разные собаки, Рождество в семейном кругу, включающем множество старших родственников. Эдит Тибо была элегантной женщиной, но в городе, где элегантных женщин тысячи, это не имеет особого значения. Случались дни, когда он вообще не вспоминал о своей жене. То есть он, конечно, думал о том, что она делает, и даже спрашивал себя, счастлива ли она, но это относилось не к Эдит самой по себе, а только к Эдит как его жене.

   А потом, на волне правительственных обещаний, которые легко даются и столь же легко берутся назад, они были посланы в страну, которую между собой называли не иначе, как «ce pays maudit» – «эта проклятая страна». Оба они встретили новое назначение с ужасом и одновременно со стоическим практицизмом. Но через некоторое время после приезда случилось необыкновенное: он словно обрел ее заново, как песню юности, которую он, казалось, давным-давно забыл. Неожиданно для самого себя он стал смотреть на нее так же, как смотрел в двадцать лет. Нет, она не казалась ему двадцатилетней, она казалась ему сейчас гораздо прекраснее, чем тогда, просто он ощутил забытые чувства, биение сердца, безудержные вспышки желания. Он смотрел на нее дома, когда она резала свежие газеты, чтобы устелить ими полки на кухне, когда она лежала на животе поперек кровати и писала письма к дочерям, которые учились в Парижском университете, и у него перехватывало дыхание. Неужели она всегда была такой, а он просто не замечал? А может, он знал об этом всегда, но по небрежности забыл? В этой стране с грязными дорогами и желтым рисом он открыл для себя, что любит ее, что он принадлежит ей. Возможно, этого не случилось бы, стань он послом в Испании. Не попади они в такие особые обстоятельства, в это специфическое и страшное место, он, может быть, так никогда бы и не понял, что его единственная в жизни любовь – это она, его жена.

   – Что-то они не особенно торопятся с расстрелом, – прошептала Эдит Тибо своему мужу, и ее губы при этом дотрагивались до его уха. Казалось, вокруг нет ничего – только белый песок и ярко-голубая вода. Эдит входит в океан спиной к нему, вода охватывает ее бедра… «Хочешь, я поймаю тебе рыбку?» – кричит она ему, а затем исчезает в волнах.

   – Они нас разлучат, – сказал Симон.

   Она крепко схватила его за руку:

   – Пусть только попробуют!

   В прошлом году в Швейцарии проводился обязательный семинар для дипломатов по правилам поведения во время захвата посольства. Он прекрасно понимал, что те же правила подходят и для данного случая. В скором времени террористы уведут от них женщин. Потом они… Он остановил свою мысль. Если честно, то он не очень помнил, что произойдет потом. Он только спрашивал себя, разрешат ли ему, когда они уведут Эдит, оставить у себя какую-нибудь ее вещь, например серьгу. «Как же быстро мы свыкаемся с худшим!» – подумал Симон Тибо.


   Тихий шепот в разных углах помещения, после того как люди вернулись из туалета, превратился в несмолкаемый ровный гул. Поднявшись и размяв ноги, они уже не чувствовали себя такими униженными и покорными, как на полу. Заложники переговаривались друг с другом, пока наконец комната не превратилась в жужжащий улей, напоминая коктейльный прием с той лишь разницей, что люди лежали распростертыми на полу. В конце концов командир Альфредо вынужден был прострелить еще одну дыру в потолке, и это положило конец разговорам: несколько сдавленных всхлипываний – и тишина. Не более чем через минуту после выстрела раздался стук в дверь.

   Все повернули головы к двери. Несмотря на постоянно доносящиеся с улицы команды, на крики толпы, лай собак, стрекотание вертолетов, никто еще не рисковал извне стучаться в двери, и все, находившиеся в доме, напряглись, как будто их побеспокоили в самый неподходящий момент. Молодые террористы нервно переглядывались друг с другом, сглатывали слюну и нащупывали спусковые крючки своих автоматов, словно показывая, что готовы перестрелять заложников. Три командира после короткого совещания выстроили молодых солдат в шеренги с каждой стороны двери. Командир Бенхамин вытащил свой автомат и, пнув вице-президента башмаком в плечо, заставил его встать и вести переговоры со стучавшим.

   Проделал он это для того, чтобы под пули находившегося за дверью человека, если тому придет в голову стрелять, первым попадал Рубен Иглесиас. Вице-президент поднялся со своего лежбища возле пустого камина, где рядом с ним находились жена и трое детей (две ясноглазые девочки и один маленький мальчик с лицом, раскрасневшимся от глубокого сна). Няня Эсмеральда тоже оставалась с ними. Она была уроженкой севера и бесстрашно смотрела террористам прямо в глаза. Иглесиас взглянул на потолок: он опасался, что последний выстрел повредил систему отопления. Если это так, то в доме начнется настоящий ад. Припухлость на правой скуле постоянно увеличивалась и меняла цвет, сейчас она была красно-желтой. Правый глаз полностью заплыл. Рана кровоточила беспрерывно, ему уже дважды пришлось поменять столовую салфетку. Когда Рубен Иглесиас был мальчиком, он по многу часов молился на коленях в католическом храме о том, чтобы господь даровал ему высокий рост – то, что бог не счел нужным даровать другим членам его многочисленной семьи. «Господь лучше знает, чем ему тебя одарить», – говорили священники без всякого интереса к его проблеме, но они оказались правы. Маленький рост помог ему стать вторым человеком в государстве, а теперь, по всей вероятности, уберег его от гораздо более серьезного ранения, потому что удар пришелся по твердым костям черепа и не снес ему, скажем, челюсть. Его вид свидетельствовал, что у террористов не все шло по плану в минувшую ночь, – недурной знак для находившихся снаружи. Когда вице-президент встал, пошатываясь от боли, командир Бенхамин начал подталкивать его к двери дулом своей винтовки. Ситуация, в которую он попал, вечный стресс, раздражение и ожесточение расшатали нервы командира до последней степени, и теперь он мечтал о горячем компрессе едва ли не больше, чем о революции. Стук в дверь повторился.

   – Иду! – проговорил Рубен Иглесиас, обращаясь не столько к стучавшему, сколько к вооруженному человеку за спиной. – Я еще помню, где находится моя дверь. – Он знал также, что его жизнь, возможно, подошла к концу, и понимание этого вселяло в него какую-то безрассудную смелость, которую он находил даже полезной.

   – Медленно! – проинструктировал его командир Бенхамин.

   – Медленно, как же, рассказывайте мне, как я должен открывать свою собственную дверь! – пробормотал вице-президент сквозь зубы и открыл дверь по своему усмотрению, ни быстро, ни медленно. Человек, стоящий у парадного входа, производил впечатление в высшей степени странное. Длинные соломенно-белые волосы разделены на пробор и зачесаны назад, белая рубашка, черный галстук, черные брюки – он выглядел типичным протестантским миссионером. Пиджак он не надел то ли из-за жары, то ли специально для того, чтобы видна была красная нарукавная повязка. Его лицо раскраснелось от жары, и Рубену Иглесиасу захотелось пригласить его внутрь укрыться от жаркого солнца. Вице-президент взглянул за его спину, на ворота своего сада или того, что он считал своим садом. На самом деле дом ему не принадлежал, точно так же как сад, персонал, мягкие кровати и пушистые полотенца. Все это пришло к нему вместе с должностью и будет принято по описи, когда его отправят в отставку. Его собственное имущество хранилось на складе, и временами он с надеждой думал, что оно так там и останется, а он со своей семьей благополучно переедет в президентский дворец. Сквозь слегка приоткрытые ворота он увидел наряды полиции, толпы военных и репортеров. Кое-где на деревьях поблескивали вспышки фото– и телекамер.

   – Иоахим Месснер, – представился человек, протягивая руку. – Я работаю в Международном Красном Кресте. – Он говорил по-французски и, когда вице-президент растерянно замигал в ответ, повторил фразу на посредственном испанском.

   От него веяло таким спокойствием, словно он даже не подозревал о царящем вокруг хаосе (словно он зашел в воскресенье для сбора обычных пожертвований). Красный Крест постоянно действовал в этой стране и помогал жертвам землетрясений и наводнений, и сам вице-президент Иглесиас посылал его представителей для определения суммы ущерба. Рубен Иглесиас пожал руку гостю, а потом жестом попросил его подождать.

   – Красный Крест, – произнес он, повернув голову в сторону стоящих за спиной террористов.

   И снова между тремя командирами произошло совещание, на котором было решено, что этого посетителя можно впустить.

   – Вы уверены, что хотите войти внутрь? – спросил вице-президент человека по-английски. Его английский был тоже не ахти, примерно таким же, как испанский миссионера. – Они не пообещали, что выпустят вас отсюда.

   – Они выпустят меня, – сказал человек и шагнул внутрь. – Их проблема в том, что у них слишком много заложников. Гораздо больше, чем им надо. – Он окинул взглядом террористов, а затем снова обернулся к вице-президенту: – Ваше лицо в очень плачевном состоянии.

   Рубен Иглесиас пожал плечами, как бы говоря, что относится ко всему философски, но Месснер решил, что тот его просто не понял.

   – Я говорю по-английски, по-французски, по-немецки и по-итальянски, – сказал он по-английски. – Я швейцарец. По-испански я говорю чуть-чуть. – С помощью большого и указательного пальцев он показал это «чуть-чуть». – Вообще-то здесь не мой регион. Представляете, я приехал сюда в отпуск. Я в восторге от ваших древностей. Я здесь как турист, а они призвали меня на работу. – Иоахим Месснер действительно казался в данной ситуации совершенно неуместным и скорей походил на соседа, который зашел, чтобы занять несколько яиц… но заболтался. – Я бы привез с собой переводчика, если бы знал, что мне придется работать с испанским языком. Там у меня один есть.

   Вице-президент кивнул, однако, по правде сказать, половины сказанного не уловил. По-английски он понимал, но только при условии, что слова произносятся четко и раздельно, а в голову ему не смотрит автоматное дуло. Он вспомнил, что переводчики на приеме должны быть. Но даже если их тут и нет, все равно лучше сказать об этом командиру.

   – Нужен переводчик, – сказал он.

   – Переводчик, – повторил командир Бенхамин и оглядел лежавших, припоминая, что сегодня ночью уже шла речь о переводчиках. – Переводчик?

   Гэн, который был весьма услужливым, но отнюдь не героическим по натуре человеком, минуту лежал, не шевелясь и вспоминая упиравшееся в его грудь автоматное дуло. Но молчать было бесполезно: рано или поздно все равно выяснится, что он переводчик.

   – Вы не возражаете? – прошептал он господину Осокаве.

   – Валяй, – ответил тот и тронул Гэна за плечо.

   Гэн Ватанабе пролежал еще мгновение, а затем поднял вверх дрожащую руку.

   Командир Альфредо велел ему подняться. Гэн, как и большинство мужчин, лежал разувшись и теперь принялся натягивать на ноги ботинки, но Альфредо был нетерпелив. Гэн прошествовал между гостей в одних носках. Он находил, что перешагивать через людей грубо, и поэтому извинялся на разных языках: «Perdon, perdonake, pardon me».

   – Иоахим Месснер, – сказал человек из Красного Креста и пожал Гэну руку. – Вы что предпочитаете: английский, французский?

   Гэн жестом дал понять, что это ему безразлично.

   – Тогда французский, если вам все равно. Вы в порядке? – Месснер спрашивал по-французски. В его лице причудливым образом сочетались цвета: ярко-голубые глаза, белоснежная кожа, раскрасневшиеся от солнца щеки, ярко-красные губы и кукурузно-желтые волосы.

   «Примитивные цвета», – подумал Гэн.

   – Мы в порядке.

   – С вами дурно обращались?

   – По-испански! – приказал командир Альфредо.

   Гэн перевел на испанский, а затем, скосив глаза на вице-президента, повторил, что у них все хорошо. По вице-президенту никак нельзя было сказать, что он в порядке.

   – Скажите им, что я могу выполнять роль переговорщика. – Месснер немного подумал и сам произнес эту же фразу по-испански. Потом улыбнулся Гэну и сказал по-французски: – Лучше мне не пробовать. Я скажу что-нибудь неправильно, и мы все вляпаемся в ужасные неприятности.

   – По-испански! – снова приказал Альфредо.

   – Он говорит, что ему трудно говорить по-испански.

   Альфредо кивнул.

   – Разумеется, мы желаем безусловного освобождения всех заложников, целых и невредимых. Для начала вы выпустите случайных лиц. – Месснер оглядел пол, усеянный хорошо одетыми людьми, официантами в белых пиджаках, в едином порыве повернувшимися к нему. Это зрелище казалось каким-то нереальным. – Здесь слишком много народа. А у вас наверняка кончается еда, а уж к вечеру точно кончится. Вам совершенно не нужно такое количество людей. Я предлагаю вам освободить женщин, персонал, больных и тех, без кого вы можете обойтись. Начнем с этого.

   – А что в обмен? – спросил командир.

   – В обмен – еда, подушки, одеяла, сигареты. Что вам нужно?

   – У нас есть требования.

   Месснер кивнул. Он был серьезен и вместе с тем нетерпелив, как будто подобные диалоги ему приходится вести каждое утро перед завтраком или все дни рождения заканчиваются подобными заварушками.

   – Я не сомневаюсь, что они у вас есть, и не сомневаюсь, что они будут услышаны. Но я говорю о том… – Он обвел рукой помещение, показывая, что имеет в виду лежащих на полу людей. – Я говорю о том, что такое количество людей держать бесполезно. Освободите тех, кто вам не нужен, и это будет воспринято как жест доброй воли. Вы уже и так показали себя разумными людьми.

   – А кто это считает нас разумными? – спросил командир Бенхамин Гэна, который все перевел.

   – Вы уже двенадцать часов держите здесь людей, и никто из них не умер. Ведь правда, никто не умер? – спросил Месснер Гэна. Тот кивнул и перевел первую фразу. – По моим понятиям, это значит, что вы вменяемы.

   – Скажите, чтоб они прислали сюда президента Масуду. Мы пришли сюда за президентом, и в обмен на него мы отпустим всех. – Командир экспансивно обвел рукой комнату. – Посмотрите на этих людей! Я даже не знаю, сколько их тут всего! Двести? А может, больше? Попробуйте сказать, что один человек в обмен на двести – это неразумно!

   – Президента они вам не отдадут, – сказал Месснер.

   – Мы прибыли сюда за ним.

   Месснер кивнул и стал очень серьезным.

   – А я прибыл сюда в отпуск. Это значит, что никто не получает того, за чем прибыл.

   Все это время Рубен Иглесиас стоял рядом с Гэном и молча слушал, словно разговор его не касался. Среди присутствующих в комнате он был политиком самого высокого ранга, и тем не менее никто не воспринимал его как лидера и равноценного заместителя президента. Если спросить среднестатистического гражданина этой прекрасной страны, столь мало охваченной средствами массовой коммуникации, кто у них вице-президент, скорей всего, он просто пожмет плечами и ничего не скажет. Вице-президенты для него – всего лишь имена, незначительные личности, абсолютно второстепенные и взаимозаменяемые. Вице-президенты не произносят пламенных речей при объявлении или окончании войны, и Рубен Иглесиас понимал это лучше других.

   – Вам придется уступить, – спокойно сказал Рубен, обращаясь к командирам. – Этот человек прав. Масуда никогда сюда не придет. – Самое забавное, что, когда он говорил «сюда», он подразумевал именно «этот дом», «его дом». Масуда всегда игнорировал Рубена. Не интересовался его детьми. Не приглашал на танец госпожу Иглесиас во время приемов. Одно дело иметь известного человека в списках своей партии, другое – сидеть с ним за одним обеденным столом. – Я знаю, как делаются подобные дела. Отдайте им женщин, случайных людей, и они получат подтверждение, что вы люди, с которыми можно работать. – Когда года два тому назад террористы захватили Первый федеральный банк, они не захотели уступать ни в чем, не отдали ни одного клиента или переговорщика. Они повесили банковского управляющего перед входной дверью – специально для прессы. Все помнят, чем это закончилось: все террористы были расстреляны, после того как были выстроены в шеренгу вдоль мраморных стен. Сейчас Рубен хотел сказать командирам, что подобные вещи никогда не срабатывают. Никакие требования не выполняются. Из террористов еще никто не ушел с деньгами или со своими товарищами, которых освободили из тщательно охраняемой тюрьмы. Вопрос заключался только в том, сколько времени понадобится, чтобы их сокрушить, и сколько людей при этом будет убито.

   Командир Бенхамин поднял палец и ткнул им в окровавленную салфетку, которую вице-президент прижимал к своему лицу. Рубен понял его жест очень хорошо.

   – Тебя что, спрашивают?

   – Но это же мой дом, – сказал он, чувствуя тошноту от вновь нахлынувшей боли.

   – Отправляйся на пол!

   Рубен и сам хотел лечь, поэтому отошел без всяких разговоров. Он даже огорчился, когда Месснер его остановил.

   – Эту рану надо зашить, – сказал Месснер. – Я должен позвать сюда врача.

   – Никаких врачей, никакого зашивания, – сказал командир Альфредо. – Его лицо никогда не было особенно приятным.

   – Вы не можете оставить его так, с кровоточащей раной!

   – Можем! – ответил командир.

   Вице-президент слушал. Негоже выступать в собственную защиту. Но теперь, когда боль усилилась, голова раскалывалась, а где-то в черепе, за глазами, ощущался жар и давление, мысль об иголке могла заставить его кинуться на террористов, если иначе на них не воздействовать.

   – Вы ничего не достигнете, если этот человек умрет от потери крови. – Ровный голос Месснера размывал страшный смысл его слов.

   «Умру?» – подумал вице-президент.

   Командир Гектор, который до этого больше молчал, приказал няне подняться наверх и принести швейные принадлежности. Он дважды хлопнул в ладоши, как школьный учитель, призывающий детей к тишине, и она тут же встала и пошла, слегка спотыкаясь и приволакивая ногу, которую отлежала во сне. Как только она ушла, четырехлетний сын вице-президента Марко закричал и заплакал, потому что считал эту девушку своей мамой.

   – Успокойте его, – сурово произнес командир Гектор.

   Рубен Иглесиас повернул распухшее лицо к Иоахиму Месснеру. Швейные принадлежности – это не совсем то, что он себе представлял. Он ведь все-таки не оторванная пуговица, а раненый человек, которому требуется хирургическое вмешательство. Здесь не джунгли, а он не дикарь какой-нибудь. Дважды в жизни его уже зашивали, но это происходило в больнице и с помощью стерильных инструментов, хранящихся в серебряных кюветах.

   – Здесь есть доктора? – спросил Месснер Гэна.

   Гэн не знал, но громко задал этот вопрос на нескольких языках.

   – Кажется, мы приглашали по крайней мере одного доктора, – сказал Рубен Иглесиас. Впрочем, усиливающаяся боль в голове не позволяла ему вспомнить это поточнее.

   В этот момент вернулась няня Эсмеральда с квадратной корзиночкой в руках. Она никогда еще не видела столько женщин в вечерних туалетах одновременно. Она была простой крестьянкой и носила в основном только форменную одежду: черную юбку и блузку с белым воротничком и манжетами, длинная коса толщиной в детский кулак извивалась по ее спине при каждом шаге. Но теперь все в комнате смотрели только на нее: как она непринужденно движется, чувствуя себя абсолютно свободной, словно ничего особенного не случилось и это был самый обычный день в ее жизни. Словно ей просто надо было кое-что починить или заштопать. Глаза ее были жгучими, подбородок горделиво приподнят. Внезапно все увидели, насколько она красива, ее красота прямо-таки освещала мраморную лестницу, по которой она шла. Гэн повторил свой вопрос о докторе, а вице-президент позвал девушку по имени: «Эсмеральда!»

   Никто из лежащих на полу руки не поднял, поэтому все решили, что докторов среди гостей нет. Но это была неправда. Доктор Гомес лежал на спине в столовой, и его жена больно впилась ему в бок своими накрашенными ногтями. Он оставил практику много лет назад и стал больничным администратором. Интересно, когда он в последний раз зашивал человека? Когда-то он специализировался в пульмонологии, так что последний раз протаскивал нитку сквозь человеческую кожу во времена своей ординатуры. В этом смысле он был не более квалифицированным, чем его жена, которая дома постоянно что-то шьет и вышивает. Еще не сделав ни единого стежка, он прекрасно видел последствия: наверняка возникнет инфекция; нужных антибиотиков под рукой не окажется; позже рану все равно придется вскрывать, выкачивать гной, зашивать заново. Он представил себе лицо вице-президента. И поежился. Ничего хорошего ждать от этого дела не приходится, ответственность возложат на него и со временем против него начнут публичную кампанию. Доктор, директор госпиталя, с большой долей вероятности убьет человека, хотя никто и не сможет сказать, что в этом есть его вина. Он почувствовал, как у него дрожат руки. Он просто лежал, а руки его дрожали. Неужели именно эти руки должны зашивать человеческое лицо? Есть ведь эта девушка, которая спускается по лестнице с корзинкой в руках и которая кажется воплощением надежды. Она ангел! Он никогда не мог найти девушек с такой приятной внешностью для работы в больнице, таких хорошеньких девушек, умеющих столь изящно носить униформу.

   – Вставай! – шипела жена над его ухом. – Или я сама подниму твою руку!

   Доктор закрыл глаза и тихонько покачивал головой, стараясь не привлекать к себе внимания. Пусть случится то, что должно случиться. Наложение шва не сможет ни спасти человека, ни убить его. Карта уже разыграна, и им ничего не остается, как только ждать исхода.

   Эсмеральда передала корзинку Иоахиму Месснеру и, стоя рядом с ним, открыла крышку, обитую с внутренней стороны розовым ситцем, из красной подушечки вынула иголку, достала моток черных ниток и вдела конец в иголку. Затем ловко разорвала нитку и сделала на конце аккуратный маленький узелок. Все мужчины, даже командиры, смотрели на нее так, словно она делала что-то сверхъестественное, такое, чего сами они никогда бы не смогли сделать. Затем она вытащила из кармана своей юбки бутылочку спирта, опустила туда иголку с ниткой и несколько раз встряхнула. Стерилизация. А ведь она была простой деревенской девушкой. Невозможно было сделать ничего более разумного. Она вытащила нитку с иголкой, держа только за узелок, и протянула их Иоахиму Месснеру.

   – Ах! – сказал он, сжав узелок между большим и указательным пальцем.

   Затем последовала небольшая дискуссия. Сперва было решено, что оба должны стоять. Затем – что вице-президенту лучше сесть, а еще через некоторое время – что ему следует лечь под настольной лампой, где светлее всего. Оба все тянули и тянули. Месснер трижды окунал руку в алкоголь. Иглесиас в глубине души предпочел бы, чтобы его снова ударили по голове дулом винтовки. Наконец он улегся на скатерть подальше от жены и детей. Месснер склонился над ним, подался вперед и, заслонив собой свет, подался назад и повернул голову вице-президента в одну сторону, потом в другую. Вице-президент попытался заставить себя думать о чем-нибудь приятном и тут же подумал об Эсмеральде. И правда, как замечательно она действовала. Может быть, это его жена ее всему научила? Рассказала про бактерии, про необходимость содержать вещи в чистоте. Как же ему повезло, что такая девушка смотрит за его детьми. Кровь из его раны больше не текла так сильно, а лишь слегка сочилась, и Месснер прекратил промокать ее салфеткой. Принимая во внимание обстоятельства, вопли громкоговорителей с улицы, вой сирен, распростертых кругом заложников, террористов, ни на минуту не выпускающих из рук оружие, можно было ожидать, что никто не проявит интереса к щеке Рубена Иглесиаса. Тем не менее присутствующие начали вытягивать шеи наподобие черепах, стремясь получше разглядеть, как иголка войдет в кожу и что из этого получится.

   – Тебе на все дается пять минут, – сказал командир Альфредо.

   Иоахим Месснер соединил левой рукой края раны, а правой вонзил в них иголку. Полагая, что быстрое движение будет менее болезненным, чем медленное, он неправильно рассчитал толщину кожи и попал иголкой в кость. Оба мужчины пронзительно взвизгнули, и Месснер поспешно вытащил иголку. Теперь надо было все начинать сначала. Кроме того, отверстие от иголки само начало кровоточить.

   Никто не просил ее помощи, но Эсмеральда тщательно вымыла руки. На ее лице появилось выражение, которое вице-президент замечал, когда она возилась с детьми. Она поняла, что у мужчин ничего не получается и что она позволила процессу зайти слишком далеко. Она взяла из рук Иоахима Месснера нитку с иголкой и снова окунула их в спирт. Месснер уступил ей с большим облегчением. Он не думал о ее намерениях или квалификации, он просто наблюдал, как она склоняется под лампой.

   Рубен Иглесиас отметил, что лицо у нее доброе и блаженное, какими бывают лица святых, хотя на самом деле она почти не улыбалась. Он с благодарностью смотрел в ее серьезные карие глаза, которые находились теперь совсем рядом с ним. Он даже не закрывал глаз, хотя испытывал к этому большое искушение. Он понимал, что вряд ли когда-нибудь еще в своей жизни увидит чужое лицо, склоненное над ним с такой сосредоточенностью и состраданием, – даже если благополучно вытерпит это испытание и доживет до ста лет. Когда иголка снова приблизилась к его ране, он даже не шелохнулся и только вдыхал аромат трав, исходивший от ее волос. Он чувствовал себя оторванной пуговицей или парой детских штанишек, которые она вечерком разложила на своих теплых коленях, чтобы заштопать. Право, не такое уж и плохое чувство. Он стал для Эсмеральды просто еще одной вещью, которая порвалась и нуждается в починке. Конечно, немножко больно. Неприятно, когда иголка проплывает мимо глаз. Неприятно, что в конце каждого стежка она делает маленькие петельки. Из-за них он чувствовал себя пойманной на крючок форелью. Но он был благодарен судьбе за то, что находится сейчас рядом с девушкой, которую он видел каждый день. Вот она сидит на газоне под деревом, играя с детьми, поит их чаем из небьющихся кружек. Марко сидит у нее на коленях, а девочки, Роза и Имельда, играют в свои куклы. Вот она вечером входит в детскую, чтобы сказать спокойной ночи, нет, водички больше пить нельзя, закрывай глазки, пора спать, спокойной ночи. Сейчас она молчит и сосредоточенно делает свое дело, но одно воспоминание о ее голосе действует на него успокоительно. И хотя ему очень больно, он понимает, что, когда все закончится, когда ее талия больше не будет касаться его бока, он будет жалеть. Вот она уже закончила и сделала последний узелок. Как будто для поцелуя, она наклонилась над ним и перекусила нитку. Ее губам пришлось коснуться шва, который только что сделали ее руки. Он услышал легкое клацанье ее зубов, звук разрываемой нити, а потом она выпрямилась и положила руку ему на голову – награда за все, что он перетерпел. Милая Эсмеральда!

   – А вы храбрый, – сказала она.

   Все, кто лежал поблизости, вздохнули с облегчением и заулыбались. Она так ловко справилась со своей работой, сделала такой аккуратный, напоминающий след трактора шов черными нитками на его лице. Сразу видно, что девушка училась шить практически с колыбели. Марко немедленно забрался к ней на руки, как только она к нему подошла. Он прижался к ее груди и удовлетворенно засопел, вдыхая ее запах. Вице-президент не двигался. Боль и удовольствие боролись в нем, и он позволил себе на минутку расслабиться. Он закрыл глаза, как будто ему дали настоящую анестезию.

   – Вы оба, – сказал командир Месснеру и Гэну, – идите ложитесь. Мы должны кое-что обсудить. – Винтовкой он указал им место на полу, не очень близко одно от другого.

   Месснер даже не пытался снова вступать в переговоры.

   – Я не лягу, – просто сказал он, хотя его усталый голос заставлял думать, что на самом деле он бы сделал это с удовольствием. – Я подожду на улице. И вернусь через час. – После этого он вежливо кивнул Гэну, открыл дверь и вышел из дома.

   Гэну захотелось сделать то же самое: просто объяснить, что он подождет на свежем воздухе, и выйти вон. Но он прекрасно понимал, что с Месснером ему не равняться. Террористы вроде бы и не держали Месснера на мушке, но, разумеется, могли бы его пристрелить, не задумываясь. Просто он держался так, словно в него целились каждый день и это ему уже изрядно надоело. А вот Гэн в отличие от Месснера чувствовал себя после операции с вице-президентом совершенно измученным. Измученным и покорным. И поэтому он беспрекословно занял свое место возле господина Осокавы.

   – Что они говорят? – тут же зашептал ему господин Осокава.

   – По-моему, они собираются освободить женщин. Это еще не решено, но такое намерение у них определенно есть. Они говорят, что нас слишком много. – Со всех сторон их окружали люди, кое-кто находился не более чем в шести сантиметрах от них. Гэну показалось, что он находится в токийском метро в восемь часов утра. Он пошевелился и слегка ослабил узел своего галстука.

   Господин Осокава закрыл глаза и почувствовал, как его теплым одеялом окутывает спокойствие.

   – Хорошо, – сказал он.

   Значит, Роксана Косс скоро будет на свободе. Как раз вовремя, чтобы петь в Аргентине. Через несколько дней все страхи для нее останутся позади, и за судьбой остальных заложников она будет следить из безопасного места, с помощью газет. Она без конца будет пересказывать всю эту историю на приемах, и толпящиеся вокруг нее люди будут удивляться и ужасаться. Люди всегда ужасаются. В Буэнос-Айресе в первую неделю она будет петь Джильду. Господину Осокаве это показалось удивительным совпадением. Она поет Джильду, а он – маленький мальчик, который приехал в Токио со своим отцом. Он смотрит на нее с высоты галерки, но все равно голос ее звучит чисто и нежно, как будто она находится совсем рядом с ним, на расстоянии вытянутой руки. Ее театральные жесты, ее грим с галерки кажутся очень красивыми. Вот она поет арию вместе со своим отцом, Риголетто. Она рассказывает отцу, как она его любит, и на галерке в это время маленький Кацуми Осокава сжимает руку отца. Опера разыгрывается на гобеленовых скатертях обеденного стола, среди недопитых хрустальных бокалов, она заслоняет собой провалившееся празднование дня рождения, неудавшийся план строительства фабрики. Вот она поднимается в воздух вместе со столом, описывает круг над этой страной, а затем мягко опускается на настоящую сцену, где становится самой собой, то есть чем-то отвлеченным и прекрасным. Теперь Роксана Косс поет в сопровождении оркестра, ее поддерживают другие голоса, они поднимаются вверх, но прекрасный голос примы звучит только для Кацуми Осокавы. Ее голос вибрирует в его ушах, остается внутри его, становится его частью. Она поет партию Джильды специально для него и для тысяч других людей. Он чувствует себя анонимным, равным, любимым.


   В разных концах комнаты находились два священника римско-католической церкви. Монсеньор Роллан у той же самой софы, что и чета Тибо, только с другой стороны. Он думал, что лучше ему не высовываться из-за софы и вообще находиться подальше от окон на случай, если начнется стрельба. В качестве главы своей паствы он чувствовал ответственность за собственную жизнь. Католические священники очень часто становятся мишенью в политических распрях, стоит только заглянуть в газеты. Его одеяние было мокрым от пота. Смерть – это священное таинство, и час ее известен одному господу. Но у монсеньора Роллана были веские основания желать продления своей жизни. Считалось, что ему гарантировано место епископа после того, как нынешний очень дряхлый епископ Ромеро закончит свое земное существование. Ведь именно монсеньор Роллан исполняет его функции, печется об усилении и расширении влияния их церкви. Ничто в мире нельзя считать незыблемым, даже католицизм в этих измученных нуждой джунглях. Стоит только взглянуть на экспансию мормонов со всеми их деньгами и миссионерами. Что за наглость засылать своих миссионеров в католическую страну! Как будто здесь живут дикари, которые легко согласятся на любую агитацию! Монсеньор поворочался на маленькой диванной подушечке, которую он благоразумно прихватил, когда укладывался на пол, однако ноги и поясница все равно ныли от боли, и он стал думать о том, что, когда все закончится, он сперва примет горячую ванну, а потом не меньше трех дней проведет в своей мягкой постели. Разумеется, во всем можно обнаружить положительную сторону. Так, например, если террористы окажутся вменяемыми, и монсеньор будет освобожден с первой партией заложников, то это приключение, пожалуй, даже укрепит его репутацию. То обстоятельство, что он побывал в заложниках, может превратить его в святого мученика, конечно, при условии, что он выберется из переделки живым.

   Что касается другого священника, который лежал сейчас на холодном мраморном полу прихожей, то здесь была совсем другая история. Вообще-то монсеньор Роллан уже встречался с отцом Аргуэдасом, присутствуя при его рукоположении два года тому назад, но с тех пор совершенно забыл о его существовании. В этой стране не было недостатка в молодых людях, готовых посвятить себя церкви. Для него все эти местные парни с коротко остриженными черными волосами и в одинаковых грубых черных рубашках были на одно лицо, так же как дети, пришедшие к первому причастию. Монсеньор Роллан понятия не имел о том, что на приеме присутствует еще один священник, и в течение вечера ни разу его не видел. Да и как простой молодой священник мог попасть на прием к вице-президенту?

   Отцу Аргуэдасу было двадцать шесть лет, он служил в одном из самых захудалых приходов столицы, зажигал свечи, присутствовал при обряде причастия и исполнял почти все обязанности, которые должен исполнять квалифицированный алтарный служка. В те редкие моменты своей жизни, которые не были посвящены богу, то есть не заняты молитвами или общением со своей паствой, он ходил в университетскую библиотеку и слушал там оперные записи. Он спускался в подвальное помещение, садился за специально оборудованный стол и слушал пластинки через гигантские черные наушники, которые были слишком тугими и вызывали у него головную боль. Университет нельзя было отнести к числу процветающих, и опера не относилась к числу его приоритетных интересов, поэтому коллекция хранилась не в виде компакт-дисков, а в виде допотопных тяжелых пластинок. Разумеется, у него были свои пристрастия, но тем не менее отец Аргуэдас слушал все, от «Волшебной флейты» до «Хлопот на Таити». Он закрывал глаза и молча повторял про себя слова, которых не понимал. Сперва он проклинал своих предшественников, которые оставляли на пластинках отпечатки грязных пальцев, царапали их или, что самое худшее, просто крали, так что «Лулу», например, осталась без третьего акта. Но потом он напоминал себе, что он священник, и падал на цементном полу библиотечного подвала на колени.

   Очень часто, слушая оперу, он ощущал, как его душа наполняется чем-то вроде восторга. Он не мог точно назвать это чувство, но оно его беспокоило, как… желание? Или, может быть, любовь? Еще во время своих семинарских занятий он решил отказаться от оперы, как другие молодые люди отказываются от женщин. Он считал, что в подобной страсти есть нечто греховное, особенно для духовного лица. В отсутствие серьезных или хотя бы достойных исповеди грехов он вообразил, что грех оперы является его самым тяжким грехом и он должен принести эту страсть в жертву Иисусу Христу.

   – Верди или Вагнер? – спросил его голос из-за исповедальной перегородки.

   – Оба! – ответил отец Аргуэдас, но, оправившись от вызванного вопросом удивления, поправился: – Верди!

   – Ты еще молод, – сказал голос. – Приходи ко мне через двадцать лет, если, конечно, до тех пор господь не призовет меня к себе.

   Молодой священник напрягся, стараясь узнать голос. Он знал весь клир церкви Святого Петра.

   – Это грех?

   – Это не грех. Конечно, это не всегда хорошо. Но это не грех. – Голос минуту помолчал, и отец Аргуэдас пальцем ослабил давление воротничка своей рубашки, стараясь охладить вспотевшее тело. – Конечно, некоторые либретто довольно-таки… Когда слушаешь, старайся концентрироваться на музыке. Музыка – вот суть оперы.

   Отец Аргуэдас исполнил маленькую, весьма поверхностную епитимью и сверх того от радости прочитал каждую молитву три раза. Значит, ему не надо отказываться от своей любви! По существу, после этого случая он совершенно изменил отношение к опере и пришел к выводу, что такая красота не может быть не от бога. Музыка есть молитва, он теперь это знал совершенно точно, и пусть слова очень часто говорили о людских грехах, но разве сам Иисус Христос не говорил именно об этом. Когда он чувствовал, что его охватывает непонятное волнение, то просто прекращал читать либретто. В семинарии он изучал латынь, но отказался от попыток с ее помощью понимать итальянский. Чайковский в этом смысле был особенно хорош, ведь русский язык был недоступен ему совершенно. К сожалению, бывали случаи, что страсть звучала в музыке еще откровеннее, чем в словах. Незнание французского спасло молодого священника от пагубных чар «Кармен». Эта музыка навевала на него мечты. Однако он укреплял свой дух тем, что воображал, будто в любой опере все мужчины и женщины с таким благородством и мастерством поют о своей любви к богу.

   Успокоенный своим исповедником, отец Аргуэдас больше не пытался скрывать свою любовь к музыке. Казалось, никто не интересуется его увлечением, тем более что оно ни в коей мере не отвлекало его от исполнения основных жизненных обязанностей. Конечно, страна, в которой он жил, была не слишком передовой, а религия, которую он исповедовал, была не очень восприимчивой к новшествам… От современности деться было некуда. Прихожане относились к молодому священнику с большой симпатией, отмечали рвение, с которым он полировал церковные скамьи, его привычку каждое утро подолгу стоять на коленях, дожидаясь начала ранней мессы. Среди прихожан, обративших внимание на молодого священника, была женщина по имени Анна Лойя, любимая кузина жены вице-президента. Она тоже очень любила музыку и была столь великодушна, что временами одалживала отцу Аргуэдасу пластинки. Когда ее ушей достигла весть о приезде Роксаны Косс, она тут же позвонила своей кузине и спросила, нельзя ли устроить так, чтобы на приеме присутствовал один молодой священник. Разумеется, его не надо приглашать на обед. Во время обеда он может посидеть на кухне. Она будет благодарна, даже если ему разрешат посидеть на кухне или в саду во время самого выступления. Роксана Косс будет петь, ведь для него самое главное – услышать ее. Отец Аргуэдас однажды признался Анне после какой-то очень посредственной репетиции церковного хора, что никогда не слушал оперу в театре. Самая большая любовь его жизни – разумеется, после господа – воплощалась в форме черных виниловых пластинок. Более двадцати лет тому назад Анна потеряла своего первого сына. Мальчику было всего три года, когда он утонул в ирригационной канаве. У нее родились другие дети, которых она тоже очень любила, и о своей потере с тех пор она ни с кем не говорила. Только при виде отца Аргуэдаса воспоминания о первом ребенке нахлынули на нее с новой силой. Она по телефону повторила свой вопрос кузине: «Может ли отец Аргуэдас прийти и послушать Роксану Косс?»

* * *

   Ничего подобного он не мог себе даже вообразить. Этот голос казался чем-то осязаемым, видимым. Он чувствовал это, даже стоя в самом дальнем углу комнаты. Голос вибрировал в складках его сутаны, заставлял пылать щеки. Он никогда не думал, что на свете существует женщина, которая стоит к богу так близко. Ему казалось, что через нее нисходит голос самого бога. Как же сильно, думал он, должна она погрузиться в самое себя, чтобы воспроизвести этот голос. А временами ему казалось, что голос зародился в потаенных недрах земли, и лишь невероятным и постоянным напряжением собственной воли она сумела извлечь его оттуда, заставить пройти сквозь толщу скал и земную поверхность, сквозь фундамент дома и оказаться у своих ног. Проникнуть в тело, заполнить его, впитать его тепло и, излившись из белого, как лилия, горла, устремиться к господу на небеса. Это было некое таинство, и он заплакал от счастья, что ему довелось стать свидетелем подобного чуда.

   Даже теперь, после стольких часов, проведенных на мраморном полу, голос Роксаны Косс все еще звучал, жил в мозгу насквозь продрогшего отца Аргуэдаса. Если бы ему не приказали лечь, он, скорее всего, сам попросил бы об этом. Он нуждался в отдыхе и совершенно ничего не имел против мраморного пола. Этот пол заставлял его обращаться мыслями к богу. Окажись он сейчас на мягком ковре, он наверняка полностью забылся бы. Он был рад провести ночь среди воплей громкоговорителей и сирен, потому что они заставляли его бодрствовать и думать. Он был рад (хотя и попросил за это у господа прощения), что, пропустив утреннюю мессу и не выполнив своих утренних обязанностей перед паствой, смог остаться в этом доме, потому что чем дольше он здесь оставался, тем дольше длилось волшебство, словно ее голос все еще эхом отдавался в этих оклеенных обоями стенах. К тому же она и сама была здесь, лежала где-то на полу. Он не мог ее видеть, но понимал, что она не так уж далеко от него. Он молился о том, чтобы ночь прошла для нее спокойно и чтобы кто-нибудь догадался предложить ей лечь на одну из кушеток.

   Но, кроме Роксаны Косс, мысли отца Аргуэдаса занимали совсем еще юные бандиты. Многие из них сейчас стояли, прислоняясь к стенам, расставив ноги и опершись на свои винтовки. Временами их головы запрокидывались назад, и они засыпали на несколько секунд, а затем, когда их колени подгибались, вздрагивали и едва не падали на свои винтовки. Отец Аргуэдас часто выезжал вместе с полицией освидетельствовать тела самоубийц, и очень часто складывалось впечатление, что они совершили последнее в своей жизни действие именно в такой позе: нажав пальцем ноги на спусковой крючок.

   – Сын мой, – прошептал он одному из парней, который стоял на карауле в прихожей. Здесь в основном находились официанты, повара и вообще заложники низшего ранга. Отец Аргуэдас сам был молодым человеком, и ему порой было неловко называть своих прихожан «сыновьями», но этот парнишка действительно вызывал в нем отеческие чувства. Он выглядел, как его двоюродный брат, как вообще всякий мальчик, который радостно выбегает из церкви после причастия с гостией во рту. – Подойди ко мне, сын мой.

   Юноша покосился на потолок, как будто голос послышался ему во сне. Он предпочел вообще не замечать священника.

   – Сын мой, подойди ко мне, – повторил отец Аргуэдас.

   Теперь мальчик взглянул вниз, и на его лице отразилось недоумение. Как же можно не отвечать священнику? Как же можно не подойти, если он зовет?

   – Да, отец? – прошептал он.

   – Подойди сюда, – одними губами произнес священник, слегка хлопнув по полу рядом с собой, скорей даже сделав легкое движение пальцами. На мраморном полу прихожей было много места, здесь можно было свободно вытянуться.

   Парнишка испуганно оглянулся.

   – Мне нельзя, – прошептал он.

   Юный солдат-индиец говорил на северном наречии, на котором бабушка отца Аргуэдаса говорила с его матерью и тетками.

   – Не бойся, подойди ко мне, – сказал отец Аргуэдас. Нотки сочувствия явственно слышались в его голосе.

   Секунду юноша размышлял, потом поднял голову, словно изучал рисунок на потолке. Глаза его наполнились слезами, и он прикрыл веки, чтобы их удержать. Его пальцы едва заметно подрагивали на холодном стволе винтовки.

   Отец Аргуэдас заметил это. Ладно, он потом попросит юношу показать место, где можно было помолиться и отпустить грехи.


   У заложников было множество различных потребностей. Некоторым снова нужно было в туалет. Другим требовалось принять лекарство, и всем без исключения хотелось встать, размяться, поесть, попить воды, прополоскать рот. Беспокойство придавало людям храбрости, но более всего их ободряло то обстоятельство, что прошло уже более восемнадцати часов, а никто из них еще не умер. Заложники начинали верить, что останутся в живых. Когда человек боится за свою жизнь, другие неудобства его волнуют значительно меньше. Но когда нависшая над его жизнью опасность отступает, он чувствует себя вправе жаловаться на все остальное.

   Виктор Федоров, москвич, в конце концов не выдержал и закурил, хотя в самом начале от заложников потребовали сдать все зажигалки и спички. Он пускал дым прямо в потолок. Ему было сорок семь лет, и он курил с двенадцатилетнего возраста, даже в самые тяжелые времена, даже когда приходилось выбирать между сигаретами и хлебом.

   Командир Бенхамин указал на него пальцем, и один из его подчиненных бросился отнимать у Федорова сигарету. Но тот только глубже затягивался. Он был крупным мужчиной, и, хотя он лежал и в руках у него не было ничего, кроме сигареты, было очевидно, что просто так он не отступит.

   – Только попробуй, – сказал он солдату по-русски.

   Юный террорист, разумеется, не понявший его слов, тем не менее помедлил, не зная, как приступить к делу. Он попытался унять дрожь в руках, затем выхватил из-за пояса пистолет и направил его на живот Федорова.

   – Вот это да! – воскликнул Егор Лебедь, еще один русский, приятель Федорова. – Ты что, собираешься пристрелить человека за курево?

   Что за наслаждение эта сигарета! Во много раз приятнее курить после целого дня воздержания. Только так можно прочувствовать как следует все тонкие ароматы табака, насладиться голубоватым дымом, ощутить легкое головокружение, которое появлялось во время курения только в детстве. Одного этого было достаточно, чтобы заставить человека бросить – только ради того, чтобы потом начать заново. Федоров докурил сигарету до самого конца, она уже обжигала ему пальцы. Какая жалость! Он сел, напугав вооруженного мальчишку своими размерами, и потушил окурок о подошву своего ботинка.

   К большому удовольствию вице-президента, Федоров положил окурок в карман своего смокинга, а парень растерянно засунул пистолет обратно за пояс и скользнул прочь.

   – Я больше не выдержу это ни одной минуты! – раздался пронзительный женский крик, но когда все оглянулись кругом, то так и не поняли, кто это кричал.

   Через два часа после ухода Иоахима Месснера командир Бенхамин поднял с пола вице-президента, велел ему открыть дверь и позвать Месснера обратно.

   Неужели Месснер провел все два часа, стоя в ожидании за дверью? Его нежная кожа за это время покраснела еще сильнее.

   – Все в порядке? – спросил Месснер вице-президента по-испански, как будто все это время он упражнялся в языке.

   – Изменений очень мало, – ответил вице-президент по-английски, стараясь быть любезным. Он еще не совсем утратил ощущение того, что является хозяином дома.

   – Ваше лицо не так уж и плохо. Она хорошо справилась с этим… как это сказать… – Он попытался подобрать нужное слово. – С этим шитьем, – наконец произнес он.

   Вице-президент поднес было руку ко лбу, но Месснер удержал ее.

   – Не надо его трогать. – Он оглядел комнату. – А этот японец, он еще здесь?

   – А куда он мог деться? – спросил Иглесиас.

   Месснер снова оглядел тела под ногами, теплые и дышащие. Воистину он видал в своей жизни и худшие картины.

   – Я должен снова попросить переводчика, – обратился вице-президент к командирам, которые делали вид, что смотрят в сторону и не замечают присутствия Месснера. Потом наконец один из них поднял глаза и сделал какое-то быстрое движение бровью, что Иглесиас понял как знак одобрения: мол, вперед, действуй.

   Он не позвал Гэна, но долго обходил комнату в его поисках. Это была, во-первых, возможность размять ноги, во-вторых – произвести смотр своих гостей. На лицах большинства из них при виде вице-президента появлялось нечто среднее между гримасой отвращения и улыбкой. Из-за отсутствия льда половина его лица действительно ужасающе распухла. Шов едва не лопался от напряжения. Лед. Ему сейчас больше всего требовался не пенициллин, а лед. В доме было полно льда. На кухне стояли два морозильника бок о бок с холодильником, в подвале – еще один для всяких припасов. На кухне имелся также специальный агрегат, который целыми днями производил лед и ссыпал его в пластиковый ящик. Но вице-президент прекрасно понимал, что не пользуется расположением командиров и, рискни он попросить у них кубик льда, немедленно получит фонарь под вторым глазом. А как приятно было бы просто постоять, прижавшись к прохладной металлической поверхности морозильника! Даже льда не нужно, достаточно будет просто прижаться.

   – Монсеньор, – сказал он, обходя монсеньора Роллана. – Я очень сожалею. С вами все в порядке? Да? Хорошо, хорошо.

   Дом был замечательный, пол устилал прекрасный ковер, на котором теперь лежали его гости. Кто бы мог подумать, что в один прекрасный день он поселится в таком чудесном доме с двумя морозильниками и агрегатом для производства льда? Это было зримое выражение удачи. Отец вице-президента был носильщиком с тележкой: сперва на железнодорожном вокзале, потом в аэропорту. Его мать воспитала восьмерых детей, продавала овощи, брала шитье на дом. Сколько же раз эта история уже пересказывалась в прессе? Рубен Иглесиас сам проложил себе путь в жизни. Первым в своей семье он получил высшее образование. Работал швейцаром, чтобы заработать на колледж. Работал швейцаром и судебным клерком, чтобы заработать на юридический факультет. После этого – успешная карьера в юриспруденции, правильные шаги по шаткой политической лестнице. Все это помогло ему не меньше, чем его рост. Правда, обычно не упоминалось, как удачно он женился – на дочери старшего партнера, которая забеременела от него во время празднования Рождества, как потом амбиции его жены и ее родителей продвигали его вперед и наверх. Но это уже была менее интересная история.

   Мужчина на полу, лежащий возле обитого гобеленом кресла с подушечкой для головы, задал ему вопрос на языке, который Рубен принял за немецкий. Вице-президент ответил, что не понимает.

   Переводчик Гэн лежал совсем рядом с господином Осокавой. Он что-то прошептал в ухо господину Осокаве, и тот закрыл глаза и едва заметно кивнул головой. Рубен совсем забыл о господине Осокаве. «С днем рождения вас, сэр, – сказал он про себя. – У меня такое впечатление, что в этом году мы с вами вряд ли построим фабрику». Совсем недалеко от них лежала Роксана Косс со своим аккомпаниатором. Она выглядела, если такое вообще было возможно, даже лучше, чем накануне вечером. Волосы ее разметались, кожа светилась, словно ей представилась долгожданная возможность отдохнуть.

   – Как вы себя чувствуете? – тихо спросила она по-английски и дотронулась ладонью до собственного лба, показывая тем самым, что сочувствует ему.

   Из-за того ли, что он давно ничего не ел, или от усталости и потери крови, а быть может, из-за начавшейся инфекции, но в этот момент он был уверен, что вот-вот потеряет сознание. То, как она касалась своего лица…. может быть, потому, что она не могла встать и дотронуться до его собственного лица… но видение того, как она встает и делает это… вице-президент некоторое время побалансировал на носках и тяжело осел на пол… руки его безжизненно свесились по бокам, голова упала на грудь… Через несколько мгновений это чувство прошло. Он медленно заглянул Роксане Косс в глаза: теперь в них читался ужас.

   – Со мной все в порядке, – прошептал он.

   В этот момент он заметил аккомпаниатора, с которым было явно не все в порядке. Казалось, что если Роксана Косс способна проявлять такую симпатию к вице-президенту, то она уж точно могла бы оказать внимание человеку, который лежал рядом с ней. Его бледность имела сероватый оттенок, глаза были открыты, грудная клетка вздрагивала от быстрого поверхностного дыхания. Он находился словно в каком-то оцепенении, и это вице-президенту совсем не понравилось.

   – Что с ним? – спросил он, указав пальцем на аккомпаниатора.

   Она посмотрела на тело так, словно впервые его заметила.

   – Он сказал, что у него простуда. Мне кажется, он просто слишком нервничает.

   Они говорили едва слышно, звук ее голоса слегка вибрировал, так что вице-президенту даже показалось, что он разбирает не все слова.

   – Переводчик! – крикнул командир Альфредо.

   Рубен Иглесиас хотел было подняться и протянуть руку Гэну, но тот был моложе и его опередил: он вскочил на ноги первым и сам протянул руку вице-президенту. Потом он взял его под руку, как будто тот внезапно ослеп, и повел по комнате. Как быстро формируются привязанности в экстремальных обстоятельствах! Какие безумные мысли приходят человеку в голову! Вице-президент пришел к выводу, что Роксана Косс – это женщина, которую он всегда любил; что Гэн Ватанабе – это его сын; что его дом больше ему не принадлежит и что его жизни, то есть тому, что он считал своей жизнью, его политической карьере, теперь пришел конец. Рубен Иглесиас спрашивал себя: неужели все заложники на свете чувствуют то же самое, что и он?

   – Гэн, – сказал Месснер и мрачно потряс его руку, как будто выражал соболезнования, – вице-президенту необходима медицинская помощь. – Он сказал это по-французски, чтобы Гэн перевел.

   – Мы тратим слишком много времени на обсуждение нужд какого-то дурака, – возразил командир Бенхамин.

   – Льда! – Рубен сам встрял в разговор, потому что в его голове безостановочно вертелась мысль о холодном прикосновении льда, снежных вершинах Анд, о фигуристках, выступавших на Олимпиаде, – молодых девушках с осиными талиями и в коротеньких прозрачных юбочках. При воспоминании о них он воспрянул духом, и перед его глазами возникли округлые узоры, нарисованные серебряными лезвиями их коньков на голубой поверхности льда. Ему захотелось, чтобы его закопали в лед.

   – Ишмаэль, – нетерпеливо обратился командир к одному из своих бойцов, – марш на кухню, принеси ему полотенце и лед.

   Ишмаэль, один из парней, подпирающих стены, коротышка в самых изношенных башмаках, явно обрадовался. Может быть, он был горд, что его выбрали для выполнения задания, может быть, он действительно хотел помочь вице-президенту, а может, он просто хотел прогуляться на кухню, где наверняка оставались подносы с разнообразными несъеденными крекерами и канапе.

   – Моим людям никто не давал лед, когда он им требовался! – с горечью добавил командир Альфредо.

   – Разумеется, – сказал Месснер, рассеянно выслушавший перевод Гэна. – Ну как, вы готовы хоть на какой-нибудь компромисс?

   – Мы позволим вам взять женщин, – сказал Альфредо. – Мы не заинтересованы в том, чтобы с ними возиться. Прислуга тоже может уйти, и священники, и те, кто болен. После этого мы составим список оставшихся. Может быть, еще кое-кого из них отпустим. В обмен мы хотим получить вознаграждение. – Он вытащил из кармана тщательно сложенный лист бумаги и зажал его между тремя пальцами, которые остались у него на левой руке. – Вот то, что нам нужно. Вторая страница предназначена специально для прессы. Это наши требования. – А ведь, приступая к операции, Альфредо был так уверен в успехе их плана. У него в этом доме когда-то работал двоюродный брат, он монтировал здесь систему кондиционирования и должен был украсть копию чертежей.

   Месснер взял бумаги, взглянул на них и попросил Гэна их прочитать. Гэн очень удивился, когда заметил, что у него дрожат руки. Он что-то не помнил случаев, когда предмет перевода вызывал в нем столь сильные эмоции.

   – В интересах народа «Семья Мартина Суареса» захватила в заложники… – начал Гэн.

   Месснер знаком остановил его.

   – «Семья Мартина Суареса»?

   Командир кивнул.

   – А разве вы не «Истинная власть»? – Месснер понизил голос.

   – Вы же сами сказали, что мы вменяемые люди! – с обидой произнес командир Альфредо. – А вы что думаете? Вы считаете, что «Истинная власть» будет вести с вами переговоры? Вы считаете, что они бы позволили женщинам уйти? Я знаю этих типов. Там всех бесполезных заложников расстреливают. А мы разве кого-нибудь расстреляли? Мы стараемся помочь людям, как вы это не понимаете! – Он сделал шаг к Месснеру, но между ними тут же встал Гэн.

   – Мы стараемся помочь людям, – перевел Гэн медленно и отчетливо. Вторая часть предложения – «как вы этого не понимаете!» – к делу не относилась, и он ее проигнорировал.

   Месснер извинился за свою ошибку. Вот уж действительно, настоящая ошибка. Это, оказывается, не «Истинная власть». Ему пришлось сконцентрироваться, чтобы углы его рта не поползли вверх.

   – Когда же вы планируете освободить первую группу?

   Командир Альфредо больше не собирался с ним разговаривать. Он что-то проворчал себе под нос. Даже командир Гектор, который должен был говорить последним, сплюнул на швейцарский ковер. Ишмаэль вернулся с двумя кухонными полотенцами, полными кубиков льда, малой толикой кухонного запаса. Командир Бенхамин вырвал у него из рук один из кульков и начал катать по скатерти прозрачные кубики. Те, кто лежал поближе, тут же начали подбирать упавшие кубики и запихивать их в рот. Ишмаэль, испугавшись, тут же сунул второй кулек вице-президенту и слегка склонил голову. Рубен ответил ему тем же, думая при этом, что лучше всего ему теперь не привлекать к себе излишнего внимания, потому что для того, чтобы схлопотать новый удар по голове, предлогов найдется предостаточно. Он приложил лед к голове и вскрикнул от боли и одновременно от глубокого – глубочайшего! – удовольствия.

   Командир Бенхамин прочистил горло и взял себя в руки.

   – Мы поделим их прямо сейчас, – сказал он. Сперва он обратился к своим бойцам: – Будьте осторожны. Под вашу ответственность. – Парни вдоль стены подтянулись, выпрямили ноги, подхватили с пола ружья. – Всем на ноги! – скомандовал Бенхамин.

   – Прошу внимания! – сказал Гэн по-японски. – Сейчас вам надо встать! – Если раньше террористы возражали против любых разговоров среди заложников, то для Гэна они делали исключение. Он повторял предложение на всех языках, которые смог вспомнить. Даже на тех языках, которые, насколько он знал, здесь никто не понимает: на сербско-хорватском и китайском. Просто потому, что ему было приятно говорить свободно и во весь голос, и его никто не собирался останавливать. Команда «Встать!» вообще-то не требует перевода. В определенных ситуациях люди уподобляются стаду овец. Когда один встает, другие следуют его примеру.

   Все стояли одеревенелые и неуклюжие. Некоторые пытались добраться до своих башмаков, другие вообще о них забыли. Кто-то переминался с ноги на ногу, пытаясь размять затекшие конечности. И все очень нервничали. Если совсем недавно они думали, что главное их желание – это встать, то теперь, стоя, они чувствовали себя абсолютно незащищенными. Теперь им казалось, что любые изменения в их судьбе приведут к худшему, а не к лучшему, что это вставание увеличивает их шансы быть убитыми.

   – Женщины, отойдите вправо, мужчины – влево!

   Гэн снова повторил предложение на всех известных ему языках, не очень представляя себе, какие страны тут представлены и кто именно нуждается в его переводе. Он невольно подражал той успокоительно-монотонной интонации, с какой произносятся объявления на железнодорожных вокзалах и в аэропортах.

   Но мужчины и женщины не хотели так быстро расставаться. Они цеплялись друг за друга как можно крепче. Пары, которые давно забыли, как это делается, и уж тем более никогда не делали этого на публике, пылко обнимались. Теперь казалось, что этот прием просто слишком затянулся. Уже отзвучала музыка и прекратились танцы, а пары все еще стояли, крепко держась друг за друга, и чего-то ждали. Лишь между Роксаной Косс и ее аккомпаниатором происходило что-то не то. В его объятиях она выглядела совсем маленькой, настоящим ребенком. По всей видимости, ей не очень нравилось такое положение, но при более пристальном взгляде становилось ясно, что это она служит ему опорой. Он повис на ее хрупких плечах, и страдальческая гримаса на ее лице свидетельствовала о том, что такая тяжесть для нее чрезмерна. Господин Осокава, догадавшись о ее трудностях (потому что его собственная жена, к счастью, находилась в это время в Токио и его самого, так уж получилось, на этом приеме никто не обнимал), обхватил аккомпаниатора и перекинул этого гораздо более высокого, чем он сам, человека через плечо, как пальто. Он слегка покачивался, но был тысячекратно вознагражден тем облегчением, которое отразилось на лице Роксаны Косс.

   – Спасибо, – сказала она.

   – Спасибо, – повторил он.

   – Вы за ним присмотрите? – В этот момент аккомпаниатор поднял голову и перенес часть своего веса на свои собственные ноги.

   – Спасибо, – еще раз повторил господин Осокава с нежностью.

   Другие одинокие мужчины, в основном официанты, которые сами жаждали облегчить ей ношу и взвалить на себя этого умирающего иностранишку, ринулись на помощь господину Осокаве и вместе с ним оттащили мокрого от пота аккомпаниатора в левую часть комнаты. Его светлая голова при этом раскачивалась так, словно у него была перебита шея. Господин Осокава обернулся, чтобы посмотреть на Роксану Косс, и его сердце сжалось при мысли, что она осталась в одиночестве. Ему хотелось поймать ее ответный взгляд, но она смотрела на своего аккомпаниатора, который сползал с рук господина Осокавы. Теперь, глядя на него издали, она наконец осознала, насколько ему плохо.

   А господин Осокава, наблюдая все эти пылкие прощальные поцелуи, с горечью подумал, что у него в мыслях не было взять в эту поездку жену. Он даже не сообщил ей, что она тоже приглашена на этот прием и что речь идет о праздновании его дня рождения. Просто сказал, что уезжает по делам. По обоюдному молчаливому согласию во время командировок мужа госпожа Осокава оставалась дома, с дочерьми. Они никогда не путешествовали вместе. Теперь он смог убедиться, насколько мудрым было такое решение. Он уберег свою жену от массы неприятностей, а может быть, и от кое-чего похуже. Он ее спас. И тем не менее он почему-то не мог отогнать от себя мысль о том, как было бы хорошо, если бы они сейчас были вместе. Иначе почему все эти люди так опечалились, когда им сказали, что они должны расстаться?

   Казалось, времени прошло очень много, а на самом деле не более минуты, но Эдит и Симон Тибо еще не сказали друг другу ни слова. Наконец она его поцеловала, и он сказал:

   – Мне приятно будет думать, что ты на свободе.

   Он мог сказать что угодно, слова сейчас не имели значения. Он думал о тех двадцати пяти годах брака, когда он любил, не отдавая себе в этом отчета. Теперь он должен понести за это наказание, за все потерянные им годы. Дорогая моя Эдит. Она сняла с себя светлый шелковый шарфик. А он ведь и забыл попросить ее об этом. Шарфик был прелестного голубого цвета, того цвета, который украшал обеденные сервизы королей и нижние перья птичек, в изобилии порхающих в этих богоспасаемых джунглях. Она скомкала его в крохотный шарик и втиснула в его сцепленные руки.

   – Не делай глупостей, – сказала она, и, поскольку это было последнее, о чем она его попросила, он с готовностью поклялся, что не будет.

   В целом разлучение заложников прошло вполне цивилизованно. Применять оружие не пришлось ни разу. Когда стало ясно, что время истекло, мужчины и женщины просто разошлись в разные стороны, как будто того требовал исполняемый ими сложный танец и очень скоро партнеры снова воссоединятся в новом круге для исполнения других танцевальных па.

   Месснер достал из бумажника пачку своих визитных карточек и раздал их по одной каждому командиру, Гэну и, после некоторого раздумья, вице-президенту. Остальные он оставил на кофейном столике.

   – Здесь есть номер моего сотового телефона, – сказал он. – Вот этот. Захотите поговорить со мной, позвоните по этому номеру. Специально для этого дома правительство распорядилось держать линию свободной.

   Каждый взглянул на свою карточку, несколько озадаченный. Как будто Месснер приглашал их на ленч и совершенно не понимал всей серьезности положения.

   – Может, вам что-нибудь понадобится, – уточнил Месснер. – Может, вы захотите поговорить с кем-нибудь снаружи.

   Гэн слегка поклонился. Ему хотелось поклониться Месснеру в пояс, громко и искренне выразить ему свое восхищение за то, что он пришел в этот дом, рискуя жизнью, но ему показалось, что его никто не поймет. В это время к столику подошел господин Осокава, взял одну карточку и, склонившись в глубоком поклоне, потряс руку Месснера с нескрываемой горячностью.

   В то же самое время командиры Бенхамин, Альфредо и Гектор подошли к группе мужчин у стены и отделили от них рабочих, официантов, поваров и другую прислугу. Они велели им встать вместе с женщинами. Раз уж их заветным желанием было совершить революцию и освободить трудовой народ, то они не хотели держать его представителей в заложниках. Потом они спросили, есть ли среди мужчин больные, и этот вопрос Гэн повторил несколько раз. Казалось бы, тут каждый должен был объявить, что у него как минимум слабое сердце, но толпа почему-то оставалась на удивление спокойной. Вперед выступило лишь несколько дряхлых стариков, да один красивый итальянец предъявил медицинский идентификационный браслет, после чего был немедленно возвращен в объятия своей супруги. Только один человек солгал, но его ложь осталась для всех тайной: доктор Гомес объяснил, что у него давно не работают почки и он уже опоздал с диализом. Его жена со стыдом отвернулась от него. Самый больной среди мужчин, аккомпаниатор, постеснялся просить за самого себя, и его посадили в кресло в таком месте, где, как все надеялись, о нем точно не забудут. Священникам тоже позволили уйти. Монсеньор Роллан перекрестил остающихся и перешел в правую часть помещения. А вот отец Аргуэдас, которого не ждали никакие неотложные дела, попросил разрешения остаться.

   – Остаться? – переспросил командир Альфредо.

   – Вам же понадобится священник, – ответил тот.

   Командир слегка улыбнулся, впервые за все время.

   – Право, вам лучше уйти.

   – Но если люди останутся здесь до воскресенья, им понадобится кто-нибудь, кто отслужит мессу.

   – Мы сами за себя помолимся.

   – Прошу прощения, сеньор, – объявил священник, потупив глаза. – Но я остаюсь.

   На этом данный вопрос был закрыт. Монсеньор Роллан беспомощно наблюдал всю сцену. Он стоял рядом с женщинами, и чувство стыда перерастало в его сердце в кровожадный гнев. Будь его воля, он собственными руками пришиб бы молодого священника, но было слишком поздно. Тот уже находился вне досягаемости.

   Вице-президента вполне могли бы отпустить, как нуждающегося в медицинской помощи, но он даже не стал об этом просить. Вместо этого ему, сотрясаемому лихорадкой и непрерывно прикладывающему к лицу лед, было велено подойти к воротам и сделать для прессы объявление об освобождении части заложников. Во всей этой суматохе у него нашлось для жены не более секунды. Эта достойная женщина считала делом своей жизни продвижение вперед карьеры мужа, но тут она даже словом не обмолвилась, глядя на то, как муж пускает дело ее рук под откос. Дочерям, Имельде и Розе, вице-президент тоже не смог уделить ни минуты. Они вели себя так хорошо, весь день спокойно пролежав на полу и играя в какую-то сложную игру на пальцах. Он ничего не сказал Эсмеральде, потому что у него не было слов, чтобы выразить ей свою благодарность. Он очень беспокоился за нее. Если его убьют, то ей могут отказать от дома. Он надеялся, что не откажут. У нее такая красивая осанка, и она так терпеливо возится с его детьми. Она научила их рисовать зверей на маленьких камушках, а потом складывать из этих камушков сложные картины. Наверху этих камушков накопилось великое множество. Его жена вцепилась в сына с такой силой, что тот в конце концов заплакал. Она очень боялась, что его у нее отнимут и оставят вместе с мужчинами, но Рубен ослабил ее впившиеся в ребенка пальцы и успокоил. «Не станут его причислять к мужчинам», – сказал он. Поцеловав Марко в голову, в его шелковые, пахнущие детством волосы, он направился к двери.

   К подобной работе он был приспособлен гораздо лучше, чем президент Масуда. Президент не мог сказать ни единого слова без бумажки. Не то чтобы он был глупым человеком, но ему не хватало живости и естественности. К тому же ему было присуще ложное чувство гордости и гневливость, и он вряд ли позволил бы собой управлять, по команде ложиться и вставать, бегать туда-сюда, к двери и обратно. Он бы сказал командирам что-нибудь нецензурное, и те бы его за это расстреляли, что неминуемо привело бы к цепной реакции, и всех других заложников расстреляли бы вслед за ним. Впервые за все время террористической атаки вице-президент подумал о том, что даже лучше, что Масуда остался дома смотреть свою мыльную оперу, потому что он, Рубен, сейчас здесь более на месте. Он смог стать слугой, смог выполнять команды, и, поступая так, он смог спасти жизнь своей жене, своим детям, этой хорошенькой гувернантке и знаменитой Роксане Косс. Тот особый вид деятельности, который выпал вице-президенту, по существу, вполне соответствовал его талантам. Тут из дверей вышел Месснер и встал рядом с ним. День выдался пасмурный, зато воздух был свеж и чист. Стоящие у входа вооруженные люди опустили свои винтовки, и в дверях показались женщины, их вечерние туалеты сверкали на дневном свету. Если бы не полиция и фоторепортеры, случайный прохожий мог бы подумать, что на приеме случилась драка и женщины решили уйти пораньше, не дожидаясь окончания разборки. Все они плакали, косметика их расплылась, их волосы свисали перепутанными прядями, они придерживали свои длинные юбки. Большинство несли свои туфли в руках или вообще оставили туфли в доме, и их чулки рвались на утоптанном сланцевом покрытии подъездной дороги, но они совершенно не обращали на это внимания. У них был такой вид, словно они покидали тонущее судно или спасались из горящего дома. Чем больше они удалялись от дома, тем сильнее плакали. За ними следовала группа мужчин – старики и слуги, казавшиеся совершенно беспомощными на фоне всего этого ужаса, в котором, разумеется, ничуть не были виноваты.

3

   Необходимое уточнение: освобождены были все женщины, кроме одной. Она оказалась где-то посередине шеренги выходивших. Как и другие женщины, она постоянно оглядывалась назад, гораздо более интересуясь тем, что остается позади, нежели тем, что их ждет впереди. Она смотрела на пол так, словно проспала на нем не одну ночь, а несколько лет. Она смотрела на стоящих у дальней стены мужчин, ни с одним из которых даже не была знакома. За исключением этого японского джентльмена, ради которого, собственно, и состоялся этот прием. По сути дела, она не знала и его, но он был так любезен, что помог ей с аккомпаниатором, и поэтому она специально нашла его глазами и ему улыбнулась. Мужчины переминались с ноги на ногу, нервничали, и глаза у них были грустными. Господин Осокава улыбнулся ей в ответ – в знак безмерного признания – и склонил голову. За исключением господина Осокавы, никто из мужчин в тот момент не думал о Роксане Косс. Они вообще забыли о ее существовании и о головокружительной высоте спетых ею арий. Все они смотрели на своих жен, выходящих на дневной свет, и думали о том, что, может быть, больше не увидят их никогда. Их переполняла любовь, она распирала их сердца, перехватывала горло. Вот проходит Эдит Тибо, вот жена вице-президента, вот прекрасная Эсмеральда.

   Роксана Косс уже находилась совсем близко от двери, впереди нее было всего человек пять, как вдруг командир Гектор выступил вперед и взял ее за руку. Его жест не был особенно агрессивным. Быть может, он просто хотел ее проводить или переместить в другое место шеренги.

   – Espera, – сказал он, указывая ей на стену, и ей пришлось встать поодаль от остальных, рядом с большим полотном Матисса, изображающим груши и персики в вазе. В стране имелись всего две работы Матисса, и эта была позаимствована из музея специально ради приема. Но обескураженная Роксана Косс в этот момент о живописи не думала и смотрела только на переводчика.

   – Подождите, – перевел Гэн на английский, стараясь, чтобы его слова звучали как можно мягче. В конце концов, «подождите» не значило, что она вообще никогда отсюда не выйдет. Это означало лишь, что ее выход откладывается.

   Услышав слова командира, она задумалась. Она все еще сомневалась в значении сказанного ей, хотя оно было ей переведено. Значит, она теперь должна ждать, как ребенок. Как когда-то, когда она ждала в консерватории своей очереди на прослушивание. Все дело было в том, что в последние годы ее никто и никогда не просил ждать. Наоборот, все ждали только ее. А она никогда никого не ждала. И внезапно все происходящее: и сам день рождения, и эта смехотворная страна, и ружья, и опасность, и теперь еще это дурацкое ожидание – все это показалось ей издевательством. Она резко выдернула у командира свою руку, в результате чего с его носа свалились очки. Она совершенно не желала терпеть его прикосновений к своей коже.

   – Знаете что, – сказала она ему, – хорошенького понемножку!

   Гэн открыл было рот для перевода, но затем подумал, что лучше этого не делать. Кроме того, она все еще продолжала говорить:

   – Я приехала сюда, чтобы работать, то есть чтобы петь на приеме, и я это сделала. Мне сказали, что я должна спать на полу вместе со всеми этими людьми, которых вы по каким-то причинам решили задержать, и я это сделала. Но теперь с меня довольно!

   Она указала пальцем на кресло, где сидел сгорбленный аккомпаниатор.

   – Посмотрите, – сказала она, – он болен, и я должна быть рядом с ним. – Смысл этих слов несколько противоречил предыдущим аргументам.

   Аккомпаниатора, голова которого упала на грудь, а руки безвольно свесились вдоль туловища, как флаги в безветренный день, скорее можно было принять за мертвого, чем за больного. Когда она говорила, он даже не поднял головы. Шеренга женщин остановилась. Даже те из них, кто уже вышел на улицу, теперь начали оглядываться, совершенно не понимая, что происходит и что она говорит. И вот этот момент общей растерянности, эту непредвиденную паузу между словами и переводом, Роксана Косс сочла удобным моментом для бегства. Она бросилась к открытой, ожидавшей ее двери. Командир Гектор бросился вслед за ней и, не сумев поймать ее руку, крепко схватил ее за волосы. Да, такие волосы делают женщину легкой добычей. Эти тонкие шелковые нити иногда выступают в роли самых прочных канатов.

   Затем одна за другой быстро произошли три вещи: во-первых, Роксана Косс, лирическое сопрано, издала чистый и очень высокий звук, в котором смешались удивление и боль; во-вторых, все приглашенные на прием гости, за исключением аккомпаниатора, сделали шаг вперед, показывая, что готовы взбунтоваться; и, в-третьих, все террористы, от четырнадцатилетних до сорокалетних, тут же схватились за оружие и передернули затворы, и от этого металлического клекота бунтовщики застыли, как будто в стоп-кадре. Вся комната замерла в ожидании, время остановило свой бег, и Роксана Косс, не озаботившись даже тем, чтобы расправить платье или пригладить волосы, вернулась на свое прежнее место у стены, рядом с картиной, которая, честно говоря, была не лучшим произведением мастера.

   После этого командиры начали вполголоса совещаться между собой, так что даже стоящие рядом боевики, юные террористы, начали тянуть шеи, чтобы лучше расслышать. Голоса командиров сливались, периодически слышались слова «женщина», «никогда», «согласие». Затем один из них громко произнес фразу: «Она может петь!» Из-за того, что они говорили, низко склонив головы друг к другу, разобрать, кто именно это произнес, было невозможно. Может быть, все вместе.

   Чтобы захватить человека в заложники, можно придумать множество причин. Заложник обладает для террориста определенной ценностью, иными словами, он может быть продан – за деньги или за свободу другого террориста. Человек может заменить деньги, если изыскать способ его удержания. А значит, хороший голос тоже обладает ценностью, потому что это такая вещь, которую многие желают слушать, разве нет? Террористы, не имея возможности получить то, за чем они пришли, решили взять кое-что взамен, то, о чем они и понятия не имели до того самого момента, как оказались на четвереньках в узких туннелях системы кондиционирования. Они решили взять то, что составляло смысл жизни господина Осокавы: оперное пение.

   Роксана стояла у стены на фоне ярких, рассыпанных по всему полотну фруктов и плакала от досады и разочарования. Командиры начали повышать голос, остальные женщины и слуги поспешили выбраться из дома. Защитники смотрели враждебно, молодые террористы держали оружие наизготове. Аккомпаниатор, который, казалось, спал в своем кресле, внезапно вскочил на ноги и тоже вышел из дома, поддерживаемый с обеих сторон кухонным персоналом и даже не поняв, что его солистка осталась в плену.

   – Так-то лучше, – сказал командир Бенхамин и рукой описал круг в воздухе, словно указывая на те места, которые раньше занимали заложники. – Теперь хоть можно дышать.

   С улицы доносились крики и рукоплескания, которыми встречали выходящих заложников. С другой стороны садовой стены засверкали фотовспышки. Среди всеобщего смятения в дом вновь вошел аккомпаниатор, ведь никто не удосужился запереть входную дверь. Он распахнул дверь с такой силой, что на деревянной стене осталась вмятина от ручки. Его вполне могли пристрелить, но не пристрелили, потому что узнали.

   – А Роксаны Косс там нет! – сказал он по-шведски. Голос его звучал глухо, согласные застревали во рту. – Ее нет среди других женщин!

   Его речь была столь невнятной, что даже Гэн не смог быстро распознать язык. Шведский язык он изучал в основном по фильмам Бергмана во время учебы в колледже, сравнивая субтитры со звучащими с экрана словами, так что по-шведски он мог вести только самые простые разговоры.

   – Она здесь, – сказал Гэн.

   Казалось, возмущение вернуло аккомпаниатору здоровье. Землистый оттенок его кожи сменился ярким румянцем.

   – Всех женщин освободили! – Он размахивал руками, словно пытался распугать ворон на кукурузном поле, на губах его выступила пена. Гэн добросовестно перевел его слова на испанский.

   – Кристоф, я здесь, – сказала Роксана так, словно прием продолжался и они случайно расстались всего минуту назад.

   – Лучше возьмите меня вместо нее, – простонал аккомпаниатор, колени его, похоже, снова начали подгибаться. Это прозвучало восхитительно-рыцарственно, однако все присутствующие прекрасно понимали, что он не нужен никому, а нужна именно Роксана.

   – Выбросьте его вон! – приказал командир Альфредо.

   Двое парней выступили вперед, но аккомпаниатор, который, по всеобщему мнению, был не способен на бегство ввиду нового внезапного приступа непонятного недуга, опрометью ринулся в глубь комнаты и тяжело опустился на пол у ног Роксаны Косс. Один из мальчишек прицелился в его крупную белокурую голову.

   – Случайно ее не пристрели! – предупредил командир Альфредо.

   – Что он говорит? – возопила Роксана Косс.

   С некоторой заминкой Гэн перевел.

   «Случайно». Вот как это бывает в подобных передрягах. Никакого злого умысла, просто пуля на несколько сантиметров отклоняется от намеченной цели. Роксана Косс прокляла всех этих собравшихся в комнате недоучек, которые, по всей видимости, даже не умеют как следует стрелять. Умереть по ошибке – вот уж не так она представляла себе собственную смерть! Дыхание аккомпаниатора снова стало неестественно быстрым и поверхностным. Он закрыл глаза и опустил голову к ее ногам. Его последний порыв полностью истощил его силы. Казалось, что он снова уснул.

   – Ради бога! – закричал командир Бенхамин, делая тем самым одну из серьезнейших ошибок за время всего мероприятия, которое, если уж говорить честно, с самого начала было не чем иным, как чередой серьезных ошибок. – Оставьте его там, где он есть!

   Как только командир произнес эти слова, изо рта аккомпаниатора повалила бледно-желтая пена. Роксана снова попыталась поправить его ноги, на этот раз без чьей-либо посторонней помощи.

   – По крайней мере, вынесите его на свежий воздух! – воскликнула она со злостью. – Разве вы не видите, что с ним плохо? – Все прекрасно видели, что с ним очень, очень, просто ужасно плохо. Кожа его покрылась холодным потом, цветом стала напоминать мясо тухлой рыбы.

   Гэн перевел ее предложение, но оно всеми было оставлено без внимания.

   – Президента нет, зато есть оперная певица, – сказал командир Бенхамин. – На мой взгляд, замена неравноценная.

   – Вместе с пианистом она стоит больше, – попробовал возражать командир Альфредо.

   – Да он и гроша ломаного не стоит.

   – Возьмем ее, – спокойно сказал командир Гектор, и на этом вопрос с оперной певицей был закрыт. Несмотря на то что Гектор говорил мало, бандиты больше прислушивались к нему. Даже другие командиры проявляли осторожность в его присутствии.

   Все заложники, включая Гэна, находились в это время на другой стороне комнаты. Отец Аргуэдас тихо произнес молитву, а затем направился на помощь Роксане Косс. Командир Бенхамин грозно приказал ему вернуться, но тот только улыбнулся в ответ и кивнул головой, словно командир просто неудачно пошутил и его слова нельзя расценивать как грех. При этом священник сам удивлялся, что так сильно бьется его сердце и от страха подкашиваются ноги. Не от страха быть убитым, нет, он не верил, что его убьют, а даже если и убьют, что ж, пусть будет так. Страх его был связан с запахом мелких, похожих на колокольчики лилий, с теплым желтым свечением ее волос. С четырнадцати лет – момента, когда он отдал свое сердце богу и отрешился от житейских забот, – подобные вещи его не волновали. А тут вдруг он почувствовал – среди всего этого ужаса и хаоса, среди смертельной опасности, нависшей над головами стольких людей, – дикое головокружение от того, что так необыкновенно повезло. Невообразимо повезло! Повезло, что его выделила среди других Анна Лойя, кузина жены вице-президента, что она обратилась к своей кузине со столь необычной просьбой в отношении его, что эта просьба была милостиво удовлетворена и ему позволили стоять у дальней стены комнаты и слушать впервые в жизни живую оперу, и не просто оперу, а в исполнении Роксаны Косс, которая была, по всеобщему мнению, величайшей сопрано нашего времени. Да и вообще, тот факт, что она приехала в эту страну, что в течение одних суток она будет находиться в том же городе, что и он, уже одно это можно было расценить как великое чудо. Узнав об этом, он долго не мог уснуть на своей койке в подвале дома приходского священника. И вот ему позволено ее видеть, и волею судьбы (которая, разумеется, может стать предвестием ужасных событий, но тем не менее является выражением воли божьей) он теперь здесь и имеет возможность с ней говорить, помочь ей устроить поудобнее массивного, нескладного аккомпаниатора. Он может вдыхать запах лилий и видеть ее гладкую белую шею в вырезе фисташкового платья. Он может видеть несколько заколок, оставшихся в копне ее волос и не дающих им падать ей на глаза. Он не мог расценить все это иначе как дар небес. Потому что верил, что такой голос может иметь только божественное происхождение, что она есть воплощение божественной любви, к которой ему дозволено прикоснуться. И это волнение в его груди, и дрожь в руках – они вполне естественны. Как же его сердце может не наполниться любовью, когда он оказался так близко к богу?

   Она улыбнулась ему. Ее улыбка была ласковой, но сдержанной, сообразно с обстоятельствами.

   – Вы можете мне сказать, почему они меня задержали? – спросила она шепотом.

   Услышав ее голос, он почувствовал внезапное разочарование. Нет, не в ней, ни в коем случае, но в самом себе. Английский! Ему давно твердили, что надо учить английский язык. Как это говорят туристы? «Have a nice way» [Счастливого пути (англ.). ]? Но, может быть, в данном случае это не совсем уместный ответ? Может, это вообще значит что-то оскорбительное? Или это просьба указать дорогу, помочь с фотографированием или с обменом денег? Он произнес про себя слова молитвы и грустно выговорил одно-единственное слово, в котором был уверен:

   – English.

   – Ах! – сказала она, приветливо кивнув, и вновь вернулась к своей работе.

   Вдвоем они разместили аккомпаниатора поудобнее, и отец Аргуэдас вынул носовой платок и стер бледную пену с его губ. Разумеется, он никогда не претендовал на то, что обладает медицинскими познаниями, но он столько раз в жизни посещал больных и так часто подавал им причастие, которое оказывалось для них последним! Вот и теперь он вынужден был признать, что этот человек, который так прекрасно играет на фортепьяно, скорей нуждается в последнем причастии, чем в молитвах о выздоровлении.

   – Он католик? – спросил он Роксану Косс, касаясь груди аккомпаниатора.

   Она понятия не имела о том, в каких отношениях этот человек находится с богом, и еще того меньше, какой церковью эти отношения регулируются. Она пожала плечами. Хоть таким способом она может пообщаться с этим священником.

   – Catolica? – спросил он снова, скорей ради собственного любопытства, и вежливо указал на нее.

   – Я? – переспросила она, касаясь середины своей груди. – Да. – Она кивнула головой. – Si, catolica. – Всего два простых слова, но она была очень горда, что произнесла их по-испански.

   Он улыбнулся. Что касается аккомпаниатора, то тут было два серьезных вопроса: во-первых, действительно ли он умирает, во-вторых, является ли он католиком. А коль скоро дело могло коснуться загробного упокоения души, следовало действовать осмотрительно. Если он по ошибке прочитает католические молитвы над иудеем, то в случае его выздоровления отца Аргуэдаса обвинят, что он воспользовался бессознательным состоянием политического заложника. Он похлопал по руке Роксану Косс. Рука как у ребенка! Такая белая и мягкая, с закругленными на концах пальцами. На одном из них красовался темно-зеленый камень размером с перепелиное яйцо, окруженный мелкими бриллиантами. Обычно он, видя женщину с такими украшениями, тут же старался убедить ее сделать пожертвование в пользу бедных, но сегодня ему почему-то доставляло удовольствие любоваться кольцом на ее руке. Он понимал, что мысль о пожертвовании сейчас неуместна, и почувствовал, как по лбу его заструился холодный пот. А он, как назло, остался без носового платка! Он извинился и попросил разрешения поговорить с командирами.

   – Этот человек… – начал отец Аргуэдас, понизив голос. – Я считаю, что он умирает.

   – Он не умирает, – возразил командир Альфредо. – Он пытается таким способом вытащить отсюда ее. Он притворяется, что умирает.

   – Не думаю. Пульс, цвет кожи… – Он обернулся через плечо, увидел рояль, огромные букеты лилий и роз, приготовленные специально для приема, аккомпаниатора, лежащего на ковре, как большой и бесформенный куль. – Некоторые вещи сымитировать невозможно.

   – Он сам решил здесь остаться. Мы выбросили его вон, а он вернулся. Умирающий на такое не способен.

   Командир Альфредо тоже обернулся на аккомпаниатора. Потер изувеченную руку. Уже десять лет, как он потерял пальцы, а рука до сих пор болит.

   – Возвращайтесь, куда вам велено, – сказал командир Бенхамин священнику. После того как половина людей ушла, он испытывал видимое облегчение, как будто тем самым решалась половина его проблем. Он прекрасно понимал, что это не так, но жаждал хотя бы кратковременного покоя. Комната казалась теперь почти пустой.

   – Мне необходимо взять с кухни немного масла для помазания…

   – Никаких кухонь. – Командир Бенхамин отрицательно мотнул головой. Желая проявить пренебрежение к молодому священнику, он зажег сигарету. Больше всего он жалел, что оба они – и священник и аккомпаниатор – не убрались из дома тогда, когда им было велено это сделать. Людям нельзя позволять самим делать выбор, оставаться им в заложниках или нет. В то же время опыта грубого обхождения со служителем церкви у него не было, и сигарета потребовалась ему для храбрости. Он потушил спичку и бросил ее на ковер. Он хотел было выпустить дым прямо в лицо священнику, но не смог.

   – Хорошо, я могу просто прочитать заупокойные молитвы и обойтись без масла, – немного подождав, сказал отец Аргуэдас.

   – Никаких заупокойных молитв! – повысил голос командир Альфредо. – Он не умирает!

   – Я спрашивал вас только о масле, – вежливо возразил священник. – О молитвах я вас не спрашивал.

   Командирам ужасно захотелось заткнуть ему рот, врезать ему как следует по физиономии, позвать кого-нибудь из боевиков, чтобы тот, приставив автоматное дуло к его спине, загнал его обратно в шеренгу мужчин, но никто из них не мог на это решиться. Такова была власть церкви, а может быть, и власть оперной певицы, склонившейся сейчас над человеком, которого они считали ее любовником. Между тем отец Аргуэдас вернулся к Роксане Косс. Она расстегнула верхние пуговицы рубашки аккомпаниатора и прильнула ухом к его груди. Ее волосы так живописно разметались по плечам, что аккомпаниатор наверняка пришел бы в восхищение, будь он в сознании, но ей не удавалось привести его в чувство. Не смог этого сделать и священник. Отец Аргуэдас опустился рядом с ним на колени и начал читать последние молитвы. Возможно, ритуал выглядел бы торжественнее, будь он в облачении, будь у него масло, а вокруг горели бы свечи, но простая молитва в некотором смысле легче находит пути к богу. Он надеялся, что аккомпаниатор являлся католиком. Он надеялся, что его душа спешит в раскрытые объятия Христа.

   – Господь – отец милосердия, через смерть и воскресение своего сына он примирил с собой мир и послал к нам святого духа для прощения грехов. Через служение церкви священником господь может даровать тебе прощение и мир. – Отец Аргуэдас почувствовал прилив нежности к этому человеку, почти осязаемые узы любви. Ведь он играл для нее! Он день за днем слышал ее голос, находился под его волшебным воздействием. И священник с глубокой искренностью прошептал: – Я разрешаю тебя от твоих грехов! – В самое мертвенно-белое ухо. И, правда, он прощал аккомпаниатора за все, что тот совершил в своей жизни. – Во имя отца, и сына, и святого духа!

   – Заупокойные молитвы? – с ужасом спросила Роксана Косс, взяв холодную и влажную руку, которая так долго и без устали трудилась для нее. Она не знала испанского языка, но католические молитвы узнаваемы везде. Неужели дело дошло до последних ритуалов?

   – Через священные таинства нашего искупления пусть всемогущий бог освободит тебя от всех наказаний в этой жизни и в будущей. Пусть он откроет тебе врата рая и пригласит тебя стать участником вечной радости.

   Роксана Косс глядела на него с изумлением, словно на гипнотизера.

   – Он был очень хорошим пианистом, – проговорила она наконец. Она тоже хотела присоединиться к молитвам священника, но, если честно, уже их не помнила. Поэтому она добавила: – И был очень пунктуальным.

   – Давайте попросим господа подойти к нашему брату с милосердной любовью и даровать ему облегчение с помощью этого святого помазания. – Отец Аргуэдас приложил палец к своему языку, потому что для совершения обряда ему нужно было что-нибудь влажное, но ничего другого он придумать не мог. Этим пальцем он дотронулся до лба аккомпаниатора и сказал: – С помощью этого святого помазания пусть господь в своей любви и милосердии пошлет тебе прощение духа святого.

   Пытаясь вспомнить какие-нибудь молитвы, Роксана Косс мысленно увидела склоненных над собой монахинь. Она увидела палисандровые четки, свисающие с их поясов, ощутила запах кофе от их дыхания и легкий запах пота от их одежд. Сестра Джоанна, сестра Мария Джозефа, сестра Серена. Она помнила их самих, но ни единого слова из их молитв.

   – Иногда мы заказывали сандвичи и кофе после репетиций, – продолжала Роксана, хотя священник ее не понимал, а аккомпаниатор уже не мог слышать. – Тогда мы немного разговаривали. – Он рассказывал ей о своем детстве. Он из Швеции. Или из Норвегии? Он рассказывал, как холодно бывает там зимой, но ему казалось, что так и надо, ведь он там вырос. Мать не разрешала ему никаких игр в мяч, потому что очень беспокоилась за его руки. После всех денег, которые она потратила на его уроки музыки.

   Отец Аргуэдас помазал аккомпаниатору руки и сказал:

   – Пусть господь, который очистил тебя от греха, спасет тебя и воскресит!

   Роксана взяла прядь его прекрасных белокурых волос и намотала на свои пальцы. Волосы казались безжизненными. Видно было, что это волосы человека, уже не принадлежащего к этому миру. Если говорить честно, то порой она испытывала легкое отвращение к своему концертмейстеру, хотя месяцами они работали друг с другом вполне по-дружески. Он знал, что от него требуется. Он играл страстно, но никогда не пытался затмить собой ее. Он был спокойным и сдержанным человеком, и это ее вполне устраивало. Она никогда не пыталась вызвать его на откровенность. Он никогда не занимал ее мысли настолько, чтобы вести с ним задушевные беседы. Потом было решено, что он поедет с ней на эти гастроли. И как только шасси самолета оторвались от взлетной полосы, он вдруг схватил ее руку и признался, что живет под невыносимым бременем любви. Неужели она этого не знает? О, эти дни, проведенные подле нее, под звуки ее пения! Он склонился над ней и попытался опустить голову на ее грудь, но она его оттолкнула. Это продолжалось в течение всех восемнадцати часов полета. Продолжалось и в лимузине, который вез их в отель. Он умолял ее и плакал, как ребенок. Он перечислял все туалеты, которые она надевала на каждой репетиции. Машина неслась вдоль сплошной стены листвы и зарослей лиан. Куда она едет? Он попытался дотронуться до ее юбки, но она стряхнула его руку тыльной стороной ладони.

   Роксана опустила голову и закрыла глаза. Она сложила руки вместе с зажатой в них прядью его волос.

   – Молитва сама по себе может быть чем-то приятным, – сказала сестра Джоанна. Эта сестра была ее любимицей: молодая и даже хорошенькая. В своем столе она держала шоколад. – Не обязательно просить то, чего ты хочешь. Можно просить вещи, которые ты высоко ценишь. – Сестра Джоанна часто просила Роксану спеть для детей пасхальное песнопение «О, Мария, мы венчаем тебя венцом из цветов» – даже в разгар чикагской зимы.

   – Он постоянно просил, чтобы я рассказывала ему о Чикаго. Я выросла в Чикаго, – шептала она. – Он хотел знать, что значит родиться и жить рядом с оперным театром. Он говорил, что теперь, когда он оказался в Италии, он никогда больше не сможет ее покинуть. Он говорил, что больше не сможет выносить эти холодные северные зимы.

   Отец Аргуэдас глядел на нее не в силах понять, что она говорит. Может быть, это исповедь? Или молитва?

   – Может быть, он съел что-нибудь не то? – продолжала она. – Может быть, ему попалась еда, на которую у него аллергия? А может, он был болен еще до того, как мы сюда поехали? – Воистину она совсем не знала этого человека.

   Некоторое время все трое оставались неподвижны: аккомпаниатор с закрытыми глазами, оперная певица и священник, вглядывавшиеся в его лицо. Потом Роксана Косс очнулась и уверенным движением залезла в карман аккомпаниатора, вытащила оттуда бумажник, платок и пачку денег. Она наскоро просмотрела бумажник и бросила его на пол. Паспорт находился здесь же: шведский. Потом она обшарила карманы его брюк. При этом отец Аргуэдас прекратил свои молитвы и уставился на нее. Тут она нашла шприц для подкожных инъекций – распечатанный и использованный – и маленький стеклянный флакончик с пластиковой пробкой, пустой, но на самом дне его перекатывались одна или две капли. Инсулин. Все дело было в инсулине! Им обещали, что они вернутся в отель к полуночи, и у него не было причин брать с собой несколько флакончиков. Она вскочила на ноги, зажав это неопровержимое доказательство в руках. Отец Аргуэдас поднял голову, когда она кинулась к командирам.

   – Он диабетик! – закричала она. Слово, звучавшее более или менее одинаково на всех языках. Все эти медицинские термины имеют латинские корни и должны быть понятны на всех языках. Она взглянула на мужчин у стены, внимательно за ней наблюдавших, словно сейчас исполнялась очередная опера, только ныне это была трагедия о смерти пианиста. «Il Pianoforte Triste» [Печальный рояль (ит.).].

   – Диабетик! – сказала она Гэну.

   Гэн, считавший, что в данный момент главная роль принадлежит священнику, тут же выступил вперед и объяснил командирам то, что они, должно быть, и сами уже прекрасно поняли: человек находится в диабетической коме. Это означало, что где-то существует лекарство, которое может его спасти, если он, конечно, еще жив. Они подошли на него посмотреть. Командир Бенхамин выбросил сигарету в мраморный камин, достаточно большой, чтобы вместить трех упитанных детей. И действительно, трое детей вице-президента обожали играть в этом камине, особенно после того, как из него выгребли всю золу и отдраили камни: они воображали, что их украли ведьмы и собираются здесь изжарить. Отец Аргуэдас прочитал положенные в таких случаях молитвы, опустился на колени возле аккомпаниатора, медленно сложив руки, склонив голову и закрыв глаза. Он про себя молился о том, чтобы усопший обрел утешение и радость в вечной божественной любви.

   Открыв глаза, он увидел, что возле аккомпаниатора он уже не один. Отец Аргуэдас ласково улыбнулся столпившимся вокруг людям.

   – Кто может нас отделить от любви Христа? – сказал он в качестве объяснения.


   Опустившаяся на пол Роксана Косс была прелестна: бледно-зеленые складки ее шифонового платья напоминали весеннюю листву, волнуемую нежными порывами апрельского ветра. Она взяла руку аккомпаниатора, ту самую руку, которую так берегла его мать, руку, которую она столь часто видела без устали бегающей по клавишам. Рука была уже холодной, а краски лица, и так нездоровые в последние несколько часов, продолжали быстро меняться: вокруг глаз появилась желтизна, вокруг губ синева. Галстук и запонки с него сняли, но на нем оставалась черная фрачная пара и белый жилет. Он все еще был одет для концертного выступления. Никогда, ни одной минуты в своей жизни, она не считала его плохим человеком. И всегда признавала блестящим пианистом. Только теперь она начала чувствовать к нему то, о чем он мог раньше только мечтать. И мечтал вплоть до того мгновения, когда их вместе закупорили в самолет и он открылся ей в своей любви. Правда, теперь, когда он мертв, она уже не может его этим обрадовать.


   Все заложники отошли от стены и переместились на другую сторону комнаты, где столпились вокруг аккомпаниатора плечом к плечу с террористами. Раньше каждый из них в глубине души завидовал аккомпаниатору, ведь он так хорошо играл на фортепьяно, он в отличие от них повел себя как истинный рыцарь и прикрыл ее своим телом. Но теперь, когда он умер, они почувствовали горечь утраты. В конце концов, он умер ради нее. Даже находясь в другом конце комнаты, они понимали весь ход разыгравшейся драмы, хотя действующие лица говорили на языках, которых многие из них не понимали. Он никогда не говорил ей, что болел диабетом. Он предпочел остаться рядом с ней, а не просить инсулин, который мог спасти ему жизнь. Бедный аккомпаниатор, их товарищ по несчастью. Он был одним из них.

   – Ну вот, человек умер! – провозгласил командир Бенхамин, вскидывая руки. Его собственная болезнь усугубилась при мысли о смерти, и боль иголочками пронзила все нервные окончания его лица.

   – Как будто другие люди не умирают! – холодно возразил командир Альфредо. Он столько раз бывал на волосок от смерти, что не мог всего и упомнить: пуля в животе с тяжелыми последствиями, отстреленные пальцы всего через полгода после первой раны, еще одна пуля, слегка задевшая шею.

   – Мы пришли сюда не для того, чтобы убивать этих людей. Мы пришли захватить президента и уйти.

   – Но президента нет! – напомнил ему Альфредо.

   Командир Гектор, не доверявший никому, опустился на пол и собственноручно пощупал у мертвого яремную вену.

   – Пожалуй, стоит теперь в него стрельнуть, а потом вынести тело наружу. Пусть знают, с кем имеют дело!

   Отец Аргуэдас, погруженный в свои молитвы, вскинул голову и посмотрел прямо на командиров. Идея стрелять в уже умершего человека показалась заложникам, знавшим испанский, гнусной. Те, кто не знал, что Роксана Косс не говорит по-испански, теперь поняли это, потому что она никак не прореагировала на богохульные слова Гектора и даже не изменила позы: голова опущена на руки, юбка красивыми волнами раскинулась вокруг нее.

   Немец по имени Лотар Фалькен, который знал испанский язык достаточно, чтобы понять идею командира, протиснулся к Гэну и попросил перевести его слова.

   – Скажите им, что в этом нет никакого смысла! – сказал он. – Из раны не польется кровь! Можно выстрелить ему прямо в голову, но те, кто снаружи, все равно поймут, что смерть наступила не от огнестрельного ранения! – Лотар был вице-президентом фармацевтической компании «Хехст», а до этого много лет проработал в университете преподавателем биологии. Он больше всех переживал по поводу этой смерти, потому что именно инсулину принадлежала львиная доля в продукции его компании. По существу, «Хехст» являлась ведущим немецким производителем этого лекарства. В офисе компании инсулина было в избытке, три упаковки каждой разновидности всегда имелись под рукой у персонала на всякий случай, рефрижераторы были набиты им до отказа. Он приехал на этот прием, посчитав, что если «Нансей» собирается строить в этой стране завод электроники, то почему бы и их компании не открыть здесь свое производство. Теперь он стоял и смотрел на человека, который умер, не дождавшись инсулина. Он не смог спасти его жизнь, но он мог, по крайней мере, избавить его от посмертного надругательства.

   Гэн перевел сказанное, стараясь подбирать такие слова, которые рисовали бы картину самыми черными красками, ведь он тоже не желал видеть, как стреляют в несчастного аккомпаниатора.

   Командир Гектор вытащил пистолет и задумчиво посмотрел на пол.

   – Это смешно, – сказал он.

   Роксана Косс подняла на него глаза.

   – В кого он собирается стрелять? – спросила она Гэна.

   – Ни в кого, – заверил ее Гэн.

   Она вытерла пальцами глаза.

   – Но он же не чистить вытащил свой пистолет? Может, он теперь собирается убивать нас? – Голос ее был усталым, будничным, как будто она говорила, заглядывая в бумажку, чтобы проверить, в каком состоянии дела.

   – Вам лучше сказать ей всю правду, – прошептал Гэну вице-президент. – Если кто-нибудь и может остановить это безобразие, то только она.

   В компетенцию Гэна не входило решать, что для нее лучше, а что хуже, что говорить ей, а что нет. Он ее совсем не знал. Он понятия не имел, как она воспримет такое известие. Но тут она дотронулась до его колена точно так же, как человек стоящий касается руки другого, чтобы усилить свою аргументацию. Гэн взглянул на эту знаменитую руку, касавшуюся его ноги, и почувствовал себя сконфуженным.

   – По-английски! – потребовала она.

   – Они решили стрелять в него, – признался Гэн.

   – Но он же мертвый! – уточнила она на тот случай, если они этого еще не поняли. – Как сказать по-испански «мертвый»?

   – «Difunto», – ответил Гэн.

   – Difunto! – Голос ее повысился до самых верхних регистров. Она встала. В какой-то момент она совершила ошибку, сняв с ног туфли, и теперь в комнате, полной мужчин, казалась совсем крошкой. Даже вице-президент был выше ее на несколько сантиметров. Но когда она расправляла плечи и гордо поднимала голову, она, казалось, вырастала, как будто за годы, проведенные на сцене, научилась управлять не только голосом, но и всем своим телом. А на этот раз ей помог гнев, и она словно возвышалась над всеми окружающими. – Учтите, – обратилась она к командирам, – каждая пуля, выпущенная в этого человека, сперва пройдет через меня! – Она чувствовала себя ужасно виноватой перед аккомпаниатором. Она потребовала у стюардессы, чтобы та нашла ей другое место в самолете, но салон был набит до отказа. В попытках его успокоить она проявила немалую жестокость по отношению к нему.

   Она указала пальцем на Гэна, который помялся, но все-таки перевел им то, что она сказала.

   Стоящие вокруг, словно на выставке, мужчины горячо одобрили происходящее. Такая любовь! Он умер за нее, она умрет за него!

   – Вы захватили одну женщину, американку, и человека, о котором раньше никто на свете не слыхал… но если вы убьете меня, то совершите роковую ошибку… Если вы это сделаете… вам все понятно? – повернулась она к переводчику. – То гнев божий падет на вас и на весь ваш народ!

   Без всякого перевода – четкого дословного перевода – все присутствующие прекрасно понимали, о чем она говорит. Точно так же они ее понимали, когда она пела Пуччини по-итальянски.

   – Уберите его отсюда! Выбросьте его, если вам надо, за ворота, пусть те, кто там стоит, отправят его домой в гробу! – На Роксану Косс снизошло вдохновение, ее лицо сияло, как у Жанны д'Арк перед сожжением. Закончив свою тираду, она вздохнула во всю глубину своих профессионально разработанных легких, а затем снова села на пол – спиной к командирам. Она приложила голову к груди своего аккомпаниатора. Грудь была совершенно неподвижной, но она заставила себя сохранять спокойствие. Более того, она с удивлением обнаружила, что ей приятно прикасаться к его телу, в недоумении спрашивала себя: неужели именно теперь, после его смерти, она начинает любить его? Чтобы поддержать в себе это чувство, она его поцеловала. Его губы были дряблыми и холодными, под ними ощущалось жесткое сопротивление зубов.

   Откуда-то из середины толпы выступил господин Осокава. Он достал из кармана чистый и выглаженный носовой платок. Как дико, подумал он, оказаться в таком унизительном положении, что можешь предложить женщине лишь эту малость. Тем не менее она охотно взяла платок, словно это было как раз то, что ей нужно, и приложила его к глазам.

   – Вы все, давайте назад! – скомандовал командир Бенхамин, не желавший становиться свидетелем еще одной трогательной сцены. Сам он тоже отошел, сел в одно из кресел у камина и зажег сигарету. Делать было нечего. Он не мог ее ударить, как, вообще-то говоря, следовало бы сделать, потому что после этого в комнате наверняка начался бы бунт, а он не был уверен, что рядовые бойцы его армии не встанут на ее защиту. Он не понимал только одного: откуда это чувство вины перед аккомпаниатором? Альфредо был прав, этот человек не должен был умереть первым. Иногда ему казалось, что половина всех людей, которых он в жизни знал, уже мертва. Вся штука была в том, что эти люди не просто умирали, но были убиты самыми жестокими способами, что совершенно лишало его по ночам сна. Но этот человек, аккомпаниатор, умер сам по себе, просто умер, а это совершенно другое дело. Он подумал о своем брате, находившемся в тюрьме: он тоже почти что умер, потому что день за днем проводил в холодной, темной дыре. Он надеялся, что его брат продержится еще некоторое время, проживет хотя бы пару дней, до тех пор пока их требования не будут удовлетворены и он сможет выйти на свободу. Смерть аккомпаниатора его взволновала. Оказывается, люди могут умирать просто оттого, что другие люди вовремя не приходят им на помощь. Он посмотрел на дым своей сигареты.

   – Отойдите оттуда сейчас же! – вновь скомандовал он толпе, и на этот раз те подчинились. Даже Роксана поднялась на ноги и выполнила команду вместе с остальными. Она выглядела очень усталой. Командир произвел смотр своей армии и дал ей новые указания. Заложники должны были рассесться на стульях и ждать.

   Альфредо подошел к телефону и нерешительно взял его в руки, как будто не совсем точно знал, что с ним делать. Война не предусматривала сотовых телефонов, они делали ее какой-то несерьезной. Он пошарил в одном из многочисленных карманов своих защитных штанов, достал оттуда карточку Месснера и набрал его номер. Он сообщил ему, что у них тут появился больной, вернее мертвый, и поэтому им необходимо переговорить об эвакуации тела.

   Без аккомпаниатора атмосфера изменилась. При желании данное утверждение можно было бы понять так: «После освобождения ста семнадцати заложников атмосфера изменилась». Или так: «После того как террористы пообещали, что никого не убьют, атмосфера изменилась». На самом деле это было неправдой. Все они переживали именно смерть аккомпаниатора, даже те, кто совсем недавно разлучился с женой или любовницей, кто с тоской смотрел им вслед, когда они двигались по пути к свободе в своих великолепных, но измятых вечерних туалетах. Теперь они думали только об умершем. Они совсем не были с ним знакомы. Многие думали, что он американец. И все они относились к числу тех, чей организм без перебоев вырабатывает инсулин, а вот он умер без инсулина, не желая расставаться с женщиной, которую он любил. Каждый задавал себе вопрос, как бы поступил он сам, и каждый решал для себя, что, пожалуй, ничего подобного не сделал бы. Аккомпаниатор олицетворял собой безрассудство, которое было им свойственно разве что в молодости. Они не понимали только одного: что у Роксаны Косс, которая теперь сидела в уголке громадного дивана и тихонько плакала, уткнувшись в платок господина Осокавы, никогда не было романа со своим аккомпаниатором, что она знала его только в профессиональном качестве, что когда он попытался открыть ей свои чувства, то это оказалось для него катастрофической ошибкой. Любовь, во имя которой так легко и безрассудно жертвуют жизнью, всегда бывает безответной. Симон Тибо никогда бы не умер в глупом порыве любви к Эдит. Совсем наоборот: он бы малодушно принял любую помощь и при этом постарался бы себя убедить, что делает это исключительно ради продолжения их совместной жизни. Но, не зная фактов, никто толком не понимал, что же случилось на самом деле, и поэтому все думали, что аккомпаниатор был лучше и храбрее их самих, что он любил гораздо сильнее, чем способны любить они.

   В комнате воцарилось оцепенение. Цветы, в огромном количестве украшавшие помещение, уже начали увядать, на лепестках белых роз появилась тонкая коричневая кайма. Шампанское в недопитых бокалах выдохлось и потеплело. Юные террористы вымотались настолько, что засыпали прямо у стен и сползали на пол, не просыпаясь. Заложники по-прежнему находились в гостиной, некоторые перешептывались, но большинство сидело молча. Они устраивались поудобнее в креслах и тоже засыпали. Своим стражам они не доставляли ни малейшего беспокойства. Они разбирали с диванов подушки и растягивались на полу – почти так же, как в предыдущую ночь, только гораздо удобнее. Все понимали, что ничего другого им не остается, что они должны оставаться в этой комнате, вести себя тихо, избегать резких движений. Никто даже не помышлял о том, чтобы сбежать, воспользовавшись окном ванной комнаты, куда все ходили теперь без охраны, – может быть, по какому-то негласному джентльменскому соглашению. И все выказывали особое преувеличенное уважение к телу аккомпаниатора, их аккомпаниатора, ведь теперь им предстояло жить по тем стандартам, которые он для них установил.


   Когда появился Месснер, он спросил перво-наперво о Роксане Косс. Губы его теперь казались тоньше, выражение лица непреклоннее; не отдавая себе в том отчета, он заговорил по-немецки. Гэн тяжело поднялся со своего кресла и начал переводить командирам его слова. Те указали на женщину на диване, с платком, прижатым к глазам.

   – А сейчас она должна отсюда уйти, – сказал Месснер тоном, не терпящим возражений.

   – А что, появился президент? – спросил командир Альфредо.

   – Она должна сопровождать домой тело. – Перед командирами стоял теперь совсем другой Месснер. Вид комнаты, усеянной лежащими на полу заложниками, покалеченного вице-президента и парней с автоматами – все это вызывало у него в прошлый раз тягостное ощущение. Но теперь он был по-настоящему зол. И не был вооружен ничем, кроме своего гнева и маленького красного значка, который красовался у него на руке для защиты от направленных на него автоматов.

   Командиры перенесли его гнев со сверхъестественным терпением.

   – Мертвым, – объяснил Гектор, – все равно, кто находится рядом с их гробом.

   – Вы сказали «всех женщин»!

   – Мы прошли через вентиляционные ходы, – напомнил ему командир Бенхамин, а затем, после паузы, добавил образное выражение: – Как кроты.

   – Я должен убедиться, что могу вам доверять, – сказал Месснер. Гэн изо всех сил старался передать его тон, напористые интонации, манеру рубить слова, как будто бьющие мягкой колотушкой по барабану. – Вы мне тут говорите всякие вещи… А почему я должен вам верить?

   – Мы отпустили слуг, больных и всех женщин, кроме одной. Похоже, она представляет для вас наибольший интерес? Задержи мы другую, вы не придали бы этому такого значения?

   – Так я могу вам доверять?

   Бенхамин с минуту обдумывал его слова. Потом поднял руку, словно для того, чтобы потрогать свою рану на щеке, но передумал.

   – Мы с вами по разные стороны баррикад.

   – Швейцарцы никогда не встают на чью-либо сторону, – оборвал его Месснер. – Мы держим только сторону Швейцарии, то есть нейтральную.

   Никто из командиров не нашел, что еще сказать Месснеру, которому не требовались доказательства, что аккомпаниатор, лежащий у его ног, мертв. Священник накрыл его тело скатертью, взятой со стола, и скатерть была совершенно неподвижна. Месснер вышел из дома без дальнейших препирательств и вернулся через час в сопровождении помощника. Они привезли с собой медицинскую каталку, вроде тех, которыми пользуются сотрудники «Скорой помощи». Каталка была нагружена ящиками и мешками, и, когда все это было с нее снято, они уменьшили до минимума ее высоту и попытались взгромоздить на нее крупное тело аккомпаниатора. В конце концов им пришлось призвать на помощь нескольких молодых террористов. Смерть делает человека очень тяжелым, как будто все его прежние деяния, вся долгая жизнь возвращается к нему в эти последние мгновения и ложится свинцовым грузом ему на грудь. Когда аккомпаниатора все-таки уложили на каталку, из-под узорчатой скатерти выскользнули его красивые руки, наконец его увезли из зала. Роксана Косс отвернулась, как будто разглядывала диванные подушки. Господину Осокаве показалось, что в эти мгновения она воображает себя Брунгильдой и мечтает о коне, который унес бы ее в огонь вслед за телом возлюбленного.

   – Мне представляется, что они не должны были доставлять нам еду таким способом, – обратился вице-президент к сидящему рядом с ним незнакомцу, несмотря на то что был голоден и весьма интересовался содержимым ящиков. – Мне представляется, из уважения к смерти они могли бы сделать две отдельные ходки. – Предзакатный свет пробивался сквозь высокие окна гостиной и рисовал на полу золотые полосы. Красивая комната, подумал вице-президент, а в это время дня она особенно прелестна. Он очень редко возвращался домой раньше темноты, а часто и вовсе не бывал дома, замещая президента то в одной поездке, то в другой. Лед в полотенце почти полностью растаял, и рукав его крахмальной рубашки промок от постоянно стекающей по руке воды. Тем не менее влажная прохлада полотенца приносила облегчение его распухшему лицу. Он размышлял, где будут спать сегодня ночью его жена и дети: может быть, президент и его жена пригласят их к себе, чтобы сделать себе на этом рекламу? А может, они снимут комнату в отеле? Он надеялся, что они найдут приют у кузины Анны. Анна обеспечит жене комфорт, развлечет детей и послушает их рассказы о нападении бандитов. Конечно, им придется спать в кроватях по двое, а может, поместиться и на выдвижной софе, но тут нет ничего страшного. Все ж лучше, чем в чопорных гостевых покоях у Масуды, тем более что Эсмеральду он наверняка пошлет спать на половину слуг.


   Гэн и господин Осокава устроились на другом конце комнаты возле окон, подальше от своих соотечественников. Строгие правила вежливости не позволяли другим мужчинам присоединиться к ним без приглашения. Даже в таких чрезвычайных обстоятельствах субординация оставалась нерушимой. В своем нынешнем настроении господин Осокава не нуждался в компании.

   – Он был потрясающим аккомпаниатором! – сказал он Гэну. – Я чувствую свою ответственность за них обоих. – Из всех мужчин в комнате господин Осокава был единственным, кто оставался в пиджаке и галстуке. Вообще, его костюм поразительным образом сохранил свою безупречность.

   – Вы хотите, чтобы я ей сказал?

   – Что?

   – Об аккомпаниаторе? – уточнил Гэн.

   Господин Осокава посмотрел на Роксану Косс, которая по-прежнему сидела отвернувшись, лицо ее скрывал каскад волос. Несмотря на то, что рядом с ней на софе сидели другие люди, она казалась совершенно одинокой. Священник находился рядом с ней, но не с ней. Глаза его были закрыты, губы как будто беззвучно шептали слова молитвы.

   – О, я думаю, она это знает! – А затем добавил с сомнением: – Я уверен, что все ей об этом уже говорили.

   Гэн не настаивал. Он ждал. В его обязанности не входило давать советы господину Осокаве. Он знал, что секрет его профессии заключается в умении ждать, пока хозяин придет к тому или иному заключению.

   – Если это не покажется слишком бестактным, – наконец сказал он, – может быть, вы передадите ей мои соболезнования? Скажите ей, что я считал ее аккомпаниатора смелым и талантливым человеком. – Он посмотрел Гэну прямо в глаза, между ними промелькнуло что-то необычное. – А что, если я действительно несу ответственность за его смерть? – снова спросил он.

   – Каким образом?

   – Ну, это же мой день рождения. Они приехали сюда ради меня.

   – Они приехали сюда работать, – возразил Гэн. – Они вас вообще не знали.

   Господин Осокава, которому только что исполнилось пятьдесят три, выглядел внезапно постаревшим. Он совершил ужасную ошибку, принимая такой дар, и теперь он как будто расплачивался годами своей жизни.

   – Скажите ей, да-да, скажите ей обязательно, что я очень скорблю.

   Гэн кивнул, поднялся со своего места и пересек комнату. Комната была огромной. Даже если не считать большой прихожей и столовой, примыкавших к ней с разных концов, сама гостиная имела весьма сложную конфигурацию и состояла из трех отдельных помещений, так сказать, комнат в комнате, заставленных стульями и креслами. Для концерта вся мебель была сдвинута к стенам, а потом, в ходе дальнейших событий, постепенно снова возвращалась в середину, совершенно стихийно и хаотически, потому что заложники устраивались как могли. Если водрузить в этой комнате стойку регистратуры, она станет напоминать огромное гостиничное фойе. А если бы здесь был пианист, подумал Гэн… но тут же отбросил эту мысль. Роксана Косс сидела одна, но неподалеку от нее располагался молодой террорист, прижимающий к груди винтовку. Гэн уже видел раньше этого мальчишку. Это он держал Роксану Косс за руку, когда все заложники в первый раз легли на пол. Интересно, почему он запомнил именно этого, ведь все остальные сливались для него в одно неразличимое целое? Очевидно, что-то было в его лице, нежном, в некотором смысле интеллигентном, неординарном. Гэну самому не понравилось, что он это заметил. В этот момент парень открыл глаза и встретился взглядом с Гэном. Минуту они смотрели друг на друга, а затем одновременно отвели глаза в стороны. В животе у Гэна появилось странное тянущее чувство. Тем легче будет говорить с Роксаной Косс. Она не пугает его так, как этот парнишка.

   – Извините меня, – обратился он к ней. Он выбросил из головы юного террориста. Никогда в жизни он не подошел бы к ней по собственному почину. Никогда бы не нашел в себе мужества выразить ей свою собственную симпатию и соболезнования, точно так же как господин Осокава не нашел бы в себе мужества обратиться к ней напрямую, даже если бы его английский был превосходным. Но вместе они ощущали себя в этом мире вполне свободно: две половинки мужества, составляющие вместе одно храброе целое.

   – Гэн! – сказала она. Потом грустно улыбнулась. Глаза ее все еще были заплаканными. Она встала с дивана и взяла его за руку. Из всех людей в комнате она твердо знала только его имя, и ей доставляло удовольствие произносить его вслух. – Гэн, спасибо вам за прежнее, за то, что вы их остановили.

   – Я никого не останавливал, – покачал головой Гэн. Он очень удивился, услышав свое имя из ее уст. Удивился, как оно звучит. Удивился касанию ее руки.

   – Ну как же, все бы пошло насмарку, если бы вы не оказались на месте и не перевели бы им вовремя все, что я сказала. Я бы тоже закричала, как та женщина раньше.

   – Вы и так выразились совершенно ясно.

   – Подумать только, они хотели в него стрелять! – Она отпустила его руку.

   – Я рад, – начал было Гэн и остановился, соображая, чему в самом деле он может быть рад. – Я рад, что покой вашего друга не был нарушен. Я уверен, что очень скоро его переправят домой.

   – Да, – сказала она.

   Гэн и Роксана одновременно представили себе аккомпаниатора, возвращающегося домой: вот он живой сидит в самолете возле иллюминатора и смотрит на облака, клубящиеся над этой страной.

   – Мой работодатель, господин Осокава, просил меня передать вам свои соболезнования. Он хотел, чтобы я вам сказал, что ваш аккомпаниатор был очень талантлив. Для нас большая честь услышать его игру.

   Она кивнула.

   – Он прав, это действительно так, – сказала она. – Кристоф был очень хорошим. Мне кажется, люди нечасто обращают внимание на концертмейстеров. Наверное, именно это хотел сказать ваш… работодатель. – Она раскрыла ладонь. – Он дал мне носовой платок. – Маленький белый флажок, реющий между ее пальцев. – Боюсь, что я его испачкала. Мне кажется, он вряд ли захочет получить его обратно в таком виде.

   – Разумеется, он захочет, чтобы вы оставили его у себя.

   – Скажите мне еще раз его имя.

   – О-со-ка-ва.

   – Осокава, – повторила она медленно. – Ведь это его день рождения мы тут отмечали?

   – Да. Он чувствует себя ужасно виноватым из-за всего случившегося. У него очень развито чувство ответственности.

   – За то, что это его день рождения?

   – За то, что вы и ваш друг приехали сюда выступать. Он считает, что вы оказались в этой ловушке из-за него, и, может быть, ваш друг… – И снова Гэн остановился. Не имело смысла пускаться в такие долгие объяснения. Вблизи ее лицо казалось совсем юным, почти девичьим, с этими чистыми глазами и длинными волосами. Но Гэн знал, что она старше его по крайней мере лет на десять и что возраст ее приближается к сорока.

   – Поблагодарите господина Осокаву от моего имени, – сказала она. Потом начала убирать с лица волосы и закалывать их оставшимися шпильками. – Что за черт! Как будто я так занята, что не могу поговорить с ним сама. Он говорит по-английски? Ах да! Ну, вы переведете. Вы среди нас единственный, у кого есть работа. А кстати, существуют ли на свете языки, на которых вы не говорите?

   Гэн улыбнулся, представив себе длинный список языков, на которых он не говорил.

   – На большинстве языков я не могу сказать ни слова, – ответил он.

   Роксана Косс взяла его под руку, как будто почувствовала слабость, и они вместе проследовали через комнату. Нельзя упускать подобный случай! У нее был такой тяжелый день! Все мужчины в комнате замолкли, подняли головы и проводили их взглядом: молодой японский переводчик пересекает широкое пространство гостиной об руку со знаменитой певицей! Как странно и красиво выглядит ее рука на его рукаве, эти бледные пальцы, касающиеся его запястья!


   Когда господин Осокава, который старался смотреть в другую сторону, понял, что Гэн ведет Роксану Косс прямо к нему, он почувствовал, что краснеет до самого ворота рубашки. Он вскочил на ноги и стал дожидаться их стоя.

   – Господин Осокава, – сказала Роксана и протянула ему руку.

   – Госпожа Косс, – ответил он и поклонился.

   Роксана села на стул, господин Осокава занял соседний. Гэн придвинул к ним стул поменьше и уселся в ожидании.

   – Гэн сказал, что вы чувствуете свою вину за все происходящее? – начала она.

   Господин Осокава кивнул. Он говорил с ней с предельной откровенностью: так разговаривают люди, знакомые всю жизнь. Но что такое жизнь? Этот день? Этот вечер? Террористы перевели стрелки часов, и всякое понятие о времени исчезло. Лучше однажды набраться храбрости и высказать все честно, чем погибать от сознания вины, все туже затягивающего горло. Он рассказал ей, что отклонил множество приглашений, поступивших к нему из этой страны, но потом все же согласился, потому что ему сказали, что приедет она. Он рассказал ей, что никогда не имел планов устанавливать с этой страной экономическое сотрудничество. Он сказал, что всегда был большим поклонником ее таланта, и перечислил города, в которых видел ее на сцене. Наконец, он сказал, что в некоторой степени несет ответственность за смерть аккомпаниатора.

   – Нет, – возразила она. – Нет-нет! Я пою в самых разных местах. Но очень редко соглашаюсь петь на частных приемах. Говоря по правде, у большинства людей просто нет на это денег. Но раньше я занималась этим часто. Я приехала сюда вовсе не из-за вашего дня рождения. При всем моем уважении к вам я даже не помнила, чей именно день рождения. Кроме того, насколько я понимаю, эти люди пришли сюда тоже не из-за вас: им нужен только президент.

   – Да, но я был тем человеком, кто, так сказать, запустил механизм в действие, – настаивал господин Осокава.

   – А я? – ответила она. – Я тоже хотела отказаться. И отказывалась множество раз, пока наконец они не предложили мне очень много денег. – Она наклонилась вперед, и, глядя на это, Гэн и господин Осокава тоже склонили свои головы. – Не поймите меня превратно. Я вполне способна чувствовать ответственность. Но то, что здесь произошло, лежит на совести многих. И вас я ни в чем не виню.

   Если бы в этот момент террористы вдруг открыли настежь двери, выбросили вон свои ружья и отпустили на волю всех заложников, то и тогда бы господин Осокава не почувствовал такого облегчения, какое он ощутил, услышав, что Роксана Косс его прощает.

   Несколько бойцов, держа в руках ящики, которые привез на каталке Месснер, раздавали присутствующим сандвичи, банки с содовой водой, герметически упакованные нарезанные пироги. Что-что, а голодная смерть, по всей видимости, им теперь не угрожает. Когда они взяли по сандвичу, парень вытряхнул перед ними целую горку, жестом предлагая взять еще. Быть может, из-за того, что они сидели вместе с Роксаной Косс?

   – Такое впечатление, что я осталась на ужин, – сказала она, распаковывая один из свертков, как подарок. Внутри находился толстый кусок хлеба с мясом, облитый каким-то оранжево-красным соусом. Соус стекал на бумагу, которую она расстелила на коленях. Мужчины вежливо ждали, пока она начнет есть, но долго ждать им не пришлось: она была голодна.

   – Наверное, найдутся люди, которые с удовольствием захотели бы иметь такую фотографию, – сказала она, поднося сандвич ко рту. – Вообще-то я очень разборчива в еде.

   – В экстремальных обстоятельствах мы все делаем исключения, – сказал господин Осокава, а Гэн перевел. Ему было приятно смотреть, как она ест, приятно сознавать, что горе не захлестнуло ее настолько, чтобы угрожать ее здоровью.

   Гэн, увидев в своем свертке кусок мяса (интересно, какое это животное?), остановился и призадумался, так ли уж он голоден. Оказалось, что очень голоден. Он отвернулся от Роксаны и господина Осокавы, опасаясь, что губы его будут испачканы оранжевым жиром. Но до того, как он успел съесть свой сандвич, к нему подошел один из парней в бейсбольной кепке. Они постепенно становились для него различимыми, эти юные террористы. Вот у этого, в бейсбольной кепке, пуговицы украшены портретами Че Гевары; у другого на боку висит нож; у третьего – дешевая ладанка со Святым Сердцем, болтающаяся на шее на веревке. Некоторые были очень высокими, другие очень маленькими, кто-то из них носил бакенбарды до подбородка, кто-то был весь в прыщах. Мальчишка, которого Гэн приметил с самого начала возле Роксаны, имел поистине ангельскую внешность. А парень, который подошел к нему сейчас, говорил на таком безграмотном испанском, что Гэн долго не мог взять в толк, что его хотят видеть командиры.

   – Извините, – сказал он по-английски и по-испански, снова завернув в бумагу остатки сандвича и осторожно положив их на стул в надежде, что, когда он вернется, все останется на месте. Особенно ему хотелось попробовать пирога.


   Командир Гектор делал карандашные пометки в желтом блокноте. Он был очень дотошен в своих записях.

   – Имя? – спрашивал командир Альфредо человека, сидящего на красной оттоманке возле камина.

   – Оскар Мендоса. – Человек вытащил носовой платок и вытер рот. Он только что прикончил кусок пирога.

   – У вас есть документы?

   Господин Мендоса вытащил бумажник, нашел там водительское удостоверение, кредитную карту, фотографии пяти дочерей. Гектор занес в блокнот всю информацию, включая и домашний адрес. Командир Бенхамин взял фотографии и стал их рассматривать.

   – Род занятий?

   – Подрядчик. – Господину Мендосе очень не понравилось, что они записали его адрес. Он жил на расстоянии всего лишь пяти миль от этого дома. Он собирался предложить свои услуги по строительству фабрики, которую, как ему было сказано, Осокава планировал здесь построить. Вместо этого ему пришлось спать на полу, разлучиться с женой и дочерями – бог знает, на какой срок, – и подвергаться вполне реальной опасности быть убитым.

   – Здоровье?

   Господин Мендоса поежился.

   – Нормальное, насколько я знаю. Я ведь здесь.

   – А вы точно это знаете? – Бенхамин вспомнил, каким тоном разговаривал с ним доктор, когда несколько лет назад он приехал в город посоветоваться относительно своего опоясывающего лишая. – Вам не нужны особые условия?

   Господин Мендоса взглянул на него так, словно его спрашивали о внутреннем устройстве его наручных часов.

   – Да вроде нет!

   Гэн встал позади них и ждал, а они продолжали свои расспросы, интересные разве что тем, что ответы давались исключительно беспомощные. Командиры пытались избавиться от большей части заложников. Они стремились выяснить, не может ли кто-то еще так неожиданно и некстати умереть. Смерть аккомпаниатора заставила их поволноваться. Толпа на улице, на некоторое время успокоившаяся, при виде завернутого в скатерть тела снова начала вопить.

   – Убийцы! Убийцы! – скандировали они.

   С улицы через громкоговорители шел постоянный поток посланий и команд. Телефон звонил, не переставая: все, кому не лень, предлагали себя в переговорщики. Очень скоро выяснилось, что большинству террористов необходимо поспать. Командиры пререкались по поводу какой-то чепухи, так что Гэн даже не успевал переводить. Наконец Гектор прекратил споры, вытащив свой пистолет и разбив выстрелом каминные часы. В их руках все еще находилось слишком много людей, даже теперь, когда их количество уменьшилось вполовину. Командиры расспрашивали заложников одного за другим, записывали ответы и имена. Гэн включался в тех случаях, когда заложники не говорили по-испански. Главные надежды командиры возлагали на иностранцев. Иностранные правительства охотнее платят выкуп за своих граждан. Командиры вынуждены были на ходу пересматривать свои неудавшиеся планы. Пусть президент от них улизнул, все равно они еще способны доставить ему кое-какие неприятности. Они собирались переговорить с каждым заложником в отдельности, оценить его вес, попробовать обменять на своих товарищей, томящихся в строго охраняемых тюрьмах, или по крайней мере получить за них как можно больше денег. Однако дело шло бестолково. Заложники сознательно занижали свое значение во время допроса.

   – Нет-нет, я вовсе не руковожу компанией, ни в коем случае.

   – Я только рядовой член команды.

   – Этот дипломатический пост вовсе не так высок, как кажется на первый взгляд. Меня устроил на него зять.

   Никто из заложников не лгал умышленно, они просто слегка искажали правду. Их нервировало то, что ответы записывались.

   – Вся информация будет проверена нашими людьми в городе, – снова и снова повторял командир Альфредо, а Гэн переводил это на французский и немецкий, греческий и португальский языки, каждый раз задумываясь, чем заменить «наших людей в городе». Есть вещи, которые переводчик должен опускать.

   В середине беседы с одним из заложников, который, как предполагалось, был потенциальным заказчиком несуществующего проекта «Нансей», Бенхамин, верхняя часть лица которого полыхала огнем, повернулся к Гэну.

   – Как это вам удалось стать таким умным? – сказал он ему осуждающе, как будто в доме хранилась крупная сумма интеллекта и Гэн ухитрился завладеть ею полностью.

   Гэн чувствовал себя усталым, а вовсе не умным. Его мучил голод. Ему хотелось спать, и в голове у него звучали колыбельные мелодии. Он мечтал о своем сандвиче.

   – Сэр? – спросил он. Он видел господина Осокаву и Роксану Косс, спокойно сидящих бок о бок и неспособных вести разговор, потому что их переводчик был вынужден помогать террористам.

   – Где вы выучили столько языков?

   Гэн не чувствовал ни малейшего желания рассказывать им свою историю. Его больше волновало, на месте ли его сандвич. А пирог? Он размышлял над тем, сочтут ли его достойным освобождения, и с покорным смирением утвердился во мнении, что вряд ли.

   – Университет, – ответил он просто и снова обернулся к тому человеку, которого они допрашивали.

   Наконец списки удерживаемых и отправляемых на волю заложников были составлены, Гэн, по идее, должен был возглавлять список кандидатов на освобождение. Он ничего не стоил, с его помощью нельзя было никого шантажировать. Он был просто наемным работником, точно таким же, как те, кто так замечательно резал лук для торжественного обеда. Но его имени не оказалось ни в одном из списков. Он просто выпал из поля зрения командиров. Он даже не числился рядом с господином Осокавой. Он бы и сам, подобно молодому священнику, решил остаться, но все-таки хочется, чтобы тобой хотя бы поинтересовались. Когда же со всеми допросами и составлением списков было покончено, наступил уже поздний вечер. По всей комнате зажглись лампы. Гэн получил задание сделать копии списков. Как-то само собой получилось, что он начал выполнять роль секретаря.

   В конце концов в заложниках решено было оставить тридцать девять человек, считая переводчика, который сам внес свое имя в один из списков. А в окончательном варианте их оказалось сорок, потому что отец Аргуэдас снова отказался уйти. При наличии пятнадцати солдат и трех командиров получилось приблизительно по два заложника на каждого террориста, что показалось командирам вполне приемлемым. Учитывая, что изначальный план предписывал восемнадцати террористам захватить в плен одного президента, этот пересчет демонстрировал наличие у них рационального мышления. Вообще-то им хотелось, или казалось наилучшим, сперва хорошенько помучить кандидатов на освобождение, продержать их еще с недельку, а затем позволить им убираться вон по одному в обмен на выполнение своих требований. Но террористы очень устали. Все заложники имели потребности и жалобы, и захватившим их казалось, что они имеют дело с оравой беспокойных детей, которых необходимо опекать, успокаивать и развлекать. Командирам очень хотелось от них отделаться.

   Вице-президент снова вспомнил о своем статусе хозяина. Он собрал фужеры и составил их на большой серебряный поднос, который, как он знал, хранился в столовой в буфете. На кухню ходить ему не запрещали, но только с сопровождающими, и он улучил минуту, чтобы приложиться головой к дверце морозильника. Он вернулся с большим пластиковым мусорным ведром и начал собирать в него обертки от сандвичей. Крошек в этих обертках не обнаружилось, только красные пятна от соуса. Все находящиеся в доме очень проголодались. Он собрал со столов и ковров банки из-под содовой воды, хотя, по сути дела, эти столы и ковры ему не принадлежали. В этом доме он был счастлив. Он всегда так радостно возвращался в этот дом, где смеялись и резвились его дети вместе со своими друзьями, где хорошенькие молодые индианки, стоя на коленях, руками натирали полы, хотя в кладовке имелся электрический полотер, где витал запах духов его жены, расчесывающей волосы у зеркала. Это был его дом. Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы вернуться к насущным заботам и не усугублять свое теперешнее положение воспоминаниями.

   – Как вы себя чувствуете? – спрашивал он гостей, смахивая рядом с ними в ладонь мусор со столов. – Держитесь! – Ему хотелось засунуть их башмаки под диваны так, чтобы они не валялись посреди комнаты. Ему хотелось переставить голубое шелковое кресло на другой конец комнаты, где оно всегда стояло, но обстоятельства этого не позволяли.

   Он еще раз прогулялся на кухню за мокрой тряпкой, надеясь оттереть с ее помощью пятна, похожие на следы виноградного сока, с тугих кисточек ковра. На другом конце комнаты он заметил оперную певицу, сидящую рядом с этим японским господином, чей день рождения все вчера отмечали. Забавно, но из-за боли в голове он даже не мог вспомнить их имен. Они склонили друг к другу головы, она время от времени смеялась, а он в ответ со счастливым видом кивал. Интересно, это был ее муж, тот, кто только что умер? Японец промурлыкал что-то, похожее на песню, она его выслушала, кивнула, а затем очень чистым голосом запела сама. Какой сладостный звук! Сквозь шквал команд, доносившихся из открытого окна, трудно было определить, что именно она поет. Он слышал только мелодию, чистые рулады ее голоса, как это было в далеком детстве, когда он мальчиком бежал с высокого холма мимо монастыря и услышал вдруг пение монахинь, и ему стало так хорошо, словно он уже не бежал, а парил, так что ему даже не хотелось останавливаться, чтобы подольше послушать. Музыка вливалась в него на бегу, становилась ветром, который развевал его волосы, приподнимала над землей. И вот теперь, когда он слушал пение Роксаны Косс, сметая со столов мусор, у него возникло то же самое ощущение. Как будто он слушал перекличку птичек, только одна из них была очень далеко, а другая близко, и поэтому до его ушей доносился лишь ответ.


   Когда снова вызвали Месснера, он появился почти сразу. Вице-президента, этого мальчика на побегушках, послали открывать дверь. Бедный Месснер выглядел еще более измученным и обгоревшим на солнце, чем вчера. А может, не вчера? Сколько уже прошло дней? Когда умер аккомпаниатор, сегодня или вчера? Неужели только вчера их наряды были аккуратными и свежими и они ели маленькие отбивные и слушали арии Дворжака? А может, это Дворжака они пили из хрустальных бокалов после обеда? Неужели только недавно вся комната была полна женщин, и в ней струился нежный шифон их платьев, сверкали драгоценные украшения и радовали глаз маленькие вечерние сумочки, скроенные в форме пионов? Неужели только вчера дом был выскоблен до блеска, со всеми его полами, потолками, подоконниками и оконными рамами, все занавески выстираны и накрахмалены, и легкий тюль, и тяжелые драпировки, потому что на обеде ожидалось присутствие и президента, и того самого господина Осокавы, который собирался построить в стране завод? Собственно, вице-президента еще раньше поразило одно обстоятельство: почему это Масуда попросил провести прием в его доме? Если этот день рождения был так важен для страны, то почему не провести его в президентском дворце? Почему, если не потому, что он все знал заранее и не имел намерения сюда приходить?

   – По-моему, у вас началось воспаление, – сказал Месснер, дотрагиваясь своими бледными пальцами до пламенеющего лба вице-президента. Он достал сотовый телефон и на смеси английского с испанским сделал по нему запрос насчет антибиотиков. – Я не знаю, какие именно нужны, – сказал он в телефон. – Наверное, те, которые обычно даются людям с разбитыми физиономиями. – Он нажал какую-то кнопку на телефоне и обратился к Рубену: – У вас есть на что-нибудь?.. – Потом повернулся к Гэну: – Как сказать «аллергия»?

   – Так и будет, «аллергия», – ответил Гэн.

   Рубен кивнул:

   – Арахис.

   – О чем это он болтает по телефону? – спросил Гэна командир Бенхамин.

   Гэн объяснил, что речь идет о медикаментах для вице-президента.


   – Никаких медикаментов! Я не даю санкций на медикаменты! – вскричал командир Альфредо. Что вообще этот вице-президент знает об инфекциях? Вот пуля в животе, это да, здесь можно говорить об инфекциях.

   – А как насчет инсулина? – спросил его Месснер, захлопывая телефон.

   Альфредо сделал вид, что его не слышит. Он пошелестел своими бумагами.

   – Вот списки, – сказал он. – Это те, кого мы себе оставляем. А это те, кому позволяем уйти. – Он положил желтые, вырванные из блокнота странички на стол перед Месснером. – А это наши требования. Они несколько скорректированы. Больше никаких послаблений до тех пор, пока все требования не будут выполнены полностью и безоговорочно. Мы, как вы выразились, вполне вменяемы. Теперь настала очередь правительства проявить свою вменяемость.

   – Я все им передам, – сказал Месснер, собирая листочки и пряча их в карман.

   – Мы были очень добросовестны в вопросах здоровья, – добавил командир Альфредо.

   На Гэна внезапно навалилась усталость, он поднял руку в знак того, что нуждается в паузе, и попытался вспомнить по-английски слово «добросовестны». Потом вспомнил.

   – Все, кто нуждается в медицинской помощи, будут освобождены.

   – Включая его? – Месснер качнул головой в сторону вице-президента, который, погрузившись в затейливый мир лихорадочных видений, не обращал внимания на разговоры вокруг него.

   – Его мы задержим, – коротко ответил Альфредо. – Раз нам не предоставили президента, то мы должны иметь в руках хоть кого-нибудь.

* * *

   Кроме списка Главных требований (деньги, освобождение арестантов, самолет, доставка всех террористов на самолет и так далее), существовал еще список Насущных Сиюминутных потребностей. Детали тут не особенно интересны, главное, что некоторые вещи террористы хотели получить еще до наступления темноты, то есть до того, как уйдет основная масса заложников: подушки (58), одеяла (58), зубные щетки (58), фрукты (манго, бананы), сигареты (20 пачек с фильтром, 20 пачек без фильтра), леденцы (всех видов, кроме лакричных), плитки шоколада, сливочное масло, газеты, обогревательные приборы… Список продолжался до бесконечности. Словно у тех, кто находился снаружи, были при себе неисчерпаемые запасы всего необходимого. Или для удовлетворения их требований правительство должно было немедленно перебудить в округе всех лавочников и закупить у них все необходимое прямо при свете фонариков.

   Когда все заложники собрались в столовой, чтобы услышать, кого отпускают, а кого задерживают, они испытывали чрезвычайное возбуждение. Это напоминало кекуок, или игру в фанты, в которой все участники награждались или наказывались по случайным признакам. Все хотели встретить свою судьбу достойно, и даже те, кто, как господин Осокава или Симон Тибо, точно знали, что у них нет шансов вырваться на волю, стояли здесь с отчаянно бьющимися сердцами. Все считали, что Роксана Косс теперь-то уж наверняка будет отпущена. Идея держать в заложниках одну женщину среди более чем полусотни мужчин казалась всем отвратительной и нелепой. Да, они лишались ее общества, но тем не менее желали ей скорейшего освобождения.

   Командиры выкрикивали имена, разделяя заложников на две группы – направо и налево, – и хотя они еще не объявили, какой группе что предстоит, всем это было ясно и без специальных пояснений. Темная стена безысходности отделила тех, кто уже предчувствовал свою злую судьбу, от остальных, охваченных радостным нетерпением. Вот люди, которых сочли менее значительными, возвращаются теперь к своим женам и очень скоро будут спать в своих собственных постелях, будут встречены детьми и собаками с их нелепой, безрассудной и безоглядной любовью. А тридцать девять мужчин и одна женщина с другой стороны комнаты только сейчас начинали понимать, что происходящее не приснилось им в страшном сне, что в этом доме им теперь предстоит провести неизвестно сколько времени и что их похитили не понарошку.

4

   Отец Аргуэдас объяснил Гэну, а тот, в свою очередь, господину Осокаве, что то, на что они смотрят в окно уже долгие часы, называется гаруа и является чем-то средним между туманом и мелким дождичком, и это самое «гаруа» висит в воздухе, как серое и непроницаемое облако, над городом, в котором они вынуждены находиться. Не то чтобы они не видели теперь города – они не видели вообще ничего. С тем же успехом это мог быть Лондон или Париж, Нью-Йорк или Токио. Они могли смотреть на поляну, поросшую голубоватой травой, и на небольшой участок сада с деревьями, но не могли их видеть. Никаких признаков местного колорита. Это могло быть любое место, где случаются затяжные периоды плохой погоды. Время от времени через стену до них доносились инструкции через громкоговорители, но даже эти инструкции казались приглушенными, как будто не могли пробиться сквозь туман. Отец Аргуэдас объяснил, что гаруa часто, хоть и нерегулярно, появляется над городом с апреля по ноябрь, но отчаиваться не надо, так как октябрь уже на исходе и скоро вернутся солнечные дни. Молодой священник улыбался, глядя на них. А когда он улыбался, то становился почти красавцем, хотя его улыбка была слишком широкой, а зубы слишком кривыми, и это делало его внешность несколько безумной. Несмотря на обстоятельства их заключения, отец Аргуэдас оставался неисправимым оптимистом и постоянно находил поводы для улыбок. Он совершенно не был похож на заложника и скорей выглядел человеком, которого специально наняли для того, чтобы скрасить другим заложникам жизнь. И эту работу он выполнял с большой ответственностью. Он клал одну руку на плечо господина Осокавы, а другую на плечо Гэна, затем слегка наклонял голову и закрывал глаза. Быть может, он молился в эти минуты, но даже если он действительно молился, то при этом не заставлял других делать то же самое.

   – Наберемся мужества! – повторял он перед тем, как снова погрузиться в свои молитвы.

   – Хороший мальчик, – говорил господин Осокава, и Гэн в ответ кивал головой, после чего они вместе поворачивались к окну и начинали смотреть на туман. Священнику не было нужды беспокоиться о том, как на них действует погода. Погода не вызывала у них никакого разочарования. Туман придавал всему иной смысл, чем ясная погода. И при ясной погоде из окон вице-президентского дома открывался вид не далее стены, отгораживавшей сад от улицы. Теперь же невозможно было разглядеть даже кроны деревьев, отличить дерево от куста. Дневной свет стал похож на сумерки, а ночь за стеной уподобилась дню из-за света прожекторов – этакий искусственный электрический день, какой устраивают во время вечерних спортивных состязаний. Короче говоря, выглядывая в окно, теперь можно было видеть сам туман, а не день или ночь, сезон или место. День утратил длительность, линейность, а вместо этого циркулировал на одном месте без начала и конца, каждый момент возвращался на исходные позиции снова и снова. Время – в том виде, в каком его обычно воспринимают люди, – кончилось.

   Итак, продолжение истории через неделю после дня рождения господина Осокавы разворачивалось в том же самом месте, где она началась. Первая неделя плена была отмечена незначительными событиями, тоскливым привыканием к новой жизни. Вначале все было весьма строго. Ружейные дула направлялись в спины и в головы, команды отдавались и выполнялись, люди спали рядами на ковре в гостиной и спрашивали разрешения на любое, даже самое незначительное действие. Но затем, очень медленно, порядок начал меняться. Заложники стали вести себя более независимо. Они чистили зубы без разрешения, их разговоры больше не прерывали, они периодически ходили на кухню и делали себе бутерброды, когда были голодны, и использовали ручки от вилок, чтобы намазать масло на хлеб, потому что все ножи были конфискованы. Командиры испытывали особое пристрастие к Иоахиму Месснеру (хотя и не демонстрировали этого ему самому). Они настаивали не только на том, чтобы он один вел переговоры, но и на том, чтобы он один занимался доставкой в дом всего необходимого, и ему приходилось самому втаскивать ящики в ворота, а затем тащить их по утомительно длинной дорожке к дому. Таким образом, именно Месснер, отпуск которого давно кончился, был тем человеком, который доставлял им хлеб и масло.

   Время едва шевелило секундные стрелки на часах, и тем не менее, глядя на все происходящее, никто не мог поверить, что прошла уже неделя. Конечно, от момента, когда ружья направляются в спины заложников, до момента, когда ружья запрут в чулане, должно было пройти не менее года, но все же захватчики теперь знали, что заложники не поднимут бунт, а те, в свою очередь, были уверены или почти уверены, что не будут застрелены террористами. Разумеется, охрану с них никто не снимал. Двое парней патрулировали сад, а трое бродили по комнатам, опираясь на винтовки, как на трости для слепых. Командиры продолжали отдавать им распоряжения. Время от времени кто-нибудь из мальчишек тыкал винтовку в спину заложника и приказывал ему отойти к стене без всякой видимой причины, просто ради удовольствия видеть, как он повинуется. По ночам тоже выставлялась стража, но к двенадцати часам все караульщики засыпали и не просыпались даже тогда, когда оружие выскальзывало у них из рук и с грохотом падало на пол.

   Все гости, явившиеся на день рождения господина Осокавы, целыми днями слонялись по комнате от окна к окну, иногда играли в карты, просматривали журналы, словно мир для них превратился в гигантский железнодорожный вокзал, в котором все дела пришлось отложить до лучших времен. Больше всего их донимало это исчезновение времени. Командир Бенхамин нашел где-то цветной карандаш, принадлежавший малолетнему сыну вице-президента Марко, и каждый день делал жирную голубую черту на стене столовой: шесть черточек продольных, одна поперечная, обозначающая завершение недели. Он воображал себе своего брата Луиса в одиночной камере, где он тоже наверняка вынужден делать царапины ногтями на кирпичной стене, чтобы не потерять счет дням. Разумеется, в доме имелись вполне традиционные способы отсчета времени. Здесь имелись несколько календарей, и ежедневник, и записная книжка на кухне возле телефона. Кроме того, у многих мужчин на руках были часы с календарем. Но даже если бы все эти способы по каким-то причинам не сработали, все равно обитатели дома могли в любой момент включить радио или телевизор и прослушать новости, во время которых обычно сообщаются день недели и число. И тем не менее Бенхамин считал, что ничего нет лучше дедовского способа. Он точил свой карандаш огромным охотничьим ножом и делал новую черту на стене, чем бесконечно раздражал Рубена Иглесиаса. Тот всегда сурово наказывал своих детей за подобные варварские поступки.

   Все эти люди – все без исключения – в обычной жизни попросту не знали, что такое свободное время. Богатые, то есть заложники, как правило, работали в своих офисах до позднего вечера. Даже в автомобилях по дороге домой они продолжали диктовать письма секретарям. Молодые и бедные, то есть террористы, трудились еще больше, им приходилось выполнять совершенно иные виды работ. Учиться владению оружием, умению прятаться, тренироваться в беге. Теперь же на всех на них навалилось какое-то оцепенение: они сидели, смотрели друг на друга, их пальцы бессознательно выстукивали разные мелодии по крышкам столов или спинкам стульев.

   Что касается господина Осокавы, то, погрузившись в этот безбрежный океан свободного времени, он, судя по всему, совершенно выбросил из головы заботы о корпорации «Нансей». Он смотрел в окно, и его совершенно не волновало, как повлияет его похищение на изменение биржевых котировок. Его не заботило, кто теперь сидит в его рабочем кресле и принимает решения. Компания «Нансей» была его детищем, делом его жизни, и вот он выпустил ее из рук так же легко и бездумно, как роняют монетку из кошелька. Он вытащил из кармана своего смокинга маленькую записную книжку на пружинках и занес туда слово «garua», предварительно выяснив у Гэна, как оно произносится. Побудительным мотивом к этому стало его нынешнее положение. Не имело значения, сколько раз он слушал в Японии свои итальянские кассеты: как только магнитофон выключался, все слова начисто вылетали у него из головы. Даже наслаждение от звучания прекрасных итальянских слов, таких, как «dimora» – «жилище» или «patrono» – «покровитель», не спасало положения. Он совершенно ничего не помнил после прослушивания кассет. Однако теперь, всего лишь через неделю после своего захвата, он уже мог без запинки сказать кое-что по-испански! «Ahora» – значило «сейчас», «sentarse» – «сидеть», «ponerse de pie» – «встать», «sueño» – «спать», «requetebueno» – «очень хорошо» и так далее. Конечно, здесь все эти слова звучали грубо или насмешливо, тот, к кому они относились, должен был не просто выполнить обращенную к нему команду, но и ощутить собственную тупость и никчемность. Однако, помимо языка, необходимо было выучить все имена, имена заложников и террористов, что было очень полезно с любой точки зрения. Здесь собрались люди из самых разных стран мира, и при общении у них не возникало никаких ассоциативных связей, не находилось знакомых жестов, которые могли бы упростить общение. Комната была полна людей, между собой совершенно незнакомых, которые вряд ли когда-нибудь познакомились бы в обычных обстоятельствах, и все они вынуждены были теперь улыбаться друг другу и приветливо кивать головой. Ему придется потрудиться, чтобы научиться представляться. В «Нансей» господин Осокава взял себе за правило запоминать как можно больше имен своих подчиненных, столько, сколько был в состоянии запомнить. Кроме того, он помнил имена бизнесменов, которых принимал у себя в офисе, и имена их жен, о которых всегда вежливо расспрашивал после приема, но лично никогда не встречал.

   Нельзя сказать, чтобы господин Осокава вел пассивную жизнь. Когда он строил свою компанию, он тоже учился. Однако в тот период его учение было совсем другим, нежели теперь. Его нынешнее учение очень живо напоминало ему детство. Можно мне сесть? Можно встать? Спасибо. Пожалуйста. Как сказать «яблоко»? Или «хлеб»? И ответы на эти вопросы он теперь прекрасно помнил, потому что в отличие от времен, когда он слушал свои итальянские записи, запоминание стало смыслом его жизни. Он видел теперь, сколь многим он в прошлом был обязан Гэну. Он и теперь мог на него полностью положиться, однако теперь ему частенько приходилось подождать со своими вопросами, потому что Гэн переводил что-нибудь для командиров. Два дня назад вице-президент Иглесиас был столь любезен, что вручил господину Осокаве эту записную книжку и ручку из кухонного шкафа.

   – Считайте, – сказал он, – что это запоздалый подарок на день рождения.

   В книжке господин Осокава тщательно зарисовал печатными буквами алфавит и попросил Гэна записать числа от одного до десяти. Каждый день он добавлял туда несколько слов по-испански. Он вписывал их очень аккуратно, стараясь делать столбики как можно компактнее, ведь, хотя бумаги пока было вдоволь, ему казалось, что может наступить такой момент, когда ее придется экономить. Интересно, когда он последний раз что-то записывал? Все его мысли и слова давно уже, едва возникнув, вводились в компьютер, воспроизводились и передавались электронным путем. И вот он должен заново учиться писать, открывать для себя чистописание, и это казалось ему большим утешением. Он снова начал подумывать об итальянском языке. Он решил, что может попросить Гэна знакомить его с парой итальянских слов ежедневно. В группе заложников оказались два итальянца, и если он слышал их разговор, то весь напрягался, пытаясь понять, что они говорят, как бывает, когда по телефону плохо слышно. Итальянский язык был так дорог его сердцу. И английский тоже. С какой радостью он поговорил бы с госпожой Косс.

   Он сел и уткнул кончик карандаша в блокнот. Слишком амбициозно. Если он замахнется на слишком большое количество слов, то может потерпеть фиаско. Десять испанских слов ежедневно, точнее, десять существительных и спряжение одного глагола – вот, пожалуй, тот предел, на который он может рассчитывать. Если, конечно, хочет без всяких затруднений воспроизвести их по памяти на следующий день.

   Гаруа. Очень часто, сидя у окна, он думал о людях по другую сторону садовой ограды, о полиции и военных: в данной ситуации гораздо правильнее было бы пользоваться телефоном, нежели громкоговорителями. Интересно, неужели они все теперь постоянно мокнут? Или сидят в автомобилях и пьют кофе? Очевидно, предполагал господин Осокава, командиры сидят в автомобилях, а рядовые стоят под дождем в полной боевой готовности, и холодные капли дождя свободно текут у них по затылкам и насквозь пропитывают рубашки.

   Эти рядовые наверняка очень похожи на тех мальчишек, которые патрулируют сейчас гостиную вице-президентского дома. Хотя в армии, наверное, соблюдаются минимальные ограничения по возрасту. А правда, сколько лет этим юным террористам? Те, что казались вначале взрослее других, при ярком свете оказывались просто выше ростом. Они носились вприпрыжку по комнате, наталкиваясь на мебель, потому что совершенно не привыкли к цивилизованному жилищу. На шеях у них ходили адамовы яблоки, а на лицах светились возрастные прыщи и пробивалась первая растительность. А самые юные просто пугали своей юностью. Волосы их были по-детски мягкими, кожа была очень гладкой, а плечи очень узкими. Своими маленькими руками они крепко сжимали приклады ружей и пытались сохранять на лицах беззаботное и наглое выражение. Чем дольше заложники рассматривали террористов, тем моложе они им казались. Неужели это те самые люди, которые ворвались к ним на прием и вели себя при этом, как дикие животные? Теперь они спали на полу вповалку, с открытыми ртами, с раскинутыми руками. Они спали, как подростки, с такой безмятежностью, какой присутствующие взрослые обладали десятилетия назад. Некоторым из них очень нравилось быть солдатами. Они не расставались с оружием ни на минуту, с удовольствием пинали и угрожали взрослым, бросали на них взгляды, в которых светилась ненависть. Тогда заложникам казалось, что вооруженные дети намного опаснее вооруженных взрослых. Дети гораздо сильнее подвержены настроению, они более темпераментны, иррациональны, они постоянно жаждут драк и провокаций. Некоторые террористы убивали время тем, что исследовали во всех деталях дом. Они прыгали по кроватям и примеряли одежду из шкафов. В туалете они бессчетное число раз дергали на ручку – ради удовольствия наблюдать, как закручивается в сливе вода. Вначале они взяли за правило ни под каким видом не обращаться к заложникам напрямую, но потом им самим это наскучило. Они охотно болтали с заложниками, особенно когда командиры о чем-то совещались и не обращали на них внимания.

   – Вы откуда? – Это был их излюбленный вопрос, хотя ответов и не запоминали. В конце концов Рубен Иглесиас отправился в свой кабинет и принес оттуда большой атлас, чтобы, отвечая, показывать место на карте, но мальчишкам это ничего не проясняло, и Рубен послал одного из них в детскую принести оттуда глобус на ножке – этакую модель зелено-голубой планеты, которая легко вращалась на стационарной оси.

   – Париж, – говорил Симон Тибо, указывая на свой родной город. – Франция.

   Лотар Фалькен показал им Германию, Расмус Нильсон – Данию. Акира Ямамото не проявил интереса к подобной игре, так что Японию показал им Гэн. Роксана Косс сперва закрыла ладонью Соединенные Штаты целиком, а затем ткнула пальцем в одну точку, представляющую собой Чикаго. Парни переходили с глобусом от одной группы людей к другой, и те, кто не понимал вопроса, все равно понимали правила игры и охотно в ней участвовали.

   – Это Россия, – говорили они.

   – Это Италия.

   – Это Аргентина.

   – Это Греция.

   – А вы откуда? – спросил вице-президента паренек по имени Ишмаэль. Он считал вице-президента своим собственным заложником, потому что постоянно таскал ему с кухни лед. Он и теперь приносил ему лед три-четыре раза в день без всяких просьб, что очень помогало вице-президенту, рана которого воспалилась и опухоль продолжала расти.

   – Отсюда, – сказал вице-президент, указывая на пол.

   – Покажи мне, – попросил Ишмаэль, показывая на глобус.

   – Отсюда, – повторил вице-президент, топнув ногой по ковру. – Это мой дом. Я живу в этом городе. Я родился в той же стране, что и ты.

   Ишмаэль посмотрел на него с сомнением. Даже русских легче заставить играть.

   – Покажи! – потребовал он.

   Рубен сел на пол вместе с мальчиком и показал ему ту страну, в которой они все находились в настоящий момент и которая была на глобусе плоской и розовой.

   – Мы здесь живем, – сказал он. Ишмаэль был самым мелким из всех, настоящим ребенком. Рубену захотелось посадить его к себе на колени, обнять и приласкать.

   – Ты здесь живешь, – повторил мальчик.

   – Нет, не только я, – ответил Рубен. Где теперь его собственные дети? Что они сейчас делают? – Мы оба.

   Ишмаэль вздохнул и поднялся с пола, разочарованный тупостью своего друга.

   – Ты не умеешь играть, – сказал он.

   – Я не умею играть, – повторил Рубен, глядя на плачевное состояние его башмаков. В любую минуту правая подошва могла совсем отвалиться. – Знаешь что, послушай-ка меня. Сходи наверх в самую большую спальню, какую только найдешь. Открой там все двери, пока не увидишь маленькую кладовку, полную красивых женских платьев. В этой кладовке пар сто разных туфель. Ты поищи и найдешь теннисные туфли, которые тебе наверняка будут впору. А может, там есть и ботинки.

   – Я не могу носить женские туфли.

   – Теннисные туфли и ботинки не женские, – покачал головой Рубен. – Мы просто их там держим. Я понимаю, что в этом нет никакого смысла, но ты мне поверь.


   – Просто смешно, что мы тут сидим просто так, – сказал Франц фон Шуллер. Гэн перевел его слова на французский для Симона Тибо и Жака Мэтисье, а затем на японский для господина Осокавы. Кроме Франца, среди заложников имелось еще два немца, которые стояли сейчас перед пустым камином и пили грейпфрутовый сок. Потрясающее наслаждение этот сок. Лучше всякого шотландского виски. Кислота раздражала им языки и возвращала ощущение жизни. Сегодня им впервые принесли этот сок.

   – Эти люди – просто дилетанты. И те, кто внутри, и те, кто снаружи.

   – Что же вы предлагаете? – спросил Симон Тибо. Он обмотал шею голубым шарфом своей жены, так что концы его свешивались на спину. Наличие этого шарфа мешало окружающим интересоваться его мнением по серьезным вопросам.

   Пьетро Дженовезе прогуливался в это время по комнате и попросил Гэна перевести разговор также и для него. Он хорошо говорил по-французски, но не знал немецкого.

   – Нельзя сказать, что оружие нам недоступно, – продолжал Шуллер, понижая голос, хотя, по всей видимости, никто из окружающих его не понимал. Все ждали Гэна.

   – И мы легко расчистим себе путь к свободе. Как по телевизору, – сказал Пьетро Дженовезе. – Это что, грейпфрутовый сок? – Казалось, разговор ему успел надоесть еще до того, как он в него встрял. Он строил аэропорты. Если в стране развивается промышленность, то ей обязательно нужны аэропорты.

   Гэн поднял руку.

   – Прошу вас, одну минутку. – Он все еще переводил с немецкого на японский.

   – Нам понадобится десяток переводчиков и арбитраж из ООН, прежде чем мы решимся напасть хоть на одного подростка с ножом, – сказал Жак Мэтисье, обращаясь столько же к самому себе, сколько к другим, а он знал, о чем говорит, потому что когда-то был французским послом в США.

   – Я и не говорю, что все обязаны соглашаться, – возразил фон Шуллер.

   – Вы что, предпримете попытку самостоятельно? – спросил Тибо.

   – Господа, чуть медленнее! – Гэн пытался переводить разговор на японский. Это была его первейшая обязанность. Он работал вовсе не на них, хотя все как-то забывали об этом. Он работал на господина Осокаву.

   Разговоры, которые ведутся более чем на двух языках, обычно текут вяло, всех раздражают и приводят к результатам, которые ни у кого не вызывают доверия, словно все собеседники говорят с набитым ртом и под новокаином. Никто не желает слишком долго держать свои мысли при себе и слишком долго ждать своей очереди высказаться. Вообще, на свете существует очень мало людей, кто привык ждать или говорить по существу. Люди предпочитают высказываться напыщенно и эмоционально, все долго растолковывать и уточнять. Пьетро Дженовезе пошел посмотреть, нет ли на кухне еще сока. Симон Тибо погладил рукой шарф и спросил Жака Мэтисье, не хочет ли он сыграть партию в карты.

   – Моя жена меня убьет, если я ввяжусь в заварушку, – сказал Тибо по-французски.

   Три немца о чем-то оживленно разговаривали между собой, и Гэн перестал их слушать.

   – Я никогда не устаю от погоды, – сказал Гэну господин Осокава, когда они вместе подошли к окну. Некоторое время они молчали, стараясь выбросить из головы все чужие языки.

   – Вы никогда не думали о бунте? – спросил Гэн. В оконном стекле он видел их собственные отражения. Они стояли очень близко к окну: два японца, оба в очках, только один выше и моложе другого лет на двадцать пять. Но в этой комнате, где так мало людей имеют между собой хоть что-нибудь общее, Гэн впервые заметил, что они очень похожи друг на друга.

   Господин Осокава тоже смотрел на отражения в стекле, а может, и на туман.

   – В конце концов что-нибудь обязательно начнется, – сказал он. – И тогда мы уж ничего не сможем сделать, чтобы это остановить. – От этой мысли его голос стал глухим.


   Большую часть времени юные террористы занимались тем, что обследовали дом. Они ели фисташки, которые находили в буфете, нюхали лавандовый шампунь в ванной комнате. Дом полон был для них бесконечных неожиданностей: кладовые размером с некоторые виденные ими дома; спальни, в которых никто не спал; буфеты, наполненные рулонами цветной бумаги, лентами и больше ничем. Любимой их комнатой был кабинет вице-президента, находившийся в конце длинного коридора. За тяжелыми драпировками перед окнами располагались две обитые тканью скамейки, получалось место, где человек может спокойно и удобно сидеть и часами напролет смотреть в сад. В кабинете стояли два кожаных дивана и два кожаных кресла, все книги здесь были переплетены в кожу. Даже столешница, даже ваза для карандашей, даже держатель для бумаги были кожаными. Поэтому в комнате витал успокаивающий и знакомый запах коров, пасущихся на жарком солнце.

   Кроме того, в комнате был телевизор. Некоторым террористам уже доводилось видеть телевизор – деревянный ящик с вставленным в него выпуклым стеклом, которое очень смешно искривляет отражение. Но эти телевизоры всегда, всегда бывали разбитыми! Такова уж, видно, их природа. Они неоднократно слышали рассказы о том, что же умеет делать телевизор, но не верили им, потому что никогда этого не видели собственными глазами. Парень по имени Сесар приблизил лицо к самому экрану, руками растянул рот как можно сильнее и долго наслаждался изображением. Другие за ним наблюдали. Он закатил глаза и высунул язык. Затем перестал растягивать рот, скрестил руки на груди и принялся имитировать пение Роксаны Косс, которое слышал, сидя в вентиляционной трубе. Конечно, он не мог повторить слова, но мелодию воспроизводил довольно точно. Он не кривлялся, а просто пел, и пел очень хорошо. Пропев все, что смог вспомнить, он внезапно замолчал и низко поклонился. Потом снова принялся корчить рожи перед телевизором.

   Первым включил телевизор Симон Тибо. Причем сделал это без всяких задних мыслей. Он просто вошел в комнату, услышав пение. Он решил, что кто-то поставил какую-то странную, но прекрасную старинную пластинку, и это его заинтересовало. Увидев кривляющегося парнишку, вполне обычного, забавного парня, он подумал, что будет смешнее, если вдруг на месте его физиономии появится телевизионная картинка. Симон взял валявшийся на кожаном кресле пульт и нажал кнопку.

   Парни завизжали. Завыли, как собаки. Стали звать своих сообщников – «Хильберто! Франсиско! Хесус!» – такими голосами, как будто случился пожар, началось смертоубийство, приехала полиция. На винтовках тут же защелкали затворы, в комнату ворвались другие боевики, все три командира, которые навалились на Симона Тибо, отбросили его к стене и поранили губу.

   – Никаких глупостей! – прошептала ему на ухо Эдит при прощании. Но что это такое – «глупость»? Включение телевизора?

   Один из ворвавшихся бойцов, крупный парень по имени Хильберто, приставил дуло своей винтовки к горлу Симона, вдавив в него голубой шарф чуть выше трахеи. Он пригвоздил его к месту, как бабочку к пробковому панно.

   – Телевизор! – с трудом прохрипел Тибо.

   Разумеется, всеобщее внимание тут же переключилось с Симона на телевизор. Только что он был для них врагом, источником опасности, и вот они уже повернули свои винтовки в другую сторону, позволив ему в полном изнеможении сползти по стене на пол. Теперь все они уставились в телевизор. Привлекательная женщина с черными волосами запихивает в стиральную машину грязную одежду. При этом на лице ее гримаса, дающая понять, как противно ей держать в руках такую грязь. Помада на ее губах ярко-красная, стены за спиной – ярко-желтые.

   – Это настоящий вызов! – говорит она по-испански. Хильберто опустился на четвереньки и подполз к телевизору, чтобы лучше видеть.

   Симон Тибо закашлялся, растирая горло.

   Что касается командиров, то им, конечно, уже приходилось смотреть телевизор до того, как они ушли в джунгли. Теперь они стояли в комнате вместе со всеми. Этот телевизор был очень хороший, цветной, с экраном в двадцать восемь дюймов. Командир Альфредо поднял с пола выпавший из рук Симона Тибо пульт и начал подряд нажимать все кнопки, прыгая с программы на программу: футбольный матч; человек в пальто сидит за столом и читает; девушка в серебристых брюках поет; несколько щенков в корзинке. При каждой новой картинке в комнате раздавалось дружное «Ах!», среди зрителей прокатывалась новая волна возбуждения.

   Симон Тибо покинул комнату незамеченным. Пение Сесара больше не вызывало в нем никакого любопытства.

   Все дни напролет заложники мечтали о том, чтобы все это наконец закончилось. Мечтали вернуться домой, к своим женам, к своей частной жизни. По правде говоря, больше всего их донимали эти мальчишки, с их угрюмостью и сонливостью, с их жестокими играми и неуемным аппетитом. Сколько же им лет, в конце концов? Когда их спрашивали, они либо лгали и говорили, что двадцать пять, либо пожимали плечами, как будто не понимали вопроса. Господин Осокава знал, что он плохо разбирается в детях. В Японии он часто видел молодых людей, возраст которых на первый взгляд не превышал десяти лет, за рулем автомобилей. Его собственные дочери постоянно ставили его в тупик: вот только что они бегали по дому в пижамках с изображениями героев детских мультиков, и тут же, буквально через минуту, оказывается, что в семь вечера у них назначено свидание. Он твердо знал, что его дочери еще слишком малы, чтобы ходить на свидания, и тем не менее по стандартам страны, в которой он теперь находился, они были уже вполне взрослыми, чтобы стать членами террористических организаций. Он пытался себе представить своих дочерей, их пластмассовые заколки в виде цветочков и короткие белые носочки, вспоминал, как делал на двери пометки острым ножом.

   Господин Осокава постоянно представлял себе, как его дочери, забравшись в материнскую постель, в слезах смотрят новости по телевизору и мечтают о его возвращении. И вот, ко всеобщему удивлению, двое из молодых солдат оказались девушками. В отношении одной это обнаружилось очень просто: примерно на двенадцатый день она сняла кепку, чтобы почесать голову, и из-под кепки выпала косичка. Почесавшись, она не стала запихивать косичку обратно. Она не считала, что ее пол является для кого-то секретом. Ее звали Беатрис, о чем она охотно сообщала каждому, кто этим интересовался. Она не отличалась ни привлекательностью, ни хорошими манерами и мужскую роль играла очень хорошо. Она носила оружие, в любую минуту была готова стрелять, и ее взгляд неизменно оставался хмурым, даже если обстановка к тому не располагала. И тем не менее, несмотря на всю ее заурядность, заложники разглядывали ее, словно явление редкостное и необыкновенное, как бабочку на снегу. Как могло случиться, что среди террористов оказалась девушка? Как могло случиться, что они этого не заметили? Вторую девушку вычислить было гораздо легче. Рассуждая логически, если здесь находилась одна девушка, то с той же долей вероятности могла быть и другая, и внимание заложников переключилось на молчаливого паренька, который никогда не отвечал на вопросы и с самого начала показался всем необычным: слишком красивым и слишком нервным. Его волосы слегка выбивались на лоб и картинно обрамляли лицо. Рот его был круглым и нежным, шея длинной и гладкой. Глаза всегда оставались наполовину прикрытыми, как будто длинные ресницы были слишком тяжелыми. И пахло от него совершенно иначе, чем от других парней, – чем-то теплым и сладковатым. Он проявлял особую симпатию к Роксане Косс и ночью спал на полу возле ее комнаты, как будто хотел своим телом защитить ее от сквозняков, которыми тянуло по полу. Это был тот самый мальчишка, который заставил Гэна ощутить внутренний дискомфорт, и теперь, глядя на него, он снова чувствовал беспокойство, от которого сжималось сердце и перехватывало дыхание.

   – Беатрис, – спросил Симон Тибо, – этот парень – твоя сестра?

   Беатрис пожала плечами:

   – Кармен? Сестра? Вы что, совсем с ума сошли?

   Услышав свое имя, Кармен подняла голову и взглянула на них с другого конца комнаты. Беатрис назвала ее по имени. В этом мире вообще невозможно ничего скрыть. Кармен бросила на пол журнал, который только что листала. Это был итальянский журнал со множеством фотографий кинозвезд и членов королевских фамилий. Текст наверняка содержал сверхважную информацию об их частной жизни, но она не могла его прочитать. Журнал был найден в тумбочке у кровати, на которой спала жена вице-президента. Кармен взяла свой револьвер, пошла на кухню и захлопнула за собой дверь. Никто не бросился ей вдогонку – этой явно рассерженной девчонке-подростку с оружием в руках. Деваться ей все равно было некуда, и все решили, что рано или поздно она выйдет из кухни сама. Заложникам очень хотелось посмотреть на нее еще раз, без кепки, хорошенько разглядеть ее в качестве девушки, но они готовы были ждать. Если это новый поворот событий – террористка сама берет себя в плен на пару часов, то подобная драма все же лучше, чем унылое созерцание моросящего дождичка.

   – Я должен был догадаться, что она девушка, – сказал Рубен Оскару Мендосе, подрядчику, который жил всего лишь в нескольких милях отсюда.

   Оскар пожал плечами:

   – У меня дома пять дочерей, но в этой комнате я не видел ни одной девушки. – Он остановился, а затем наклонился поближе к вице-президенту: – То есть я видел в этой комнате девушку. Вернее, женщину. В этой комнате может быть только она женщина. – Он многозначительно указал головой в ту сторону, где сидела Роксана Косс.

   Рубен кивнул.

   – Разумеется, – подтвердил он. – Разумеется.

   – Я думаю, я вряд ли дождусь лучшей возможности, чтобы сказать ей, как я ее люблю. – Оскар Мендоса потер рукой подбородок. – Я не имею в виду, что это должно произойти прямо сейчас. Это не обязательно должно произойти сегодня, хотя может и сегодня. Дни у нас такие длинные, что я думаю, к ужину будет как раз вовремя. Никогда ничего не знаешь до тех пор, пока это не приходит, не правда ли? Пока не оказываешься в таком месте. – Он был крупным мужчиной около шести футов росту и с широкими плечами. И очень сильным, потому что, несмотря на свой статус подрядчика, все равно частенько сам вынужден был садиться за рычаги автопогрузчиков, таскать грузы и укладывать стройматериалы в штабеля. Он являл собой прекрасный пример человека, который работает на самого себя. Оскару Мендосе приходилось наклоняться, чтобы говорить на ухо вице-президенту. – Но я сделаю это, пока мы все еще здесь находимся. Запомните мои слова.

   Рубен снова кивнул. Несколько дней назад Роксана Косс сменила свое вечернее платье и теперь была одета в коричневые брюки его жены и любимый кардиган цвета морской волны из тончайшей шерсти альпаки, который он подарил ей на вторую годовщину свадьбы. Он попросил одного из стражей подняться с ним наверх. Он собственноручно отыскал в кладовке кардиган и принес его Роксане.

   – Вы не замерзли? – спросил он ее. А затем осторожно набросил кардиган на ее плечи. Было ли предательством по отношению к жене так быстро отдать столь любимую ею вещь чужой женщине? Однако для него этот кардиган объединял обеих женщин в одну, и это доставляло ему несказанное удовольствие – знать, что его прекрасная гостья носит теперь одежду его жены, по которой он так тоскует. Шерсть сохранила запах духов, и этот запах тоже живо напоминал ему о жене, когда он проходил мимо певицы. Кроме того, Роксана носила теперь пару знакомых тапочек, ранее принадлежащих няне Эсмеральде, потому что обувь его жены оказалась для нее слишком маленького размера. Как приятно было засунуть нос в крошечный, тщательно убранный шкаф Эсмеральды!

   – А вы не собираетесь признаться ей в любви? – спросил подрядчик. – Это же ваш дом. Вы имеете полное право объясниться первым.

   Рубен обдумал предложение своего гостя.

   – Вполне вероятно. – Он старался не смотреть на Роксану. Но не мог. Он представлял себе, как держит ее руку, как показывает ей звезды с каменной веранды за домом, если, конечно, им когда-нибудь позволят выйти из дома на веранду. В конце концов, он ведь не кто-нибудь, а вице-президент страны! Это должно произвести на нее впечатление. Да и сама она не очень высока ростом. Этакий эльф, карманная Венера. Он был очень благодарен за ее рост. – Скорей всего, это не очень уместно, принимая во внимание мое положение.

   – Как это неуместно? – спросил Оскар. Его голос звучал беззаботно и равнодушно. – В конце концов они непременно нас убьют. Или те, кто внутри, или те, кто снаружи. Стрельба обязательно начнется. Случится какая-нибудь ужасная ошибка, и мы можем пасть ее жертвами. Те, кто снаружи, не допустят, чтобы все считали, будто с нами хорошо обращались. Для них очень важно, чтобы дело кончилось нашей смертью. Если иметь в виду других людей, так сказать – массы. Нельзя позволить им набраться неправильных идей. Вы же сами человек из правительства. Вы сами гораздо больше знаете об этих вещах, чем я.

   – Действительно, так бывает.

   – Так что же мешает вам ей сказать? Что касается меня, то я это сделаю из чувства самоуважения, по крайней мере, чтобы убедить самого себя, что в последние дни своей жизни я сделал над собой некоторое усилие. Я хочу поговорить с этим молодым японцем, переводчиком. Когда наступит подходящий момент, то есть когда я буду знать, что хочу сказать. Вы можете подойти к ней гораздо раньше.

   Рубену очень нравился этот подрядчик. Несмотря на то что раньше они никогда не встречались, сам факт, что они живут в одном городе, заставил их почувствовать себя сперва соседями, потом старыми друзьями, а потом и братьями.

   – А что ты знаешь о таких женщинах, как она?

   Оскар захихикал и положил руку на плечо своего брата.

   – Слушай, ты, маленький вице-президент, – сказал он, – я знаю столько, сколько тебе и не снилось! – Разговор на эту тему мог получиться очень пространным, но в этом месте пространные разговоры были весьма кстати. Когда заложники потеряли главную, большую свободу, то тут же привыкли к новым и маленьким свободам: к свободе иметь навязчивые идеи и мыслить пространно, к свободе помнить все в деталях. Вдали от своей жены и пяти дочерей, которые ему постоянно противоречили и перебивали, подрядчик ощутил в себе способность мечтать без постоянной оглядки на окружающих. В жизни Оскар Мендоса был хорошим отцом, но сейчас он снова вспоминал свою жизнь в молодые годы. Дочь всегда является предметом раздора между отцом и возлюбленным, и в этой битве отец хоть и сражается доблестно, но всегда проигрывает. Оскар прекрасно знал, что одна за другой его дочери когда-нибудь его покинут: или торжественно, через церемонию брака, или буднично, в машине, несущейся в сумерках по направлению к океану. В свое время Оскар сам заставил слишком многих девушек забыть свои нравственные принципы и хорошее воспитание, лаская с нежной настойчивостью их интимные места. Девушки в этом смысле очень похожи на котят: если ласково почесывать у них за ушком, они тут же становятся безвольными. Затем он шептал им свои предложения относительно вещей, которые они могут сделать совместно, – чудесные прогулки в темноте, в которых он мог стать для них гидом. Его голос проникал, как наркотик, в уши его жертв, пока наконец они не забывали обо всем на свете, даже свои собственные имена, пока наконец сами не предлагали ему себя, свои теплые и сладкие, как марципан, тела.

   При одной мысли об этом Оскар поежился. Будучи готов снова сыграть роль влюбленного мальчишки, он с легкостью мог представить себе табун парней, осаждающих его собственный дом, мальчишек, готовых утешить его дочерей в их ужасном горе по поводу того, что их отец захвачен в заложники. «Пилар, для тебя это, должно быть, настоящий кошмар. Изабель, ты не должна сидеть взаперти. Тереза, твой отец наверняка не хотел бы, чтобы ты так страдала. Посмотри, я принес тебе цветы (или птичку, или моток ниток, или цветной карандаш – ЭТО НЕ ИМЕЕТ ЗНАЧЕНИЯ)». Интересно, хватит ли у его жены ума запереть перед ними дверь? У нее никогда не хватало ума понять, что мальчики могут причинить их дочерям какой-нибудь вред. Она точно так же верит теперь в их ложь, как в юные годы верила ему, когда он назначал ей свидания, в то время как ее отец умирал от рака.

   О чем он думал, сгорая желанием приударить за оперной певицей? И кто такие эти две девушки, Беатрис и Кармен? Что они здесь делают? Где их отцы? Может быть, тоже участвуют в какой-нибудь местной революции? Что могут сделать эти девушки, чтобы в отсутствие отцов защитить себя от приставаний парней? В этом доме везде полно парней, этих ужасных, злобных парней с грязными волосами и не менее грязными пальцами, которыми они наверняка так и норовят схватить их за грудь.

   – Ты что-то плохо выглядишь, – сказал вице-президент. – Все эти разговоры о любви совершенно не вяжутся с твоим обликом.

   – Господи, когда же мы наконец отсюда выберемся? – спросил Оскар. Он сел на диван и уронил голову на колени, как будто у него закружилась голова.

   – Выберемся? Так ты же сам только что говорил, что нас всех убьют.

   – Я передумал. Никто не собирается меня убивать. Вот я точно могу кого-нибудь убить, а меня никто не захочет убивать.

   Рубен сел рядом с ним и прижался здоровой щекой к широкому плечу друга.

   – Я не буду жаловаться на твою непоследовательность. Мне больше нравится, когда ты так говоришь. Давай считать, что мы все останемся живы. – Он снова встал. – Подожди меня здесь. Я схожу на кухню и принесу тебе льда. Ты просто понятия не имеешь, как хорошо может подействовать на тебя лед.


   – Вы играете на рояле? – спросила Гэна Роксана Косс.

   Он не заметил, как она подошла. Он стоял спиной ко всем и смотрел в окно на туман. Глядя на это явление, он учился расслабляться, не напрягать глаз. Он уже начал думать, что у него это получается. Господин Осокава посмотрел на Гэна выжидательно, желая узнать, что она говорит, и несколько секунд Гэн в замешательстве соображал, отвечать ли ей или перевести обращенный к нему вопрос господину Осокаве. Он сперва перевел, а потом ответил: «Нет, к сожалению, нет».

   – А я думала, играете, – сказала она. – Вы производите впечатление человека, который столько всего умеет. – Она взглянула на его патрона. – А господин Осокава?

   Господин Осокава тоже грустно покачал головой. Вплоть до своего захвата он смотрел на свою жизнь исключительно с точки зрения достижений и успеха. Теперь она представлялась ему длинным списком неудач: он не говорит ни по-английски, ни по-итальянски, ни по-испански. Он не играет на рояле. Он даже никогда не пытался играть на пианино. Им с Гэном ни разу в жизни в голову не приходило такое.

   Роксана Косс окинула взглядом комнату, как будто искала своего аккомпаниатора, но тот находился на другом конце земли, и его могилу наверняка уже засыпал ранний шведский снежок.

   – Я продолжаю себе повторять, что все это закончится очень скоро, что я просто взяла отпуск от работы. – Она посмотрела на Гэна. – То есть нет, я не считаю, что это отпуск.

   – Разумеется.

   – Мы сидим в этой ужасной дыре почти две недели. Я никогда не делала перерывов в пении больше чем на неделю, если, конечно, не была больна. Поэтому очень скоро я собираюсь снова начать петь. – Она придвинулась к ним поближе, и они склонились к ней. – Я, конечно, не хочу петь здесь. Я не хочу, чтобы эти гадкие террористы чувствовали себя удовлетворенными. Как вы думаете, мне стоит подождать еще пару дней? Может, они нас отпустят к тому времени? – Она снова оглядела комнату, как будто в поисках пары рук, лежащих на клавиатуре.

   – Наверняка здесь кто-нибудь умеет играть, – сказал Гэн.

   – Рояль здесь очень хороший. Я сама умею немного играть, только не могу сама себе аккомпанировать. Сомневаюсь, что они специально для меня захватят еще одного аккомпаниатора. – Тут она обратилась непосредственно к господину Осокаве: – Я просто не знаю, что с собой делать, когда не пою. Я абсолютно не умею отдыхать.

   – Я ощущаю совершенно то же самое, – ответил господин Осокава. С каждым словом его голос звучал все более глухо. – Когда не могу слушать оперу.

   На эти слова Роксана улыбнулась. Какой достойный человек! В глазах других она часто видела страх, временами даже панику. Конечно, в данных обстоятельствах в панике не было ничего постыдного, она сама почти каждую ночь плакала, засыпая. Но, казалось, все это совершенно не касается господина Осокавы, или, по крайней мере, он умел это не показывать. И когда она стояла рядом с ним, то сама не чувствовала паники, хотя и не могла объяснить почему. Рядом с ним у нее возникало чувство, что она уходит с яркого, слепящего света и оказывается в темноте и спокойствии, что она заворачивается в тяжелый бархат театральных занавесей, где ее никто не мог увидеть.

   – Помогите мне найти аккомпаниатора, – сказала она ему, – и все наши проблемы будут решены.

   На лице ее теперь не было никакой косметики. Первые несколько дней она очень беспокоилась по этому поводу, часто бегала в ванную и красила губы помадой, которую захватила с собой на прием. Потом начала стягивать волосы резинкой и оделась в чью-то чужую одежду, которая не совсем подходила ей по размеру. Господин Осокава думал, что с каждым днем она становится все более милой. Он столько раз хотел попросить ее спеть, но так и не решился, потому что именно из-за его любви к пению они все оказались в этой ужасной дыре. Он даже не решался попросить ее сыграть с ним в карты или узнать ее мнение о гаруа. Он вообще старался ей не надоедать, и Гэну ничего не оставалось, как поступать точно так же. Оба они заметили к тому же, что все мужчины (за исключением священника, которого она не понимала) сгорали от желания с ней говорить и именно поэтому оставляли ее в одиночестве, как будто в этом выражалось их уважение, так что она часами сидела одна. Иногда она плакала, иногда листала книги, иногда дремала на софе. Какое удовольствие было наблюдать за ней, когда она спит! Роксана стала единственной из всех заложников, кому была предоставлена привилегия отдельной спальни и персональной охраны, хотя никто толком не понимал, из каких соображений это делалось: то ли чтобы ее не выпускать из комнаты, то ли чтобы никого туда не впускать. Теперь, когда выяснилось, кто ее охраняет, они начали думать, что, может быть, Кармен нарочно держится вблизи столь важной персоны, чтобы оградить от домогательств саму себя.

   – Может, вице-президент играет? – предположил господин Осокава. – Раз у него такое хорошее пианино.

   Гэн отправился на поиски вице-президента, который спал в кресле: здоровая щека прижата к плечу, больная наружу, красно-синяя, с черным швом, сделанным Эсмеральдой. Кожа вокруг шва вздулась. Нитки необходимо было удалить.

   – Сеньор! – прошептал Гэн.

   – Хммм? – произнес Рубен с закрытыми глазами.

   – Вы играете на рояле?

   – На рояле?

   – На том, который в гостиной? Вы умеете на нем играть, сэр?

   – Мне притащили его для вечера, – ответил Рубен, стараясь не дать себе проснуться окончательно. Ему снилась Эсмеральда, которая стоит над раковиной и чистит картофель. – Раньше здесь стоял другой, но его унесли, потому что сочли недостаточно хорошим. На самом деле он тоже был хороший, мои дочери брали на нем уроки, но для концерта он оказался недостаточно хорошим. – Его голос был совершенно сонным. – Это не мой рояль. И тот тоже не мой рояль.

   – Но вы умеете на нем играть?

   – На рояле? – Наконец Рубен выпрямился и взглянул на собеседника более или менее осмысленно.

   – Да, на рояле.

   – Нет, – сказал он, улыбнувшись. – И это очень стыдно.

   Гэн с ним согласился.

   – По-моему, вам нужно снять шов.

   Рубен потрогал лицо:

   – Вы считаете, что он уже готов?

   – Я бы именно так и выразился.

   Рубен снова улыбнулся, как будто в том, что его кожа заново срослась, была его личная заслуга. Он отправился искать Ишмаэля, чтобы попросить его принести ему сверху маникюрный набор. К счастью, маникюрные ножницы не были конфискованы в качестве оружия.

   Гэн решил самостоятельно продолжить поиски нового аккомпаниатора. Никаких особых лингвистических ухищрений от него не требовалось, потому что фортепиано на большинстве языков так и оставалось фортепиано. Конечно, его миссия была бы более успешной, если бы Роксана Косс ему немного помогла, хотя бы жестами, но она стояла с господином Осокавой у окна и смотрела в туманную пустоту, которая за ним разворачивалась.

   – Вы играете? – спросил Гэн у русских, которые курили в столовой. Они посмотрели на него сквозь клубы дыма, а затем замотали головами.

   – Господи! – воскликнул Виктор Федоров, прижимая руку к сердцу. – Вот, оказывается, чему надо было учиться! Скажите Красному Кресту, чтобы он прислал сюда учителя, и ради нее я тут же научусь играть! – Остальные русские засмеялись и бросили свои карты.

   – Фортепиано? – спрашивал Гэн в следующей группе. Он последовательно обходил всех гостей и задавал им один и тот же вопрос. При этом он пропускал террористов, предполагая, что вряд ли в джунглях они могли брать уроки игры на фортепиано. Гэн вообразил себе ящериц, шмыгающих по педалям, сырость, пропитывающую клавиатуру, ползучие растения, упорно пробивающие себе дорогу под тяжелыми деревянными ножками. Испанец Мануэль Флорес, француз Этьен Буайе и аргентинец Алехандро Ривас сказали, что они умеют немного играть, но не знают нот. Андреас Эпиктетус сказал, что неплохо играл в молодости, но уже много лет не садился за инструмент.

   – Каждый день моя матушка заставляла меня играть, и в тот день, когда я уезжал из дома, то сложил все ноты на заднем дворе и сжег, мы смотрели на огонь вместе. С тех пор я не прикасался к клавишам.

   Все остальные сказали: нет, они не играют. Люди начали вспоминать истории, как они сами брали по паре уроков или приглашали учителей к своим детям. По всей комнате шелестели слова «пианино», «рояль», «фортепиано». Гэн подумал, что никогда еще в заложниках не оказывалась столь некультурная группа людей, причем самого себя он тоже включил в это число. Чем они занимались все эти годы, что даже не озаботились освоить столь важный инструмент? На самом деле все они очень хотели играть, если уж не в прошлом, то сейчас точно. Чтобы иметь возможность играть для Роксаны Косс.

   И вдруг Тецуа Като, вице-президент компании «Нансей», которого Гэн знал многие годы, улыбнулся и молча подошел к «Стейнвею». Это был худощавый человек пятидесяти с небольшим лет, с чуть тронутыми сединой волосами и, по наблюдениям Гэна, чрезвычайно молчаливый. Он имел репутацию очень хорошего математика. Рукава своего смокинга он закатал до локтей, а сам смокинг был слишком длинен, но он уселся на табурет весьма торжественно. Все в комнате наблюдали, как он поднимает крышку фортепиано, легко пробегает пальцами по клавишам, как будто утешает их. Некоторые все еще продолжали болтовню, из столовой раздавались громкие голоса русских. Затем, не обращаясь ни к кому с просьбой о внимании, Тецуа Като начал играть. Он начал с ноктюрна Шопена, сочинение 9 фа-диез-мажор, номер 2. Это произведение чаще всего звучало у него в голове с тех пор, как он приехал в эту страну. То самое произведение, которое он выстукивал на кромке обеденного стола, когда никто за ним не наблюдал. Дома он смотрел в ноты и сам себе переворачивал страницы. Теперь он был уверен, что играет правильно. Он как будто видел ноты перед собой и читал их с безошибочной точностью. Сердцем он никогда не чувствовал себя ближе к Шопену, которого любил, как отца. Какое странное ощущение возникало у него в пальцах после двух недель, проведенных без игры, как будто кожа на руках стала совсем новой. Он слышал едва уловимый стук своих ногтей по клавишам. Две недели – это слишком долго. Покрытые войлоком молоточки мягко постукивали по струнам, и музыка, даже для тех, кто никогда не слышал этого произведения раньше, была похожа на воспоминание. И террористы и заложники – все повернули головы в его сторону и слушали. И ощущали громадное облегчение. В руках Тецуа Като была какая-то деликатность, как будто они просто отдыхали сперва на одном месте клавиатуры, потом на другом. Потом внезапно его правая рука стремительно замутила ноты, как воду, и звук получился такой легкий и высокий, что у всех возник соблазн заглянуть под крышку в поисках колокольчиков. Като закрыл глаза и представил себе, что он дома, играет на своем собственном рояле. Его жена спит, дети – два неженатых сына, все еще живущие вместе с ним, – тоже спят. Потому что для них игра Като стала привычной, как воздух, от которого они полностью зависят, но которого давным-давно не замечают. Сидя теперь за таким громадным инструментом, Като с легкостью представлял себе всех спящими и вкладывал это ощущение в ноктюрн: вот ровное дыхание его сына, вот жена теребит во сне подушку. Всю нежность, которую он к ним испытывал, он вложил теперь в звуки. Он играл так, словно боялся их разбудить. Здесь была и любовь, и одиночество, которое все они испытывали и о котором никто из них не смел говорить. Неужели аккомпаниатор играл так же хорошо? Судить об этом уже было невозможно: его талант казался неосязаемым, он лишь оттенял талант певицы. Но теперь все люди, столпившиеся в гостиной вице-президента, слушали Като с жадностью, и еще ничто в жизни доставляло им такой радости.

   Большинство мужчин не были с ним знакомы. У большинства из них до этой самой минуты не отпечаталось даже в памяти, что они его когда-то видели. Поэтому всем начало казаться, что он только что вошел к ним с улицы специально для того, чтобы играть. Но даже сослуживцы, те, кто его знал давно, понятия не имели о том, что он умеет играть, что он продолжает брать уроки и тренируется по часу каждое утро перед уходом на работу. Для Като было очень важным иметь свою особую, тайную жизнь. Но то, что теперь его тайна вышла наружу, уже не казалось ему столь важным.

   Вокруг фортепиано собрались все: Роксана Косс и господин Осокава, Гэн и Симон Тибо, священник и вице-президент, Оскар Мендоса и маленький Ишмаэль, Беатрис и Кармен, которая оставила оружие на кухне и теперь стояла вместе со всеми. И все русские тоже были здесь, и немцы, которые только недавно говорили о восстании, и итальянцы, которые плакали, и два грека, которые были старше всех. И парни были здесь: Пако и Ренато, Умберто и Бернардо и все остальные. Террористы стояли угрожающей плотной массой, которая, казалось, размягчалась с каждой нотой. Пришли даже командиры. Пришли все, от первого до последнего, так что в комнате собралось пятьдесят восемь человек, которые, когда Тецуа Като кончил играть и слегка наклонил голову, зааплодировали. Если бы не возникла нужда в пианисте, Като вряд ли сел бы в тот день за инструмент, хотя он все время посматривал на него, как другие мужчины посматривали на дверь. Он никогда не любил привлекать внимание к самому себе, и без игры его бы даже не заметили. Однако нужда возникла, прозвучала специальная просьба, и он выступил вперед.

   – Славно, славно, – сказал командир Бенхамин, довольный, что на смену потерянному пианисту появился новый.

   – Отлично, – сказал господин Осокава, гордый тем, что так отличился член корпорации «Нансей». Он знал Като двадцать лет. Он знал его жену и имена детей. Как такое могло случиться, что он не подозревал о его увлечении музыкой?

   Несколько мгновений в комнате стояла тишина, а потом Кармен, которая совсем недавно стала для всех девочкой, сказала что-то на языке, которого не мог разобрать даже Гэн.

   – Бис, – подсказал ей отец Аргуэдас.

   – Бис! – повторила она.

   Като поклонился Кармен, та улыбнулась ему в ответ. Неужели кто-то по ошибке мог ее принять за мальчика? Даже в кепке она была невероятно хорошенькой. Она знала, что все на нее смотрят, и закрыла глаза, не в состоянии уйти обратно на кухню, чего ей очень хотелось. Она не могла оторваться от закругленного рояльного бока. Когда Като играл, она чувствовала вибрацию струн в своем теле. Кроме того, никто раньше ей не кланялся. Никто не слушал ее просьб. И уж разумеется, никто никогда не играл музыкальных пьес специально для нее.

   Като играл еще и еще, пока наконец все в комнате не забыли, что на самом деле мечтают находиться совсем в другом месте. Когда же он наконец закончил и не мог больше бисировать, потому что его руки дрожали от усталости, Роксана Косс пожала ему руку и склонила голову в знак того, что они заключают договор и в дальнейшем она будет петь под его аккомпанемент.

5

   Гэн был очень занят. Его услуги постоянно требовались господину Осокаве, который практиковался в языке и хотел знать перевод и произношение очередных десяти слов, чтобы занести их в свою записную книжку. Его услуги постоянно требовались другим заложникам, которые хотели знать, как сказать: «Вы уже закончили читать эту газету?» по-гречески, по-немецки или по-французски, а затем просили, чтобы он прочитал им эту самую газету, если сами они не понимали по-испански. Каждый день его услуги требовались Месснеру в его переговорах. Но чаще всего его услуги требовались командирам, которые ошибочно принимали его за секретаря господина Осокавы, а не за его переводчика и желали сами использовать его в этом качестве. Им очень нравилась сама мысль иметь собственного секретаря, и вскоре они начали будить Гэна посреди ночи, заставляли садиться с карандашом и записывать под диктовку списки своих очередных требований к правительству. Их пожелания казались Гэну весьма расплывчатыми. Если их план заключался в том, чтобы украсть президента и таким путем сбросить правительство, то в таком случае им не следовало беспокоиться о том, что будет дальше. Но теперь они толковали о деньгах для бедных. Выкапывали из памяти все новые имена тех, кто томился в тюрьмах, и список этот, думал Гэн, был поистине неисчерпаем. По ночам в исступленном упоении своей властью и великодушием они требовали свободы для всех. Освобождение политических заключенных казалось им уже недостаточным. Они вспоминали друзей детства, попавших за решетку за угон автомобиля, мелких воришек, кравших кур, знакомых наркокурьеров, которые, по их мнению, были совсем неплохими парнями.

   – Не забудь этого, – говорил Альфредо, поощрительно хлопая Гэна по плечу, – ты просто представить себе не можешь, как страдает этот человек.

   Изящный почерк Гэна вызывал у них восхищение, а когда в одной из спален они обнаружили пишущую машинку, то были поражены умением Гэна печатать. Иногда в процессе работы командир Гектор вдруг говорил: «По-английски!», а затем Альфредо: «По-португальски!» А потом с восторженным изумлением наблюдали через его плечо, как он печатает на разных языках. Для них он был невероятно привлекательной игрушкой. Иногда поздним вечером Гэн печатал что-нибудь по-шведски без надстрочных знаков – просто для собственного развлечения, хотя с некоторых пор его уже ничего не могло развлечь. Насколько мог судить Гэн, среди заложников были двое людей, не обладавших ни влиянием, ни богатством: он и священник, и только они здесь работали. Разумеется, вице-президент тоже работал, но он это делал по собственной инициативе. По всей вероятности, он считал, что по-прежнему несет ответственность за комфорт своих гостей. Он постоянно занимался тем, что разносил сандвичи и собирал чашки, мыл тарелки и стирал пыль, дважды в день протирал пол в ванных комнатах. С кухонным полотенцем, пришпиленным к талии, он исполнял обязанности обходительного гостиничного служащего. С отменной любезностью он интересовался: «Не хотите ли чаю?» или «Не слишком ли я вас побеспокою, если пройдусь пылесосом под креслом, на котором вы сидите?» Все заложники полюбили Рубена. Они совершенно забыли, что он был вице-президентом страны.

   Рубен Иглесиас – пока командиры думали, чего бы еще потребовать от правительства, – передал Гэну просьбу подойти к роялю. Роксана Косс и Като собираются обсудить очень важный вопрос. Но как могли командиры обойтись без Гэна в столь ответственный момент? Однако, поскольку они были заинтересованы и в том, чтобы певица чувствовала себя хорошо, и не прочь были бы вновь послушать ее пение, они позволили Гэну идти. Гэн чувствовал себя школьником, которого вызвали из класса. Он вспомнил свой пенал, стопку чистой бумаги, парту возле окна – это удачное место досталось ему случайно, просто потому, что места распределялись по алфавиту. Он был хорошим учеником, и тем не менее он прекрасно помнил, как отчаянно ему хотелось покинуть классную комнату. Рубен Иглесиас взял его за руку.

   – Полагаю, что мировые проблемы могут подождать, – прошептал он, а затем тихонько засмеялся, чтобы никто его не услышал.

   Господин Осокава стоял возле фортепиано рядом с Като и Роксаной. Какое удовольствие слушать чужую и притом такую длинную беседу об опере, переводимую на японский язык! Вообще, слушать слова Роксаны Косс по-японски. Совершенно ничего общего с тем, что она говорит ему лично или кому-то еще о музыке. Слушая чужие беседы, можно получить систематическое музыкальное образование. Столько полезного удалось узнать из случайно услышанных фраз – даже полуфраз, пойманных на лету! С тех пор как их взяли в заложники, господин Осокава обнаружил у себя расстройство слуха. При том что он прилежно изучал испанский язык, он с трудом различал слова, произносимые вслух. Всю жизнь он мечтал иметь побольше свободного времени, чтобы слушать, и вот, когда наконец это время у него появилось, ему нечего было слушать – только скороговорку чужих голосов, которые он не понимал, да периодические выкрики полицейских за стеной. В доме у вице-президента была стереосистема, но, по всей видимости, сам хозяин дома имел вкус только к местной музыке. У него были лишь диски групп, игравших на каких-то тонкоголосых трубах и грубых маловразумительных барабанах. Подобная музыка вызывала у господина Осокавы только головную боль. В то же время командиры находили ее очень вдохновляющей и не отказывали себе в удовольствии заказывать у Месснера новые диски.

   Но теперь господин Осокава придвинул кресло к самому фортепиано и весь обратился в слух. В комнате находились все – и заложники и террористы – в надежде, что Като согласится поиграть снова или, еще лучше, что Роксана Косс споет. Кармен не отводила глаз от Роксаны Косс. Она считала себя личной телохранительницей Роксаны, чувствовала за нее персональную ответственность. Она стояла в углу и наблюдала за происходящим с неослабным вниманием. Беатрис жевала кончик своей косы и болтала со сверстниками. Когда выяснилось, что сию минуту никакой музыки не предвидится, они тут же отправились смотреть телевизор.

   Только господин Осокава и Гэн были приглашены присутствовать на беседе двух музыкантов.

   – По утрам я люблю начинать с гамм, – сказала Роксана, – а после завтрака разучиваю некоторые арии: Беллини, Тости, Шуберт. Если вы умеете играть Шопена, то эти песни тоже наверняка сможете сыграть. – Роксана пробежалась пальцами по клавишам.

   – Если мы достанем ноты, – уточнил Като.

   – Раз мы получаем обед, то наверняка сможем получить и ноты. Я могу попросить своего менеджера собрать посылку и переправить мне. Кто-нибудь ведь сможет доставить ее сюда? Скажите мне, что вы хотели бы сыграть. – Роксана огляделась кругом в поисках клочка бумаги, и тут господин Осокава смог оказаться полезным, предоставив ей свой блокнот и карандаш. Он открыл его на чистом листе и передал ей.

   – Ах, господин Осокава, – произнесла Роксана. – Без вас это заключение было бы для нас совершенно другим.

   – В таком случае вам бы наверняка дарили другие подарки, гораздо лучшие, – возразил господин Осокава.

   – Качество подарка зависит от искренности дарителя. А также от реальных нужд одариваемого. Вы уже успели подарить мне носовой платок, записную книжку и карандаш. Именно то, в чем я особенно нуждалась.

   – Все то немногое, чем я здесь владею, ваше, – сказал он с искренностью, которая не гармонировала с ее шутливым тоном. – Вы вполне можете воспользоваться моими башмаками. Моими часами.

   – Вы должны приберечь что-нибудь для будущего, чтобы было чем меня удивить. – Она вырвала из блокнота лист бумаги и вернула его владельцу. – Продолжайте ваши занятия. Если мы просидим здесь достаточно долго, то сможем вызволить Гэна из его петли.

   Гэн все перевел, а затем добавил от себя:

   – Тогда я останусь без работы.

   – Вы всегда можете отправиться с ними в джунгли, – сказала Рксана, поглядывая через плечо на командиров, которые, воспользовавшись паузой в своих делах, с любопытством рассматривали ее. – По всей видимости, они очень хотят, чтобы вы не остались без работы.

   – Я его никому не отдам, – сказал господин Осокава.

   – Есть вещи, – произнесла Роксана, дотрагиваясь до его руки, – которые иногда происходят помимо нашей воли.

   Господин Осокава улыбнулся. У него кружилась голова от естественности ее манер, от той внезапной непринужденности, которую неожиданно приобрели их отношения. Он ужаснулся при мысли о том, что было бы, если бы на рояле играл не Като! А кто-нибудь еще, например, грек или русский! Тогда бы он снова оказался отрезанным от беседы, слушал бы переводы с английского на греческий и обратно и знал бы, что у Гэна – у его переводчика! – нет времени, чтобы перевести все сказанное на японский язык. Като сказал, что ему бы хотелось сыграть Форе, если, конечно, это не вызовет у нее затруднений. Роксана засмеялась и ответила, что в данной ситуации ничто не может вызвать у нее затруднений. Чудесный Като! Казалось, он ее едва замечает! Все его внимание было поглощено фортепиано, от которого он не мог отвести глаз. Он всегда был неутомимым работником и теперь оказался героем дня. Когда все это наконец закончится, в его карьере начнется заслуженный подъем.

   Месснер пришел, как всегда, в одиннадцать утра. Двое молодых террористов охлопали его на входе со всех сторон. Они заставили его снять башмаки и обследовали их изнутри в поисках мини-оружия. Они ощупали его ноги и обыскали под мышками. Эту идиотскую процедуру они совершали не от излишней подозрительности, а от скуки. Командиры пытались поддерживать в своих солдатах боевой дух. Но те все чаще разваливались на кожаных диванах вице-президентского кабинета и смотрели телевизор. Они подолгу принимали душ и стригли друг другу волосы элегантными серебряными ножницами, которые нашлись в столе. Командирам пришлось удвоить ночные патрули и продлить дневные дежурства. Они заставляли своих бойцов патрулировать дом попарно, а других посылали на обход садовой стены под моросящим дождем. При этом они приказывали, чтобы оружие было заряжено и всегда находилось наизготове, как будто они вот-вот собираются застрелить кролика.

   Месснер терпеливо сносил эти издевательства. Он открывал перед ними свой портфель и снимал башмаки. Он безропотно стоял с поднятыми руками и широко расставленными ногами в одних носках, пока чужие руки шарили по его телу. Но однажды, когда один из парней больно ткнул ему под ребра своей винтовкой, он рывком опустил руки и сказал: «Баста!» В жизни своей он не встречал такой непрофессиональной группы террористов. Для него оставалось полнейшей загадкой, как вообще они смогли захватить дом.

   Командир Бенхамин дал тумака Ренато – парню, который ткнул Месснера под ребро, и отнял у него ружье. Он мечтал о соблюдении хотя бы подобия боевого порядка в своей армии.

   – В этом не было необходимости, – холодно сказал он.

   Месснер сел в кресло и начал шнуровать башмаки. Все это его ужасно раздражало. К этому моменту его путешествие должно было давным-давно выветриться у него из головы, отпечатанные и рассортированные фотографии – занять свое место в альбоме. Он давно должен был находиться в своей дорогой женевской квартире с прекрасным видом из окна и датской мебелью в стиле модерн, тщательно подобранной им самим. В этот утренний час он обычно брал утреннюю почту из ручек своей секретарши. А вместо этого он вынужден каждый день ходить на работу и беспокоиться о том, как поживает группа заложников. Он практиковался в испанском и, несмотря на то что всегда просил Гэна быть рядом – из соображений безопасности и как подмогу на тот случай, если в его словаре не окажется нужного слова, – уже мог самостоятельно вести разговоры на повседневные темы.

   – Нам все это уже начинает надоедать, – сказал командир, закидывая руки за голову. – Мы хотим знать, почему ваши люди не могут найти никакого решения. Мы что, должны начать убивать заложников, чтобы привлечь ваше внимание?

   – Во-первых, это не мои люди. – Месснер туго затянул шнурки. – И не мое внимание вам надо привлекать. Если хотите и дальше рассчитывать на мою помощь, то никого не убивайте. А мое внимание и так полностью принадлежит вам. Я должен был уехать домой неделю назад.

   – Мы все должны были уехать домой неделю назад. – Командир Бенхамин вздохнул. – Но мы должны также видеть наших братьев на свободе. – Для командира слово «братья», разумеется, означало как идейных единомышленников, так и родного брата, Луиса. Луис, преступление которого заключалось в распространении листовок, был заживо погребен за высоченными стенами тюрьмы. До ареста брата Бенхамин вовсе не был командиром боевиков. Он преподавал в начальной школе. Он жил на самом юге страны на берегу океана. И с нервами у него тоже никогда не возникало проблем.

   – Это и есть предмет разногласий, – сказал Месснер, окидывая взглядом комнату и производя быстрый подсчет всех присутствующих.

   – И никакого прогресса?

   – До сегодняшнего дня никакого. – Он полез в свой кейс и вытащил несколько листов. – Вот, я принес это вам. Их требования. Если вам понадобится что-нибудь новое, о чем вы хотите меня попросить…

   – Сеньорита Косс, – сказал Бенхамин, ткнув пальцем в ее направлении. – Она кое-что хочет попросить.

   – Ах, да, конечно.

   – Сеньорита Косс всегда о чем-то просит, – продолжал командир. – Вообще, брать в заложники женщин – совсем другое дело, чем мужчин. Раньше я об этом как-то не задумывался. Итак, нашим людям – свобода! Сеньорите Косс – что-то еще. Может быть, платья…

   – Я ее спрошу, – кивнул Месснер, не вставая при этом со своего кресла. – Я могу что-нибудь сделать лично для вас? – Он не стал говорить прямо, но имел в виду лишай, который с каждым днем захватывал своей грубой красной паутиной все новые миллиметры лица его собеседника. По всей видимости, скоро он дотянется своими щупальцами до его левого глаза.

   – Мне ничего не нужно.

   Месснер кивнул и извинился. Он оказывал предпочтение Бенхамину перед другими командирами. Он считал его вменяемым человеком, пожалуй, даже умным. По существу, он изо всех сил старался побороть в себе сочувствие к нему – или к ним ко всем, захватчикам и заложникам. Сочувствие часто мешает человеку эффективно выполнять свою работу. Кроме того, Месснер знал, как обычно заканчиваются подобные истории. Гораздо лучше избегать чрезмерного личного участия.

   Но никакие разумные правила не были приложимы к Роксане Косс. Каждый день ей обязательно что-нибудь требовалось, и командиры, которые к просьбам других заложников относились вполне наплевательски, в отношении ее всегда были внимательны. Каждый раз, когда она чего-нибудь просила, у Месснера начинало сильнее биться сердце, как будто именно его она хотела видеть. Сегодня ей нужна была зубная нить, завтра – шарф, послезавтра – специальные таблетки из трав для горла, и Месснер с гордостью отмечал, что они из Швейцарии. Другие заложники даже взяли себе привычку обращаться со своими нуждами к Роксане Косс. И она, не моргнув глазом, просила принести ей мужские носки или журнал по судостроению.

   – Вы слышали хорошие новости? – спросила Роксана.

   – Хорошие новости здесь? – Месснер пытался быть разумным. Он пытался понять, какая она, эта женщина, и чем отличается от других людей. Стоя рядом с ней, он глядел на ее волосы и думал, что, пожалуй, ничем. Кроме, может быть, цвета глаз.

   – Мистер Като играет на пианино.

   Услышав свое имя, Като поднялся с табуретки и поклонился Месснеру. Раньше они не были представлены друг другу. Все заложники восхищались Месснером – как его спокойствием и самообладанием, так и его поистине чудесной способностью проникать сквозь двери этого дома по собственному желанию.

   – По крайней мере, я теперь снова смогу упражняться, – сказала Роксана. – Совершенно непонятно, когда мы отсюда наконец выберемся, но я не хочу терять времени и способности петь.

   Месснер выразил надежду, что у него будет возможность присутствовать на репетициях. Вместе с тем в душе его шевельнулось нечто, похожее на ревность. Заложники, находящиеся здесь безвылазно, смогут услышать ее пение, даже если она пожелает петь рано утром или среди ночи. Совсем недавно он приобрел себе портативный плеер и все ее записи, которые только смог достать в этой стране. По ночам он лежал в своем двухзвездочном отеле, оплаченном для него Международным Красным Крестом, и слушал, как она поет «Норму» или «Сомнамбулу». Он так и будет лежать на своей неудобной кровати и бесконечно созерцать покрытый трещинами потолок, а они тут, в роскошной гостиной вице-президентского дворца, будут слушать «Каста Дива» в живом исполнении.

   «Довольно», – сказал Месснер сам себе.

   – Вообще-то я никого не пускаю на репетиции, – сказала Роксана. – Я не считаю, что кто-то имеет право выслушивать мои ошибки. Однако сомневаюсь, что здесь это возможно. Вряд ли я смогу отправить их всех на чердак.

   – Они услышат вас и с чердака.

   – Я бы с удовольствием раздала им беруши, – засмеялась Роксана, и Месснер был тронут. Атмосфера в доме как будто значительно поуспокоилась с тех пор, как появился новый аккомпаниатор.

   – Итак, что же я могу для вас сделать? – Если Гэн превратился в секретаря, то Месснер – в мальчика на побегушках. В Швейцарии он был членом авторитетной арбитражной комиссии. В свои сорок два года он сделал весьма успешную карьеру в Красном Кресте. И разумеется, не занимался упаковкой продовольственных посылок или подержанных одеял для отправки в зоны наводнений. А теперь он рыскал по городу в поисках ароматизированного шоколада и звонил другу в Париж, чтобы тот прислал ему дорогой крем для глаз, который выпускается в маленьких черных тюбиках.

   – Мне нужны ноты, – сказала она и протянула ему листок бумаги. – Позвоните моему менеджеру и попросите его прислать это как можно быстрее. Скажите ему, чтобы он сам занялся доставкой, если считает, что могут возникнуть проблемы. Я хочу это иметь к завтрашнему дню.

   – Что вы, к завтрашнему дню – это абсолютно нереально, – сказал Месснер. – В Италии уже поздний вечер.

   Месснер и Роксана говорили по-английски, Гэн тут же вполголоса переводил их разговор на японский. Отец Аргуэдас сел к пианино, не желая мешать, но страстно желая знать, о чем они говорят.

   – Гэн, – прошептал он, – что ей нужно?

   – Ноты, – ответил Гэн и тут же вспомнил, что вопрос был задан по-испански. – Партитуры.

   – А Месснер знает, к кому следует обратиться? Или куда пойти?

   Гэну очень нравился священник, который, очевидно, совсем не собирался ему досаждать, но господин Осокава и Като желали быть в курсе всех деталей разговора и требовали синхронного перевода с английского на японский.

   – Они свяжутся со своими людьми в Италии. – Гэн повернулся к отцу Аргуэдасу спиной и продолжал синхрон.

   Священник дернул Гэна за рукав, тот поднял руку, призывая его подождать.

   – Но я знаю, где можно достать ноты! – настаивал отец Аргуэдас. – Всего в двух милях отсюда! Там живет человек, которого я знаю, учитель музыки, дьякон нашего прихода. Он давал мне слушать пластинки. У него есть любые ноты, какие только вы пожелаете. – Теперь он уже говорил во весь голос. Он, посвятивший свою жизнь добрым делам, выполнял их прямо-таки с фанатизмом. Он помогал Рубену со стиркой и по утрам аккуратно сворачивал все одеяла и складывал их вместе с подушками вдоль стен. Но он жаждал быть полезным в более серьезных вещах. И при этом не мог не чувствовать, что со своей услужливостью становится едва ли не назойливым, что, желая исключительно помогать, он вызывает у людей раздражение.

   – Что он говорит? – спросила Роксана.

   – Что вы говорите? – спросил Гэн священника.

   – Ноты – здесь! Вы сами можете позвонить. Мануэль принесет вам все, что нужно! А если у него чего-нибудь не окажется, в чем я сильно сомневаюсь, то он обязательно найдет это для вас. Вам нужно только одно – сказать, что эти ноты для сеньориты Косс. Или нет, даже этого можно не говорить. Он ведь христианин. Просто скажите ему, что по некоторым причинам вам это нужно, и я вам обещаю, что он вам поможет! – Его глаза от волнения засверкали, руками он жестикулировал так, словно пытался предложить всем собственное сердце.

   – А у него есть Беллини? – спросила Роксана, прослушав перевод. – Мне нужны его арии. А также все оперные партитуры: Россини, Верди, Моцарт. – Она придвинулась к священнику и спросила, как о чем-то невозможном: – Оффенбах.

   – Оффенбах! «Сказки Гофмана»! – Французское произношение отца Аргуэдаса было старательным, хотя и плохим. Он всего лишь читал названия на обложках пластинок.

   – Так у него это есть? – спросила Роксана Гэна.

   Гэн перевел вопрос, и священник ответил:

   – Я видел у него партитуры. Позвоните ему, его зовут Мануэль. Я бы и сам был счастлив позвонить, если мне разрешат.

   Так как командир Бенхамин сидел взаперти в одной из верхних комнат с примочкой на своем пылающем лице и его нельзя было беспокоить, то Месснер обратился с этой просьбой к Гектору и Альфредо, которые отнеслись к ней с полным равнодушием.

   – Для сеньориты Косс, – объяснил Месснер.

   Гектор кивнул и махнул рукой, не глядя. Когда Месснер уже был в дверях, Альфредо пролаял:

   – Только один звонок! – Он был убежден, что столь быстрое согласие подрывает их авторитет. Оба командира сидели в кабинете и смотрели любимую мыльную оперу президента. Героиня, Мария, как раз говорила своему возлюбленному, что больше не любит его, надеясь, что в отчаянии он уедет из города и тем спасется от собственного брата, который задумал его убить, потому что тоже любит Марию. Месснер еще минуту постоял в дверях, глядя на рыдающую актрису. Она изображала горе столь убедительно, что он не сразу заставил себя уйти.

   – Позвоните Мануэлю, – сказал он, возвращаясь в гостиную. Рубен сходил на кухню и принес оттуда телефонную книгу, а Месснер дал священнику свой сотовый телефон и показал, как им пользоваться. После третьего звонка в трубке ответили:

   – Алло?

   – Мануэль? – прокричал отец Аргуэдас. – Мануэль, алло! – Он чувствовал, что голос его дрожит от волнения. Он говорит с человеком вне дома! Как будто с привидением из прежней жизни, с серебристой тенью, шествующей из придела в алтарь. Мануэль. Он не сидел в заложниках в течение двух недель, но при звуке этого голоса священник почувствовал себя так, словно он уже умер для мира.

   – Кто это? – В голосе зазвучала подозрительность.

   – Это твой друг, отец Аргуэдас! – Глаза священника наполнились слезами, и он взмахнул рукой, как бы прося прощения у присутствующих, а затем отошел в угол, скрывшись в пышных складках драпировок.

   Между тем на другом конце провода наступило длинное молчание.

   – Это что, шутка?

   – Мануэль, нет! Это я звоню!

   – Отец? – Да! Я тут… – начал было отец Аргуэдас, но потом заколебался. – Я тут был захвачен.

   – Нам все об этом известно! Отец, с вами все в порядке? Как они с вами обращаются? Так, значит, они разрешают вам звонить?

   – Со мной все в порядке. Со мной все прекрасно. Звонить, нет, они нам не разрешают, просто сейчас особые обстоятельства.

   – Мы каждый день служим за тебя мессы. – Теперь уже дрожал голос его друга. – Представляешь, я только что пришел домой пообедать! Я только минуту назад вошел в дверь! Если бы ты позвонил пять минут назад, меня бы не было дома! Вы в безопасности? Мы тут наслушались о вас всяких ужасных вещей!

   – Ты говоришь, служите обо мне мессы? – Отец Аргуэдас намотал на руку тяжелую занавеску и приложил щеку к мягкой материи. Что может быть прекраснее этого? А раньше его имя просто упоминали во время воскресной мессы среди других двадцати трех имен, перед тем как он выносил из алтаря святые дары, и это все. Знать, что те люди, за кого он молился, теперь сами молятся за него! Знать, что господь слышит его имя из уст такого большого числа людей! – Пусть они молятся за всех нас – за заложников и террористов одинаково!

   – Хорошо! – пообещал Мануэль. – Но мессу заказывают на твое имя!

   – Я не могу в это поверить! – прошептал он.

   – У него есть ноты? – спросила Роксана Косс, а Гэн обратился с тем же вопросом к священнику.

   Отец Аргуэдас наконец опомнился.

   – Мануэль! – Он закашлялся, пытаясь таким образом скрыть свое волнение. – Я звоню тебе с просьбой об одной услуге.

   – Проси что хочешь, друг мой! Им нужны деньги?

   Само предположение, что он, находясь среди таких богатых людей, может просить деньги у учителя музыки, заставила отца Аргуэдаса улыбнуться.

   – Ничего подобного! Мне нужны ноты! У нас тут есть оперная певица…

   – Роксана Косс.

   – Ну, ты сам все знаешь. – Отец Аргуэдас почувствовал удовлетворение от сообразительности своего друга. – Ей нужны ноты, чтобы репетировать.

   – Я слышал, что ее аккомпаниатор умер. Убит террористами. Я слышал, что они отрезали у него руки.

   Отец Аргуэдас был потрясен. Что еще о них там напридумывали, пока они тут сидят?

   – Ничего подобного! Он умер своей смертью! У него был диабет! – Должен ли он защищать террористов? Разумеется. Нельзя же допустить, чтобы их ложно обвинили в отрезании рук у пианиста. – Здесь все не так ужасно. Я не преувеличиваю, правда. Мы нашли другого аккомпаниатора. Он тоже сидит в заложниках вместе с нами и играет очень хорошо. – Его голос перешел в шепот. – Может, даже лучше, чем первый. А она хочет вещи самого разного диапазона, оперные партитуры, арии Беллини, Шопена для аккомпаниатора. У меня есть список.

   – Все, что она хочет, у меня есть, – уверенно заявил Мануэль.

   Священник услышал, как его друг шуршит бумажками, ищет ручку.

   – Я именно это ей и сказал.

   – Ты говорил обо мне Роксане Косс?

   – Разумеется. Именно поэтому я и звоню.

   – Она слышала мое имя?

   – Она хочет петь по твоим нотам, – заверил его священник.

   – Даже сидя под замком, ты продолжаешь делать добрые дела, – вздохнул Мануэль. – Какая честь для меня. Я им все принесу сейчас же. Я лучше пропущу свой обед.

   После этого они уточнили список, и отец Аргуэдас еще раз перепроверил его вместе с Гэном. Когда все было согласовано, священник попросил своего друга не класть трубку. Чуть поколебавшись, он протянул телефон Роксане.

   – Попросите ее что-нибудь сказать, – обратился он к Гэну.

   – Что именно?

   – Что-нибудь. Не имеет значения. Попросите ее перечислить названия опер. Она согласится?

   Гэн передал просьбу Роксане Косс, и та взяла телефон и поднесла его к уху.

   – Алло? – сказала она.

   – Алло? – в тон ей ответил Мануэль, старательно подражая ее английскому выговору.

   Она посмотрела на отца Аргуэдаса и улыбнулась. И смотрела на него все время, пока перечисляла названия опер.

   – «Богема», – сказала она.

   – Помилуй боже! – прошептал Мануэль.

   – «Джоконда», – продолжала Роксана, – «Капулетти и Монтекки», «Мадам Баттерфляй»…

   Священнику показалось, что перед его глазами разливается какой-то яркий белый свет, жаркое сияние, которое заставляло его глаза слезиться, а сердце – биться так, как бьется ночью отчаявшийся человек в запертые двери храма. Если бы он был способен сейчас поднять руку и дотронуться до нее, то наверняка не стал бы себя сдерживать. Но этого не случилось. Он был почти парализован ее голосом, музыкой ее слов, ритмичным плеском имен, слетающих с ее губ, исчезающих в телефоне, чтобы достигнуть ушей Мануэля за две мили отсюда. Священник верил, что он переживет эту переделку. Что когда-нибудь наступит день, когда он будет сидеть с Мануэлем на кухне в его забитой нотами квартирке и они вместе будут бесстыдно смаковать счастье этого самого момента. Он должен выжить – хотя бы ради этой чашки кофе со своим другом. И пока они будут вспоминать, перебирая названные ею имена, отец Аргуэдас все равно знал точно, что из них двоих он гораздо счастливее, потому что именно на него она смотрела, пока говорила по телефону.


   – Дайте мне телефон, – сказал Месснеру Симон Тибо, когда разговор с Мануэлем закончился.

   – Они разрешили только один звонок. – Мне наплевать, что они разрешили. Дайте мне этот чертов телефон.

   – Симон…

   – Они смотрят телевизор! Дайте мне телефон! – Террористы оборвали в доме все телефонные провода.

   Месснер вздохнул и передал ему телефон:

   – На одну минуту.

   – Клянусь. – Он уже набирал номер. На шестом звонке включился автоответчик. Он услышал свой собственный голос, говорящий сперва по-испански, а затем по-французски, что их нет дома и они просят перезвонить позже. Почему Эдит не переписала сообщение автоответчика? Как это понимать? Он прикрыл рукой глаза и заплакал. Звук собственного голоса в телефоне казался ему невыносимым. Когда он замолк, раздался длинный нудный гудок. – Я тебя обожаю, – сказал он безнадежно. – Я тебя очень люблю, я тебя обожаю.

* * *

   Все снова рассыпались по комнате, разбрелись по своим стульям, чтобы вздремнуть или разложить пасьянс. После того как Роксана вышла из комнаты, а Като вернулся к письму, которое писал сыновьям (ему так много надо было сказать сыновьям!), Гэн заметил, что Кармен по-прежнему сидит в своем углу, но наблюдает теперь не за певицей или аккомпаниатором, а за ним. Он почувствовал стеснение, которое ощущал всякий раз, когда она на него смотрела. Ее лицо, казавшееся красивым до неприличия, когда ее принимали за юношу, теперь как будто окаменело, широко раскрытые глаза не моргали, она почти не дышала. Кармен больше не носила свою кепку. Ее большие холодные глаза были устремлены на Гэна…

   Гэн, со всей его языковой гениальностью, часто терялся, оказываясь перед необходимостью говорить своими собственными словами. Если бы господин Осокава все еще сидел рядом, он бы мог сказать Гэну, например, следующее: «Пойди и посмотри, чего хочет эта девушка», и Гэн бы пошел и спросил ее об этом без всяких колебаний. С ним уже случалось подобное: ощущение, словно его душа есть некая машина, способная прийти в движение только после того, как кто-нибудь другой повернет в нем ключик. Он очень хорошо себя чувствовал на работе или когда был предоставлен самому себе. Сидя дома наедине с книгами или записями, он знакомился с языками точно так же, как другие мужчины знакомятся с женщинами: сперва легкая непринужденная беседа, потом – страсть. Он разбрасывал книги по полу и поднимал по одной наугад: читал Чеслава Милоша по-польски, Флобера по-французски, Чехова по-русски, Набокова по-английски, Манна по-немецки, затем наоборот – Милоша по-немецки, Флобера по-русски, Манна по-английски. Для него это было похоже на игру, на эстрадный номер, с которым он выступал перед самим собой, постоянное чередование языков поддерживало его ум в тонусе. Но иное дело подойти к другому человеку, который неизвестно почему внимательно изучает тебя с другого конца комнаты. Возможно, командиры в отношении его были совершенно правы.

   На тонкой талии Кармен красовался широкий кожаный ремень с висящим на нем справа пистолетом. Свою зеленую спецодежду она содержала в удивительной чистоте, что особенно бросалось в глаза по сравнению с ее соратниками, и дыра на колене у нее была тщательно зашита теми же самыми черными нитками, которыми Эсмеральда зашивала вице-президентское лицо. Эсмеральда оставила катушку с воткнутой в нее иголкой на столике в гостиной, и Кармен не преминула ее украсть при первой же возможности. Ее обуревало желание поговорить с переводчиком с того самого дня, как она осознала, что он делает, но она никак не могла придумать, как осуществить это свое желание и при этом не дать ему догадаться, что она девушка. Но потом Беатрис решила за нее этот вопрос, секрет был раскрыт, и причины тянуть больше не было, не считая того, что она не в силах была отлепиться от стены. Он ее заметил. Он тоже смотрел на нее, и это совсем парализовало ее волю. Она не могла уйти из комнаты и в то же время была не в силах подойти к нему. Жизнь как будто сконцентрировалась в одной точке. Она пыталась обрести свою агрессивность, вспомнить те приемы, которым учили ее командиры на тренировках, но одно дело – делать то, что требуется для блага людей, и совсем другое дело – просить о чем-то для себя самой. Она совершенно не умела ни о чем просить.

   – Дорогой Гэн, – сказал Месснер, опуская руку ему на плечо, – я никогда не видел вас сидящим в одиночестве. Вы, очевидно, должны временами чувствовать, что каждый хочет что-то сказать и никто не знает, как это сделать.

   – Временами, – произнес Гэн рассеянно. Ему казалось, что если он дунет в ее сторону, то она поднимется вместе с потоком воздуха и просто улетит из комнаты, как какое-нибудь перышко.

   – Мы оба здесь слуги обстоятельств, вы и я, – произнес Месснер по-французски, на том языке, на котором говорил дома, в Швейцарии. Он опустился на табурет у рояля и проследил глазами за взглядом Гэна. – Мой бог, – произнес он спокойно, – неужели это девушка?

   Гэн ответил, что да, девушка.

   – Откуда она здесь взялась? Раньше здесь не было никаких девушек! Только не рассказывайте мне, что они нашли способ переправить сюда других своих сообщников.

   – Она здесь с самого начала, – сказал Гэн. – Их здесь две. Мы сперва их просто не замечали. Вот эта – Кармен. А Беатрис, другая, пошла смотреть телевизор.

   – Как это мы их раньше не замечали?

   – Очень просто, не замечали, и все, – пожал плечами Гэн, совершенно уверенный теперь в том, что уж он-то заметил это давно.

   – Я только что был в кабинете.

   – Значит, вы снова не заметили Беатрис.

   – Беатрис. А эта – Кармен. Ну и ну. – Месснер встал. – Тогда с нами со всеми что-то не так. Будьте моим переводчиком. Я хочу с ней поговорить.

   – Но вы сами прекрасно говорите по-испански.

   – Мой испанский весьма хромает, и глаголы я спрягаю неправильно. Пошли. Посмотрите на нее, Гэн, она смотрит прямо на вас! – Это было правдой. Кармен увидела, что Месснер направляется в ее сторону, и от ужаса не могла даже моргнуть. Ее взгляд не отличался от взгляда женщины на портрете, висящем рядом с ней на стене. Она молилась святой Розе Лимской о том, чтобы та ниспослала ей величайший дар: стать невидимой. – Либо ей приказали за вами следить под страхом смерти, либо она хочет вам что-то сказать.

   Гэн встал. Ведь он был переводчиком. Он должен перевести разговор Месснера. В то же время он чувствовал своеобразное трепетание в груди, ощущение, весьма родственное нетерпеливому желанию, правда, сконцентрированному где-то под ребрами.

   – Столь замечательное обстоятельство – и никто ни слова! Даже ни одного упоминания! – не унимался Месснер.

   – Мы все были заняты новым аккомпаниатором, – возразил Гэн, чувствуя, что с каждым шагом его колени все более слабеют. Бедра, таз, берцовая кость. – Мы вообще забыли о девушках.

   – Да, признаю, что с моей стороны было непростительным мужским шовинизмом считать, что все террористы – мужчины. В конце концов, мир уже не тот. Мы должны были учитывать, что девушки точно так же могут выбрать профессию террориста, как и молодые люди.

   – А я не могу себе такого представить, – сказал Гэн.

   Когда они были уже совсем близко, Кармен нашла в себе силы положить руку на пистолет, что немедленно заставило их остановиться.

   – Вы собираетесь нас застрелить? – спросил Месснер по-французски. Это простое предложение он не мог произнести по-испански, потому что не знал слова «застрелить». Теперь он дал себе задание выучить его как можно скорее. Гэн перевел, и его голос при этом звучал неуверенно. Лоб Кармен покрылся потом, глаза были по-прежнему широко раскрыты, и она не произнесла ни слова.

   – Вы уверены, что она говорит по-испански? – спросил Месснер Гэна. – Вы уверены, что она вообще умеет говорить?

   Гэн спросил ее, говорит ли она по-испански.

   – Poquito [Немного (исп.). ], – прошептала она.

   – Не стреляй! – бодрым голосом обратился к ней Месснер и указал на пистолет.

   Кармен убрала руку с пистолета и скрестила обе руки на груди.

   – Не буду, – заверила она.

   – Сколько тебе лет? – продолжал Месснер.

   – Семнадцать, – ответила она, и они решили, что она говорит правду.

   – Какой у тебя родной язык? – спросил Месснер.

   Гэн слегка изменил вопрос при переводе: на каком языке она говорит дома?

   – Keчуa [Язык индийского племени. (Прим. ред.)], – ответила она. – Мы все говорим на кечуа, но знаем испанский. – Затем она сделала попытку перейти к той теме, которая ее больше всего волновала: – Но я выучу испанский лучше. – Звук ее голоса был слегка каркающим.

   – Ты говоришь по-испански вполне хорошо.

   Выражение ее лица чуть-чуть изменилось после этого комплимента. Никто не может лучше убедить собеседника в своей искренности, как с помощью улыбки, и вот теперь ее бровь слегка приподнялась, а лицо буквально на сантиметр приблизилось к ним, как будто она подставляла его солнечному свету.

   – Я пытаюсь его учить.

   – Как могло случиться, что такая девушка, как ты, связалась с этой бандой? – спросил Месснер. Гэн нашел вопрос слишком прямолинейным, но изменить при переводе не решился, потому что Месснер достаточно хорошо понимал по-испански и мог поймать его на слове.

   – Я хочу освободить людей, – ответила она.

   Месснер почесал затылок.

   – Они все говорят: «освободить людей». Но я никогда не могу понять, каких именно людей они имеют в виду и от чего именно они хотят их освободить. Разумеется, я не закрываю глаза на проблемы, но в выражении «освободить людей» столько неопределенности! Право же, гораздо легче вести переговоры с грабителями банков. Уж они точно знают, чего хотят: денег. Они хотят получить деньги и с их помощью освободить самих себя, а люди пусть пропадают, как могут. В этом есть что-то прямодушное и ясное, не правда ли?

   – Вы кого спрашиваете: меня или ее?

   Месснер посмотрел на Кармен и извинился по-испански.

   – С моей стороны это грубо, – сказал он Гэну. – Мой испанский слишком беден. – Потом он обратился к Кармен: – Но я тоже пытаюсь выучить его лучше.

   – Si [Да (исп.). ], – ответила она. Ей не следовало болтать с ними. Командиры могут войти в любую минуту. Кто-нибудь может ее застукать. Она слишком у всех на виду.

   – С тобой хорошо обращаются? Ты здорова?

   – Si, – снова ответила она, хотя и не совсем понимала, о чем он спрашивает.

   – Она действительно очень хорошенькая – Месснер обратился к Гэну по-французски. – У нее замечательное лицо. Почти правильная, совершенная красота. Только не говорите ей об этом. У нее такой вид, словно она может умереть от смущения. – Потом он снова повернулся к Кармен: – Если тебе что-нибудь понадобится, дай знать кому-нибудь из нас.

   – Si, – с трудом вымолвила она.

   – Никогда не встречал таких застенчивых террористов, – сказал Месснер по-французски. Теперь они чувствовали себя так, словно попали на затянувшийся, невыносимо скучный прием.

   – Вам понравилась музыка? – спросил Гэн.

   – Замечательная! – прошептала она.

   – Это был Шопен.

   – Като играл Шопена? – вмешался Месснер. – Ноктюрны? Как жаль, что я это пропустил.

   – Играл Шопен! – вздохнула Кармен.

   – Да нет, – уточнил Гэн. – Играл человек по имени сеньор Като. А музыка, которую он играл, была написана сеньором Шопеном.

   – Замечательная! – повторила она, и вдруг ее глаза наполнились слезами, и она замолчала, отрывисто дыша.

   – Что случилось? – спросил Месснер. Он хотел было потрепать ее по плечу, но передумал. Высокий парень по имени Хильберто окликнул ее с другого конца комнаты, и звук собственного имени как будто вернул ей самообладание. Она быстро вытерла глаза и решительно выпрямилась, затем обошла мужчин, едва кивнув им на прощание головой, и устремилась на зов. Они смотрели ей вслед, пока она не исчезла в холле вместе с парнем.

   – Может быть, это музыка на нее так подействовала, – вздохнул Месснер.

   Гэн не мог оторвать глаз от места, на котором она только что стояла.

   – Тяжело девушке выдержать такое, – сказал он наконец. – Выдержать все это.

   И хотя Месснер тут же начал возражать, что тяжело не только ей, но и всем остальным, он прекрасно понимал, что Гэн имеет в виду, и в глубине души с ним соглашался.


   Всякий раз, когда Месснер уходил, в доме повисала томительная грусть, которая могла длиться часами. В доме воцарялась тишина, и никто уже не слушал однообразные призывы полиции через громкоговорители с другой стороны стены. «Ваше положение безнадежно!», «Сдавайтесь!», «Никаких переговоров!» Эта монотонная дробь продолжала сыпаться до тех пор, пока все слова не сливались в сплошной гул, напоминающий злобное жужжание шершней, потревоженных в своем гнезде. Заложники пытались себе вообразить, как чувствуют себя арестанты в тюрьме, когда час посещений подходит к концу и им ничего не остается, как сидеть в своих камерах и гадать, наступила ли уже ночь или продолжается день. И сейчас они были глубоко погружены в свою обычную дневную депрессию, думали о престарелых родственниках, которых никогда уже не смогут навестить, как вдруг Месснер снова постучал в дверь. Симон Тибо отнял от лица голубой шарф, с которым не расставался. Командир Бенхамин жестом приказал вице-президенту узнать, что происходит за дверью. Рубен минутку замешкался, отвязывая от талии кухонное полотенце. Вооруженные люди велели ему поторапливаться. Они, конечно, знали, что это Месснер. Только Месснер решался подходить к двери.

   – Какой чудесный сюрприз! – сказал вице-президент.

   Месснер стоял на ступенях, с трудом удерживая в руках тяжелую коробку.

   Командиры решили, что этот внеочередной визит означает прорыв, шанс сдвинуть с места начатую ими кампанию. В возбуждении они переходили от надежды к отчаянию. Но когда они увидели, что это всего лишь очередная посылка, то почувствовали сильнейшее разочарование. С них было довольно.

   – Сейчас не время, – сказал командир Альфредо Гэну. – Он прекрасно знает, в какое время ему позволено приходить.

   Альфредо только-только провалился в сон, сидя в кресле. Он страдал бессонницей с тех самых пор, как вселился в вице-президентский дворец, и любой, кто мешал ему хоть немного вздремнуть, потом сильно жалел об этом. Командиру всегда снились пули, свистевшие у него над ухом. Когда он просыпался, то его рубашка бывала мокрой от пота, сердце отчаянно билось и он чувствовал себя более измученным, чем до сна.

   – Мне казалось, что у вас возникли особые обстоятельства, – сказал Месснер. – Вот, прибыли ноты.

   – Мы тут военные, – оборвал его Альфредо. – А не консерватория. Приходи завтра в положенное время, и мы обсудим, можем ли мы взять у вас ноты.

   Роксана Косс спросила Гэна, не ноты ли это, и, когда он ответил утвердительно, тут же бросилась к двери. Священник последовал за ней.

   – Это от Мануэля?

   – Он стоит с той стороны ограды, – сказал Месснер. – Все это он прислал специально для вас.

   Отец Аргуэдас прижал руку ко рту. «Всемогущий и милосердный бог, мы всегда и везде шлем тебе благодарения и молитвы».

   – Вы оба, – приказал командир Альфредо, – вернитесь на место.

   – Я оставлю это в холле у двери, – сказал Месснер. Просто удивительно, как много может весить музыка.

   – Нет, – сказал Альфредо. У него болела голова. Он уже устал до смерти от всех этих поблажек и заморочек. Должен же быть хоть какой-нибудь порядок, уважение к силе! Разве у него в руках нет оружия? Разве это уже ничего не значит? Если он сказал, что коробки не будет в доме, значит, ее в доме не будет. Командир Бенхамин что-то прошептал на ухо Альфредо, но тот упрямо повторил: – Нет.

   Роксана схватила Гэна за руку:

   – Разве это не моя коробка? Скажите им это!

   Гэн спросил, принадлежит ли коробка сеньорите Косс.

   – Здесь ничего не принадлежит сеньорите Косс! Она пленница, точно такая же, как вы все! Она здесь не у себя дома! Здесь нет специальной почтовой службы, которая работает только на нее! Она больше не получит ничего! – Тон командира заставил младших террористов вытянуться по стойке «смирно» с выражением угрозы, многие положили руки на спусковой крючок.

   Месснер вздохнул и перехватил коробку поудобнее.

   – Тогда я приду завтра, – сказал он по-английски, обращаясь к Роксане Косс, а Гэн перевел это командирам.

   Но он не ушел. Не успел он повернуться, как Роксана Косс закрыла глаза и открыла рот. Задним числом стало очевидно, что это было рискованно, учитывая настроение командира Альфредо, который мог расценить это как акт неповиновения, и не слишком полезно для ее голоса. Ведь она не пела уже две недели, не спела ни одной гаммы. Госпожа Косс, одетая в брюки миссис Иглесиас и белую рубашку самого вице-президента, стояла посреди огромной гостиной и пела арию из оперы Пуччини «Джанни Скикки». За ее спиной должен был стоять оркестр, но его отсутствия никто не заметил. Никто не смог бы утверждать, что ее голос звучал бы лучше в сопровождении оркестра или что комната по такому случаю должна быть тщательно убрана и освещена свечами. Никто не заметил также отсутствия цветов или шампанского. По существу, все теперь уже знали, что цветы и шампанское – это всего лишь необязательные пустяки. Неужели она действительно так долго не пела? Ее голос вряд ли мог быть прекраснее, будь ее горло хорошо распето и разогрето. Глаза всех присутствующих наполнились слезами – на то существовало столько причин, что перечислить их все было невозможно. Террористы, как и все остальные, плакали от красоты музыки, но также и от того, что их планы провалились. Они думали о том, что слышат ее поющей в последний раз, и уже тосковали по женщине, которая пока находилась рядом с ними. Вся любовь и желание, которые может вместить человеческая душа, выплеснулись в этой длившейся две с половиной минуты арии, и, когда она взяла самые высокие ноты, слушателям показалось, что они забыли самих себя, что их тела куда-то исчезли, а когда появились снова, тяжесть была невыносима. Когда она замолчала, все стояли некоторое время потрясенные и безмолвные. Месснер прислонился к стене, как будто его ударили. Его не пригласили на прием к вице-президенту. В отличие от других он сейчас слышал ее пение впервые.

   Роксана глубоко вздохнула и опустила плечи.

   – Скажите им, – сказала она Гэну, – пусть знают. Или они дают мне коробку прямо сейчас, или никто из вас больше не услышит ни от меня, ни от пианиста ни одной ноты в течение всего этого дурацкого социального эксперимента.

   – Вы в этом уверены? – спросил Гэн.

   – Я никогда не блефую, – ответила она.

   Гэн перевел ее заявление, и все глаза устремились на командира Альфредо. Тот усиленно тер переносицу, стараясь избавиться от головной боли, но прием не работал. Музыка настолько сбила его с толку, что он потерял всякую восприимчивость. Он больше не мог добиваться послушания. Он почему-то вспомнил свою сестру, которая умерла от скарлатины, когда он был еще маленьким. Все эти заложники так похожи на избалованных детей, которые вечно чего-то требуют и клянчат!.. Они понятия не имели о том, что значит страдать. Он был бы рад в этот момент просто выйти из дома и встретить за стеной уготованную ему судьбу: пожизненное заключение в тюрьме или пулю в голову. Так долго страдая от бессонницы, он уже был не в состоянии принимать решения. Любое решение в данной ситуации казалось глупостью. Альфредо повернулся и вышел из комнаты: он направился в кабинет вице-президента. Через некоторое время оттуда послышались неразборчивые голоса телевизионных дикторов, и командир Бенхамин велел Месснеру войти внутрь, а своим бойцам – тщательно обследовать содержимое коробки на предмет присутствия там чего-нибудь, кроме нот. Он пытался делать вид, что это его собственное решение, как будто он просто заступил на дежурство, но даже он понимал, что на самом деле это неправда.

   Парни забрали у Месснера коробку и вывалили ее содержимое на пол. Там были отдельные тоненькие брошюры и толстые переплетенные книги, тысячи страниц, покрытых нотными знаками. Они просеивали все это музыкальное богатство, перетряхивали его и перелистывали, как будто действительно между страниц могли находиться деньги.

   – Поразительно, – сказал Месснер. – Только что тем же самым занималась полиция за стеной, и вот мы снова вынуждены терпеливо смотреть на такое безобразие.

   К мальчишкам подошел Като и опустился рядом с ними на колени. Как только они просматривали брошюру, он тут же брал ее у них из рук и тщательно отсортировывал Россини от Верди, Шопена от Беллини. Иногда он останавливался и читал страницу, как будто это было письмо из дома, и его голова при этом покачивалась в такт музыке. Когда ему попадалось что-нибудь особо интересное, он отдавал это в руки Роксаны Косс, кланяясь при этом в пояс. Он не просил Гэна переводить: все, что ее интересовало, находилось здесь.

   – Мануэль шлет вам свои наилучшие пожелания, – сказал Месснер отцу Аргуэдасу. – Он сказал, что, если вам понадобится что-нибудь еще, он найдет это специально для вас.

   Священник понимал, что впадает в грех гордыни, и все же наслаждался тем, что именно он сыграл главную роль в доставке нот. Он до сих пор чувствовал головокружение от ее голоса и не мог точно выразить свое состояние. Он пошел посмотреть, открыты ли окна. Он надеялся, что стоящему за стеной Мануэлю удалось хоть что-нибудь услышать, хотя бы одну ноту, хотя бы один пассаж. Благословен тот день, когда он оказался в этой тюрьме! Тайны Христовой любви никогда не были ему ближе – ни тогда, когда он служил мессу или причащался Святых Таин, ни даже в тот день, когда он проходил церемонию посвящения. Теперь он понял, что только сейчас перед ним приоткрывается тот настоящий путь, по которому ему предстоит идти в жизни, слепо и безрассудно, как назначено судьбой, хоть на смерть. В смерти – вознаграждение, в смиренном предании своего сердца богу заключено величие, которое не поддается описанию. В какой-то момент человек уверен, что для него все потеряно, но посмотрите, что он получает взамен!

   В тот день Роксана Косс больше не пела. Ее голос сделал то, что от него требовалось. Она занималась тем, что, сидя у окна на кушетке вместе с господином Осокавой, просматривала партитуры. Когда им нужно было что-нибудь друг другу сказать, то звали Гэна, но просто удивительно, до чего же редко они прибегали к его услугам! Присутствие господина Осокавы вселяло в нее спокойствие. Может быть, это отчасти объяснялось отсутствием общего языка, потому что теперь она верила, что он во всем и полностью с ней согласен. Она напевала начало какой-нибудь партитуры, и он тут же понимал, что именно она поет, а затем они вместе листали страницы. Господин Осокава не умел читать ноты, но он с удовольствием их рассматривал. Он не говорил на языке либретто, на языке певицы, на языке этой страны, и тем не менее он начал чувствовать себя в этом смысле более раскованным, чем когда-либо раньше в своей жизни. Эти мелкие промахи его уже особенно не тревожили. Вместо этого он теперь пребывал в состоянии потрясения от того, что имеет: от возможности сидеть рядом с этой женщиной и смотреть, как она читает. Ее рука порой касалась его руки, когда она клала ноты на кушетку между ними, и продолжала покоиться на ней, пока она продолжала читать.

   Через некоторое время к ним подошел Като. Он поклонился сперва Роксане, потом господину Осокаве.

   – Как вы думаете, ничего, если я поиграю? – спросил он своего начальника.

   – Я думаю, что это будет замечательно, – ответил господин Осокава.

   – Как вы думаете, это не помешает ее чтению?

   Господин Осокава жестом изобразил игру на рояле, а потом кивнул на Като.

   – Да, – сказала Роксана и тоже кивнула. Потом протянула руку за нотами. Като подал ей ноты.

   – Сати, – сказал он.

   – Сати, – улыбнулась она и снова кивнула.

   Като подошел к фортепиано и заиграл. Теперь он играл совсем не так, как в первый раз, когда окружающие никак не могли поверить, что такой талант находился среди них и никто о нем не знал. Его игра была совсем не похожа на пение Роксаны, во время которого сердца всех присутствующих, казалось, замерли и забились вновь лишь после того, как она замолчала. Сати – это всего лишь музыка. Можно слушать ее красоту и не быть ею парализованным. Пока Като играл, мужчины продолжали читать книги или смотреть в окно. Роксана продолжала перелистывать партитуры, но периодически останавливалась и закрывала глаза. Только господин Осокава и священник в полной мере понимали важность этой музыки. Каждая нота звучала отчетливо. Это измерение времени, которое от них уходило. Это интерпретация их собственной жизни в тот самый момент, когда они ее проживают.

   В доме находился еще один человек, понимавший эту музыку, но не из числа заложников. В прихожей стояла и, не отрываясь, глядела в угол гостиной Кармен. Кармен, которая понимала ее прекрасно, хотя и не могла это выразить словами. Благодаря музыке в ее жизни наступили счастливейшие минуты. Когда она была ребенком и, лежа на своем соломенном тюфяке, грезила по ночам о разных чудесах, то даже вообразить себе не могла подобное чудо. В ее семье, живущей в горах, вряд ли кто-нибудь мог себе даже представить, что есть дома, построенные из кирпичей, в которые вставлены стеклянные окна, отчего в этих домах никогда не бывает ни очень холодно, ни очень жарко. Она сама никогда бы не поверила, что на свете существует такой огромный ковер, похожий на цветущий луг, или такой потолок, сверкающий золотом, или что могут существовать такие женщины из белого мрамора, которые стоят по сторонам камина и держат на головах каминную плиту. Даже этого было бы достаточно, музыки, и живописи, и сада, который она патрулировала с винтовкой в руках, но здесь была еще еда, которую давали каждый день, так много еды, что часть ее даже пропадала, несмотря на то что они всякий раз пытались доесть ее. Здесь были глубокие белые ванны и изогнутые серебряные краны, из которых без ограничений текла горячая вода. Здесь были стопки пушистых белых полотенец, подушек и шелковых одеял, таких огромных, что под ними можно было ворочаться и кататься сколько угодно, и никто даже не догадается, где ты находишься. Да, конечно, командиры добивались чего-то хорошего для народа, но разве они сами не были народом? Разве это так уж плохо, если больше ничего не случится и они все вместе останутся в этом замечательном доме навсегда? Кармен усиленно молилась. Она молилась, стоя рядом со священником, в надежде, что это придаст ее просьбам особую убедительность. Она молилась о том, чтобы ничего не произошло. Она молилась, чтобы господь взглянул на них сверху и увидел, как прекрасно их нынешнее существование, и оставил бы их в покое.

* * *

   Сегодня ночью Кармен дежурила. Сперва ей пришлось долго ждать, пока все улягутся спать. Некоторые читали с фонариками, другие ворочались и вздыхали, вынужденные вместе спать на полу одной большой комнаты. Все были как дети, никак не могли угомониться, постоянно вставали то за водой, то в туалет. Наконец все успокоились. Кармен осторожно прокралась мимо тел и подошла к Гэну. Он лежал на спине, на своем обычном месте рядом с софой, на которой спал его начальник. Очки он снял, но даже во сне придерживал их рукой. У него было очень приятное лицо, лицо удивительно умного и много знающего человека. Она видела, как его глаза быстро бегают взад и вперед под нежной, тонкой кожей век, но сейчас он спал, и глаза его тоже оставались в покое. Дышал он спокойно и размеренно. Кармен захотелось посмотреть, что у него в голове. Она терялась в догадках, может быть, там у него полно слов, отделения для разных языков, тщательно подогнанные друг к другу. В сравнении с ним ее собственные мозги наверняка представляют собой пустое пространство. Конечно, он может отвергнуть ее просьбу, но чем она рискует? В худшем случае она останется с тем, что уже имеет. От нее требуется только одно – обратиться к нему с просьбой, но при одной мысли об этом у нее перехватывало в горле. Разве она умеет играть на рояле или рисовать? А разве она умеет просить? Кармен затаила дыхание и вытянулась на полу рядом с Гэном. Она лежала так же неподвижно, как лунный свет на листьях деревьев. Она повернулась на бок и приблизила губы к его уху. Да, она не умеет просить, зато она умеет лежать неподвижно. Когда в лесах они занимались тренировками, именно Кармен могла пробежать милю, не поломав ни прутика. Именно Кармен могла долго красться за человеком и неожиданно хлопнуть его по плечу так, что он вздрагивал от неожиданности. Она была среди тех, кого послали в первых рядах, чтобы отвинтить крышки на вентиляционных люках, потому что считали, что ее никто не заметит. И действительно, никто не услышал ни звука. Она помолилась святой Розе Лимской и попросила у нее мужества. И вот после стольких молитв о сохранении тишины она молила святую помочь ей заговорить.

   – Гэн! – прошептала она.

   Гэну снилось, что он стоит на морском берегу где-то в Греции и смотрит в воду. Вдруг кто-то за его спиной, в дюнах, произнес его имя.

   Сердце ее билось в груди, как молот. Пульс крови грохотом отзывался в ушах. Напряженно вслушиваясь, она слышала только голос святой.

   – Сейчас или никогда, – говорила ей святая Роза Лимская. – Я с тобой только в это мгновение.

   – Гэн!

   Снова этот голос из-за спины зовет его с берега, и Гэн послушался, последовал за голосом из сна к пробуждению. Каждый раз пробуждение в вице-президентском доме вызывало в нем мучительное недоумение. Где он находится? Что это за отель? И почему он лежит на полу? Он все вспомнил и разом открыл глаза, думая, что снова зачем-то понадобился господину Осокаве. Он взглянул на софу, но потом почувствовал на своем плече руку. Повернув голову, он увидел рядом с собой красивого мальчика. Ах, нет, не мальчика! Кармен. Своим носом она едва не касалась его носа. Он вздрогнул от удивления, но не от испуга. Как странно, что она лежит на полу, – вот все, что он подумал в эту минуту.

   Совсем недавно военные наконец прекратили освещать по ночам дом прожекторами, и ночь снова превратилась в настоящую ночь.

   – Кармен? – спросил он. Вот бы Месснер увидел ее теперь, в лунном свете! Он был прав относительно ее лица, формой напоминающего сердце.

   – Только тихо! – произнесла она шепотом в самое его ухо. – Слушай! – Но куда подевались все слова? Она чувствовала такую благодарность всем святым просто оттого, что лежит рядом с Гэном. Колотье сердца казалось невыносимым. Может быть, он видит в темноте, как она дрожит? Может, он чувствует эту дрожь, передающуюся через деревянные половицы? Может, он слышит, как шелестит ее кожа под одеждой?

   – Закрой глаза, – сказала ей святая Роза. – Помолись.

   И она сразу сумела глубоко вздохнуть.

   – Научи меня читать, – произнесла она быстро. – Научи меня писать письма по-испански.

   Гэн посмотрел на нее. Глаза ее были закрыты. Казалось, это он сам пришел и лег рядом с ней. На щеках дрожат ее ресницы, густые и темные. Неужели она спит? И разговаривает во сне? Он мог спокойно, даже не придвигаясь к ней, поцеловать ее в губы, но тут же выбросил эту мысль из головы.

   – Ты хочешь читать по-испански? – повторил он таким же едва слышным шепотом.

   «О небо, – подумала она. – Он тоже умеет быть неслышным. Он тоже, как я, умеет разговаривать без звука». Она перевела дыхание, ее глаза блеснули.

   – И по-английски, – прошептала она. После этого она улыбнулась. Она не могла удержать улыбку. Она сумела попросить обо всем, о чем хотела!

   Бедная застенчивая Кармен, вечно прячущаяся за спины других! Кто знал, что она умеет улыбаться? Однако при виде этой улыбки Гэну захотелось пообещать ей все, что угодно! Он еще не совсем проснулся. Или, точнее, еще не проснулся совсем. Может быть, он ее хотел и сам этого не знал? Может быть, он так ее хотел, что даже увидел во сне, что она лежит рядом? «Вещи, непостижимые для ума, – подумал Гэн. – Секреты, которые мы храним от самих себя».

   – Да, конечно, – произнес он, – и по-английски.

   Она стала дерзкой и храброй, так велика была ее радость. Она подняла руку и положила ему на глаза. Глаза закрылись. Ее рука была прохладной и сухой. И пахла металлом.

   – Засыпай, – сказала она. – Засыпай.

6

   Годы спустя, когда событие уже превратилось для людей, непосредственно в нем участвующих, в воспоминание, они делили его на два периода: до коробки с нотами и после нее.

   До коробки террористы полностью контролировали вице-президентский дом. Заложники, даже когда напрямую им никто не угрожал, постоянно размышляли о неизбежности собственной смерти. Допуская, что, если им очень повезет, никто из них не будет застрелен, они тем не менее ясно видели, что поставлены на карту их жизни. До или после их освобождения каждый из них или все вместе они умрут. Разумеется, они всегда это знали, но с каждым днем смерть подходила к ним все ближе и по ночам садилась к ним на грудь, пристально вглядываясь в их глаза своими холодными и голодными глазами. Да, мир – очень опасное место, и уверения в персональной безопасности – не более чем волшебные сказочки, которые детям рассказывают на ночь. Каждый заложник мог повернуть в неподходящий момент не за тот угол, сделать не тот шаг, сказать не то слово… И все будет кончено. Они размышляли о бессмысленной смерти первого аккомпаниатора. Они помнили его и видели, с какой легкостью, как блистательно и быстро он был замещен. Они тосковали по своим детям, по своим женам. Конечно, они еще не умерли, они просто находились в этом доме, но какая разница? Смерть высасывала воздух у них из легких, леденила кровь, делала их слабыми и апатичными. Влиятельные бизнесмены сидели, вжавшись в кресла, возле окон и часами смотрели на дождь. Дипломаты листали журналы, практически не запоминая, что они рассматривают. Бывали дни, когда у них едва хватало сил перелистывать страницы.

   Но после того как Месснер принес в дом ноты, все изменилось. Террористы продолжали блокировать двери и не выпускать из рук оружие, но теперь всеми командовала Роксана Косс. Она вставала в шесть часов утра, потому что в это время рассветало у нее за окном, а раз уж она вставала, то ей хотелось работать. Она принимала ванну, Кармен делала для нее чай и тосты и приносила ей в комнату на желтом деревянном подносе, специально для этого выданном вице-президентом. Теперь, когда Роксана знала, что Кармен девушка, а не юноша, она разрешала ей садиться на свою кровать и пить из своей чашки. Ей нравилось перебирать волосы Кармен, которые были черными и блестящими, как нефть. Иногда по утрам, когда настроение было особенно плохим, только эти волосы между пальцев постепенно придавали всему происходящему хоть какой-то смысл. Роксана представляла себе, что ее захватили исключительно ради того, чтобы она могла перебирать волосы этой молодой женщины. Она воображала себя моцартовской Сюзанной, а Кармен графиней Розиной. Она расчесывала ей волосы и укладывала их в сложные прически. Они не могли ничего сказать друг другу. Когда Роксана заканчивала прическу, Кармен вставала у нее за спиной и тоже начинала расчесывать ее волосы до тех пор, пока они не начинали сиять, а затем тоже заплетала их в косичку. Благодаря этому в эти короткие утренние минуты они становились сестрами или подругами, все равно. Они чувствовали себя вместе счастливыми, потому что каждая из них была очень одинокой, и они никогда не думали о Беатрис, которая стреляла по колоннам дома сквозь кухонные окна вместе с другими террористами.

   В семь часов Като уже ждал Роксану возле рояля. Его пальцы почти беззвучно пробегали по клавишам туда и обратно. Роксана научилась говорить «Доброе утро» – «Ohayo gozaimasu» – по-японски, а Като выучил несколько фраз по-английски, среди них: «Доброе утро», «Спасибо» и «До свидания». Этим их способности исчерпывались. Они общались между собой, обмениваясь нотными страницами. Поскольку их отношения, несомненно, подпадали под законы демократии, Като, который занимался разбором присланных Мануэлем нот, лежа на куче одеял, служивших ему ночным ложем, очень часто выбирал из них фрагменты, которые, по его мнению, хорошо подходили к голосу Роксаны, или те, которые он сам хотел услышать в ее исполнении. Он делал это, чувствуя, что совершает неслыханную дерзость, но разве мог он поступать иначе? В жизни он был вице-президентом огромной корпорации, человеком команды, и вдруг превратился в аккомпаниатора. Он никак не мог примирить в себе эти два качества. Ничего подобного он никогда не мог себе даже вообразить.

   В четверть восьмого начинались гаммы. В первое утро люди в это время продолжали спать. Пьетро Дженовезе спал под роялем, и когда молоточки стали ударять по струнам, ему пригрезилось, что звонят колокола собора Святого Петра. Никто не возражал. Наступало время работы. И так уже слишком много времени было потрачено на сон, на бессильные слезы в подушку или на смотрение в окно. Теперь у них имелись музыка и аккомпаниатор. Роксана Косс попробовала голос на «Джанни Скикки» и нашла, что с ним все в порядке.

   – Мы тут гнием, – еще за день до начала репетиций сказала она господину Осокаве с помощью Гэна. – Мы все. С меня достаточно. Если кому-нибудь приспичит меня пристрелить, то пусть он это сделает во время пения.

   Таким образом, господин Осокава знал точно, что она находится в безопасности, потому что, пока она поет, ее никто не посмеет пристрелить. По совместительству они все оказывались в безопасности и поэтому с удовольствием подтягивались к роялю и слушали.

   – Отойдите назад, – командовала Роксана и указывала рукой, куда им следует отойти. – Мне нужен воздух.

   Первое произведение, которое она исполнила в то утро, была ария из «Русалки», та самая, которая, насколько она помнила, была заказана ей господином Осокавой на день своего рождения. Это было еще до того, как она с ним познакомилась, еще тогда, когда она вообще ничего не знала о жизни. Теперь она тоже полюбила эту историю о духе воды, который жаждал стать женщиной, держать своего возлюбленного в настоящих объятиях, вместо того чтобы убивать его в холодных объятиях волн. Раньше она пела эту арию почти на каждом своем концерте, но без всякого соучастия, без всякого сочувствия или понимания, которое появилось у нее в то утро. Господин Осокава услышал эту разницу в ее голосе, и на его глаза навернулись слезы.

   – Она поет по-чешски так, словно это ее родной язык, – прошептал он Гэну.

   Гэн кивнул. Он был далек от того, чтобы отрицать красоту ее пения, теплоту и кантиленность ее голоса, которые так прекрасно подходили к водянистой природе Русалки, но не счел нужным указывать господину Осокаве, что эта женщина ни слова не знает по-чешски. Она вкладывала чувство в каждый звук, но все вместе эти звуки совершенно не складывались в узнаваемые слова. Было совершенно очевидно, что она воспроизводит лишь звучание слова и воспевает скорей свою любовь к Дворжаку и саму эту историю, известную ей по переводу, а чешский язык как таковой остается для нее совершенно незнакомым и проходит мимо ее сознания без всякого узнавания. Разумеется, тут не было никакого преступления. Да и кто, кроме Гэна, мог об этом догадаться? Среди заложников не было ни одного чеха. Роксана Косс пела по утрам строго в течение трех часов, а потом иногда еще раз после полудня, если чувствовала себя в голосе, и в эти часы никто даже не помышлял о смерти. Все думали только о ее пении и ариях, об упоительной красоте ее верхних регистров. Очень скоро дни разделились на три состояния: на предвкушение ее пения, на удовольствие от ее пения и на воспоминания о ее пении.

   Хотя, по-видимому, власть ускользала из рук командиров, они как будто этому не препятствовали. Теперь полная безнадежность их предприятия казалась им не столь нестерпимой, и в течение нескольких ночей они спали почти спокойно. Командир Бенхамин продолжал отмечать дни на стене в столовой. У них появилось больше времени, чтобы сосредоточиться на переговорах. Между собой они разговаривали так, словно пение являлось частью их плана. Оно успокаивало заложников. Дисциплинировало боевиков. И к тому же оказало удивительное воздействие на несущийся из-за стены грохот. Можно было констатировать с полной определенностью, что беспрерывное рокотание громкоговорителей прекращалось в ту же минуту, как только она открывала рот, разумеется, при открытых окнах, а через пару дней после начала репетиций громкоговорители замолкли вообще. В такие часы улица, очевидно, представляла собой любопытное зрелище: забитая народом, среди которого никто не кашлял и не грыз чипсы, но все тянули шеи, чтобы лучше расслышать тот голос, который они в лучшем случае слышали в записях и во сне. Это был ежедневный концерт, который устраивали для них командиры, и все потихоньку начинали верить в лучший исход трагедии. Подарок народу, развлечение военным. В конце концов, они не зря ее похитили.

   – Мы заставим ее петь еще больше, – размышлял вслух командир Гектор, развалясь под балдахином обширной кровати в одной из нижних гостевых спален и положив ноги в башмаках на светлое шелковое покрытое затейливой вышивкой одеяло. Бенхамин и Альфредо сидели в это время в креслах, обитых материей в огромных розовых пионах. – Почему бы ей не петь в день по крайней мере на два часа дольше? А мы так распределим ее концерты, что всех этих вояк погонят прочь.

   – Мы также укажем ей, что надо петь, – вторил ему Альфредо. – Она должна петь по-испански. Весь этот итальянский сумбур совершенно ни к чему. Кроме того, я считаю, она может пропеть наши требования.

   Но командир Бенхамин хоть и поддался на время этим заблуждениям, но прекрасно понимал, что именно они должны быть благодарны Роксане Косс за все, что она сейчас делает.

   – Я не думаю, что нам надо ее о чем-то просить, – сказал он.

   – Мы и не собираемся ее просить! – возражал Гектор, поправляя подушку под головой. – Мы ей прикажем. – Его тон был бесстрастно-ледяным.

   Бенхамин минутку подождал. В этот момент она как раз пела, и он позволил ее голосу захватить его, пока он обдумывал ответ. «Неужели это не очевидно? – хотел он сказать своим друзьям. – Разве вы сами этого не слышите?» Он сказал:

   – Музыка, насколько я понимаю, вещь очень специфическая. По крайней мере, по-моему. Мы, конечно, рассуждаем правильно, но если мы вдруг начнем заставлять… – Он просто поежился при этой мысли, потом поднял руку, чтобы дотронуться до своего лица, и продолжал: – То можем остаться ни с чем.

   – Если мы приставим дуло к ее голове, она будет петь целый день.

   – Сперва попробуй проделать такую операцию с птичкой, – мягко возразил Бенхамин. – Точно так же, как наша певица, птички не умеют подчиняться силе. Птичка знает слишком мало, чтобы бояться, и человек с ружьем будет казаться ей просто сумасшедшим.


   Когда Роксана кончила петь, господин Осокава собственноручно поднес ей стакан воды – прохладной, но без льда, такой, какую она любила. Рубен Иглесиас только недавно вымыл на кухне пол и натер его вручную восковой мастикой, так что пол сиял, как зеркальная поверхность чистого озера. Мог ли сказать господин Осокава, наливая в стакан воду, которую он предварительно вскипятил и охладил, что это счастливейшие минуты в его жизни? Разумеется, нет. Его насильно удерживали в чужой стране, и каждую минуту он мог оказаться под прицелом оружия каких-то сопляков. Его рацион составляли грубые мясные сандвичи, газированная вода, он спал в комнате, где находились, кроме него, еще пятьдесят мужчин, и, несмотря на то что периодически удостаивался чести пользоваться стиральной машиной, все равно уже подумывал о том, чтобы обратиться к вице-президенту с интимной просьбой, а именно: не будет ли он так любезен снабдить его еще одной парой чистого белья из своего запаса. Тогда откуда это неожиданное чувство легкости, эта горячая симпатия ко всем окружающим? Он взглянул в окно, снова увидел густую пелену дождя. В детстве он не сталкивался с особой нуждой, но испытаний на его долю выпало достаточно: смерть матери, когда ему было десять лет; самоотверженные усилия отца по поддержанию семьи, воспитанию детей, пока наконец – Кацуми как раз исполнилось девятнадцать – отец не ушел вслед за матерью. Две сестры, выйдя замуж, практически исчезли из его жизни. Нет, в родительской семье он не был слишком счастлив. Первые годы, посвященные строительству корпорации «Нансей», в его памяти отпечатались, словно какой-то ураган – разрушительный и стихийный вихрь, уносивший с собой все, что плохо лежало. Множество ночей, когда он засыпал, упав головой на крышку стола, пропущенные праздники, дни рождения, он не замечал даже времени года. Результатом его бесконечной работы стала целая промышленная отрасль, его великое личное достижение, но счастье? Это понятие оставалось для него загадкой, он не в состоянии был постичь его важность, несмотря на кажущуюся простоту.

   А потом у него появилась собственная семья: жена и две дочери. Это породило новые вопросы. Если с их помощью он не обрел счастья, то, очевидно, причина этого исключительно в нем самом. Его жена была дочерью друга его дяди. Эпоха браков по договоренности в Японии уже миновала, и тем не менее жену ему нашли другие, потому что у него самого не хватало времени на поиски. Во время ухаживания они сидели в гостиной ее отца, ели печенье, разговаривали мало. Он уставал, он все время работал и даже после свадьбы иногда забывал, что у него есть жена. Он приходил домой в четыре утра и пугался, увидев в постели ее, ее длинные черные волосы, разметавшиеся по его подушке. «Так, значит, это моя жена», – думал он в такие минуты и засыпал рядом с ней. Конечно, со временем положение дел изменилось. Они стали необходимы друг другу. Они стали семьей. Она была прекрасной женой, прекрасной матерью, и, разумеется, он по-своему очень любил ее, но счастье? Когда он думал о жене, то не мог вспомнить ничего определенного. Даже воображая себе, как она его ждет после работы, наливает чай, сортирует и вскрывает корреспонденцию, он понимал, что ни для него, ни для нее это не счастье, а некая накатанная колея, которая позволяет этой жизни течь гладко и спокойно. Она была порядочной женщиной, ответственной женщиной. Он видел иногда, как она читает детективные романы, но с ним она их никогда не обсуждала. У нее был замечательный почерк. Она заботилась об их детях. Но он вдруг задавался вопросом: а знает ли он ее вообще? И была ли она когда-нибудь счастлива с ним в браке? Собственное счастье он держал отдельно и доставал, когда приходил со званых обедов и усаживался у своего проигрывателя. Счастье, если он правильно понимал это слово, было для него чем-то, что до сей поры он находил только в музыке. Он и сейчас находил его в музыке. Но теперь музыка воплотилась в человека. Она сидела рядом с ним на диване и читала. Она просила его сесть рядом с ней к фортепиано. Иногда она брала его за руку – жест столь пугающий и удивительный, что он начинал задыхаться. Она спрашивала его, нравится ли ему это произведение. Она спрашивала его, что он хочет, чтобы она спела. Происходило нечто, чего раньше он не мог себе даже вообразить: тепло музыки и женщины слились воедино. Да, ее голос, самое главное – ее голос, но были еще красивые руки, волна светлых волос на плечах, бледная нежная кожа на шее. Во всем этом был секрет ее огромной власти. Знал ли он хоть одного бизнесмена, которому подчинялись бы с такой готовностью? Более всего его занимала тайна, почему она выбрала именно его, чтобы сесть рядом? Разве возможно, что в мире существует такое счастье и он о нем никогда раньше не подозревал?

   Господин Осокава опомнился. Наполнил стакан. Когда он вернулся, то увидел, что Роксана сидит у рояля с Гэном.

   – Я заставил вас ждать слишком долго, – сказал он.

   Она взяла стакан у него из рук и выслушала перевод.

   – Это потому, что вода просто идеальная, – ответила она. – А достижение идеала требует времени.

   Гэн переводил их реплики, как банковский кассир передвигает пачки ассигнаций по мраморной поверхности прилавка, но в смысл их разговора не вникал. Его мысли занимала загадка прошедшей ночи. Вряд ли ему это приснилось. Он никогда не видел подобных снов. Девушку по имени Кармен он видел наяву, она задавала ему вопросы, и он на них отвечал, но где теперь эта девушка? Он не видел ее все утро. Он пытался осторожно заглянуть в смежные с гостиной помещения, но парни с автоматами загоняли его обратно. В некоторые дни они относились к прогулкам заложников по дому вполне терпимо, в другие развлекались тем, что пихали их в спины винтовками. Да и где и как он мог ее отыскать? Вопросов он никому не задавал. Вопреки ее ясным инструкциям после ее ухода он уже не смог уснуть. Его неотвязно преследовала мысль, как такая девушка решилась пролезть сквозь вентиляционные ходы вместе с преступниками. Но, с другой стороны, что он о ней знает? Может быть, она уже убивала людей. Может быть, она грабила банки и бросала в окна посольств коктейли Молотова. Может быть, Месснер прав, и в мире наступили новые времена.

   К ним подошла Беатрис и, хлопнув Гэна по плечу, прервала как беседу господина Осокавы с Роксаной, так и внутренний монолог самого Гэна.

   – Еще не пора смотреть «Марию»? – спросила она, не желая опаздывать на мыльную оперу. Она сунула конец своей косички в рот и с серьезным видом грызла ее, так что Гэну явственно представился спутанный волосяной комок, постоянно увеличивающийся в ее желудке.

   – Через пятнадцать минут, – ответил Гэн, глядя на часы. Как и многие другие вещи, оповещение всех о начале мыльной оперы тоже входило в его обязанности.

   – Ты сам мне скажешь, когда пора.

   – Это относительно программы? – спросила Роксана.

   – Да, – ответил Гэн, а потом сказал Беатрис по-испански: – Я покажу тебе на часах.

   – Часы меня не интересуют, – возразила Беатрис.

   – Но ты же меня спрашиваешь каждый день. По пять раз в день.

   – Я и других спрашиваю точно так же, – оборвала она. – Не только тебя. – Ее маленькие глазки стали еще меньше: она явно раздумывала, обидеться ей или нет.

   Гэн снял с руки часы:

   – Надень!

   – Вы что, собираетесь отдать ей свои часы? – спросил господин Осокава.

   – В чем дело? – подозрительно спросила Беатрис.

   – Без них мне будет лучше, – сказал Гэн по-японски. Потом обратился к девушке: – Я собираюсь сделать тебе подарок.

   Идея подарка ей понравилась, хотя сама она почти не знала, что это такое. В телесериале возлюбленный Марии сделал ей подарок: медальон в форме сердца с собственным портретом внутри. Мария надела медальон на шею, а потом прогнала от себя возлюбленного. Но однажды, когда он к ней пришел неожиданно, то увидел, как она прижимает медальон к губам и плачет, плачет. Подарок казался Беатрис замечательным поступком. Она протянула руку, и Гэн застегнул у нее на запястье ремешок.

   – Посмотри на большую стрелку, – сказал он, ткнув в стекло ногтем. – Когда она подойдет к цифре «двенадцать», тогда ты будешь знать, что уже пора.

   Она начала разглядывать часы. До чего они красивые! Круглое стеклышко, мягкий коричневый ремешок, стрелки не толще волоска делают медленные и постоянные шажки по циферблату. Если уж говорить о подарках, то этот, пожалуй, самый лучший, гораздо лучше медальона, потому что часы приносят пользу.

   – А эта зачем? – спросила она, указывая на одну из трех стрелок. Три стрелки, как странно!

   – Минутная стрелка на двенадцати, а часовая стрелка, маленькая, на единице. Все очень просто.

   Но для Беатрис это было не так просто, и она боялась, что все забудет. Она боялась ошибиться и пропустить время передачи. Она боялась, что сделает что-нибудь неправильно, и ей придется снова спрашивать Гэна, и Гэн в таком случае наверняка начнет над ней подшучивать. Гораздо лучше, когда он сам говорил ей время. Это его дело. А у нее и так полно работы, ведь все заложники такие лентяи.

   – Все это меня совершенно не интересует, – сказала она и попыталась сорвать ремешок.

   – В чем проблема? – спросил господин Осокава. – Ей не нравятся часы?

   – Она считает их слишком сложными.

   – Ерунда. – Господин Осокава взял Беатрис за запястье, чтобы помешать ее действиям. – Посмотри сюда. Это очень просто. – Он поднял руку и показал ей свои собственные часы, совершенно такие же, как у Гэна: яркая монетка из розоватого золота. – Две стрелки. – Он взял ее за обе руки. – Столько же, сколько у тебя рук. Очень легко. – Гэн все перевел.

   – Здесь три руки! – настаивала Беатрис, показывая на единственную стрелку на циферблате, которая заметно двигалась.

   – Эта отсчитывает секунды. В минуте шестьдесят секунд, одна минута, один круг, продвигает большую стрелку вперед на одно деление. – Господин Осокава объяснял ей, как секунды складываются в минуты, минуты – в часы. Он уже не помнил, когда сам в последний раз смотрел на циферблат, и даже удивился, узнав, который теперь час.

   Беатрис кивнула, потом пробежала пальцем по циферблату часов и сказала:

   – Уже почти пора.

   – Еще семь минут, – уточнил Гэн.

   – Я лучше пойду и подожду там. – Она подумала было, что стоит его поблагодарить, но сочла, что это неправильно. Она ведь могла просто отобрать у него часы. Она могла их у него потребовать.

   – А Кармен тоже смотрит этот сериал? – спросил Гэн.

   – Иногда, – ответила Беатрис. – Но потом все забывает. Ей не так это интересно, как мне. Сегодня у нее дежурство в саду, так что посмотреть ей вообще не удастся. Если только она не встанет под окном. Когда я дежурю в саду, то всегда встаю под окном.

   Гэн взглянул на высокие французские двери в конце комнаты, ведущие в сад. За стеклами ничего не было видно. Только гаруа и цветы, которые начали уже вылезать за пределы клумб.

   Беатрис поняла, что он там высматривает, и ее это обозлило. Гэн ей немножко нравился, и она ему тоже должна нравиться, ведь он только что подарил ей подарок.

   – Становись в очередь, – сказала она с горечью. – Все наши парни прилипли к окнам. Они тоже все на нее смотрят. Может, ты пойдешь и встанешь вместе с ними? – Разумеется, это не соответствовало истине. Никаких личных отношений в отряде не допускалось, и это правило соблюдалось неукоснительно.

   – Она меня кое о чем спрашивала, – начал было Гэн, но голос его звучал ненатурально, и он решил не продолжать. Он вовсе не обязан предоставлять Беатрис какие-то объяснения.

   – Я ей скажу, что ты мне подарил часы. – Она посмотрела на свою руку. – Еще четыре минуты.

   – Ты лучше беги, – ответил Гэн, – чтобы занять место на диване.

   Беатрис удалилась, но не побежала. Она шла именно как человек, который точно знает, сколько времени у него в запасе.

   – Что она говорила? – спросил Гэна господин Осокава. – Она довольна таким подарком?

   Гэн перевел вопрос на английский для Роксаны Косс, а затем ответил обоим, что судить, довольна она или нет, затруднительно.

   – Мне кажется, вы поступили остроумно, подарив ей часы, – сказала Роксана. – У нее вряд ли появится желание стрелять в человека, который сделал ей такой хороший подарок.

   Но кто может сказать, что удерживает людей от убийства?

   – Я прошу прощения…

   Господин Осокава разрешил Гэну уйти. Как правило, он хотел, чтобы Гэн оставался с ним рядом все время на случай, если ему захочется что-либо сказать, но теперь он стал находить удовольствие в том, чтобы просто сидеть без слов. Роксана положила руки на клавиатуру и сыграла начало «Лунного света». Затем она взяла руку господина Осокавы и снова наиграла мелодию, медленную, прекрасную и грустную. Он повторял движения ее пальцев раз за разом, до тех пор пока не смог наиграть мелодию самостоятельно.

   Гэн подошел к окну. Моросящий дождь прекратился, но воздух все еще оставался тяжелым и напитанным влагой, как бывает во время тумана. Гэн взглянул на свои часы, зная, что до наступления сумерек еще далеко, и обнаружил, что часов у него нет. Почему он ее ждет? Неужели потому, что он хочет научить ее читать? У него и так хватает работы, без всяких уроков. Каждый человек в комнате уверен, что нуждается в услугах переводчика. Гэн радовался каждой минуте, когда мог остаться один, минуте, когда мог просто смотреть в окно. Ему совершенно не нужна дополнительная работа.

   – Я часами смотрю в это окно, – сказал рядом с ним человек по-русски. – Там ничего не происходит. Это я вам гарантирую.

   – Иногда достаточно просто смотреть, – ответил Гэн, не поворачивая головы. У него практически ни разу в жизни не было шансов говорить по-русски. Этот язык он выучил для того, чтобы читать Пушкина и Тургенева. Ему нравилось слышать собственный голос, произносящий такие отчетливые звуки, хотя он и знал, что его акцент ужасен. Ему следует попрактиковаться. Тем более что теперь ему представился такой удачный шанс (можно, конечно, и так рассматривать сложившиеся обстоятельства), в одной комнате собралось столько носителей языка. Виктор Федоров был высоким человеком с большими руками и широченной грудной клеткой. Трое русских – Федоров, Лебедь и Березовский – большей частью держались особняком, играли в карты и курили, имея, по-видимому, неистощимый запас сигарет, непонятно каким образом пополняемый. Если французы могли, как правило, сказать несколько слов по-испански, а итальянцы припомнить азы школьной программы по французскому, то русские, как и японцы, оказывались в языковой изоляции. Даже самых простых фраз они не понимали.

   – Вы постоянно при деле, – продолжал Федоров. – Я порой вам завидую. Мы наблюдаем, как вы носитесь туда-сюда, туда-сюда, ведь все нуждаются в вашем внимании. А вы, наверное, иногда завидуете нам, изнывающим от безделья. Вам ведь небось хочется иметь больше времени для себя? Например, чтобы смотреть в окно? – Этот русский, очевидно, давал понять таким образом, что ему очень жаль выступать в роли еще одного настырного просителя, которому тоже что-то надо перевести, и он бы не стал просить, не будь это так важно.

   Гэн улыбнулся. Федоров оставил все эти глупости с бритьем и за две с лишним недели приобрел импозантную бороду. К тому времени, когда он выйдет из этого дома, он, очевидно, будет выглядеть, как Лев Толстой.

   – У меня масса времени, даже когда я занят, – ответил Гэн. – Вы сами знаете, что эти дни тянутся бесконечно. Вот, посмотрите, я отдал свои часы. Я подумал, что лучше забыть о времени.

   – Это потрясающе! – сказал русский, глядя на пустое запястье Гэна. Он даже дотронулся до него своим тяжелым указательным пальцем. – Вот это, я понимаю, правильный взгляд на вещи.

   – Так что не думайте, что занимаете у меня время.

   Федоров снял с руки свои собственные часы и в знак солидарности опустил их в карман. Потом повертел своей могучей рукой, как бы наслаждаясь обретенной свободой.

   – Тогда мы можем с вами поговорить. После того как мы разделались со временем.

   – Бесповоротно! – заверил его Гэн, но, как только он это произнес, вдоль садовой стены прошли две фигуры с автоматами на плечах. Их одежды были мокры от вновь начавшегося дождя, и они брели, опустив головы, вместо того чтобы осматриваться кругом, что, насколько понимал Гэн, входило в их обязанности, коль скоро они находились на дежурстве. Трудно было сказать, которая из этих фигур была Кармен. С такого расстояния и сквозь сетку дождя она снова выглядела юношей. Он надеялся, что она поднимет голову и взглянет на него, что она чувствует, что он на нее смотрит, хотя и понимал весь идиотизм подобного предположения. Так или иначе, он жаждал ее увидеть и утешался надеждой, что фигура, находившаяся ближе к окну, именно она, а не какой-то другой агрессивный подросток.

   Федоров молча смотрел на Гэна и на две фигуры за окном, пока они не прошли.

   – Вы обратили на них внимание, – сказал он, понизив голос. – Это забавное зрелище. Сейчас я обленился, а вначале я их всех пересчитывал, хотя они были везде. Как кролики. Я думаю, что по ночам они размножаются.

   Гэну хотелось сказать: «Это Кармен!» – но он не знал, как это правильно объяснить. И поэтому только кивнул в знак согласия.

   – Но давайте не тратить на них время, – продолжал Федоров. – Я могу предложить вам лучшие способы убивать время. Вы курите? – Он достал маленькую голубую пачку французских сигарет. – Нет? Но вы не возражаете?

   Казалось, что в ту же секунду, как он чиркнул спичкой, рядом с ними вырос вице-президент с пепельницей в руках, которую он поставил на ближайший столик.

   – Гэн, – сказал вице-президент вежливо. – Виктор.

   Он поклонился им обоим – вежливость, которую он перенял от японцев, – и тут же ретировался, не желая мешать чужому разговору, которого он к тому же не понимал.

   – Удивительный человек Рубен Иглесиас. Он почти заставил меня пожелать получить гражданство этой проклятой страны, только ради того, чтобы проголосовать за него на президентских выборах. – Федоров затянулся сигаретой, а затем медленно выпустил дым изо рта. Он как будто подыскивал способ, как правильнее изложить свою просьбу. – Вы можете себе представить, мы тут постоянно думаем об опере.

   – Ну, разумеется, – ответил Гэн.

   – Кто бы мог подумать, что жизнь преподносит столь неожиданные сюрпризы? Я полагал, что сейчас мы уже должны были быть мертвы, а если не мертвы, то регулярно умолять о сохранении нам жизни. И что же? Вместо этого я сижу и рассуждаю об опере.

   – Ничего нельзя знать заранее. – Гэн слегка наклонился вперед, пытаясь снова увидеть Кармен перед тем, как она совсем исчезнет из поля зрения, но было уже слишком поздно.

   – Я всегда очень интересовался музыкой. В России опера играет очень важную роль. Вы сами это знаете. Для нас это практически священная вещь.

   – Могу себе вообразить. – Теперь он пожалел, что у него нет часов. Не отдай он их, он мог бы рассчитать время ее следующего появления перед этим окном, посмотреть, сколько минут ей потребуется, чтобы пройти мимо него. Он смог бы ориентироваться по ней. Он собрался было попросить часы у Федорова, но тот явно был сосредоточен на других вещах.

   – Опера пришла в Россию поздно. В Италии язык очень хорошо приспособлен к этому типу пения, но у нас процесс занял гораздо больше времени. Вы знаете, русский – сложный язык. Теперь-то в России есть великолепные певцы, у меня нет ни малейших нареканий к тем талантам, которые живут в нашей стране. Но в наши дни на свете существует лишь один настоящий гений. Множество замечательных певцов, блестящих голосов, но только один гений. В России она не была ни разу, насколько я знаю. Не правда ли, вероятность оказаться запертым в одном доме с единственным настоящим гением своего времени ничтожно мала?

   – Совершенно с вами согласен, – ответил Гэн.

   – Оказаться здесь вместе с ней и быть неспособным что-либо ей сказать – это, вы должны согласиться, прискорбно. Нет, если честно, это просто непереносимо! А что, если нас завтра освободят? Я только и делаю, что молюсь об этом, и все же – разве я не буду укорять самого себя всю оставшуюся жизнь за то, что с ней не поговорил? Она от меня так близко, в одной комнате, и я не сделал никаких попыток к ней обратиться? Как потом жить с таким сожалением? Я думал, что это меня мало затронет, пока она не начала снова петь. Я был полностью погружен в свои собственные мысли, размышлял об обстоятельствах, в которых мы все оказались, но теперь, когда у нас регулярно звучит музыка, все изменилось. Вы согласны?

   Гэн вынужден был с ним согласиться. Он не думал об этом в таких именно выражениях, но это правда. Что-то изменилось вместе с музыкой.

   – А вероятность того, что, оказавшись заложником в незнакомой стране вместе с женщиной, которой искренне восхищаешься, обнаружишь такого человека, как вы, с добрым сердцем и говорящего на обоих языках: моем и ее? Какова вероятность этого? Может быть, один шанс на миллион! Именно по этой причине я к вам и обратился. Я заинтересован в ваших услугах в качестве переводчика.

   – Ни к чему столько формальностей, – возразил Гэн. – Я счастлив поговорить с мисс Косс. Мы можем подойти к ней прямо сейчас. Я переведу ей все, что вы захотите.

   При этих словах могучий русский побледнел и сделал несколько нервных затяжек. Легкие его были столь вместительными, что маленькая сигарета после этого практически исчезла. – Торопиться не стоит, друг мой.

   – А вдруг нас завтра освободят?

   Русский улыбнулся:

   – Вы не оставляете мне никаких путей к бегству. – Он ткнул своей почти докуренной сигаретой в сторону Гэна. – Раз вы так думаете… Вы считаете, что наступило время о себе заявить?

   Гэн подумал, что, очевидно, не совсем понял слово «заявить». У него довольно много значений. Он, конечно, владел русским, но некоторые нюансы от него явно ускользали.

   – Я хотел сказать всего лишь, что мисс Косс здесь близко, раз уж вы хотите с ней поговорить…

   – Давайте вернемся к этому вопросу завтра, вы не возражаете? Я поговорю с ней утром… – Он опустил руку на плечо Гэна. – Конечно, в случае, если все сложится благополучно. Завтра утром вам удобно?

   – Я к вашим услугам.

   – После того как она споет, – продолжал Федоров, потом добавил: – Но только ни в коем случае нельзя действовать нахрапом.

   Гэн признал, что это звучит разумно.

   – Отлично, отлично! У меня будет время собраться с мыслями. Вряд ли я теперь засну ночью. Вы очень добры. И русский ваш тоже очень хорош.

   – Спасибо, – ответил Гэн. Он надеялся, что теперь они смогут немного поговорить о Пушкине. Ему хотелось кое-что узнать про «Евгения Онегина» и «Пиковую даму», но Федоров быстро удалился в свой угол, как боксер, готовящийся ко второму раунду. Двое других русских его поджидали с сигаретами в зубах.


   Вице-президент стоял в кухне и изучал содержимое ящика с овощами: кривобокие кабачки и темно-лиловые баклажаны, помидоры и желтые сладкие луковицы. Он счел это плохим знаком: значит, люди, которые окружают дом, уже начали уставать от этой истории. Как долго длятся обычно подобные кризисы? Шесть часов? Два дня? После этого прибегают к какому-нибудь слезоточивому газу, и все сдаются. Но каким-то непостижимым образом именно эти чертовы террористы сумели разрушить все планы по спасению заложников. Может быть, проблема в том, что заложников слишком много. А может, все дело в стене, которая окружает вице-президентский дом, или в опасениях властей, что террористы могут убить Роксану Косс. Но какой бы ни была причина, ситуация эта не может разрешиться уже третью неделю. Вполне естественно, что о ней уже не рассказывают на первых полосах газет и сообщения о ней переехали на вторые и даже третьи строчки вечерних новостей. Люди уже свыклись с этой историей, с обстоятельствами их жизни. Жизнь приняла более практическое направление, и это отразилось на продуктах, которые вице-президент видел перед собой. Он вообразил, что они представляют собой группу выживших после кораблекрушения, которые беспомощно наблюдают, как последний поисковый вертолет улетает от них на материк. Доказательством служили продукты. Вначале им доставляли все готовое: сандвичи и кастрюли с жареными цыплятами и рисом. Затем стали приносить хлеб, мясо и сыр в отдельных упаковках. Но это! Это уже было нечто совершенно другое. Пятнадцать сырых цыплят, розовых и холодных, сразу испачкавших разделочный стол, коробки с овощами, пакеты с сушеными бобами, консервные банки с кулинарным жиром. Разумеется, продуктов было довольно, цыплята выглядели свежими, но вопрос заключался в том, как превратить все это в еду. Рубен считал, что этот вопрос относится к сфере его ответственности, но в своей собственной кухне он не знал ничего. Он не знал, где находится дуршлаг, не мог отличить майоран от тимьяна. Он даже сомневался, что это знает его жена. По правде сказать, они жили чужими заботами уже слишком давно. Он это понял в последние недели, когда подметал полы и убирал постели. Может быть, в обществе он и выполнял полезную работу, но в домашнем хозяйстве пользы от него было не больше, чем от маленькой комнатной собачки. В детстве его тоже не научили работать по дому. Его ни разу не просили накрыть на стол или почистить морковку. Постель за него стелили его сестры, они же гладили его одежду. Ему понадобилось попасть в заложники, чтобы освоить навыки уборки и мытья. Каждый день перед ним вставал бесконечный список операций, которые требовали его внимания. И хотя он работал без остановки с самого своего пробуждения утром и до того момента, когда падал без сил на свою кучу одеял, все равно он не мог содержать дом в том состоянии, которое было для него привычным. Как же сиял этот дом еще совсем недавно! Несчетное количество девушек стирали пыль, терли и мыли, гладили рубашки и носовые платки, выметали мельчайшие пылинки из самых дальних углов. Они полировали латунные накладки на входной двери. Заполняли продуктовые шкафы сладкими пирожками и маринованной свеклой. И оставляли за собой легкий запах талька (который его жена дарила им на день рождения каждый год, такой объемистый круглый флакон с толстой кнопкой на крышке), так что по всему дому пахло гиацинтами с примесью талька. Ни одна вещь в доме не требовала его внимания, ни один процесс не требовал его вмешательства. Даже его собственных детей купали и вытирали полотенцами и укладывали в постель наемные, хотя и ласковые руки. И все шло замечательно, всегда и абсолютно замечательно.

   А его гости? Кто они такие, эти люди, которые никогда не относили свои тарелки в мойку? На худой конец вице-президент мог простить террористов. Они были, по сути дела, детьми и, кроме того, выросли в джунглях. (Тут он вспомнил свою собственную мать, которая звонила ему каждый раз, когда он забывал закрыть входную дверь, и говорила: «Я отправлю тебя жить в джунгли, где тебе не придется беспокоиться о таких вещах, как двери!») Заложники привыкли пользоваться услугами камердинеров и секретарей и, имея поваров и официантов, возможно, никогда их и в глаза-то не видели. Их прислуга не просто работала у них – она работала настолько незаметно, безмолвно и квалифицированно, что хозяева могли вообще забыть о ее существовании.

   Разумеется, Рубен спокойно мог оставить все, как есть. Ведь этот дом не был по-настоящему его домом. Он мог просто наблюдать за тем, как гниют ковры, облитые содовой газировкой, и обходить кругом корзины для мусора, заваленные пустыми упаковками, но он чувствовал себя прежде всего хозяином. Он считал себя ответственным за то, чтобы происходящее стало хотя бы отдаленным подобием продолжающегося приема. Правда, вскоре он обнаружил, что ему эта роль даже нравится. И не только нравится. Он поверил, причем со всей искренностью, что у него для этого есть все данные. Когда он опускался на колени и натирал мастикой полы, то полы начинали сверкать в ответ на его внимание. Из всех работ, которые ему приходилось делать, больше всего ему нравилось глажение. Он не переставал удивляться, что террористы не спрятали утюг. При хорошей сноровке, думал он, утюг может превратиться в смертельное оружие: такой тяжелый, такой невероятно горячий. Когда он гладил рубашки у сидящих вокруг него в ожидании мужчин, то думал о том вреде, который он мог бы причинить террористам. Разумеется, он не мог их всех вывести из строя (разве может утюг отразить пули?), но он может уложить двух или трех, прежде чем его убьют. С утюгом Рубен был способен на борьбу, и эта мысль заставляла его чувствовать себя менее пассивным, придавала мужества. Он просовывал заостренный серебряный кончик утюга в карман разложенной перед ним рубашки, потом продвигал его вниз, в рукав. Он извергал облака пара, которые заставляли его обливаться потом. Воротничок, он очень быстро это понял, являлся ключом к успеху дела.

   Но утюжка – это одно дело. Утюжку он освоил. А вот что касается сырых продуктов, тут он был в полной растерянности: просто стоял и смотрел на все, что лежало перед ним. Он решил положить цыплят в холодильник. Придется обойтись без мясного блюда, решил он. Затем он отправился за помощью.

   – Гэн! – сказал он. – Гэн! Мне нужно поговорить с сеньоритой Косс.

   – И вам тоже? – спросил Гэн.

   – И мне тоже, – признал вице-президент. – Что, тут уже очередь? Может быть, мне записаться?

   Гэн покачал головой, и вместе они отправились к Роксане.

   – О, Гэн! – сказала она и протянула ему руку, как будто они не виделись несколько дней. – О, господин вице-президент!

   Она изменилась с тех пор, как снова начала петь, или, может быть, она вернулась к своему прежнему состоянию. Теперь она снова была всемирно известной певицей, которая за огромные деньги согласилась приехать на вечер, чтобы исполнить шесть арий. Она снова излучала вокруг себя то особое сияние, которое окружает знаменитостей. Рубен всегда ощущал легкую слабость, когда приближался к ней. Она была одета в свитер его жены, а вокруг горла у нее был повязан шарф его жены – черный шелковый шарф, разрисованный яркими птицами. (О, как его жена любила этот шарф, который ей привезли из Парижа. Она надевала его один-два раза в год, не чаще, и хранила тщательно сложенным в его оригинальной упаковке. Как же быстро Рубен предоставил это сокровище Роксане!) Его вдруг охватила внезапная потребность высказать ей, что он чувствует. Как много значит для него ее музыка. Он себя сдержал, заставив вспомнить этих ощипанных цыплят.

   – Вы должны меня простить, – начал вице-президент дрожащим от волнения голосом. – Вы так много делаете для всех нас. Ваши репетиции для нас – просто дар божий, хотя, почему вы называете их репетициями, я не знаю. Репетиция означает, что ваше пение может улучшиться. – Он потер лоб. Он ужасно устал. – Но я пришел не это вам сказать. Могу ли я побеспокоить вас с просьбой об одном одолжении?

   – Может быть, вы хотите, чтобы я спела для вас что-нибудь особенное? – Роксана опустила концы шарфа.

   – Этого я никогда бы не позволил себе просить. Любую песню, которую выберете вы сами, я буду слушать с величайшим удовольствием.

   – Очень выразительно, – сказал Гэн ему по-испански.

   Рубен одарил его взглядом, из которого следовало, что в рецензентах не нуждается.

   – Мне необходим совет по кухне, – продолжал Рубен. – Некоторая помощь. Не поймите меня неправильно, я бы ни за что не попросил вас делать какую-нибудь работу, но, если бы вы смогли мне дать хоть малейший совет по поводу приготовления нашего обеда, я был бы у вас в неоплатном долгу.

   Роксана растерянно посмотрела на Гэна.

   – Вы его неправильно поняли.

   – Не думаю.

   – Попробуйте снова.

   Для полиглота испанский язык все равно, что игра в классики для спортсмена-троеборца. Если уж он справлялся с русским и греческим, трудно себе представить, что он не понял испанской фразы. Фразы, касающейся приготовления пищи, а не состояния человеческой души. С испанского Гэн переводил здесь целыми днями, а вице-президент говорил о самых простых и насущных предметах.

   – Простите… – обратился Гэн к Рубену.

   – Скажите ей, что мне нужна некоторая помощь в приготовлении обеда.

   – Приготовлении обеда? – спросила Роксана.

   Рубен минуту поразмыслил над словами, пришел к выводу, что да, он не просил о помощи в сервировке обеда или в процессе его поедания, так что слово «приготовление» было вполне подходящим.

   – Да, приготовлении.

   – Почему он думает, что я умею готовить? – спросила Роксана Гэна.

   Рубен, английский язык которого был весьма плох, но не безнадежен, указал ей на то, что она женщина.

   – Те две девушки если и умеют готовить, то только национальные блюда, которые, возможно, не слишком понравятся всем остальным, – сказал он через Гэна.

   – Это латиноамериканская психология, вам не кажется? – сказала она Гэну. – Меня очень трудно по-настоящему оскорбить. Очень важно не забывать о культурных различиях. – Она одарила Рубена улыбкой, которая была очень любезной, но не несла совершенно никакой информации.

   – Мне кажется, это мудро, – ответил ей Гэн, а потом обратился к Рубену: – Она не готовит.

   – Она наверняка должна уметь хоть немного готовить! – сказал Рубен.

   Гэн покачал головой:

   – Я полагаю, что нет.

   – Она же не родилась оперной певицей! – настаивал вице-президент. – У нее же должно было быть детство! – Даже его жену, которая родилась в богатой семье и всегда была избалованной девчонкой, окруженной всевозможной роскошью, в детстве научили готовить.

   – Возможно, но, насколько я понимаю, для нее всегда готовили пищу другие.

   Роксана, которая перестала следить за разговором, снова откинулась на обитую золотым шелком спинку дивана, подняла вверх руки и пожала плечами. Жест получился выразительным и очаровательным. Такие гладкие руки, которые никогда не мыли посуду и не лущили горох.

   – Скажите ему, что его шрам выглядит гораздо лучше. Благодарение господу, что эта девушка была рядом, когда все случилось. В противном случае он, вполне возможно, попросил бы меня зашить ему физиономию.

   – Должен ли я ему сказать, что вы не умеете шить? – спросил Гэн.

   – Лучше, если он услышит это теперь же. – Певица снова улыбнулась и пожелала вице-президенту всего хорошего.

   – А вы умеете готовить? – спросил Рубен Гэна.

   Гэн вопрос проигнорировал.

   – Я слышал, что Симон Тибо жаловался на качество еды. Он говорит так, словно знает толк в еде. К тому же он француз. Французы, как правило, умеют готовить.

   – Две минуты назад я бы то же самое сказал про женщин, – вздохнул Рубен.

   Но с Симоном Тибо им повезло. При упоминании о сырых цыплятах его лицо просветлело.

   – А овощи? – спросил он. – Слава богу, их еще не испортили!

   Пробираясь между слонявшимися без дела по гостиной и холлу заложниками и террористами, они направились на кухню. Тибо сразу же устремился к овощам. Он вытащил из коробки баклажан и покатал его на руке. Его блестящие бока могли служить зеркалом. Он понюхал красивую темно-лиловую кожицу. Особого запаха не было, но тем не менее от плода исходило что-то темное и землистое, что-то очень живое, и ему сразу же захотелось его откусить.

   – Хорошая кухня, – сказал он. – Разрешите мне взглянуть на ваши кастрюли.

   Рубен начал последовательно открывать перед ним все ящики и шкафы, а Симон Тибо провел их систематическую инвентаризацию: проволочные венчики для сбивания, миксеры, ручные соковыжималки, пергаментная бумага, двойные кипятильники. Любые кастрюли, какие только можно себе представить, любых размеров, от самых маленьких до громадных, вместимостью до тридцати фунтов, в которые мог спрятаться не очень крупный двухгодовалый ребенок. Это была кухня, где можно было приготовить ужин на пятьсот персон. Кухня, способная накормить массы.

   – А где ножи? – спросил Тибо.

   – Ножи висят на ремнях бандитов, – ответил вице-президент. – Они намереваются рубить нас наподобие котлет или насмерть резать хлебными ножами.

   Тибо побарабанил пальцами по стальной столешнице. Весьма красивая штука, но у них с Эдит в Париже столешницы сделаны из мрамора. До чего же замечательное кондитерское тесто можно раскатывать на мраморной поверхности!

   – Идея неплохая, – сказал он. – Очень неплохая. Раз уж они забрали все ножи. Гэн, пойдите и скажите командирам, что мы стоим перед выбором: либо готовить себе пищу, либо есть цыплят сырыми. Пускай тогда они сами не артачатся и едят сырых цыплят. Скажите им, что мы понимаем всю свою моральную ненадежность и считаем, что давать нам в руки режущий инструмент можно только под усиленной охраной. Попросите их прислать сюда обеих девушек и еще, может быть, того самого мелкого мальчишку.

   – Ишмаэля.

   – Да, парня, который может взять на себя всю ответственность, – сказал Тибо.


   Произошла смена дежурного наряда, или, по крайней мере, Гэн увидел, как два юных террориста сняли кепки, но среди них не было Кармен. Если она уже вернулась, то находится сейчас в той части дома, куда заложников не пускали. Со всей возможной осмотрительностью он искал ее повсюду, куда ему разрешалось ходить, но безрезультатно.

   – Командир Бенхамин, – обратился он к командиру, который в столовой читал газету с ножницами в руках: он вырезал из нее все посвященные им материалы, как будто сам собирался когда-нибудь взяться за издание газеты. Телевизор вещал все дни напролет, но заложники неизменно изгонялись из комнаты, где передавались новости. Они могли слышать только фрагменты и обрывки. – В нашем рационе произошли некоторые изменения. – Конечно, Тибо был дипломатом, но Гэн считал, что у него больше шансов добиться желаемого. Между ним и французом существовала некоторая разница в характере. У того было слишком мало опыта в почтительности.

   – Какие изменения? – не глядя спросил командир.

   – Продукты присылают неприготовленными, сэр. Просто ящики с овощами, сырые цыплята. – Хорошо хоть, что цыплята битые и ощипанные. Недалек тот день, когда обед будет приходить к ним самостоятельно в виде живых цыплят и живых коз, которых надо будет еще подоить.

   – Так приготовьте еду. – Он вырезал кусок с третьей страницы.

   – Вице-президент и посол Тибо уже собрались это сделать, но они вынуждены попросить вас о предоставлении им нескольких ножей.

   – Никаких ножей, – отрезал командир.

   Гэн минутку подождал. Бенхамин скомкал те заметки, которые только что вырезал, и швырнул в кучку таких же упругих шариков.

   – К сожалению, в этом вся проблема. Сам я очень мало смыслю в поварском искусстве, но, даже по моим понятиям, ножи совершенно необходимы для приготовления пищи.

   – Никаких ножей.

   – Может быть, вы можете предоставить нам ножи вместе с охраной? Может быть, вы отрядите несколько солдат для резки продуктов, так, чтобы ножи всегда оставались под контролем? Ведь еды нужно очень много. В конце концов, здесь пятьдесят восемь человек.

   Командир Бенхамин вздохнул:

   – Я знаю, сколько здесь человек. И не нуждаюсь в ваших напоминаниях. – Он разгладил то, что осталось от бумаги, а потом снова ее скомкал. – Скажите мне лучше кое-что другое, Гэн. Вы играете в шахматы?

   – В шахматы, сэр? Правила игры мне знакомы. Но нельзя сказать, что я играю хорошо. Командир опустил голову и прикрыл ладонью рот.

   – Я пошлю девушек к вам на кухню, – сказал он. Лишай уже начал захватывать его глаз. Даже на этой ранней стадии было ясно, что результаты будут катастрофическими.

   – А кроме девушек, может быть, еще кого-нибудь? Например, Ишмаэля. Он очень хороший парень.

   – Двоих достаточно.

   – Господин Осокава играет в шахматы, – сказал Гэн. Вообще-то ему не следовало предлагать своего работодателя в обмен на кухонного мальчика, но господин Осокава прекрасно разбирался во всем, что касалось шахмат. Во время длительных перелетов он всегда просил Гэна с ним сыграть и всегда разочаровывался, потому что Гэн был не в состоянии сделать больше двадцати ходов за игру. Он подумал, что, может быть, господину Осокаве будет приятно взяться за шахматы, точно так же, как командиру Бенхамину.

   Бенхамин взглянул на Гэна, его распухшее лицо выражало удовольствие.

   – Я нашел шахматы в детской комнате. Приятно думать, что они учат детей этой игре в столь раннем возрасте. Я считаю, что это превосходный инструмент для воспитания характера. Всех своих детей я научил играть.

   Вот уж чего-чего, а этого Гэн никак не ожидал: что Бенхамин имеет детей, что у него есть дом и жена и вообще какая-то жизнь за пределами террористической банды. Гэн часто думал о том, где живут террористы, но ему всегда казалось, что это должны быть палатки где-нибудь в лесу или гамаки, подвешенные между толстыми стволами деревьев. А может быть, революция – это просто нормальная, постоянная работа? Неужели он целует свою жену, когда уходит по утрам на работу, а она в это время сидит за столом в халате и пьет свой кока-чай? А вечерами, когда он приходит с работы усталый, то садится за шахматную доску и потягивает при этом сигарету?

   – Мне бы хотелось научиться играть в эту игру получше, – сказал Гэн.

   – Да, пожалуй, я мог бы тут кое-чему вас научить. Даже странно, что мне есть чему вас учить, не правда ли? – Командир Бенхамин, как и все остальные террористы, испытывал глубокое уважение к языковым способностям Гэна. Он считал, что раз он умеет говорить по-русски, по-английски и по-французски, то, значит, он умеет делать все.

   – Я буду счастлив, – сказал Гэн.

   Бенхамин наклонил голову.

   – Пожалуйста, спросите вашего господина Осокаву, сможет ли он прийти, когда ему удобно. Переводчик нам не понадобится. Просто напишите нам слова «шахматы» и «шахматная партия» по-японски. Я постараюсь их выучить, если он согласится на игру. – Командир Бенхамин взял один из скомканных газетных листков и снова его разгладил. Он дал Гэну карандаш, и поверх газетных строк Гэн написал два слова. Заголовок, который он при этом успел прочитать, гласил: «Надежд мало».

   – Я пошлю вам помощников на кухню, – сказал командир. – Они скоро придут.

   Гэн склонил голову. Может быть, в его поклоне было больше уважения, чем собеседник того заслуживал, но ведь никто не видел, как Гэн это делает.


   …Казалось, все шансы для них потеряны, заперты в доме с угрюмыми вооруженными подростками, блокирующими все двери. Никакой свободы, никакого доверия. Свобода и доверие отсутствуют настолько, что невозможно добыть нож, чтобы разделать цыпленка. Самые простые вещи, в которые они раньше верили, например, право открыть дверь, право выйти на улицу, больше не существовали. Зато их место заняли другие правила, и Гэн не спешил отправиться к господину Осокаве. Гэн не стал говорить ему о шахматах. Не все ли равно, сейчас он это сделает или вечером, никакой разницы. Господин Осокава так никогда и не узнает, что Гэн замешкался. Ведь здесь нет больше никого, кто мог бы ему об этом сказать, потому что только он говорит одновременно по-испански и по-японски. В другом конце комнаты господин Осокава сидел у рояля рядом с Роксаной Косс на скамеечке из розового дерева. Пускай сидят. Его работодатель так счастлив сидеть рядом с ней! Она что-то показывала ему на клавиатуре, и его пальцы вслед за ее пальцами неуклюже двигаются по клавишам. Маловыразительные, много раз повторяющиеся ученические звуки наполняют комнату. Разумеется, еще слишком рано что-либо утверждать, но, по-видимому, он выказывает больше усердия в освоении музыки, чем в испанском языке. Пока пускай сидит и не беспокоится. Даже с такого расстояния Гэн мог видеть, как она к нему наклоняется, когда ей надо что-то сыграть в нижнем регистре. Господин Осокава счастлив, Гэну, чтобы понять это, вовсе не надо было видеть его лицо. Гэн считал своего работодателя интеллигентным, выдержанным и разумным человеком, и, хотя, по его понятиям, тот отнюдь не был несчастным человеком, все же ему казалось, что особого удовольствия он от жизни не получает. Так зачем же он будет портить ему удовольствие? Просто Гэн может принять решение самостоятельно, и господин Осокава будет спокойно практиковаться на рояле, а сам он вернется на кухню, где вице-президент и посол Тибо обсуждают рецептуру соусов.

   «Я пошлю вам на кухню девушек», – сказал ему командир Бенхамин.

   Эти слова витали в голове Гэна, как вырванный из контекста припев из «Лунного света». Он пошел на кухню, куда вели раздвижные двери, и, чтобы раздвинуть их, он поднял обе руки, как боксер, нокаутировавший противника.

   – А! Вы на него посмотрите! – закричал вице-президент, увидев его. – Гениальный мальчик возвращается триумфатором!

   – Мы используем его способности слишком расточительно: на помощь по кухне и добывание ножей, – поддакнул ему Тибо на хорошем испанском, который он совершенствовал, когда думал, что станет французским послом в Испании. – Нам следует послать этого молодого человека в Северную Ирландию. Нам следует послать его в сектор Газа!

   – Нам надо поручить ему вести переговоры вместо Месснера. Тогда, может быть, мы отсюда и выберемся.

   – Нам разрешили только два ножа, – скромно сказал Гэн.

   – Вам удалось поговорить с Бенхамином? – спросил Рубен.

   – Разумеется, он говорил с Бенхамином! – Тибо листал в это время поваренную книгу, которую извлек из груды других подобных книг. Глядя на скорость, с какой его палец пробегал по печатным строчкам, можно было смело утверждать, что ему знакомы методы быстрого чтения. – Разговор прошел успешно, не правда ли? Если бы вы говорили с Гектором или Альфредо, то они настояли бы на сырых цыплятах. Те – просто несгибаемые борцы. Так что сказал вам наш боевой товарищ?

   – Что он пошлет нам в помощь девушек. Он категорически отверг Ишмаэля, но я не удивлюсь, если он тоже здесь появится. – Гэн достал из ящика морковку и помыл ее под краном в раковине.

   – Мне бы они сунули винтовку в лицо, – благодушно сказал вице-президент. – А вам они предоставили персонал.

   – Как насчет простенького рецепта «петух в вине»? – спросил Тибо.

   – Они конфисковали все вино, – возразил Рубен. – Конечно, мы могли бы еще раз послать Гэна с новой просьбой. Мне кажется, что вино спрятано где-то здесь, если, конечно, они его не выпили.

   – Вина не будет, – грустно сказал Симон Тибо, как будто речь шла о чем-то столь же опасном, как ножи. Просто невыносимо! В Париже можно быть беззаботным, достаточно дойти до ближайшего угла, и ты получишь ящик, бутылку, стакан вина. Осенью стакан молодого бургундского можно получить в любой забегаловке. Там тепло, уютно, и желтый свет мягко играет на латунном ограждении бара. Эдит в своем свитере цвета морской волны, волосы зачесаны назад и скручены небрежным узлом, бледные пальцы сжимают стакан. Как ясно он ее сейчас видит: свет, свитер, темно-красный цвет вина между ее пальцев. Гуляя по городу, они могли раз двадцать зайти в бар, выпить количество вина, достаточное для единовременного утоления жажды небольшого городка в засуху. Тибо сумел сделать из своего сырого подвала настоящий винный погреб. Французское вино – это краеугольный камень французской дипломатии. Он раздавал его как жевательную резинку. Из-за этого гости оставались на приемах значительно дольше. Прощание их длилось бесконечно: они подолгу топтались у ворот, тысячу раз произносили «спокойной ночи», но уходить все равно не торопились. В конце концов Эдит возвращалась в дом и выносила оттуда каждому гостю по бутылке вина. Совала их каждому в руки. Только после этого гости постепенно исчезали в темноте, с трудом отыскивая свои машины и шоферов.

   – Это моя кровь, – говорил Тибо жене, поднимая к свету стакан с вином, когда гости наконец уходили. – Она прольется только за тебя и ни за кого другого. – После этого они вдвоем возвращались в гостиную, подбирая по дороге скомканные салфетки, грязные тарелки. Как правило, прислугу они отправляли домой еще в начале вечера. В этом было выражение интимной связи, чистое выражение любви. Они оставались вдвоем. Они вместе приводили в порядок свой дом.

   – А там нет рецепта «петух без вина»? – спросил вице-президент, заглядывая в поваренную книгу. Как много в его доме книг, которых он раньше никогда не видел! Он даже сомневался, принадлежат ли они ему или его дому.

   Тибо поправил шарф Эдит на своем плече. Он пробормотал что-то про жарку и снова углубился в чтение. Но не успел он просмотреть и одной страницы, как на кухню вошли трое: долговязая Беатрис, хорошенькая Кармен и Ишмаэль, каждый с двумя или тремя ножами в руках.

   – Это вы про нас спрашивали, да? – обратилась Беатрис к Гэну. – На сегодня мое дежурство закончено. Я собираюсь смотреть телевизор.

   Гэн взглянул на настенные часы.

   – Ты уже пропустила время своей программы, – сказал он, стараясь смотреть прямо на нее.

   – Там еще есть всякие интересные передачи, – ответила она. – Там полно интересных передач. А тут они говорят: «Девушки должны помочь». Всегда так!

   – Они вовсе не имели в виду одних девушек! – воскликнул Ишмаэль в свою защиту.

   – Но практически так вышло, – сказала Беатрис.

   Ишмаэль покраснел и повертел в руках нож.

   – Командир сказал, что мы должны сюда прийти и помочь с обедом, – сказала Кармен. Она обращалась к вице-президенту. Она не встречалась глазами с Гэном, который тоже на нее не смотрел. Тогда почему же им казалось, что они смотрят только друг на друга?

   – Мы весьма благодарны, – сказал Симон Тибо. – Мы совершенно не умеем обращаться с ножами. Едва только нам доверят столь опасную вещь, как нож, начнется кровопролитие. Нет-нет, мы не станем убийцами, я вас уверяю. Мы просто порежем свои собственные пальцы и истечем кровью прямо здесь, на полу.

   – Хватит, – сказал Ишмаэль и захихикал. Его совсем недавно, как и многих других мальчишек в доме, варварским способом постригли, и если раньше на его голове вились длинные кудри, то теперь на ней то тут, то там сквозили проплешины, в которых просвечивала розовая, как у новорожденных мышат, кожа. В некоторых местах волосы торчали пучками, в других – лежали довольно аккуратно. Ему сказали, что так он выглядит более взрослым, но на самом деле он скорее казался больным.

   – Кто-нибудь из вас умеет стряпать? – спросил Рубен.

   – Немного, – сказала Кармен, изучая собственные ноги на черно-белом шахматном полу.

   – Конечно, мы умеем стряпать! – вспылила Беатрис. – А кто, по-вашему, готовит нам пищу?

   – Ну, может быть, ваши родители, – сказал вице-президент.

   – Мы и сами уже взрослые. И сами о себе заботимся. У нас не те родители, которые носятся со своими детьми. – Больше всего Беатрис раздражало, что она не может смотреть телевизор. В конце концов, на сегодня она уже выполнила все свои обязанности, ходила в наряд по периметру стены и два часа стояла под окнами. Она почистила и смазала винтовки командиров, а заодно и свою собственную. Послав ее на кухню, с ней поступили несправедливо. По телевизору в это время как раз идет замечательная передача: одна девушка в расшитой звездами одежде и в туфлях на высоких каблуках поет ковбойские песни.

   Ишмаэль вздохнул и положил на прилавок три ножа. Его родители умерли. Однажды ночью группа людей увела его отца из дома, и его больше никто не видел. Его мать умерла от обычной простуды около года тому назад. Возраст Ишмаэля приближался к пятнадцати, хотя внешние данные этого не подтверждали. Но он уже не был ребенком, если быть ребенком означает иметь родителей, которые готовят для вас пищу.

   – Так что вы знаете, как обращаться с луком, – сказал Тибо, доставая луковицу из ящика.

   – Получше вашего! – с вызовом ответила Беатрис.

   – Тогда возьмите этот опасный нож и порежьте им несколько луковиц. – Тибо подвинул к ним разделочные доски и миски. А почему, собственно, разделочные доски не причисляются к оружию? Если такую доску крепко схватить обеими руками, то ее размер очень удобен для того, чтобы ухнуть ею по чьему-нибудь затылку. Да, но тогда с той же целью можно использовать и миски. Тяжелые керамические миски пастельных тонов выглядят совершенно безобидными, только когда в них лежат бананы, но если их разбить, то чем они будут отличаться от ножей? Разве нельзя с успехом вонзить острый край разбитого сосуда в человеческое сердце? Тибо попросил Кармен искрошить головку чеснока и порезать сладкие перцы. Ишмаэлю он протянул баклажан: – Очисти, вычисти семена и порежь на кусочки.

   Ишмаэлю достался тяжелый и длинный нож. Кто из заложников успел завладеть ножом для чистки овощей? Кто взял фруктовый нож? Когда Ишмаэль попытался снять кожуру с баклажана, то глубоко вонзил лезвие в желтую губчатую мякоть. Некоторое время Тибо за ним наблюдал, потом взял его за руку.

   – Не так, – сказал он. – Так для еды ничего не останется. Вот так, посмотри.

   Ишмаэль остановился, взглянул на свою работу, затем бросил и нож, и полуочищенный овощ. Он пододвинул их к Тибо. Разве он что-нибудь понимает в кухонных делах? Тибо взял в одну руку нож, в другую баклажан, а затем быстро и ловко очистил его.

   – Брось сейчас же! – завопила Беатрис. При этом она тоже бросила свой нож, лезвие которого так и осталось вонзенным в луковицу. Кусочки уже порезанного лука рассыпались по полу, как тяжелый мокрый снег. Она вытащила из-за пояса пистолет и направила его на посла.

   – Господи! – только и смог сказать Рубен.

   Тибо не понял, что такого он сделал. Сперва он подумал, что она обозлилась на то, что он поучает Ишмаэля. Он решил, что все дело в баклажане, и поэтому положил на стол сперва его, а потом уже нож.

   – Заткнись! – сказала Кармен Беатрис на кечуа. – Тебе что, хочется, чтобы у нас у всех возникли неприятности?

   – Он взял нож!

   Тибо поднял вверх руки, показал девушке свои пустые ладони.

   – Это я дал ему нож! – вмешался Ишмаэль. – Я сам ему дал нож!

   – Он собирался только очистить баклажан. – Гэн тоже решил вмешаться в разговор. Он не понимал того языка, на котором говорили девушки с Ишмаэлем.

   – Он не должен брать в руки нож! – взвизгнула Беатрис по-испански. – Так велел командир. Разве не все это слышали? – Пистолета она не опускала, брови ее были сдвинуты. После чистки лука из ее глаз текли слезы, они струились по щекам, но причину этих слез никто не понимал.

   – А как насчет такого предложения? – спокойно начал Тибо, не опуская рук. – Все могут отойти, и я покажу Ишмаэлю, как правильно чистить баклажан. Ты будешь держать меня на мушке и, если я сделаю что-нибудь не так, сможешь меня застрелить. Можешь и Гэна заодно застрелить, если я сделаю что-нибудь ужасное.

   Кармен бросила на стол свой нож.

   – Не думаю… – начал Гэн, но на него никто не обращал внимания. Он почувствовал в груди маленькое холодное затвердение, как будто вишенка скользнула ему в сердце. Ему не хотелось быть застреленным и тем более не хотелось, чтобы его застрелили заодно.

   – Что значит «я могу тебя застрелить»? – еще сильнее вспылила Беатрис. Какой-то заложник будет давать ей разрешение! Однако, с другой стороны, стрельба не входила в ее намерения.

   – Спокойно! – скомандовал Ишмаэль, вытаскивая свой собственный пистолет и направляя его на посла. Он пытался удерживать на лице серьезное выражение, но ему это плохо удавалось. – Я тоже тебя застрелю, если уж на то пошло. Показывай мне сейчас же, как чистить баклажан! Я убивал людей и по меньшим поводам, чем баклажан! – «Беренхена» – так это слово звучало по-испански. Красивое слово. Таким именем можно назвать женщину.

   В результате Тибо снова взял в руки нож и продолжил свою работу. Теперь, когда на него были направлены два дула, его пальцы оцепенели и действовали с трудом. Кармен не вмешивалась. Она снова начала измельчать чеснок, движения ее были быстрыми и злобными. Тибо не поднимал глаз от кожуры.

   – Очень трудно действовать таким большим ножом. Кожуру надо снимать у самой поверхности. Представь, что ты чистишь рыбу. Очень нежную. Вообще, это очень деликатная работа. – Кожура баклажана спускалась на пол аккуратной завитой ленточкой. В фигуре французского посла было что-то умиротворяющее.

   – Ладно, – сказал Ишмаэль. – Я понял. Отдавай мне нож обратно. – Он спрятал пистолет. Тибо взял нож за лезвие и протянул его деревянной ручкой мальчишке. Вместе с ножом он передал Ишмаэлю еще один баклажан. Что скажет Эдит, если услышит, что его убили за баклажан или за включение телевизора? Если уж он так рвется умереть, то смеет надеяться на мало-мальски почетную гибель.

   – Хорошо, – сказал Рубен, вытирая лицо кухонным полотенцем. – Здесь не бывает мелких событий.

   Беатрис вытерла слезы рукавом своей защитной рубашки.

   – Это лук, – сказала она, засовывая свой только что смазанный пистолет обратно за пояс. – Я буду счастлив сделать эту работу вместо тебя, если, конечно, ты сочтешь, что я на нее способен, – сказал Тибо и отправился мыть руки.

   Гэн стоял возле раковины и раздумывал, как лучше сформулировать свой вопрос. Как он ни прикидывал, а вопрос все время получался невежливым. Он обратился к Тибо шепотом и по-французски:

   – Почему вы сказали, что она может меня застрелить?

   – Потому что вас они никогда не застрелят. Вы им всем слишком нравитесь. С моей стороны это был совершенно беспроигрышный ход: риска никакого. Я подумал, что таким образом заслужу у них чуть больше доверия. Если бы я просто сказал, что меня можно застрелить, – вот тут был бы настоящий риск! Я для них ничего не значу, но они просто души не чают в вас! То же самое, никакого эффекта, если бы я сказал, что они могут застрелить бедного Рубена. Эта девчонка вполне могла бы понять мои слова буквально и с удовольствием убить Рубена.

   – Ну что ж, – сказал Гэн. Он очень хотел быть твердым в этом вопросе, но чувствовал, что ему это не удается. Иногда он казался себе самым слабым человеком среди всех захваченных заложников.

   – Я слышал, вы отдали ей свои часы.

   – Кто вам это сказал?

   – Все говорят. Она смотрит на них при всяком удобном случае. Ну разве она застрелит человека, который подарил ей свои часы?

   – Ну, этого никому не дано знать.

   Тибо вытер руки и небрежно обнял Гэна за плечи.

   – Я бы никогда не позволил им вас убить! Как если бы вы были моим братом! Я хочу вам сказать, Гэн, что приглашаю вас к нам в гости в Париж, когда все это закончится. В ту же секунду, как это закончится, я покидаю свой пост и вместе с Эдит возвращаюсь в Париж. Когда у вас снова появится желание путешествовать, возьмите с собой господина Осокаву и Роксану. Вы можете жениться на одной из моих дочерей, если хотите. Тогда вы станете скорее моим сыном, а не братом. – Он наклонился и прошептал в самое ухо Гэна: – Тогда нам обоим все это будет казаться очень забавным.

   Гэн чувствовал дыхание Тибо. Он пытался собрать все свое мужество, всю свою беспечность. Он пытался поверить, что когда-нибудь они действительно все вместе приедут в Париж в гости к Тибо, но не смог себе этого представить. Тибо поцеловал Гэна в левый висок и наконец отпустил. Он отправился искать большую сковороду.

   – Вы говорили по-французски, – укорил Гэна Рубен. – Это очень невежливо.

   – С каких это пор говорить по-французски невежливо?

   – Но ведь здесь все говорят по-испански! Я уже забыл, когда последний раз находился в помещении, где все говорят на одном языке, но тут, как назло, вы перешли на язык, который я провалил в университете. – Это была правда: когда на кухне говорили по-испански, переводчик не требовался никому. Никто не стоял с отсутствующим взглядом, пока другие складывали непонятные ему предложения. Никто не терзался подозрением, что все говорят что-то ужасное и непременно касающееся его самого. Из шести человек, находящихся на кухне, испанский был родным языком только для Рубена. Гэн говорил по-японски, Тибо – по-французски, а трое с ножами – сперва в своей родной деревне на кечуа, а потом на смеси кечуа и испанского, что помогало им в той или иной степени понимать настоящий испанский.

   – Вы можете идти отдыхать, – сказал Ишмаэль переводчику. Кожура выходила теперь из-под его ножа аккуратной ленточкой кожицы. – Вам не обязательно здесь оставаться.

   Услышав это, Кармен, которая раньше не отрывала глаз от чеснока, подняла голову. Самообладание, не изменившее ей в прошлую ночь, с утра ее покинуло, и единственное, что она могла делать весь день, это избегать Гэна. Но при этом она вовсе не хотела, чтобы Гэн ушел. Ей хотелось верить, что ее послали на кухню не зря. Она молилась святой Розе Лимской, чтобы робость, которая навалилась на нее, как непроглядный туман, покинула ее столь же внезапно, как и пришла.

   Гэну тоже явно не хотелось уходить.

   – Я могу не только переводить, – сказал он. – Я могу, например, мыть овощи. Я могу что-нибудь мешать, если, конечно, что-нибудь требует помешивания.

   Вернулся Тибо с двумя огромными металлическими сковородками в каждой руке. Он разом плюхнул их на плиту, причем каждая закрывала собой три горелки.

   – Кто это тут говорит об уходе? Неужели Гэн помышляет о том, чтобы нас покинуть?

   – Я помышляю о том, чтобы здесь остаться.

   – Отсюда никто не уйдет! Обед для пятидесяти восьми человек – это вам не шутка! Чем больше рук, тем лучше, даже если эти руки принадлежат весьма достойному переводчику. На что они рассчитывают? Что мы будем этим заниматься каждый вечер, каждую кормежку? Они что, считают меня владельцем ресторана? По крайней мере, порезан ли уже лук? Могу я вас спросить о состоянии лука или вы снова начнете мне угрожать?

   Беатрис направила свой нож на Тибо. Все ее лицо было залито слезами.

   – Я бы вас могла преспокойно застрелить, но ведь не застрелила же? Так что можете быть мне благодарны. К тому же я режу ваш идиотский лук. Наконец вы оставите меня в покое?

   – По-вашему, обед уже готов? – спросил Тибо, наливая на сковородки масло и поджигая под ними конфорки. – Иди вымой цыплят. Гэн, передайте мне, пожалуйста, лук.

   – Почему это он хочет готовить мой лук? – вскричала Беатрис. – Это мой лук! И я не хочу мыть цыплят, потому что для этого не требуется нож! Меня послали сюда только для того, что работать с ножом!

   – Я ее убью! – пробурчал Тибо по-французски.

   Гэн взял миску с луком и прижал к груди. Любой момент можно счесть подходящим и любой неподходящим в зависимости от того, как на это посмотреть. Они могут стоять здесь часами, шесть квадратиков кафельной плитки отделяют их друг от друга, и не сказать друг другу ни слова, а потом вдруг кто-нибудь из них вдруг выступит вперед и начнет говорить. Гэн надеялся, что это будет Кармен. Но потом он понадеялся, что их всех освободят и больше с ними ничего похожего не случится. Гэн передал лук Тибо, который, в свою очередь, высыпал его на сковородки, где он начал шипеть и плеваться не хуже Беатрис. Собрав остатки храбрости, которые он в себе отыскал, Гэн подошел к ящику рядом с висевшим на стене телефоном с оторванным проводом. Там он нашел несколько листочков бумаги и карандаш. Он написал слова: «cuchillo», «ajo», «chica», каждое слово на отдельном листке, и передал их Кармен. Тибо в это время скандалил с Беатрис по поводу того, кому мешать лук. Он попытался вспомнить, удержать в голове все языки, которые знал, все города, в которых побывал, все важные человеческие слова, какие только приходили ему на ум. От него требовалось столь немногое, и тем не менее у него дрожали руки.

   – Нож, – сказал он и положил первый листок со словом на стол. – Чеснок. – Следующий листок он положил на головку чеснока. – Девушка. – Последний листок он передал Кармен, которая с минуту смотрела на него, а потом положила в карман.

   Она кивнула и тихонько ахнула.

   Гэн вздохнул. Стало чуть-чуть легче, но только чуть-чуть.

   – Вы хотите учиться?

   Кармен снова кивнула. Она уставилась на ручку ящика, словно желала увидеть на ней святую Розу Лимскую, крошечную женщину в голубом одеянии, балансирующую на изогнутой серебряной скобе. Она старалась вернуть себе голос с помощью молитвы. Она думала о Роксане Косс, чьи руки гладили ее голову. Может быть, хоть это вернет ей храбрость?

   – Не думаю, что из меня получится хороший учитель. Я пытаюсь учить господина Осокаву испанскому языку. Он записывает слова в блокнот и учит их наизусть. Может быть, нам с вами попробовать тот же способ?

   Молчание длилось минуту, потом Кармен издала тот же звук, что и раньше: негромкое «ах!», которое заключало в себе весьма мало информации и свидетельствовало скорей о том, что она его услышала. Она была идиоткой. Дурочкой.

   Гэн огляделся кругом. Ишмаэль за ними наблюдал, но, по всей видимости, ничего подозрительного не замечал.

   – Превосходно сделано! – сказал Рубен. – Тибо, вы видели этот баклажан? Каждый кусочек одинакового размера!

   – Я забыл вытащить семена, – признался Ишмаэль.

   – Семена не имеют значения, – продолжал Рубен. – Семена так же пойдут в дело, как и все остальное.

   – Гэн, вы не хотите заняться жаркой? – спросил Тибо.

   – Одну минутку, – сказал Гэн и прошептал Кармен: – Вы не передумали? Вы по-прежнему хотите, чтобы я вам помогал?

   И тут Кармен показалось, что святая дала ей сильный пинок между лопаток, и слово, которое до этого как будто застряло у нее в горле, вдруг из него вылетело, как кость из дыхательного горла.

   – Да! – сказала она, тяжело дыша. – Да!

   – Так что, давайте практиковаться?

   – Каждый день! – Кармен подобрала слова «нож» и «чеснок» и положила их в карман вместе с «девушкой». – Я когда-то учила буквы. У меня было мало практики, но я делала это каждый день, а потом мы уже начали делать упражнения.

   Гэн представил ее себе в горах, где всегда холодно по ночам, как она сидит у огня с раскрасневшимся от тепла лицом, прядь темных волос падает ей прямо на глаза – прямо как теперь. У нее в руках блокнот и простой карандаш. Мысленно он встал рядом с ней, начал хвалить ровные линии ее букв «т» и «н», изысканный изгиб ее «р». С улицы он мог слышать щебетание птиц, которые возвращались в гнезда перед наступлением темноты. Когда-то он принимал ее за мальчишку, и это воспоминание повергло его в ужас.

   – Мы заново пройдем все буквы, – сказал он. – Мы с них начнем.

   – Что, я тут одна обязана работать? – прокричала Беатрис.

   – Когда? – одними губами спросила Кармен.

   – Сегодня ночью, – тоже губами ответил Гэн. Он хотел того, во что сам с трудом верил. Он хотел сжать ее в объятиях. Хотел поцеловать ее в волосы. Прикоснуться кончиками пальцев к ее губам. Он хотел шептать ей в ухо слова по-японски. Может быть, если бы у них было время, он бы начал учить ее и японскому языку.

   – Сегодня ночью в кладовке с фарфоровой посудой, – сказала она. – Давай начнем сегодня ночью.

7

   Священник был прав относительно погоды, хотя перелом наступил несколько позже, чем он предсказывал. К середине ноября гаруа прекратилась. Ее не унесло ветром. Она не уменьшилась. Она просто кончилась, так что в один прекрасный день все предметы приобрели насыщенные цвета, как бывает с упавшей в воду книгой, а воздух стал свежим, прозрачным и необыкновенно голубым. Господину Осокаве это напомнило сезон цветения вишни в Киото, а Роксане Косс – октябрь на озере Мичиган. Ранним утром, еще до начала репетиции, они стояли вместе у окна. Он указал ей на пару желтых птичек, ярких, как хризантемы, сидящих на веточке ранее невидимого для них дерева. Некоторое время птички хлопотливо долбили клювами мягкую кору, а затем улетели, сперва одна, потом другая, скрылись за стеной. Один за другим все заложники, а потом и их тюремщики тоже подходили к окнам, смотрели, отходили и подходили снова. Такое количество людей прижималось к стеклам ладонями и носами, что вице-президент Рубен Иглесиас вынужден был взять в руки тряпку и бутылку с аммонием и протереть все стекла.

   – Посмотрите в сад, – сказал он, не обращаясь ни к кому в особенности, – сорняки так вымахали, что закрывают цветы.

   Можно было ожидать, что при таком количестве влаги и полном отсутствии солнца рост растений замедлится, но на самом деле все было наоборот. Сорняки вокруг как будто чувствовали близкое дыхание джунглей и с жадностью расправляли свои листья, распространяли свои корни, пытаясь вернуть вице-президентский сад в первозданное состояние. Они впитывали каждую каплю влаги. Сезон дождей шел им только на пользу. Если предоставить их самим себе, то они спокойно задушат в своих объятиях весь дом и разрушат стену. Когда-то этот сад был частью обширного виноградника, тянувшегося до песчаных океанических пляжей. Единственным, что спасало дом от полного удушения его растительностью, был труд садовника, который выдергивал и сжигал все, что считал бесполезным, а оставшиеся лозы тщательно обрезал и прищипывал. Но садовник сейчас находился в бессрочном отпуске.

   Солнце взошло около часа тому назад. В это время суток некоторые растения могут вымахать сразу на полсантиметра.

   – Надо что-то делать с садом, – вздохнул Рубен, у которого на самом деле не было времени даже на то, чтобы выполнить необходимую работу по дому. Да и вряд ли ему позволят выйти в сад. И уж тем более взять в руки садовые инструменты: секаторы, культиваторы, лопаты, тяпки и все прочее. Все, что хранилось в сарае, наверняка представлялось террористам смертельным оружием.

   Отец Аргуэдас открыл окна в гостиной и возблагодарил бога за солнечный свет и свежесть воздуха. Даже находясь в доме, он мог расслышать теперь все уличные звуки более явственно, потому что они уже не тонули в шепоте дождя. Никаких призывов из-за стены больше не выкрикивалось, однако священнику казалось, что там по-прежнему находится толпа людей, штатских и военных. Он подозревал, что либо у них нет вообще никакого плана действий, либо они разработали план столь хитроумный и сложный, что заложникам в нем больше не осталось места. Командир Бенхамин продолжал вырезать из газет все упоминания о захвате, но сами заложники улавливали по телевизору обрывки сообщений о том, что к дому прорывают туннель, что скоро полиция ворвется через него в дом, и кризис тем самым будет разрешен почти тем же самым способом, что и начался: в комнаты непонятно откуда вломятся незнакомцы, и ход событий будет переломлен. Но никто этому не верил. Все это казалось слишком далеким и фантастичным, слишком похожим на шпионское кино, чтобы быть реальностью. Отец Аргуэдас посмотрел на свои ноги: его дешевые башмаки из кожзаменителя топтали дорогой ковер, и он представил себе, что делается внизу, под землей. Он молился за благополучное освобождение – благополучное освобождение всех и каждого в отдельности, но он не молился о том, чтобы их отбили силой и вывели на свободу через туннель. Он вообще не молился о получении помощи посредством туннеля, о штурме через туннель. Он просил только божьего соизволения, его любви и покровительства. Он попытался очистить свое сердце от эгоистических мыслей и наполнить его благодарностью за все, что господь им даровал. Взять, к примеру, мессу. В прошлой жизни (так он называл ее теперь) ему разрешалось служить мессу, только когда другие священники были в отпуске, или больны, или это была шестичасовая месса, или месса по вторникам. Чаще всего его обязанности в церкви были абсолютно теми же, что и до рукоположения: он раздавал гостию, которую не он благословлял в дальнем приделе церкви, зажигал и гасил свечи. А здесь, после долгих дискуссий, командиры разрешили Месснеру принести все необходимое для причастия, и в прошлое воскресенье в столовой отец Аргуэдас отслужил мессу для своих друзей. Пришли даже те, кто не был католиком, и те, кто вообще не понимал ни единого его слова, преклонили колени. Люди вообще гораздо более склонны к молитве, когда с ними случается что-нибудь особенное или им нужно о чем-нибудь попросить. Молодые террористы закрыли глаза и уперли подбородки в грудь, командиры молча стояли у дальней стены комнаты. Здесь все происходило совершенно по-другому, нежели в церкви. В наши дни развелось столько террористических организаций, которые спят и видят, как бы уничтожить все религии на свете, и особенно католицизм. Будь они захвачены «Истинной властью», а не более вменяемой «Семьей Мартина Суареса», им бы никогда не разрешили молиться. «Истинная власть» каждый день выводила бы по одному заложнику на крышу, на обозрение прессы, и расстреливала бы его в голову с целью ускорить переговоры. Отец Аргуэдас размышлял обо всех этих вещах, когда по ночам лежал на своем матрасе в гостиной. Им очень повезло, просто необыкновенно. По-другому нельзя расценить то, что с ними произошло. Разве в некотором глубочайшем смысле слова они не свободны, раз им дана свобода молиться? Во время той мессы Роксана Косс пела «Аве, Мария» так замечательно, что вряд ли (отец Аргуэдас, конечно, не собирался ни с кем состязаться) что-либо подобное звучало когда-нибудь в церкви, даже в самом Риме. Ее голос звучал так полно, так легко, что, казалось, с его помощью раскрывается потолок и их мольбы возносятся прямиком к богу. Голос кружил над ними, как взмахи огромных крыльев, так что даже те католики, которые давно уже не исполняли обрядов, и даже не католики, которые пришли просто потому, что больше нечего было делать, и все те, кто понятия не имел о том, какой смысл заключен в произносимых словах, и даже окаменевшие сердцем атеисты, которые в другое время так и остались бы каменно холодными, от ее пения как будто проснулись, почувствовали себя растроганными, успокоенными. В их сердцах как будто затрепетала вера. Священник посмотрел на желтовато-белую оштукатуренную стену, которая защищала их от всех будущих, неминуемо надвигающихся на них событий. В высоту она, наверное, достигала футов десяти, в некоторых местах была покрыта плющом. Какая красивая стена, совершенно не похожа на ту, которая, по всем признакам, в древности окружала Масличную гору. Возможно, в данный момент это не слишком очевидно, но священник ясно увидел, насколько благословенной была для них эта стена.

   Сегодня утром Роксана пела Россини – в полной гармонии с природой. «Прекрасную простушку» она исполнила семь раз. Очевидно, она пыталась довести ее до совершенства, выявить в ней нечто такое, что было запрятано в самом сердце партитуры и по ее ощущению ей никак не давалось. Их работа с Като происходила довольно необычным образом. Она указывала на какую-нибудь нотную строчку. Он ее играл. Она отстукивала ритм по крышке рояля. Он снова играл то же самое место. Она пела отрывок без аккомпанемента. Он играл его без ее пения. Она пела вместе с ним. Так они кружили на одном месте, совершенно забывая самих себя и свои чувства, сосредоточившись исключительно на музыке. Она закрывала глаза, он их широко открывал, она слегка кивала головой в знак одобрения. Он так легко играл любую партитуру. В движениях его рук не было ничего нарочитого. Он делал свое дело, подлаживаясь исключительно под ее голос. Одно дело, когда он играл для самого себя, и другое, когда он стал аккомпаниатором: теперь он играл, как человек, старающийся не разбудить соседей.

   Роксана держалась так прямо, что все совершенно забывали про ее маленький рост. Она опиралась рукой на рояль, потом складывала ладони перед грудью. Она пела. Некоторое время назад она последовала примеру японцев и сняла обувь. Господин Осокава очень долго крепился, не желая нарушать обычаев чужой страны, но время шло, и через неделю он почувствовал, что выносить подобное варварство больше не в силах. Потому что носить обувь в доме – это настоящее варварство. Носить обувь в доме почти так же оскорбительно, как оказаться захваченным в заложники. Его примеру последовали Гэн, Като, господин Ямамото, господин Аои, господин Огава, а потом и Роксана. Теперь она бродила по дому в спортивных носках, одолженных, как и многое другое, у вице-президента, ноги которого были немногим больше ее собственных. И пела она тоже в носках. Когда она почувствовала, что нашла наконец нужные звуки и песня получается, она довела ее до конца без малейших колебаний. Сказать, что ее пение с каждой попыткой улучшалось, было невозможно, но в ее интерпретациях сквозило нечто неуловимое. Она пела так, как будто своим пением спасала жизнь присутствующих в комнате заложников. Легкий ветерок шевелил на окнах занавески, но люди стояли, не шелохнувшись. С улицы тоже не доносилось ни звука. Не чирикали даже желтые птички.

   В то утро, когда прекратил лить дождь, Гэн дождался последней ноты и тут же направился к Кармен. Этот момент был самым подходящим, чтобы незаметно поговорить, потому что после пения Роксаны все некоторое время бродили по дому в состоянии какой-то прострации. Создавалось впечатление, что если бы кому-нибудь взбрело в голову просто открыть дверь и выйти на улицу, то никакой реакции не последовало бы. Но о бегстве никто и не помышлял. Когда господин Осокава предложил Роксане воды, она взяла его под руку и пошла вслед за ним.

   – Она в него влюблена, – прошептала Кармен Гэну. Сперва он ее не совсем понял и расслышал только слово «влюблена». Он заставил себя остановиться и воспроизвести в памяти все предложение целиком. Ему легко было это сделать. Как будто у него в голове был встроен магнитофон.

   – Госпожа Косс? Влюблена в господина Осокаву?

   Кармен кивнула, совсем незаметно, но он уже научился ее понимать. Влюблена?

   На его взгляд, а он приглядывался очень внимательно, скорей господин Осокава был влюблен в Роксану. Мысль о возможности взаимного чувства никогда не приходила ему в голову, и он спросил Кармен, почему она так решила.

   – По всему, – прошептала Кармен. – По тому, как она на него смотрит, как она его выбирает. Она всегда сидит рядом с ним, хотя они не могут даже разговаривать. Он такой спокойный! Ей, наверное, все время хочется быть рядом с ним.

   – Она тебе что-нибудь говорила?

   – Может быть, – улыбнулась Кармен. – Иногда по утрам она со мной о чем-то разговаривает, но я не понимаю, о чем.

   Ну да, разумеется, подумал Гэн. Он смотрел, как они направляются на кухню, его работодатель и певица.

   – Я бы сказал, что здесь все должны быть в нее влюблены. Как же она может сделать выбор?

   – И вы тоже в нее влюблены? – спросила Кармен. Их взгляды встретились – еще неделю назад такое вообще казалось им невозможным. Первым отвел глаза Гэн.

   – Нет, – ответил он. – Я нет. – Гэн был влюблен в Кармен. И хотя он встречался с ней каждую ночь в посудной кладовке и учил ее читать и писать по-испански, он только сейчас осознал это со всей ясностью. Они разговаривали о гласных и согласных. О дифтонгах и притяжательных местоимениях. Она записывала буквы в тетрадку. Сколько бы ни давал он ей слов для запоминания, она просила еще больше. Она готова была с радостью удерживать его при себе всю ночь напролет, повторять, делать упражнения, отвечать на вопросы. А он чувствовал, что всю жизнь провел в каком-то полусонном состоянии, из которого практически никогда не выходил. Временами он задавался вопросом, что это – настоящая любовь, или просто нервное напряжение возбудило в его сердце такое страстное желание. Мысли его путались. Он откидывался на спинку кресла и засыпал, но во сне тоже видел Кармен. Да, она простая темная девушка. Да, она террористка из джунглей. Но ум у нее не менее живой, чем у тех девушек, которых он встречал в университете. Про нее можно сказать, что она схватывает все на лету. Ей требовалось лишь небольшое внимание и помощь. Она поглощала информацию, как огонь поглощает сухой хворост, и просила все больше и больше. Каждую ночь она снимала с плеча винтовку и клала ее на буфет рядом с соусником. Она садилась на пол, приспосабливала свою тетрадку на коленях и вынимала остро оточенный карандаш. В университете не было таких девушек, как Кармен. На всем свете не существует таких девушек, как Кармен. Если бы раньше Гэну сказали, что его возлюбленная будет жить не в Токио, не в Париже, не в Нью-Йорке и не в Афинах, то он бы счел сказавшего шутником. И вот оказалось, что его возлюбленная одевается, как мальчик, живет в маленькой деревушке в джунглях, название которой ему знать не полагается, а даже если бы он узнал название, все равно вряд ли смог бы ее когда-нибудь отыскать. Его возлюбленная по ночам кладет винтовку возле соусника, чтобы он мог учить ее читать. Она вошла в его жизнь через вентиляционную трубу, а каким способом покинет – это вопрос, который заставлял его в ужасе просыпаться по нескольку раз за ночь, сокращая даже то малое время, которое ему оставалось на сон.

   – Господин Осокава и сеньорита Косс, – продолжала Кармен. – Среди всех людей на свете они нашли друг друга. Интересно, какие у них шансы?

   – Не забывай о госпоже Осокава, – ответил Гэн. Он плохо знал жену своего работодателя, хотя и видел ее часто. Она была женщиной, исполненной глубокого достоинства, с прохладными руками и спокойным голосом. Она всегда называла Гэна «господин Ватанабе».

   – Господин Осокава живет в Японии, – сказала Кармен, отвернувшись к двери. – Это значит, за миллион километров отсюда. Кроме того, он не собирается домой. Конечно, мне очень жаль госпожу Осокаву, но я не думаю, что господин Осокава останется один.

   – Что ты имеешь в виду: «не собирается домой»?

   Кармен одарила Гэна легкой улыбкой. Она чуть откинула голову, так что Гэн наконец разглядел под козырьком ее лицо.

   – Это значит, что мы живем пока здесь.

   – Но ведь не навсегда?

   – Надо полагать, – почти беззвучно ответила Кармен. И тут же засомневалась, не выдала ли она ему чего-нибудь лишнего. Она знала, что должна хранить абсолютную верность командирам, но разговаривать с Гэном – совсем не то же самое, что разговаривать с другими заложниками. Гэн наверняка никому не выдаст секрет, потому что сами их отношения целиком являются секретом: и посудная кладовка, и чтение. Она верила ему абсолютно. Она легонько дернула его ладонь и ушла. Прежде чем за ней последовать, он выждал минуту. Она шла совершенно беззвучно, ее движения были спокойными и осторожными. Никто не замечал, как она проходила мимо. Она вошла в маленький туалет рядом с холлом. Все замечательное розовое мыло в доме уже давно кончилось, полотенца были грязными, но золотой лебедь продолжал восседать над раковиной, и если повернуть кран, то из него все так же лилась нескончаемой струей прозрачная вода. Кармен сняла кепку и вымыла лицо. Потом постаралась причесать пальцами волосы. Лицо в зеркале было грубым и смуглым. Дома некоторые называли ее красавицей, но теперь, когда она увидела настоящую красоту, ей стало ясно, что с красотой она не имеет ничего общего. Иногда по утрам, очень редко, когда она приносила Роксане завтрак, а та еще спала, Кармен ставила поднос на тумбочку и слегка касалась ее плеча. Тут же открывались огромные светлые глаза, певица улыбалась Кармен, откидывала одеяло и делала знак Кармен лечь рядом с ней, на теплые вышитые простыни. Кармен немедленно стаскивала башмаки о спинку кровати, вместе они закрывали глаза и еще несколько минут предавались сну. Роксана заботливо укутывала Кармен по самую шею. Кармен проваливалась в сон и видела своих сестер и мать. Всего несколько минут сна – а они уже тут как тут, все пришли к ней в гости! Они все тоже хотят понежиться в такой мягкой и удобной постели, полежать рядом с такой потрясающей, невообразимой женщиной. Светлые волосы, голубые глаза, кожа, как белоснежные, с розоватым оттенком лепестки. Разве кто-нибудь может устоять перед обаянием Роксаны Косс?

   – Гэн! – позвал Виктор Федоров, едва тот схватился за ручку ванной комнаты. – Как получается, что вас так трудно найти на пространстве, с которого некуда деваться?

   – Я не думал…

   – Ее голос сегодня утром как вы находите? Настоящее совершенство!

   Гэн согласился.

   – Это значит, что наступило время с ней поговорить.

   – Прямо сейчас?

   – Я понял, что наступил самый подходящий момент!

   – Но ведь об этом я вас спрашивал на этой неделе каждый день!

   – Ну и что? Тогда я еще не был готов, что правда, то правда, но сегодня утром, когда она снова и снова пела Россини, я почувствовал, что мою неадекватность она поймет правильно! Она сострадательная женщина. Сегодня я в этом убедился. – Федоров постоянно потирал руки, как будто мыл их под невидимой струей воды. Голос его был спокойным, но в глазах сквозила нервозность, даже от его кожи исходил какой-то нервный запах.

   – Что касается меня, то момент не совсем…

   – Момент подходящий для меня! – настаивал Федоров. Затем он понизил голос и добавил: – Мои нервы уже не выдерживают. – Федоров успел сбрить с лица густую растительность – процесс болезненный и весьма долгий, если учитывать качество имеющихся в доме бритв, – и открыл тем самым большую часть своего грубого розового лица. Он попросил у вице-президента халат, воспользовался услугами его стиральной машины, а затем прогладил все свои вещи утюгом. Он принял ванну и выстриг волосы из носа и ушей маленькими маникюрными ножницами, которые выпросил у Гилберта за взятку в виде пачки сигарет. Он остриг ногти и даже попытался кое-как привести в порядок волосы на голове, но с маникюрными ножницами это дело оказалось ему не под силу. Он сделал все, что мог. Больше ждать было невозможно.

   Гэн кивнул в сторону ванной комнаты:

   – Я только собирался…

   Федоров посмотрел через плечо, а потом взял Гэна под руку и едва ли не втолкнул его в ванную.

   – Ну разумеется! Разумеется! Такое время я еще могу потерпеть. Сколько вам будет угодно! Делайте, что вам надо! Я подожду вас перед дверью. Чтобы быть уверенным, что буду первым в очереди к переводчику. – Рубашка Федорова промокла от пота. Пот оставлял на ней новые пятна поверх старых, ставших совсем бледными после стирки. Гэн подумал, не это ли имел русский в виду, когда говорил, что больше не может ждать.

   – Одну минутку, – спокойно сказал он и без стука вошел в ванную.

   – Вот бы узнать, о чем вы говорили! – засмеялась Кармен. Она попыталась сымитировать русские слова, но у нее получилась какая-то бессмыслица, вроде: «Я не буду хрустеть стол».

   Гэн приложил к губам палец. Ванная комната была маленькая и очень темная: стены облицованы темным мрамором, пол тоже из темного мрамора. Одна из лампочек возле зеркала перегорела. Гэн напомнил себе, что надо не забыть попросить вице-президента заменить лампочку.

   Она села на раковину и прошептала:

   – Кажется, у вас был очень важный разговор! Это Лебедь, русский?

   Гэн сказал, что это был Федоров.

   – А, такой большой. А откуда ты знаешь русский язык? Откуда ты вообще знаешь так много языков?

   – Это моя работа.

   – Нет-нет! Это потому, что ты знаешь что-то такое, что я тоже хочу знать!

   – У меня всего минута, – прошептал Гэн. Ее волосы были так близко от него. Они были темнее и глубже оттенком, чем мрамор. – Я должен для него переводить. Он ждет за дверью.

   – Мы можем поговорить ночью.

   Гэн покачал головой:

   – Я хочу спросить тебя о том, что ты сказала тогда. Что ты имела в виду, когда говорила, что мы пока здесь живем?

   Кармен вздохнула:

   – Ты должен понимать, что я не могу всего сказать. Но спроси самого себя, разве так уж страшно, если мы останемся все вместе в этом прекрасном доме? – Ванная комната была размером с одну треть посудной кладовки. Коленями она касалась его ног. Сделай он полшага назад, и окажется на комоде. Ей захотелось взять его за руку. Почему он хочет ее покинуть, вообще покинуть это место?

   – Рано или поздно все это должно закончиться, – сказал он. – Такие вещи обычно не могут длиться бесконечно, и кто-нибудь их обязательно доводит до конца.

   – Только если люди совершают что-нибудь ужасное. А мы никого не убили. Никто не стал из-за нас несчастным.

   – Здесь все несчастны. – Произнося эти слова, Гэн совершенно не был уверен в их правдивости. Кармен опустила голову и начала рассматривать свои руки.

   – Иди и переводи, – сказала она.

   – Только после того, как ты мне скажешь что-нибудь еще.

   Глаза Кармен наполнились слезами, и она начала часто-часто моргать, чтобы это скрыть. Как глупо, если она тут еще и заплачет! Неужели никакой надежды? Неужели невозможно остаться здесь хотя бы настолько, чтобы хорошенько выучить испанский язык, то есть научиться читать и писать, потом выучить английский, а потом, может быть, еще и японский немного? Но это слишком эгоистично. Она это понимала. Гэн прав, когда хочет от нее избавиться. Она ничего для него не значит. Она только отнимает у него время.

   – Я ничего не знаю.

   Федоров постучал в дверь. Он был в таком состоянии, что по-другому поступить не мог.

   – Перево-о-одчик! – Он как будто пропел это слово.

   – Минутку! – ответил ему Гэн через дверь.

   Ее время истекло, и Кармен уронила пару слезинок. Так хочется целыми днями не расставаться. Так хочется, чтобы у них впереди были недели, месяцы для беспрерывного общения: им так много надо друг другу сказать!

   – Может быть, ты права, – сказал он напоследок.

   Ее поза позволяла ему видеть одновременно ее лицо и узкую спину. А в большом овальном зеркале в раме из золоченых листьев он мог видеть свое собственное лицо, смотрящее на нее. В его лице было столько любви, и она светилась в нем так явно, что Кармен наверняка уже обо всем догадалась. Они находились так близко друг от друга, что, казалось, дышали одними и теми же молекулами воздуха, и этот воздух, потяжелевший от желания, неотвратимо подталкивал их друг к другу. Наверное, Гэн сделал какое-то крошечное движение, полшага вперед, потому что его лицо вдруг погрузилось в ее волосы, а ее руки обвились вокруг его шеи, и они оказались друг у друга в объятиях. Это показалось им настолько естественным, вызвало у них такое волшебное облегчение, что через секунду они уже не могли себе представить, почему раньше так долго теряли время и не пользовались каждой минутой, чтобы быть вместе.

   – Переводчик! – В голосе Федорова из-за двери теперь слышалось беспокойство.

   Кармен поцеловала Гэна. Времени для поцелуев уже не хватало, но ей хотелось его уверить, что в будущем такого времени у них обязательно будет вдоволь. Поцелуй в этом море одиночества похож на руку помощи, протянутую утопающему и уже почти задохнувшемуся без воздуха человеку. Поцелуй, еще один поцелуй.

   – Иди, – прошептала она.

   И Гэн, которому в данную минуту не надо было ничего, кроме этой девушки и стен этой ванной комнаты, поцеловал ее снова. Он задыхался, он почти терял сознание. Некоторое время ему пришлось постоять, опершись на ее плечо, потому что иначе он не смог бы выйти из ванной. Кармен поднялась с раковины и встала за дверью. Дверь открылась и отняла у нее Гэна, позволила внешнему миру им завладеть.

   – Вам нехорошо? – спросил Федоров скорей нервно, чем участливо. Теперь промокшая рубашка практически прилипла к его спине и плечам. Разве переводчик не знал, как нелегко ему сейчас приходится? Он столько времени раздумывал, стоит ли вообще ему говорить, а потом, когда решил, что все-таки стоит, то не менее мучительно раздумывал, что именно ему следует сказать. Теперь его чувства определились, но он боялся, что при переводе этих чувств в слова они снова потеряют свою определенность. Конечно, Лебедь и Березовский были симпатичными ребятами, но они тоже были русскими. Они понимали боль федоровской любви. Если честно, то нечто подобное они сами испытывали. Он совершенно не удивится, если они тоже в конце концов потеряют самообладание и обратятся к переводчику с той же самой просьбой. Чем больше говорил Федоров о своем сердечном влечении, тем более они убеждались, что этой болезнью они инфицированы коллективно.

   – Я прошу прощения за промедление, – сказал Гэн. Комната перед его глазами плыла и раскачивалась, как линия горизонта в пустыне. Он облокотился на запертую дверь в ванную. Она была там, всего в двух или трех сантиметрах от него.

   – Вы выглядите неважно, – сказал русский, теперь уже с искренним участием. Переводчик вызывал у него симпатию. – И голос у вас что-то слабый.

   – Не беспокойтесь, я уверен, что все будет хорошо.

   – Вы так бледны. А глаза у вас как будто заплаканные. Если вы действительно больны, то командиры отпустят вас на свободу. После первого аккомпаниатора они стали очень осторожны в вопросах здоровья.

   Гэн моргал, стараясь поставить на место раскачивающуюся мебель, но яркие полосы кушетки продолжали прыгать и кривиться в пульсирующем ритме его кровообращения. Он распрямился и повертел головой.

   – Ну вот, – сказал он неуверенно, – теперь все в порядке. У меня нет ни малейшего желания отсюда уходить. – Он посмотрел на солнце, светящее в высокие окна. На цветном ковре вспыхивали солнечные блики, двигались живые тени от листьев. В эту минуту, стоя рядом с русским, Гэн наконец понял, что говорила ему Кармен. Посмотрите на эту комнату! Вот занавески и светильники, вот мягкие подушки диванов, все золотое, зеленое и голубое. Действительно, кто откажется жить в такой комнате?

   Федоров улыбнулся и стукнул переводчика по плечу.

   – Ну что вы за человек! Из всех человеков человек! Ах, как я вами восхищаюсь!

   – Из всех человеков человек! – повторил Гэн. Славянский язык кружил ему голову, как бренди.

   – Тогда пойдемте и поговорим с Роксаной Косс! У меня нет времени еще раз умываться! Если не сейчас, то всю свою решимость я потеряю навсегда.

   Они отправились на кухню, но с таким же успехом Гэн мог идти один. В голове у него не было ни единой мысли о Федорове, ни о том, что он чувствует, ни о том, что собирается сказать. Голова Гэна была полна Кармен. Кармен, сидящая на раковине. Такой он запомнит ее навсегда. Пройдут долгие годы, но как только он подумает о ней, то тут же представит ее себе сидящей на черном мраморе, ее тяжелые башмаки зашнурованы электрическим проводом, руки упираются в прохладный камень. Разделенные на пробор волосы заложены за изящные ушки и свободно струятся по плечам. Он вспоминал ее поцелуй, ее руки, обхватившие его за шею. Но самым острым воспоминанием было ее лицо в форме сердечка, ее темно-карие глаза и подвижные брови, ее круглый ротик, который ему постоянно хотелось целовать. Господин Осокава к своим занятиям относился с легкостью. Скажешь ему сегодня слово – и назавтра он его наверняка забудет. Он сам смеялся над своими ошибками, делал пометки, ставил маленькие галочки рядом со словами, которые ему не давались. Но не такой была Кармен. Сказать что-нибудь Кармен – значило навеки впечатать это в шелковые извилины ее мозга. Она закрывала глаза и произносила слово вслух либо записывала его на бумаге, и этого было достаточно – слово навеки становилось ее собственностью. Проверять ее было не обязательно. Они неслись вперед, продирались сквозь ночь с такой скоростью, как будто за ними гналась стая волков. Она хотела всего и сразу, как можно больше. Больше слов, больше знаний. Она просила его объяснять ей правила грамматики и пунктуации. Она хотела изучить герундий, инфинитивы и причастия. В конце урока, когда от слов они уже уставали, она откидывалась на дверцу буфета в посудной кладовке и зевала.

   – Теперь расскажи мне о запятых, – со вздохом говорила она. Над ее головой возвышались горы тарелок, сервиз на двадцать четыре персоны, сервиз с синими кобальтовыми лентами по окружности на шестьдесят персон, каждая чашечка висит на своем собственном крючочке.

   – Уже поздно. Не обязательно приниматься за запятые сегодня.

   Она скрещивала руки на своей узкой груди и сползала по дверце на пол.

   – Запятые ставятся в конце предложения, – говорила она, чтобы его раззадорить, заставить себя исправлять.

   Гэн закрывал глаза, наклонялся вперед и опускал голову на колени. Сон – это такая страна, куда не требуется виз.

   – Запятые, – говорил он сквозь сон, – это паузы в предложении, они отделяют разные мысли.

   – Ах! – сказал Федоров. – Она разговаривает с вашим работодателем!

   Гэн вздрогнул, пришел в себя и понял, что Кармен рядом с ним нет, а он стоит на кухне вместе с Федоровым. До посудной кладовки оставалось не более десяти шагов. Насколько он знал, никто, кроме них двоих, туда ни разу не заглядывал. Господин Осокава и Роксана стояли рядом с раковиной. Возникало странное ощущение, что они заняты оживленной беседой, хотя оба молчали. Игнасио, Гвадалупе и Хумберто сидели здесь же, за кухонным столом, и чистили оружие: на газете перед ними лежали россыпи металлических деталей, которые они одну за другой смазывали маслом. Тибо тоже сидел за тем же столом и читал поваренную книгу.

   – Кажется, мне лучше прийти попозже, – сказал Федоров. – Когда она не будет так занята.

   Роксана Косс была, похоже, совершенно свободна. Она просто стояла, вертела в пальцах стакан и подставляла лицо солнечному свету.

   – В конце концов, мы можем у нее об этом спросить, – предложил Гэн. Ему хотелось наконец выполнить свое обязательство по отношению к Федорову, чтобы тот больше не преследовал его по пятам и не убеждал его, что вот теперь он совершенно готов, а через минуту – что он совершенно не готов.

   Федоров вытащил из кармана огромный носовой платок и вытер им лицо, как будто счищал с него невидимую грязь.

   – Не обязательно делать это именно сейчас. Мы же пока никуда не уходим. Нас все равно никогда не освободят. Разве не достаточно, что я вижу ее каждый день? Это такая великая роскошь. Все остальное с моей стороны – обыкновенный эгоизм. Да и что я могу ей сказать?

   Но Гэн его не слушал. В русском языке он был не слишком силен, и стоило ему отвлечься, как он превращался в бессмысленный набор звуков. Кириллические буквы прыгали у него перед глазами и барабанили по голове, как град по цинковой крыше. Он улыбнулся Федорову и кивнул, чувствуя такую лень, которой в прошлой жизни никогда бы себе не позволил.

   – Разве этот солнечный свет не прекрасен? – обратился к Гэну господин Осокава, когда заметил, что тот стоит рядом. – Я вдруг почувствовал, что изголодался по нему, что солнечный свет – единственное, что может меня насытить. Мне хочется без конца стоять и смотреть в окно. Наверное, сказывается дефицит витаминов.

   – Я бы сказал, что нам всем сейчас не хватает витаминов, – сказал Гэн. – Вам знаком господин Федоров?

   Господин Осокава поклонился Федорову. Смущенный Федоров ответил на его поклон, затем поклонился Роксане Косс, которая в свою очередь тоже поклонилась, хотя и не столь глубоко. Стоя кружком, они все вместе напоминали стаю гусей, тянувших к воде шеи.

   – Он хочет поговорить с Роксаной о музыке, – сказал Гэн сперва по-японски, потом по-английски. Господин Осокава и Роксана вместе поклонились Федорову, который прижал к губам носовой платок, как будто собирался его съесть.

   – Тогда я пойду поиграю в шахматы. – Господин Осокава посмотрел на часы. – Мы должны играть в одиннадцать, так что я явлюсь не слишком рано.

   – Я совершенно уверен, что у вас нет нужды нас покидать, – сказал Гэн.

   – Но нет нужды и оставаться. – Господин Осокава посмотрел на Роксану, и, несмотря на нежность, сквозившую в его взгляде, стало ясно, что свое решение он принял окончательно: он сейчас уйдет, он будет играть в шахматы, а потом, если она захочет, он вернется и снова посидит рядом с ней. Они обменялись улыбками, и господин Осокава вышел из кухни через раздвижные двери. В его походке чувствовалась удивительная легкость, какой Гэн раньше за ним не замечал. Он шел с высоко поднятой головой. Свои уже пообносившиеся брюки и потерявшую свежесть рубашку он носил с удивительным достоинством.

   – Ваш друг – потрясающий человек, – тихо сказала Роксана, устремив взор туда, где только что стоял господин Осокава.

   – Я и сам всегда так думал, – признался Гэн. Он все еще был озадачен тем, что сказала ему Кармен. Но взгляд, которым обменялись эти двое, он узнал. Гэн был влюблен, и это чувство было для него настолько новым, что он едва мог представить себе других людей, испытывающих нечто подобное. Кроме, разумеется, Симона Тибо, который читал поваренную книгу с замотанным вокруг горла шарфом жены. Все были в курсе, что Тибо влюблен.

   Роксана подняла голову, чтобы охватить взглядом исполинскую фигуру Федорова. И при этом сменила выражение лица. Теперь она изображала, что готова слушать, готова получать профессиональные комплименты, готова заставить собеседника поверить, что его слова имеют для нее хоть какое-то значение.

   – Мистер Федоров, может быть, нам удобнее сесть в гостиной?

   Столь прямой вопрос привел Федорова в волнение. Услышанное через переводчика его совершенно обескуражило, но, когда Гэн собрался повторить свой перевод, он все-таки ответил:

   – Мне удобно там, где удобно вам. Я счастлив говорить с вами на кухне. Мне кажется, что эта комната чрезвычайно хороша сама по себе, хотя лично мне не пришлось раньше здесь бывать. – Вообще-то, если верить Лебедю и Березовскому, ему даже лучше говорить на кухне, где никто не сможет его понять и подслушать. Негромкий лязг ружейного металла о столешницу и прищелкивание языком Тибо, который выражал таким способом отношение к прочитанным рецептам, казались ему предпочтительнее подслушивания в гостиной.

   – Мне она тоже кажется прекрасной, – сказала Роксана. Она пила воду из стакана небольшими глоточками. Ее губы, вода… Взглянув на это, Федоров задрожал и отвернулся. Что же он собирался ей сказать? Надо было написать ей письмо! Вот это было бы правильно! А переводчик мог его перевести. Слова остаются словами, скажи их или напиши – все равно.

   – Мне кажется, что мне действительно лучше сесть, – пробормотал Федоров.

   Гэн уловил слабость в его голосе и поспешил за стулом. Русский начал тяжело опускаться на стул еще до того, как Гэн успел этот стул под него подставить. С тяжелым вздохом, означавшим, очевидно, что всему конец, гигант уронил голову на колени.

   – Господи! – воскликнула Роксана, склоняясь над ним. – Может быть, он болен? – Она схватила с вешалки кухонное полотенце и окунула его в свою питьевую воду, а затем приложила мягкую влажную ткань к розовому затылку русского. От ее прикосновений тот слегка застонал.

   – Вы не знаете, что с ним такое? – спросила она Гэна. – Когда он вошел, с ним как будто все было в порядке. А теперь – в точности, как Кристоф, та же бледность, то же полуобморочное состояние. Может быть, у него тоже диабет? Пощупайте его, он совсем холодный!

   – Скажите мне, что она говорит, – прошептал Федоров снизу.

   – Она спрашивает, что с вами, – перевел Гэн.

   Наступило долгое молчание. Роксана начала ощупывать его шею в поисках пульса.

   – Скажите ей, что это любовь, – пробормотал русский.

   – Любовь?

   Федоров молча кивнул головой. У него была густая волнистая шевелюра, хотя и не совсем чистая. На висках его уже проступала седина, но на макушке, которую как раз видели перед собой Роксана и Гэн, волосы оставались темными и красивыми – волосы молодого человека.

   – Раньше вы мне ни слова не говорили о любви! – воскликнул Гэн, совершенно заинтригованный. Он понимал, что подобный поворот дела ставит его в весьма неловкое положение.

   – Но я же не в вас влюблен, – пробормотал Федоров. – Почему я должен был говорить с вами о любви?

   – Но, насколько я понимаю, меня пригласили сюда переводить совсем не это!

   С неимоверным усилием Федоров заставил себя поднять голову. Лицо его было покрыто липким потом.

   – А разве вы пришли сюда переводить только то, что считаете нужным? По-вашему, мы должны говорить только о погоде? Разве вы имеете право решать за других, что им следует говорить друг другу, а чего не следует?

   Федоров был прав. Гэн должен был это признать. Личные чувства переводчика в данном случае не имеют значения. В обязанности Гэна не входило редактировать диалог. Едва ли в его обязанности входило даже вслушиваться.

   – Прекрасно, – сказал он. По-русски очень легко казаться усталым. – В таком случае все прекрасно.

   – Что он говорит? – спросила Роксана. Теперь, когда Федоров сел, она приложила полотенце к его лбу.

   – Она хочет знать, что вы сказали, – обратился Гэн к Федорову. – Мне следует сказать ей о любви?

   Федоров слабо улыбнулся. Ему следовало бы проигнорировать такой вопрос, сделать вид, что он его не касается. Пока еще ничего особенного не произошло: просто легкое недомогание. Ему следует как можно быстрее начать то, ради чего он сюда пришел: свою речь, которую он так долго репетировал перед Лебедем и Березовским. Он прокашлялся.

   – У себя на родине я являюсь министром торговли, – начал он слабым голосом. – Ответственная позиция, и вот теперь я могу погибнуть. – Он пытался прищелкнуть пальцами, но у него ничего не получалось, потому что липкие от пота пальцы скользили друг о друга беззвучно. – Но все равно, в наше время это очень хорошая работа, и я вполне ею доволен. Для мужчины заниматься реальным делом – значит быть счастливым. – Он попытался посмотреть ей в глаза, но для него это было уже слишком. У него засосало под ложечкой.

   Гэн перевел, стараясь не думать, к чему все это приведет.

   – Спросите его, как он себя чувствует, – сказала Роксана. – Мне кажется, цвет лица у него улучшился.

   Она сняла полотенце с его головы. Федоров разочарованно вздохнул.

   – Она хочет знать, как вы себя чувствуете!

   – Она слушает мою историю?

   – Вы можете продолжать. Я сделаю все, что в моих силах.

   – Скажите ей, что со мной все в порядке. Скажите ей так: у России никогда не было намерений инвестировать капитал в эту бедную страну. – Он снова посмотрел в глаза Роксане, но очень быстро, совершенно измученный, перевел взгляд на Гэна. – У нас тоже бедная страна, и к тому же мы должны поддерживать множество других бедных стран. Когда поступило приглашение на этот прием, мой друг господин Березовский, крупный бизнесмен, находился здесь и сказал, что я обязательно должен прийти. Он сказал, что будете выступать вы. С Березовским и Лебедем мы вместе учились в школе. Мы всегда были близкими друзьями. Теперь я в правительстве, Березовский в бизнесе, а Лебедь… Лебедь, как у вас говорят, имеет дело с инвестициями. Сто лет тому назад мы все учились в Санкт-Петербурге. И часто ходили в оперу. Молодые люди, мы занимали самые дешевые, стоячие места на галерке: денег у нас тогда не было. Потом, когда появилась работа, мы уже покупали себе билеты на сидячие места. А потом и на самые лучшие места. Можно оценить положение человека в обществе по тому, какие места он занимает в опере. А в молодости мы слушали Чайковского, Мусоргского, Римского-Корсакова, Прокофьева, вообще все, чем славилась русская опера.

   Перевод шел медленно, но для участников беседы это было неплохо, потому что каждый успевал сосредоточиться.

   – В России замечательная опера, – вежливо вставила Роксана. Она бросила полотенце в раковину и тоже решила взять себе стул, потому что никто об этом почему-то не позаботился, а история русского обещала быть длинной. Когда она схватилась за один из стульев, мальчик по имени Сесар вскочил со своего места за кухонным столом и бросился ей помогать.

   – Gracia [Спасибо (исп.). ], – сказала она ему. Это испанское слово она уже выучила.

   – Прошу прощения, – смущенно сказал Гэн, который тоже переводил, стоя на ногах. – Просто ума не приложу, чем были заняты мои мысли.

   – Наверное, ваши мысли были заняты русским языком, – предположила Роксана. – Кажется, нам предстоит головная боль. У вас есть понятие, куда он клонит со своей историей?

   Федоров слабо улыбался. Его щеки успели порозоветь.

   – У меня об этом самое смутное понятие.

   – Тогда молчите, пусть это будет для нас сюрпризом. Надо полагать, что на сегодня у нас с вами такое развлечение. – Она закинула ногу на ногу и слегка улыбнулась Федорову в знак того, что он может продолжать.

   Федоров минуту помолчал. Он успел заново пересмотреть свою позицию. После стольких репетиций он вдруг понял, что избрал совершенно неправильный путь. Его история началась задолго до школы. Она началась еще до оперы, хотя опера тоже сыграла свою роль. Он решил начать свой рассказ с самого начала. Мысленно он представил себя в России, ребенком, который карабкается по черной лестнице в квартиру, где в те времена жила его семья. Он придвинулся ближе к Роксане. Он прикидывал, в каком направлении находится отсюда Россия.

   – Когда я был мальчиком, город, в котором я жил, назывался Ленинград. Но вы это знаете. Еще раньше он назывался Петроград, но это название никому не принесло счастья. Все считали, что городу лучше иметь либо исконное название, либо уж совсем новое, а не гибрид того и другого. В то время моя семья жила вместе: мама, папа, два моих брата, я и бабушка, мать моей мамы. Так вот, у бабушки была книга с картинками. Очень толстая книга. – Федоров руками показал, какого размера была книга. По его жесту можно было предположить, что книга была исполинских размеров. – Бабушка рассказывала, что книгу ей подарил один ее поклонник из Европы, когда ей было пятнадцать лет. Этого человека звали Юлиан. Не знаю, правда ли это. Моя бабушка была большой мастерицей рассказывать всякие истории. Тот факт, что она сохранила эту книгу во время всех войн и катаклизмов, всегда меня поражал. Она не продала ее во время голода и не сожгла в печке, когда не было дров, потому что у нас бывали времена, когда люди сжигали все, что горит, чтобы спасти себя от холода. Удивительно и то, что книгу у нее не отобрали во время гонений, хотя спрятать ее было очень трудно. Когда я был мальчиком, война давно закончилась, и бабушка была уже старой женщиной. Она не ходила по музеям. Мы гуляли с ней возле Зимнего дворца, но внутрь никогда не заходили. Надо полагать, что для этого у нас не было денег. Зато бывали вечера, когда она приказывала мне и моим братьям вымыть руки и после этого вытаскивала свою книгу. До десяти лет мне не разрешалось даже дотрагиваться до ее страниц, но я все равно мыл руки – только для того, чтобы удостоиться чести ее смотреть. Она хранила свое сокровище под диваном, на котором спала, завернутым в стеганое одеяло. Так вот, когда она удостоверялась, что стол совершенно чист, мы клали на него одеяло и медленно разворачивали. Потом она садилась. Она была маленькой женщиной, а мы выстраивались вокруг нее. Она очень щепетильно относилась к свету, падающему на страницы. Он ни в коем случае не должен был быть слишком ярким, потому что, по ее мнению, от яркого света могут выцвести краски. Поэтому она оставляла такой слабый свет, что мы едва могли как следует рассмотреть иллюстрации. Она надевала белые нитяные перчатки – совершенно чистые, потому что они использовались только для переворачивания страниц. Можете вы себе это вообразить?

   Федоров слегка перевел дух.

   – В те времена мы не были слишком бедными, в том смысле, что мы ничем не отличались от других людей вокруг. Наша квартирка была очень маленькой, мы с братом спали в одной кровати. Наша семья отличалась от других семей только тем, что владела книгой. Такая неординарная вещь была эта книга. Она называлась «Шедевры импрессионизма». Никто из друзей и знакомых не знал, что у нас есть такая книга. Детям запрещалось кому бы то ни было о ней рассказывать, потому что бабушка боялась, что кто-нибудь придет и ее у нас отберет. Там были репродукции Писарро, Боннара, Ван Гога, Моне, Мане, Сезанна и многих других, сотни картин. Цвета были чарующими, особенно при тусклом освещении. Каждую картину мы внимательно рассматривали. Все они, по словам бабушки, имели громадное значение. Бывали ночи, когда она успевала перевернуть не более двух страниц. Мне казалось, что потребуется год, чтобы хоть раз досмотреть эту книгу до конца. Судя по всему, книга действительно была выдающимся произведением типографского искусства. Конечно, в те времена оригиналы картин мне были недоступны, но годы спустя, когда некоторые из них я наконец увидел, они показались очень похожими на мои детские воспоминания. Бабушка утверждала, что в молодости умела говорить по-французски и поэтому может прочесть нам все, что написано под иллюстрациями. Конечно, она немножко лукавила, потому что ее рассказы постоянно менялись. Но главное не в этом. Ее истории были замечательными. «Вот поле, на котором Ван Гог нарисовал подсолнухи, – начинала она свой рассказ. – Весь день он сидел на жарком солнце. А когда в небе появлялось белое облачко, ему хотелось сохранить его для будущих картин, и он тоже зарисовывал его на полях». Таковы приблизительно были ее рассказы: она делала вид, что читает. Иногда она читала по двадцать минут то, что на странице занимало несколько строк. Она объясняла это тем, что французский язык более компактный, нежели русский, и что каждое слово в нем содержит смысл целых предложений. Ей надо было рассказать нам о таком количестве картин! Прошло очень много лет, прежде чем я их все запомнил. Но зато даже сегодня я могу без запинки назвать вам количество стогов на поле и указать направление, откуда падает свет.

   Федоров снова сделал паузу, чтобы дать Гэну возможность все получше перевести, а сам воспользовался ею, чтобы воспроизвести в своем воображении всех сидящих за столом вокруг книги: вот бабушка, уже умершая, вот отец и мать, тоже покойные, вот младший брат Дмитрий, утонувший на рыбалке, когда ему был двадцать один год. Из всей семьи остались только двое: он и его брат Михаил, который, наверное, следит теперь за историей захвата заложников по телевизору. «Если меня убьют, – подумал Федоров, – Михаил останется один во всем мире».

   – Иногда бабушка отказывалась доставать книгу. Она говорила, что очень устала. Она говорила, что избыток красоты ее угнетает. Так проходила неделя, другая. Целая вечность без Сера! Я впадал прямо-таки в неистовство, в такой зависимости от этих картин я находился. Но само ожидание заставляло нас любить книгу еще сильнее. Благодаря ее защите моя жизнь стала иной, чем могла бы стать.

   Голос Федорова становился все спокойнее и увереннее.

   – Как объяснить это чудо? Книга научила меня любить прекрасное. Я стал понимать язык красоты. Позже это помогло мне полюбить оперу, балет, архитектуру, а еще позже я понял, что ту же красоту я могу различать в природе. В людях. Все эти способности я отношу за счет книги. К концу жизни бабушка уже не могла поднимать книгу и посылала нас доставать ее из-под дивана. У нее тряслись руки, она боялась закапать страницы слезами и поэтому разрешала нам их переворачивать. Перчатки были слишком малы для моих рук, и поэтому она научила меня, как использовать их просто в качестве прокладки между пальцами, чтобы бумага оставалась чистой.

   Федоров вздохнул: почему-то именно это воспоминание растрогало его более всего.

   – Теперь книгой владеет мой брат. Он врач, живет не в Москве. Когда мы видимся раз в несколько лет, то снова достаем эту книгу и вместе рассматриваем. Мы оба уже не можем без нее жить. Я пытался найти еще один экземпляр, но безуспешно. Очевидно, это действительно очень редкая книга.

   Не переставая говорить, Федоров теперь мог уже расслабиться. Говорение – вот та вещь, которая удавалась ему в жизни лучше всего. Он почувствовал, как выравнивается его дыхание. До этого момента он не проводил связи между книгой и сегодняшним моментом своей жизни, но сейчас эта связь возникла перед ним совершенно ясно, и он даже удивился, что не видел ее до сих пор.

   – Для бабушки была трагедия, что никто из нас не обладал художественным талантом. Даже в конце ее жизни, когда я уже изучал в университете экономику, она убеждала меня сделать еще одну попытку. Но я был не в силах этим заниматься. Она любила повторять, что вот мой брат Дмитрий наверняка стал бы великим художником, но так она говорила только потому, что Дмитрий погиб. Мертвых можно представить себе в любой роли. А мы с братом стали профессиональными зрителями. Некоторые люди рождены, чтобы производить великое искусство, а другие – чтобы этим искусством восхищаться. А как вы считаете? Это сам по себе такой особый талант, быть аудиторией в опере, зрителем в картинной галерее. Чтобы слушать величайшее в мире сопрано, тоже надо этим талантом обладать. Не каждый же может стать артистом. Должны быть и те, кто воспринимает их искусство, кто любит и восхищается тем, что имеют честь видеть.

   Федоров говорил медленно, делал длинные паузы между предложениями, поэтому Гэну не приходилось напрягаться, чтобы их понять, но именно поэтому всем было трудно что-либо сказать, когда Федоров кончил свой рассказ.

   – Очаровательная история, – выговорила наконец Роксана.

   – Но в ней еще надо поставить точку.

   Роксана откинулась на стуле, ожидая услышать про точку.

   – Может быть, я не произвожу впечатления человека, глубоко понимающего искусство, но своим рассказом я хотел вас уверить, что это именно так. Что значит для вас министр торговли в России? И тем не менее благодаря своему воспитанию я чувствую себя вполне подготовленным.

   И снова Роксане показалось, что за этим должно последовать что-то еще, и, когда ничего не последовало, она спросила:

   – Подготовленным для чего?

   – Для любви к вам, – ответил Федоров. – Я вас люблю.

   Гэн посмотрел на Федорова и замигал. Кровь отлила от его лица.

   – Что он сказал? – спросила Роксана.

   – Смелее, – сказал Федоров. – Переведите ей это.

   Волосы Роксаны были убраны с лица и стянуты на затылке эластичной лентой, найденной и принесенной ей из комнаты старшей дочери вице-президента. Без косметики и украшений, с зачесанными назад волосами она могла показаться совершенно обычной женщиной, если бы они не знали, на что она способна. Гэн подумал, что она весьма терпелива, раз смогла выслушать такую длинную историю Федорова, вообще не спускать с него глаз и ни разу не отвернуться к окну. По его мнению, о ней хорошо говорило и то, что она выбрала себе в компанию господина Осокаву, хотя могла бы выбрать менее достойного, но все же говорящего по-английски человека. Гэн высоко ценил ее пение, это разумелось само собой. Каждый день, слушая его, он чувствовал себя глубоко растроганным. Но он не любил ее. Правда, его об этом и не просили. Вряд ли ей бы даже в голову пришло, что Гэн может в нее влюбиться. И тем не менее ему было неловко. Раньше он никогда об этом не думал, но теперь был совершенно уверен, что думал, и даже удивлялся, почему это он никогда не говорил и не писал слов любви, ни от своего лица, ни от лица других людей. Поздравления с днем рождения и письма домой он заканчивал просьбой: «Пожалуйста, берегите себя». Ни сестрам, ни родителям он никогда не говорил: «Я тебя люблю». Ни тем трем женщинам, с которыми он спал в своей жизни, ни тем девушкам, которых иногда провожал после лекций в университете, он тоже этого не говорил. Ему просто не приходило это на ум, и вот теперь, впервые в жизни, когда он жаждет сказать эти слова любимой женщине, он вынужден переводить их для чужих ему мужчины и женщины.

   – Вы собираетесь переводить? – напомнила ему Роксана. В голосе ее не чувствовалось особого интереса к предмету разговора. Федоров ждал со сложенными руками и величайшим облегчением во взгляде. Он свою партию отыграл. Он довел разговор до того результата, к которому стремился.

   Гэн сглотнул слюну, которая наполнила его рот, и постарался взглянуть на Роксану вполне отстраненно, по-деловому.

   – Он подготовлен для любви к вам. Он говорит: «Я вас люблю». – Гэн позволил себе ввести в перевод свои собственные слова, чтобы они звучали как можно более адекватно.

   – Он любит мое пение?

   – Нет, он любит вас, – уточнил Гэн. Он не нашел нужным проконсультироваться по этому поводу с Федоровым. Русский улыбался.

   Вот теперь Роксана действительно отвела взгляд в сторону. Она глубоко вздохнула и некоторое время смотрела в окно, как будто ей только что поступило предложение и теперь она взвешивает его значимость. Когда она наконец снова повернулась к своему собеседнику, она улыбалась. Выражение ее лица было таким безмятежным, таким нежным, что на минуту Гэн подумал, а не влюблена ли и она в русского. Но разве возможно, что подобное признание сразу же возымеет желаемый эффект? Что она полюбит его просто за то, что он любит ее?

   – Виктор Федоров, – сказала она, – какая у вас замечательная история.

   – Спасибо. – Федоров наклонил голову.

   – Мне интересно, что стало с тем молодым человеком из Европы, с Юлианом, – продолжала она, как будто рассуждая сама с собой. – Одно дело подарить женщине колье. Оно помещается в маленькой коробочке. Даже самое дорогое колье вряд ли доставит в этом смысле много хлопот. Но подарить женщине такую большую книгу, везти ее из страны в страну – это, по-моему, экстраординарный поступок. Могу представить его себе, как он везет ее на поезде, всю завернутую в бумагу.

   – Если этот Юлиан существовал на самом деле.

   – А почему бы и нет? Нет никаких оснований не верить этой истории.

   – Я совершенно уверен, что вы правы. С сегодняшнего дня я буду считать ее абсолютной правдой.

   Мысли Гэна снова были полны одной Кармен. Ему хотелось, чтобы она его ждала, чтобы все так же сидела на краю черной мраморной раковины, но он понимал, что это невозможно. Она наверняка уже на дежурстве, обходит со своей винтовкой все комнаты на втором этаже и про себя спрягает глаголы.

   – Так же, как и любовь, – закончила Роксана.

   – Тут мне сказать нечего, – перебил ее Федоров. – Это дар. Мне хотелось что-нибудь вам подарить. Если бы у меня было колье или книга с картинками, я бы подарил их вам вместо любви. Или нет, я бы подарил их вам в добавление к своей любви.

   – Вы слишком расточительны со своими подарками.

   Федоров поежился:

   – Может быть, вы и правы. В других условиях это может показаться смешным, слишком возвышенным. В других условиях такое вообще невозможно, потому что вы знаменитая женщина, и самое большее, что я смог бы сделать, – это прикоснуться на одну секунду к вашей руке, когда вы после спектакля садитесь в машину. Но в этом доме я слышу ваше пение каждый день. В этом доме я наблюдаю, как вы обедаете, и то, что я чувствую в своем сердце, можно назвать любовью. Не вижу никаких препятствий к тому, чтобы сказать вам об этом. Люди, которые так неудачно нас захватили, в конце концов могут точно так же неудачно нас убить. Такая вероятность существует. Но в таком случае почему я должен уносить свою любовь в мир иной? Почему не отдать вам то, что по праву ваше?

   – А что, если я не смогу вас ничем отдарить? – Федоровские аргументы ей показались интересными.

   Он покачал головой:

   – О чем тут говорить, когда вы и так уже столько мне дали? Да и вообще, здесь речь не о том, кто кому и сколько должен дать. Нельзя все время думать о дарах. Мы не бизнесом с вами занимаемся. Буду ли я вам признателен, если вы скажете, что тоже любите меня? Что больше всего на свете вы хотите приехать в Россию и жить вместе с министром торговли, посещать официальные обеды, пить кофе в постели? Разумеется, это замечательная мысль, но моей жене она вряд ли понравится. Когда вы думаете о любви, то рассуждаете, как американка. А вы должны думать о ней, как русская. То есть более широко.

   – У американцев есть плохая привычка думать, как американцы, – улыбнулась Роксана. После этого все минуту посидели молча. Казалось, разговор подошел к концу, и никто уже не знал, что еще добавить к сказанному.

   Наконец Федоров встал со своего стула и сложил руки в благодарственном жесте.

   – Самое главное, я чувствую себя гораздо лучше, – сказал он. – Какой груз свалился у меня с плеч! Теперь я могу перевести дух. Вы были очень добры, что выслушали меня. – Он протянул руку Роксане, и, когда она встала и в свою очередь протянула ему свою, он ее поцеловал и на мгновение прижал к своей щеке. – Я запомню этот день навсегда. И эту минуту, и вашу руку. Ни один мужчина не может пожелать большего. – Он улыбнулся и отпустил ее руку. – Замечательный день. И замечательный подарок, который вы мне сегодня подарили. – Он откланялся и вышел с кухни, ни слова не сказав Гэну. В своем волнении он совершенно забыл о нем – так часто бывает, когда перевод проходит гладко.

   Роксана снова села на стул, а Гэн опустился на то место, которое только что занимал Федоров.

   – Боже! – сказала она. – До чего изматывающий разговор!

   – Я думал о том же самом.

   – Бедный Гэн! – Роксана склонила голову на одну сторону. – Сколько скучных вещей вам пришлось сегодня выслушать.

   – Скорей неловких, чем скучных.

   – Неловких?

   – А вы не находите неловкой ситуацию, когда незнакомые люди открывают вам свои чувства? – А вдруг она так не думает? Наверняка люди влюбляются в нее ежеминутно. Ей следовало содержать целый штат переводчиков, чтобы те переводили ей все признания в любви и все предложения о замужестве.

   – Гораздо легче любить женщину, если ни слова не понимаешь из того, что она говорит, – сказала Роксана.

   – Хорошо бы они прислали нам несколько кроликов! – воскликнул по-французски Тибо, обращаясь к Гэну. Он барабанил пальцами по книге. – А как вы относитесь к кроликам? – спросил он по-испански террористов. – Conejo.

   Парни оторвались от своего занятия. Их ружья были в основном уже собраны. Они с самого начала были вполне чистыми и после смазки стали разве что еще чище. Когда привыкаешь к оружию, разумеется, если это оружие на тебя не направлено, то за этими мальчишками даже интересно наблюдать: такие забавные, сосредоточенные дети, играют в свои игрушки.

   – Савауо, – произнес самый высокий из них, Хильберто, который совсем недавно собирался застрелить Тибо во время возни у телевизора.

   – Кабайо? – переспросил Тибо. – Гэн, что такое «кабайо»?

   Гэн минутку подумал. Его мозг все еще не переключился с русского языка.

   – Такие пушистые зверьки… но не хомяки… – Он прищелкнул пальцами. – Морские свинки!

   – То, что вы собираетесь съесть, – это морские свинки, а не кролики, – продолжал Хильберто. – Они очень вкусные.

   – О! – произнес Сесар, скрещивая на винтовке руки. – Я бы не отказался сейчас от морской свинки! – Он даже забарабанил пальцами по столу при одной мысли об этом. У него была очень плохая кожа, но за время пребывания в этом доме она несколько очистилась.

   Тибо захлопнул книгу. В Париже одна из его дочерей когда-то держала толстую белую морскую свинку в стеклянном аквариуме. Милу – так его звали – был взят вместо собаки, которую очень хотела иметь его дочь. Эдит с энтузиазмом кормила животное. Она его жалела за то, что он все время сидит в одиночестве, смотрит на жизнь их семьи через стекло. Иногда Эдит брала его на руки и так читала. Милу свертывался калачиком у нее на коленях, и его носик шевелился от удовольствия. Этот Милу был для Тибо братом, потому что все, чего ему сейчас хотелось, – это так же, как Милу, положить голову на колени жене и закопаться носом в ее свитер. Мог ли Тибо представить себе это животное (которое давно уже было мертво, но, когда и как, Тибо вспомнить не мог) освежеванным и зажаренным? Милу в качестве обеда. Когда живое существо получает имя, оно уже не может быть съедено. Мысленно названное братом, оно должно пользоваться всеми братскими правами и привилегиями брата.

   – А как вы их готовите?

   Разговор перешел на способы, как лучше всего готовить морских свинок, как их потрошить живьем. Гэн отвернулся.

   – Люди влюбляются друг в друга по разным причинам, – продолжала развивать свои мысли Роксана. Ее невежество в испанском языке спасло ее от рассказов о том, как надо медленно зажаривать морскую свинку на вертеле. – Чаще всего нас любят за то, что мы можем сделать, а не за то, что мы есть. Это не так уж плохо – быть любимой за то, что ты можешь сделать.

   – Но второй вариант лучше, – сказал Гэн.

   Роксана подобрала ноги на стул и уперлась коленями в грудь.

   – Да, лучше. Я терпеть не могу говорить «лучше», но это так. Когда кто-нибудь любит тебя за то, что ты можешь сделать, это лестно. Но вот почему ты его любишь, в свою очередь? Если кто-нибудь любит тебя за то, что ты такая, как есть, это значит, что он тебя знает. А это, в свою очередь, означает, что ты знаешь его. – Роксана улыбнулась Гэну.

   Один за другим кухню покинули сперва два террориста, потом Гэн с Роксаной и Тибо, то есть те люди, которых Сесар с некоторых пор начал считать просто взрослыми людьми, а не заложниками. Оставшись один, он начал напевать Россини. На короткое время кухня осталась в его полном распоряжении, и он спешил воспользоваться этими редкими минутами одиночества. Из окон светило солнце и освещало его блестевшую от свежей смазки винтовку. О, как ему нравилось прислушиваться к словам, которые срывались у него с губ! Сегодня утром артистка пела эту арию несколько раз подряд, так что у него появился шанс запомнить все слова. Не имело значения, что он не понимал языка. Главное, он знал, о чем поется в песне. Слова и музыка слились для него в единое целое и стали частью его самого. Снова и снова он выговаривал красивые фразы, почти шептал, боясь, что кто-нибудь может его услышать, высмеять, наказать. Эта мысль тревожила его чрезвычайно: он должен выйти сухим из воды. Тем не менее он надеялся, что так же, как она, сможет открыть в себе нечто неизвестное, вытащить это наружу с помощью пения, узнать, что находится внутри его в действительности. Он очень возбуждался, когда она брала самые высокие и громкие ноты. Если бы не винтовка, которую ему все время приходилось держать перед собой, он бы наверняка смущался каждый раз, когда ее голос доводил его до такого состояния, опалял страстью, заставлял твердеть его пенис. Она успевала спеть всего несколько тактов, как это уже начиналось. Ария близилась к кульминации, и страсть его нарастала, пока окончательно не тонула в океане наслаждения и нестерпимой боли. Приклад его винтовки ходил ходуном вверх-вниз, помогая ему достигнуть облегчения. Он облокачивался на стену, ошеломленный, наэлектризованный. Все эти эрекции предназначались ей, только ей. Каждый парень в доме мечтал о том, чтобы ее подмять под себя, заткнуть языком ее рот, овладеть ею. Они все любили ее, и в этих фантазиях, которые не оставляли их ни днем, ни ночью, она отвечала им взаимностью. Но для Сесара она значила гораздо больше, чем для других. Сесар знал, что его чувства обращены не только к ней, но и к музыке. Как будто музыка была чем-то, что существует изолированно, само по себе, и ее тоже можно полюбить, потрогать, наконец – потрахать.

8

   Возле гостевой спальни находилась маленькая гостиная, в которой командиры обычно держали совет. Именно в этой гостиной господин Осокава и командир Бенхамин иногда часами просиживали за шахматной доской. Казалось, шахматы были единственным занятием, которое отвлекало Бенхамина от боли. С тех пор как лишай дополз до его глаза, этот глаз распух, покраснел, а кожа вокруг него покрылась гнойными прыщами. К тому же от хронического конъюнктивита оба глаза беспрерывно слезились. Чем лучше командир концентрировался на шахматах, тем успешнее он отвлекался от боли. Разумеется, он никогда о ней не забывал, но все-таки, играя, он частично освобождался от ее абсолютной власти.

   В течение долгого времени заложникам разрешалось находиться только в определенной зоне дома, но с некоторых пор строгости несколько ослабели, и они время от времени получали доступ в другие зоны. Господин Осокава долгое время даже не знал о существовании этой комнаты, пока его не пригласили в нее играть. Это была очень маленькая комнатка, возле окна в ней стоял игральный столик и два стула, у стены – софа, секретер с письменным прибором, полка с книгами, переплетенными в кожу. На окне – желтые занавески, на стене – картина, изображающая корабль, на полу – ковер с голубыми цветами. Комната как комната, но она была маленькой, а после трех месяцев, проведенных в огромном пространстве главной гостиной, она вызвала у господина Осокавы чувство глубочайшего облегчения, той успокоительной защищенности, которую он испытывал ребенком, когда забирался с головой под одеяло. Он осознал это со всей ясностью только во время третьего сеанса игры: в японских домах не делают таких огромных комнат. Японец попадает в подобные помещения, лишь приходя на банкет или в оперный театр. Ему нравилось, что в этой комнате, если встать на стул, можно достать пальцами до потолка. Он вообще воспринимал с особой благодарностью все вещи, которые делают мир близким, закрытым и защищенным. Все, что он когда-то знал (или догадывался, что знает) о законах человеческого существования, за последний месяц обнаружило свою полную несостоятельность. Раньше его жизнь была заполнена до отказа, состояла из бесконечных часов работы, вечных переговоров и компромиссов, а теперь он играл в шахматы с террористом, к которому испытывал странную, необъяснимую симпатию. Раньше у него была респектабельная семья, их жизнь была подчинена строгому порядку, а теперь он был окружен людьми, которых любил и с которыми не мог поговорить. Раньше он посвящал опере несколько минут перед сном – теперь каждый день часами слушал оперную музыку в живом исполнении, со всей его теплотой, ошибками и очарованием, и женщина, владеющая волшебным голосом, находилась совсем рядом с ним: она смеялась, садилась подле него на диван, брала его за руку. Внешний мир считал, что господин Осокава сейчас очень страдает, и он едва ли сможет кому-нибудь объяснить, что это не так. Внешний мир. Он никогда не мог полностью от него отвлечься, вытеснить его из головы. Но ясное понимание того, что он наверняка очень скоро потеряет эту сладость жизни, которая снизошла на него в этом доме, заставляло его сильнее дорожить текущим моментом.

   Командир Бенхамин был хорошим шахматистом, но и господин Осокава ему ничуть не уступал. Оба они относились к типу игроков, которые терпеть не могут игру на время, и делали поэтому каждый ход так, словно время на свете еще не успели изобрести. Оба они были равно талантливы и равно медлительны, и ни один из них не испытывал ни малейшего раздражения по поводу медлительности другого. Как-то господин Осокава в ожидании своего хода подошел к дивану, сел на него и закрыл глаза, а когда открыл их снова, то увидел, что командир Бенхамин все еще двигает своего коня туда-сюда через те же самые три шахматные клетки и как будто вообще не собирается снимать пальцев с лошадиной головы. В игре они использовали разные стратегии. Бенхамин старался контролировать центр поля, господин Осокава предпочитал оборону: пешка здесь, чуть позже ладья. Побеждал поочередно то один, то другой, и никто из них не высказывался по этому поводу. Вообще-то, без разговоров игра идет более мирно. Коварные ходы не приветствовались, но и не замеченная вовремя опасность сожаления не вызывала. Вот один из них передвигал королеву, другой короля, и никто так и не вспоминал про те слова, которые Гэн написал им специально для таких случаев. Даже концовки проходили без всяких эксцессов: легкий кивок головы, а затем каждый заново расставлял на поле фигуры, чтобы на следующий день все было готово к новой партии и они могли сразу же начать игру. Ни одному из них даже не приходило в голову покинуть комнату, не приведя в порядок фигуры.

   Несмотря на то что, по всем стандартам, дом был громадным, частная жизнь в нем была невозможна. Исключение составляли Кармен и Гэн, которые встречались в посудной кладовке часа в два ночи. Оперное пение, приготовление пищи и игра в шахматы – все это входило в сферу жизни общественной. Гостевая комната находилась в том же конце дома, что и кабинет, где без умолку, час за часом, болтал телевизор, так что если кто-нибудь из молодых террористов искал новых развлечений, то при желании мог понаблюдать за игрой в шахматы. Заложники, хотя им и разрешили спускаться вниз, в прихожую, все же опасались непредсказуемых выходок со стороны парней, охранявших входную дверь с оружием в руках, и поэтому с большей охотой заходили посмотреть на игру на десять-пятнадцать минут, но за это время им редко удавалось застать хоть один ход. Большинство из них любили футбол и на шахматы тоже пытались смотреть как на вид спорта, ведь раз это игра, в ней должно что-то происходить. Но то, что они видели в маленькой гостиной, производило на них впечатление долгой литургии или лекции по алгебре или орнитологии.

   Однако двое зрителей проводили здесь целые часы и при этом никогда не клевали носом: Ишмаэль и Роксана. Последняя приходила сюда, как на спектакль, где главную роль играл господин Осокава, который, в свою очередь, был ее благодарным зрителем. Ишмаэль оставался потому, что ему самому хотелось играть в шахматы с господином Осокавой или командиром Бенхамином, только он не был уверен, что ему разрешат. Все молодые террористы старались не выходить за установленные для них рамки и знали свое место. Как и все дети, они время от времени критиковали командиров, но при этом испытывали к ним непритворное, смешанное со страхом уважение. Они могли до бесконечности пялиться в телевизор, но часы дежурств не пропускали никогда. Они не просили Месснера приносить им галлоны мороженого: подобные просьбы были прерогативой командиров, а те прибегли к подобным послаблениям только дважды. Они не дрались между собой, хотя искушение такое возникало у них постоянно. Командиры сурово наказывали за драки, а Гектор даже взял на себя обязанность бить своих подчиненных сильнее и дольше, чем их могли избить во время потасовок, и все это делалось ради того, чтобы научить их действовать сообща. А если все-таки разногласия могли быть разрешены только дракой, они сходились в подвале и, сняв рубашки, лупили друг друга и при этом тщательно следили за тем, чтобы не попадать по лицу.

   Кое-что из происходящего вообще противоречило тем правилам, которые они старательно запоминали и повторяли во время строевой подготовки. Вернее, одни правила (например, уважительное отношение к старшим по званию) соблюдались неукоснительно. А другие (скажем, никогда и ни при каких обстоятельствах не разговаривать с заложниками, кроме тех случаев, когда нужно их поправить) постепенно смягчались или вообще отменялись. Вообще, что именно разрешают или не разрешают командиры, отнюдь не всегда было понятно. Ишмаэль молча воспроизводил в голове шахматную партию. Названия фигур он не знал, потому что в комнате никто не произносил ни слова. Он мысленно прикидывал, как ему лучше приступить к интересующему его разговору. Не попросить ли Гэна походатайствовать за него? Гэн обладал свойством придавать всем словам удивительную значительность. А может, стоит уговорить Гэна, чтобы он попросил Месснера, ведь именно Месснер считался специалистом по переговорам. Но Гэн в эти дни казался очень занятым, а Месснер, если честно, не слишком здорово справлялся со своей ролью, если учитывать, что все они еще здесь. Больше всего ему хотелось обратиться к вице-президенту, человеку, к которому он испытывал величайшее уважение и которого считал своим другом, но командиры почему-то постоянно насмехались над вице-президентом, и любая его просьба неизменно отвергалась.

   Таким образом, получалось, что походатайствовать за себя мог лишь он сам, и, промучившись, прождав пару лишних дней, он наконец набрался храбрости и решился задать свой вопрос. Дни были настолько одинаковыми, что ждать подходящего – или, что то же самое, неподходящего – момента было бессмысленно. Командир Бенхамин только что сделал свой ход, и господин Осокава начал обдумывать свою позицию. Роксана сидела на софе, уперевшись локтями в колени и опустив в ладони подбородок. Она смотрела на доску так, словно та могла сию минуту вскочить и убежать вон. Ишмаэлю захотелось обратиться со своей проблемой к ней. Интересно, умеет ли она играть в шахматы?

   – Сеньор, – пробормотал он хрипло, словно в горле у него застрял кусочек льда.

   Командир взглянул на него, сощурив глаза. До этой минуты он вообще не замечал его присутствия. До чего же мелкий паренек. Сирота, которого его дядя определил к нему в отряд всего за несколько месяцев до их предприятия, утверждая, что в их семье все дети сперва бывают маленького роста, а потом становятся дылдами. Но Бенхамин уже начал сомневаться, что это правда. Не было ни малейших признаков того, что Ишмаэль собирается стать дылдой. Тем не менее малец изо всех сил старался не отставать от других и стойко переносил все насмешки. К тому же очень полезно иметь в отряде хоть одного человечка, которого можно легко поднять и засунуть в форточку.

   – Что тебе?

   – Я хотел спросить, сеньор, если вы, конечно, не возражаете… – Он остановился, собрался с духом и начал снова: – Я хотел спросить, если потом будет время, нельзя ли мне сыграть партию с победителем? – Тут ему пришло в голову, что шансы пятьдесят на пятьдесят за то, что победителем станет господин Осокава, и тогда его просьбу можно расценить как неуместную. – Или с проигравшим, – добавил он.

   – Ты играешь в шахматы? – спросил командир Бенхамин.

   Господин Осокава и Роксана не отрывали глаз от доски. В других обстоятельствах они из вежливости хотя бы взглянули на говорящего, даже не понимая ни слова из сказанного им. Но поскольку оба они знали этого мальчишку, то не сочли нужным отвлекаться. Господин Осокава как раз охотился за вражеским слоном. Роксане казалось, что она читает его мысли.

   – Мне кажется, что да, – сказал мальчик. – Я долго наблюдал. Мне кажется, что я уже понимаю, в чем дело.

   Бенхамин засмеялся, но его смех был добродушным. Он похлопал господина Осокаву по плечу. Тот поднял глаза и поправил на переносице очки, наблюдая, как Бенхамин берет Ишмаэля за руку, опускает его руку на пешку, а затем двигает эту пешку туда-сюда по доске. Его движения всем троим были совершенно понятны. Господин Осокава поощрительно улыбнулся мальчику.

   – Хорошо, ты сыграешь с победителем, – сказал командир Бенхамин. – Все согласны.

   Ишмаэль, вне себя от восторга, занял место у ног Роксаны и стал смотреть на доску ее глазами, то есть так, словно это было живое существо. Еще была только середина игры, а ему уже было понятно все, что происходит на доске.

   В дверях комнаты возник Гэн. Рядом с ним стоял Месснер. Он весь казался каким-то поблекшим, только волосы по-прежнему были яркими, как солнечный свет. Он, как обычно, был одет в черные брюки и белую рубашку с черным галстуком, но его одежда, точно так же, как у всех обитателей дома, уже носила явные признаки изношенности. Он сложил на груди руки и стал молча наблюдать за игрой. В юности в составе шахматной команды колледжа он ездил играть против французов, против итальянцев. Он и сейчас был не прочь сыграть, но, задержись он в доме на три часа, от него будут ждать каких-то необыкновенных прорывов в переговорах, когда он выйдет наружу.

   Бенхамин, не оборачиваясь, поднял руку. Он начал понимать, что его слон находится в опасности.

   Месснер проследил направление его взгляда. Ему захотелось сказать командиру, что главная проблема для него – вовсе не слон, но – бог свидетель – тот все равно его не послушает.

   – Передайте командиру, что я принес свежие газеты, – обратился он к Гэну по-французски. Он мог бы сказать это по-испански, но знал, что Бенхамин вряд ли заинтересуется его сообщением в середине хода.

   – Хорошо, скажу.

   Роксана Косс, не отрывая глаз от доски, приветственно махнула рукой Месснеру. Ее примеру последовал Ишмаэль, у которого засосало под ложечкой: а вдруг он и вправду вообще не умеет играть в шахматы?

   – Вы не собираетесь нас отсюда наконец вытащить? – спросила Роксана.

   – Никаких подвижек, – ответил Месснер, стараясь говорить небрежным тоном. – Никогда не сталкивался с такой патовой ситуацией. – Его грызла зависть к Ишмаэлю, который сидел у ее ног. Стоило тому протянуть руку, и он мог коснуться ее колена.

   – Они могли бы начать морить нас тут голодом. – Роксана тоже старалась говорить спокойно, как будто боялась помешать ходу игры. – Еда совсем не плоха, и если бы они действительно были заинтересованы в результатах, то наверняка присылали бы нам что-нибудь похуже. Вряд ли террористы соберутся нас скоро освободить, когда у них здесь есть все необходимое.

   Месснер почесал затылок.

   – Ах, боюсь, что в этом ваша вина. Если вы считали себя знаменитой перед тем, как приехать в эту страну, то теперь вам стоит почитать, что о вас пишут. Каллас по сравнению с вами хористка из второго состава. Если вы умрете от голода, то правительство будет скинуто в тот же день.

   Роксана поглядела на него с лучезарной сценической улыбкой, от вида которой у Месснера сжалось сердце.

   – То есть вы хотите сказать, что если я выйду отсюда живой, то могу удвоить свою цену?

   – Вы можете ее утроить.

   – Господи! – пробормотала Роксана. – Вы отдаете себе отчет, что только что вслух сказали террористам, как сбросить правительство, а ведь они только этого и хотят. Но им почему-то это никак не удается.

   Командир Бенхамин положил руку на слона. Он повозил его из стороны в сторону. Все слова проходили мимо него, над ним, вокруг него, как речная вода проходит над камнем.

   Месснер смотрел на Ишмаэля. Казалось, паренек перестал дышать, пока командир обдумывал свой ход. Месснеру приходилось участвовать во многих переговорах, но на этот раз ему было совершенно все равно, кто победит. Правда, он понимал, что такое суждение не совсем точно, потому что правительство побеждает всегда. Тем не менее он бы не возражал, чтобы террористы скрылись, причем все. Он надеялся, что они воспользуются туннелем, который роют для них военные, уползут сквозь те же самые вентиляционные трубы, сквозь которые сюда проникли, а дальше вернутся в те самые джунгли, из которых пришли. Их участь и так нельзя считать особенно завидной, поэтому, считал Месснер, они не заслуживают наказания, которое в скором времени их наверняка настигнет. Он их очень жалел, вот и все. Раньше он никогда не испытывал жалости к террористам.

   Ишмаэль вздохнул, когда командир убрал руку со слона и положил ее на коня. Ход был явно неудачный. Даже Ишмаэлю это было ясно. Не вставая с пола, он откинулся на диван, и Роксана тут же положила одну руку ему на плечо, а другую на макушку и стала рассеянно теребить его волосы, словно свои собственные. Но Ишмаэль почти ничего не чувствовал. Он был весь поглощен шахматной игрой, которая уже через шесть ходов благополучно закончилась.

   – Ну ладно, на сегодня достаточно, – сказал Бенхамин, ни к кому в особенности не обращаясь. Как только игра закончилась, шлюзы боли открылись, и она пылающим потоком заполнила его голову. Он пожал руку господину Осокаве, учтиво, но небрежно, как они всегда делали после каждой игры. Господин Осокава несколько раз поклонился, Бенхамин поклонился в ответ – дурная привычка, которую он перенял, как другие перенимают нервный тик. После этого он махнул рукой Ишмаэлю, что тот может садиться за доску.

   – Только если сеньор не возражает! – предупредил он. – Не навязывайся ему. Гэн, спросите господина Осокаву, может быть, он хочет сделать передышку и сыграть завтра?

   Но господин Осокава был не против играть с Ишмаэлем прямо сейчас, а тот уже успел удобно устроиться в теплом кресле командира Бенхамина. Он начал расставлять на доске фигуры.

   – Что у вас есть для меня? – спросил он Месснера.

   – Не больше, чем обычно. – Месснер похлопал по принесенным бумагам. Бескомпромиссное послание президента. Бескомпромиссное послание начальника полиции. – Они не уступят. Я могу вам сказать со всей ответственностью, что, по всей видимости, они сейчас еще меньше склонны к уступкам, чем раньше. Правительство вполне устраивает сложившееся положение. Люди начинают свыкаться с происходящим. Они уже ходят по соседним улицам и даже не останавливаются. – Обычно, пока Гэн переводил, он просматривал новый список требований, составленный террористами. Бывали дни, когда они даже не удосуживались его подновлять. Они просто делали копии и проставляли новые даты.

   – Ну хорошо, мы можем ждать бесконечно, они еще увидят. Мы просто гении ожидания. – Просматривая бумаги, Бенхамин слегка кивал головой. Потом он открыл маленький французский секретер, где хранил свои собственные бумаги, которые Гэн по ночам переписывал. – На этот раз вы отдадите им это.

   Месснер взял бумаги не глядя. Наверняка все то же самое. Их требования постепенно становились совершенно безрассудными: освобождение политических заключенных из других стран, людей, которых они даже не знали, раздача еды бедным, изменение избирательного законодательства. Гектор придумал такое после того, как прочел какие-то юридические книги из библиотеки вице-президента. Вместо сокращения требований отсутствие результата заставляло их просить все больше и больше. Как всегда, они сдабривали свои письма изрядной порцией угроз, обещаниями начать расстреливать заложников, однако все угрозы, условия и требования стали для них в некотором роде уже просто риторическим приемом. Они значили не больше, чем те печати и штампы, которыми правительство обычно скрепляло свои бумаги.

   Господин Осокава разрешил Ишмаэлю ходить первым. Мальчик начал с третьей пешки. Командир Бенхамин сел рядом, чтобы наблюдать за игрой.

   – Нам надо об этом поговорить, – сказал Месснер.

   – Нам не о чем с вами говорить.

   – По-моему… – начал Месснер. Он чувствовал на себе груз ответственности. Он уже начал склоняться к мысли, что будь он умнее, то дело сдвинулось бы с мертвой точки прямо сейчас, – …вам надо кое-что обдумать.

   – Ш-ш-ш, – остановил его командир Бенхамин, приложив палец к губам. Он указал на доску: – Смотрите, он начинает.

   Месснер облокотился на стену, охваченный внезапной усталостью. Ишмаэль передумал и убрал руку с пешки.

   – Давайте я вас провожу, – предложила Роксана Месснеру.

   – Что? – встрепенулся командир Бенхамин.

   – Она сказала, что хочет проводить Месснера к двери, – перевел ему Гэн.

   Но Бенхамин уже потерял интерес к происходящему за пределами шахматной доски. Ему хотелось знать, действительно ли мальчик научился играть.

   – Расскажите же мне наконец, что они там собираются делать, – попросила Роксана, когда они спускались в холл. Гэн шел рядом, поэтому все трое говорили по-английски.

   – Не имею ни малейшего понятия.

   – Имеете наверняка! – не поверила ему Роксана.

   Он посмотрел на нее. Каждый раз, когда он на нее смотрел, то удивлялся, какая она маленькая. По вечерам, в его памяти, она казалась ему величественной, могущественной. Но вблизи она была столь крошечной, что ее легко можно было спрятать под пальто, если бы он его носил. Ее легко можно было бы пронести под мышкой. Дома, в Женеве, у него была замечательная шинель, доставшаяся ему от отца, а его отец был очень высоким человеком. Месснер иногда надевал ее, как из любви к отцу, так и из соображений практических. При ходьбе она болталась на нем, как на вешалке.

   – Я всего лишь курьер, средство связи, – сказал он. – Я приношу бумаги, уношу бумаги, удостоверяюсь, что у вас хватает масла для бутербродов. Меня ни в какие дела не посвящают.

   Роксана взяла его под руку, без всякого кокетства, а так, как героиня английского романа ХIХ века брала под руку джентльмена, отправляясь на прогулку. Сквозь рукав сорочки Месснер чувствовал тепло ее руки. Ему очень не хотелось оставлять ее в доме.

   – Пожалуйста, расскажите мне все, – зашептала она. – Я потеряла счет времени. Иногда мне кажется, что мне придется здесь жить всегда. Если бы я знала это наверняка, я бы чувствовала себя спокойной. Вы меня понимаете? Как долго это еще может продлиться, я хочу знать.

   Видеть ее каждый день, стоять возле дома на тротуаре вместе с огромной толпой и слушать ее пение, разве это не замечательно?

   – Мне кажется, – наконец выдавил из себя Месснер, – что это может продлиться еще очень долго.

   Гэн следовал за ними, как хорошо вымуштрованный дворецкий, сдержанный, но готовый к услугам по первому требованию. Он слушал. Месснер сказал: «Продлится очень долго». Он подумал о Кармен, о всех языках, которые сможет выучить за это время смышленая девушка. Для этого им и правда нужно очень много времени.

   Когда их увидел Рубен, он бросился к ним, торопясь, пока кто-нибудь из террористов его не заметил.

   – Месснер! – возгласил он. – Это просто чудо! Я вас ждал, и вот вы вышли прямо на меня! Как там наше правительство? Они еще меня не сменили?

   – Это невозможно, – заверил его Месснер. Роксана отпустила его руку и сделала шаг к Гэну. Месснеру показалось, что вокруг него сразу же стало холодно.

   – Нам нужно мыло, – быстро тараторил вице-президент. – Всякое. Банное, хозяйственное, туалетное.

   Месснер слушал его рассеянно. Ему хотелось поговорить с Роксаной еще. И Гэна им никакого не нужно: Месснер часто даже думал по-английски. Когда еще им представится случай побыть наедине!

   – Посмотрим, что я могу для вас сделать, – рассеянно пробормотал он.

   Рубен слегка опешил:

   – Я ведь не прошу ничего необычного!

   – Да-да, конечно, я принесу его завтра, – пришел в себя Месснер. Откуда вдруг в его голосе такая мягкость? Месснеру очень хотелось вернуться домой, в Швейцарию, где почтальон, ни разу с ним не встречаясь, каждый день приносил ему почту и клал ее в нужный ящик. Ему хотелось снова стать никому не нужным, незаметным, неизвестным. – Ваше лицо, кажется, совершенно зажило.

   Кажется, вице-президент и сам почувствовал неуместность своего раздражения, принимая во внимание тот груз, который приходится нести его другу, и слегка дотронулся до своего лба.

   – Никогда бы не подумал, что такое может случиться. Остался только отвратительный шрам, как вам кажется?

   – Зато он сделает вас героем! – заверил его Месснер.

   – Я скажу, что получил его от вас. – Рубен весело заглянул в водянистые глаза Месснера. – Что у нас с вами произошла драка с поножовщиной в баре.

   Месснер подошел к двери и поднял вверх руки. Беатрис и Хесус, охранявшие двери, в очередной раз тщательно осмотрели его и охлопали руками. Точно так же они поступили, когда он пришел. Он не мог понять, почему эту процедуру надо повторять не только на входе, но и на выходе. Что он мог отсюда вынести тайком?

   – Они думают, что вы можете украсть мыло, – сказал вице-президент, как будто читая его мысли. – Им непонятно, куда оно девается, ведь сами они его никогда не употребляют.

   – Марш назад на диван! – приказал ему Хесус и положил два пальца на спусковой крючок. Вице-президент был готов к подобному обращению и без дальнейших препирательств отправился назад, в гостиную. Месснер вышел из дома, ни с кем не попрощавшись.

* * *

   Роксана напряженно думала. Она думала о Месснере: ей казалось, что он предпочел бы сам оказаться заложником, чем тащить груз ответственности и быть единственным человеком в мире, кому разрешено входить и выходить из этого дома. Она думала о песнях Шуберта, об ариях Пуччини, о спектаклях, которые она уже пропустила в Аргентине, о спектаклях, которые она пропустит в Нью-Йорке. Эти спектакли требовали таких долгих предварительных переговоров и были так для нее важны, хотя раньше она об этом не задумывалась. Она думала о том, что ей петь завтра в гостиной. Снова Россини? Но больше всего она думала о господине Осокаве и о том, что с каждым днем становится все более зависимой от него. Не будь его здесь, и, казалось, она бы наверняка потеряла рассудок уже в первую неделю после захвата. Но, с другой стороны, не будь его здесь, она бы никогда не приехала в эту страну. Ее бы просто об этом никто не попросил. Ее жизнь текла бы и дальше по раз и навсегда утвержденному графику: Аргентина, Нью-Йорк, визит в Чикаго, потом снова в Италию. А теперь ее заставили притормозить, сделать паузу. Она думала о Кацуми Осокаве, который сидит у окна и слушает ее пение, и удивлялась, что возможно, оказывается, полюбить человека, с которым не можешь даже говорить. Теперь она верила, что во всем происходящем была своя скрытая причина: этот день рождения, ее приглашение и то, что они оказались теперь запертыми в одном доме, причем так надолго. А как иначе они бы встретились? Как иначе они бы могли познакомиться, принимая во внимание, что они говорят на разных языках, что они живут в разных концах мира? Для этого требовалось невероятное количество свободного времени: просто чтобы сидеть вместе и вместе ждать. Но прежде всего ей следует позаботиться о Кармен.

   – Вам ведь знакома Кармен? – обратилась она к Гэну, когда они возвращались в маленькую гостиную, чтобы досмотреть шахматную партию. Она специально остановила его посреди холла, чтобы задать этот вопрос.

   – Кармен?

   – Мне известно, что вы знаете, кто она такая. Я видела, как вы с ней разговаривали.

   – Разумеется. – Гэн почувствовал, как в груди его что-то оборвалось, и он отчаянно пытался унять сердцебиение.

   Но Роксана на него не смотрела. Ее глаза казались слегка расфокусированными, как будто она устала. Время было дневное, но она часто чувствовала себя усталой после утренних репетиций. Охранники даже разрешали ей в это время поспать. Если Кармен сейчас не на дежурстве, Роксана ее найдет, возьмет за руку и приведет к себе в спальню. Ей лучше спалось, когда рядом была Кармен. Девушка была лет на двадцать ее моложе, но в ней было что-то такое, что Роксану умиротворяло, помогало сохранять присутствие духа.

   – Милая девочка, – сказала она. – Она приносит мне по утрам завтрак. Иногда я выхожу по ночам из спальни, и она спит в холле. Но не всегда.

   Не всегда. Потому что иногда она проводит время с Гэном.

   Роксана посмотрела на него и улыбнулась.

   – Бедный Гэн, вы всегда оказываетесь в центре событий. Все секреты проходят через вас.

   – Что вы, я наверняка очень многое пропускаю.

   – Вы нужны мне, чтобы оказать некоторую услугу. Как и всем другим. Мне нужно, чтобы вы кое-что для меня сделали. – Если прав Месснер и им придется сидеть в заложниках еще очень долго, тогда она вполне заслуживает того, чего хочет попросить. Даже если в конце этого долгого ожидания их всех убьют. Ведь все только об этом и говорят: что военные их расстреляют, чтобы потом все списать на террористов. Или террористы сами их убьют в момент отчаяния (хотя в это ей верилось с трудом). Но в таком случае она заслуживает того, что хочет, еще в большей степени. А если окажется верным третий сценарий, то есть их всех освободят быстро и без вреда и все они вернутся к своей привычной жизни и забудут о своем злоключении, как о страшном сне, тогда она тем более заслуживает того, чего хочет, потому что в таком случае она вряд ли когда-нибудь снова увидит Кацуми Осокаву. – Сегодня вечером найди Кармен и скажи ей, чтобы она ночевала где-нибудь еще. Скажи ей, чтобы утром она не приносила мне завтрак. Ты сделаешь это для меня?

   Гэн молча кивнул.

   Но это еще не все. Она еще попросила не обо всем. Потому что у нее самой не было никакой возможности сказать господину Осокаве, чтобы он пришел к ней ночью. Ей хотелось пригласить его к себе в спальню, но единственный способ это сделать – попросить Гэна подойти к нему и сказать по-японски… А что, собственно, она собирается ему сказать? Что она хочет провести с ним ночь? А Гэн попросит Кармен, чтобы она нашла способ пригласить господина Осокаву наверх? А что, если их обнаружат? Что тогда случится с господином Осокавой? И с Кармен? Она оперлась о стену. Мимо прошли двое парней с автоматами, но они никогда не ругались и не пихались в ее присутствии. Когда они прошли, она глубоко вздохнула и выложила Гэну все, что было у нее на уме. Он не назвал ее сумасшедшей. Он слушал ее так, словно она просила его о самых обычных вещах, кивал головой. Может быть, у переводчиков вообще есть что-то общее с докторами, с адвокатами, со священниками. У них тоже должен быть некий кодекс чести, который удерживает их от сплетен. Но даже если она не была уверена в его лояльности по отношению к ней, она была убеждена, что он сделает все возможное, чтобы защитить господина Осокаву.

   Рубен Иглесиас вошел в комнату, которую он все еще называл маленькой гостиной, но которая теперь служила кабинетом для командиров, чтобы вытряхнуть мусор из корзин. Он ходил из комнаты в комнату с большим мусорным ведром и собирал не только то, что было специально выброшено в мусорные корзины, но и то, что валялось на полу: пластиковые бутылки, банановые корки, обрывки газет, уже просмотренных командирами. Их Рубен осторожно раскладывал по карманам, чтобы прочесть позже, ночью, при свете фонарика. Господин Осокава и Ишмаэль все еще играли в шахматы, и он минуту постоял в комнате, чтобы понаблюдать за игрой. Он очень гордился Ишмаэлем, который нравился ему гораздо больше всех остальных. Рубен купил шахматы, чтобы научить игре своего сына Марко, но до сих пор не научил, потому что считал его слишком маленьким. Командир Бенхамин сидел на софе и через некоторое время поднял глаза на вице-президента. Глаз его выглядел столь ужасно, что у Рубена перехватило дыхание.

   – Этот Ишмаэль, – сказал Бенхамин, – такой прыткий шахматист. Представьте, ведь его никто не учил игре! Он сам все понял методом наблюдения. – Успехи мальчика привели его в очень хорошее настроение. Они напомнили ему о том времени, когда он был школьным учителем.

   – Вы не могли бы выйти на минутку в холл? – сказал Рубен как можно спокойнее. – Мне надо с вами кое о чем поговорить.

   – Тогда говорите здесь.

   Рубен скосил глаза на парня, давая этим понять, что речь идет о частном мужском деле. Бенхамин вздохнул и с трудом заставил себя подняться с софы.

   – У всех проблемы, – проворчал он.

   За дверью Рубен поставил на пол мусорное ведро. Он терпеть не мог разговаривать с командирами. Каждая встреча с ними, начиная с самой первой, заканчивалась какой-нибудь неприятностью, но не может же порядочный человек спокойно смотреть на такое и молчать?

   – Так что вам от меня нужно? – спросил командир без всякого интереса.

   – Это вам нужно! – ответил Рубен. Он достал из кармана маленький флакончик с пилюлями, на котором значилось его имя. – Это антибиотик. Вы видите, мне от него стало гораздо лучше, просто поразительно. Эти пилюли остановили инфекцию на моем лице.

   – То, что хорошо для вас… – начал командир Бенхамин.

   – И для вас тоже. Там еще много. Вам хватит. Возьмите их. Вы будете удивлены, как они замечательно подействуют.

   – А вы что, доктор?

   – Не нужно быть доктором, чтобы видеть, что с вами происходит. Я вас уверяю.

   Бенхамин улыбнулся:

   – А откуда я знаю, что вы не хотите меня отравить, маленький вице-президент?

   – Да-да, – согласно закивал головой Рубен. – Я именно хочу вас отравить! Я хочу, чтобы мы умерли вместе! – Он открыл флакончик и вытряс из него одну из пилюль, затем положил ее в рот, показал командиру, что она действительно там находится, и проглотил. Потом протянул флакон Бенхамину. – Я даже не спрошу, что вы намерены с ними делать, но пусть они будут у вас.

   После этого Бенхамин вернулся к шахматной игре, а Рубен подхватил мусорное ведро и перешел в следующую комнату.

   Была суббота, но все дни были настолько похожи один на другой, что никто не вел им счет, кроме двоих: отца Аргуэдаса, который в субботу принимал исповеди, а в воскресенье собирался отслужить мессу, и Беатрис, которая считала выходные невыносимыми и бессмысленными, потому что ее любимый сериал – «История Марии» – шел только с понедельника по пятницу.

   – Ожидание – очень полезная вещь, – поучал ее командир Альфредо, который обожал красоваться и произносить глубокомысленные речи. – Оно придает предмету остроту предвкушения.

   – Я не хочу ждать! – капризно возразила Беатрис и вдруг поняла, что может прямо сейчас расплакаться от расстройства: перед ней расстилалось скучное, ничем не заполненное дневное время, абсолютно безжизненное, с какой стороны на него ни посмотри. Она уже вычистила свое оружие, прошла построение, и до вечера ей не надо было стоять в карауле. Конечно, она могла вздремнуть или полистать один из тех журналов, которые и так уже листала сотни раз, ничего в них не понимая, но сама мысль об этом показалась ей нестерпимой. Ей хотелось вырваться наконец из этого замкнутого пространства, погулять по городу, как другие девчонки, побродить по улицам, переспать с мужчиной, понюхать травку. Ей хотелось сделать хоть что-нибудь!

   – Я иду к священнику! – объявила она Альфредо, быстро отворачивая от него лицо. Плакать было строжайше запрещено. Она считала, что хуже этого ничего не может быть на свете.

   Отец Аргуэдас во время исповеди придерживался принципа: переводчик необязателен. Если человек желал исповедоваться не по-испански, отец Аргуэдас готов был просто сидеть и слушать, представляя себе, что исповедуемые грехи, проходя через него, отпускаются господом богом точно так же, как если бы он все сказанное понимал. Если исповедующийся выбирал более традиционный вариант и хотел быть понятым, священник приглашал на исповедь Гэна, если это не нарушало его расписания. Гэн превосходно справлялся со своей работой: казалось, он обладал замечательной способностью не слушать тех признаний, которые проходили через его разум, и слов, которые слетали у него с языка. Сегодня это, впрочем, было неважно, потому что Оскар Мендоса исповедовался на том языке, который был для обоих родным. Они сели лицом к лицу, отодвинув два кресла в угол столовой. Из уважения к исповеди остальные избегали заходить в столовую, если видели в ней священника, сидящего с кем-нибудь в углу. Вначале отец Аргуэдас вынашивал идею устроить что-то вроде настоящей исповедальни в гардеробной, но командиры решительно воспротивились. Все заложники должны постоянно находиться в зоне видимости.

   – Благословите меня, отец, потому что я согрешил. Прошло три недели с моей последней исповеди. Дома я хожу на исповедь каждую неделю, я вас уверяю, но здесь, в наших теперешних обстоятельствах, нет даже реальной возможности согрешить. Ни тебе спиртных напитков, ни азартных игр, и только три женщины. Даже с самим собой почти невозможно согрешить. Совершенно никакой частной жизни.

   – Это вознаграждение за наши испытания.

   Мендоса согласно кивнул, хотя он едва ли смотрел на дело таким образом.

   – Видите ли, меня здесь посещают сны. Как вы думаете, отец, могут ли сны быть грехом?

   Священник пожал плечами. Он обожал исповеди, возможность поговорить с людьми и, быть может, освободить их от тяжелой ноши. Количество исповедей, которые ему разрешили принять, исчислялось пальцами на одной руке. А теперь выдавались дни, когда люди к нему становились в очередь, чтобы исповедаться. Конечно, будь его воля, он бы предпочел большее количество грехов, просто чтобы люди оставались с ним подольше.

   – Сны являются продуктом подсознания. Это темная территория. Но все равно, мне кажется, будет лучше, если вы мне все расскажете. Может быть, я смогу вам помочь.

   В столовую заглянула Беатрис, в ее тяжелых волосах вспыхнул свет.

   – Вы уже закончили? – спросила она.

   – Нет еще, – ответил священник.

   – А скоро?

   – Иди и пока поиграй. Я приму тебя следующей.

   «Поиграй»! Он что, считает ее ребенком? Она взглянула на часы Гэна. Семнадцать минут второго. Теперь она изучила часы досконально, хотя они ее немного и тяготили. Она не могла прожить трех минут без того, чтобы на них не взглянуть, хотя и старалась изо всех сил не обращать на них внимания. Она легла на маленький красный коврик перед дверью в столовую, откуда отец Аргуэдас не мог ее видеть, а она, в свою очередь, прекрасно слышала все, что говорилось на исповеди. Она сунула кончик косы в рот и начала его сосать. Голос Оскара Мендосы был таким же мощным, как и его плечи, и ей не приходилось напрягать слух даже тогда, когда он шептал.

   – Каждую ночь более или менее один и тот же сон. – Оскар Мендоса запнулся, не совсем уверенный, что хочет говорить о столь ужасных вещах со столь молодым священником. – В нем происходит ужасное насилие.

   – Против наших захватчиков? – спокойно спросил отец Аргуэдас.

   Беатрис насторожилась на своем коврике.

   – Нет-нет, ничего подобного, – равнодушно ответил Мендоса. – Я, разумеется, желаю, чтобы они наконец оставили нас в покое, но никакого реального насилия против них я во сне не совершаю. По крайней мере, как правило. Нет-нет, мои сны всегда касаются моих дочерей. Я возвращаюсь домой после этой заварушки. Я сбежал, или меня освободили, это в разных снах варьируется. И вижу, что в моем доме полно молодых людей. Как будто мой дом стал закрытым мужским учебным заведением. Молодые люди разного возраста и роста, со светлой кожей, с темной кожей, толстые, худые. Они везде. Они едят продукты из моего холодильника и курят сигареты на моем балконе. В ванной они бреются моей бритвой. Когда я прохожу мимо, они смотрят на меня совершенно равнодушно, как будто мой приход их вообще не волнует, и продолжают заниматься своим делом. Но не это самое ужасное. Эти молодые люди, то есть то, что они делают… они… они познают моих дочерей. Они стоят в очереди перед их спальнями, представьте – перед спальнями моих маленьких дочерей! Это ужасный сон, отец. Из-за дверей я временами слышу смех, временами всхлипывания, и тут я начинаю убивать этих мальчишек, один за другим. Я хожу по дому и переламываю их, как спички. Они даже не сопротивляются, не отступают. Они смотрят на меня удивленными глазами, пока я отвинчиваю им шеи своими руками. – Руки Мендосы тряслись, и он засунул сложенные вместе ладони между колен.

   Беатрис решила осторожно заглянуть в столовую, чтобы посмотреть, не плачет ли этот большой человек. Ей показалось, что у него дрожит голос. Так вот какие вещи снятся другим людям! Неужели они всегда исповедуются в такой ерунде? Она посмотрела на часы: час двадцать.

   – Ах, Оскар, Оскар, – сказал отец Аргуэдас. – Это просто высокое давление. И никакой не грех. Мы молимся о том, чтобы в наши головы не закрадывались дурные мысли, но иногда они закрадываются, и тут мы ничего не можем поделать.

   – Но иногда мне все это представляется очень реальным, – сказал Оскар и добавил нерешительно: – В этих снах я не чувствую себя несчастным. Меня обуревает гнев, но убивать мне очень нравится.

   Последняя информация насторожила отца Аргуэдаса.

   – Над этим надо хорошенько подумать, – сказал он. – Молись господу, проси его защиты и правосудия. И тогда ты вернешься домой с успокоенным сердцем.

   – Надо полагать, – с сомнением произнес Оскар, чувствуя себя неудовлетворенным. Теперь он ясно осознал, что ждал от священника совсем другого: никакого не оправдания, а только уверения, что все это невозможно в действительности. Что его дочери живут дома в покое и безопасности и никто их не изнасиловал.

   Отец Аргуэдас придвинулся ближе и посмотрел ему прямо в глаза. Его голос звучал торжественно и значительно:

   – Молись Деве Марии. Три круга по четкам. Ты меня понимаешь? – Он вынул из кармана свои собственные четки и вложил их в большую руку Оскара.

   – Три круга, – повторил Оскар и тут же начал перебирать четки, чувствуя при этом, что давление и правда приходит в норму. Он покинул комнату, полный благодарности к отцу Аргуэдасу. В конце концов, молитва – это тоже занятие.

   Несколько минут священник молился о грехах Оскара Мендосы, а затем прокашлялся и позвал:

   – Ну что, Беатрис, тебе было интересно слушать?

   Она тоже выдержала некоторую паузу, вытерла кончик косы о рукав, а затем перекатилась со спины на живот и заглянула в комнату.

   – Не знаю, что ты там болтаешь.

   – Подслушивать нехорошо.

   – Ты арестант! – воскликнула она, хотя и без особой уверенности. Она бы все равно никогда не подняла оружие на священника и поэтому просто указала на него пальцем: – Я имею полное право слушать все, что вы говорите!

   Отец Аргуэдас откинулся на спинку кресла.

   – Чтобы удостовериться, что мы тут не замышляем убить вас во сне.

   – Точно!

   – Хорошо, иди и начинай свою исповедь. У тебя уже наверняка есть в чем каяться. Расскажи все, и тебе станет легче. – Отец Аргуэдас блефовал. Никто из террористов к исповеди не ходил, хотя многие из них присутствовали на мессе, и он разрешал им принимать причастие вместе с другими. Он предполагал, что таково, быть может, распоряжение командиров – никаких исповедей.

   Но Беатрис еще ни разу в жизни не была на исповеди. В ее родную деревню священник приезжал нерегулярно, только когда ему позволял график. Он был очень занятым человеком и обслуживал огромный горный регион. Иногда между его визитами проходили целые месяцы. Но даже когда он приезжал, у него не было ни одной свободной минуты: все время отнимали мессы и причастия, крещения, венчания, похороны и земельные споры. Исповедовали только преступников и неизлечимо больных, а не каких-то там бедных девчонок, все грехи которых ограничивались тем, что они кололи булавкой своих младших сестер или не слушались родителей. Исповедь касалась лишь очень старых или очень слабых, а Беатрис, если честно, не относила себя ни к тем, ни к другим.

   Отец Аргуэдас поднял руку и заговорил очень мягко: кажется, он был единственным человеком, кто говорил с ней таким тоном.

   – Подойди ко мне, – сказал он. – Я сделаю так, что тебе будет очень легко начать.

   Ну что ж, подойти к нему действительно очень легко и сесть на стул тоже. Он велел ей наклонить голову, затем положил ей на голову руки и начал молиться. В саму молитву она не вслушивалась. Она слышала только отдельные слова, такие прекрасные: «Отец», «благословение», «прощение». Так приятно ощущать тяжесть его рук на голове. Когда наконец он закончил молитву и убрал руки, она почувствовала себя совершенно невесомой, свободной. Она подняла голову и улыбнулась ему.

   – А теперь попробуй мысленно увидеть свои грехи, – сказал он. – Наверняка ты уже это делала перед тем, как сюда пришла. Молись господу, чтобы он даровал тебе мужество припомнить все свои грехи и мужество от них освободиться. Когда приходишь на исповедь, тебе надо сказать так: «Благослови меня, отец, потому что я согрешила. Это моя первая исповедь».

   – Благослови меня, отец, потому что я согрешила. Это моя первая исповедь.

   Отец Аргуэдас немного подождал, но Беатрис не знала, что говорить дальше, и только ему улыбалась.

   – А теперь перечисли мне свои грехи.

   – Какие грехи?

   – Ну хорошо, – ответил он. – Начать с того, что ты подслушивала исповедь господина Мендосы, хотя и знала, что это грешно.

   Она энергично замотала головой:

   – Это не грешно! Я же вам говорила, что просто делала свою работу.

   Отец Аргуэдас положил руки ей на плечи, и это возымело на нее то же самое успокоительное действие.

   – Если ты пришла на исповедь, то должна говорить абсолютную правду. Через меня ты говоришь эту правду самому господу, и я не передам твоих слов ни одной живой душе. Все это останется между тобой, мной и господом. Это священный обряд, и ты никогда, никогда не должна лгать, если приходишь на исповедь. Тебе понятно?

   – Понятно, – прошептала Беатрис. У этого священника очень милое лицо, пожалуй, даже милее, чем у Гэна, который ей раньше немного нравился. Все остальные заложники были слишком старыми, а парни в их отряде – слишком молодыми. Ну а командиры… Командиры были командирами.

   – Молись! – сказал священник. – Постарайся очень хорошо это понять.

   Из-за того, что он ей очень нравился, она действительно заставила себя думать о том, что он говорит. Не теряя ощущения его рук на своих плечах, она закрыла глаза и начала молиться. И внезапно ей все стало ясно. Да, она теперь осознает, что слушать чужую исповедь нехорошо. Она осознавала это так ясно, словно видела свой грех воочию. Это осознание привело ее в восторг.

   – Я исповедуюсь в том, что подслушивала. – Всего-то и делов, что сказать об этом вслух, и грех сам собой от нее уплывет, перестанет быть ее грехом.

   – А что еще?

   Что же еще? Она снова задумалась. Напряженно всматривалась закрытыми глазами в темноту, в то место, где, как она знала, грехи собираются вместе, складываются в поленницу, готовую в ту же минуту вспыхнуть и сгореть без следа. Да-да, что-то было еще, причем очень много. Она снова увидела перед собой свои грехи. Но их было так много, что она не знала, с чего начать, как их назвать, как перевести их в слова.

   – Я не должна никому угрожать оружием, – наконец пробормотала она, чтобы хоть как-то придать всему увиденному смысл. Ей на минуту показалось, что, останься она здесь хоть навеки, ей все равно не удастся перечислить все свои грехи. Не то чтобы она собиралась совсем перестать грешить. Она не могла перестать. Да ей просто не позволят этого сделать! Да она этого и не хочет. Теперь она ясно видела перед собой свои грехи и знала, что будет совершать их и дальше, причем все больше и больше.

   – Господь тебя простит, – сказал священник.

   Беатрис открыла глаза и быстро-быстро заморгала.

   – Это значит, что они все от меня ушли?

   – Для этого тебе надо молиться. Надо сокрушаться о том, что ты их совершила.

   – Я могу сокрушаться. – Может быть, весь смысл заключен как раз в этом круге, в этом цикле согрешений и сокрушений. Каждую субботу, а может, и еще чаще, она станет приходить на исповедь, и священник будет просить за нее господа, и она станет совершенно чистой и безгрешной, чтобы потом отправиться на небо.

   – А теперь я хочу, чтобы ты повторила некоторые молитвы.

   – Но я не знаю всех слов.

   Отец Аргуэдас кивнул:

   – Мы можем произносить их вместе. Я тебя научу. Но при этом, Беатрис, я хочу, чтобы ты стала доброй, стала милосердной. Это должно доказать твое раскаяние. Я хочу, чтобы ты начала прямо сегодня.


   Кармен находилась в гостиной, но там же находился и командир Гектор, и еще с полдюжины старших солдат. Четверо из них играли в карты, остальные наблюдали за игрой. Свои ножи они вонзили в стол, на котором играли, чем привели вице-президента в состояние, близкое к умопомешательству. Стол датировался началом ХIХ века, ручная испанская работа, столешница гравирована знаменитым мастером, который даже в страшном сне не мог себе представить, что его стол весь ощетинится ножами, как дикобраз. Гэн медленно прохаживался по комнате, даже не пытаясь привлечь к себе внимание Кармен. Ему оставалось только надеяться, что она его видит и захочет сама к нему подойти. Гэн остановился поговорить с Симоном Тибо, который, вытянувшись на диване, читал «Сто лет одиночества» по-испански.

   – Кажется, у меня есть занятие на целую вечность, – сказал Тибо по-французски. – Это чтение займет у меня лет сто. Но, в конце концов, время у нас есть.

   – Кто знал, что быть захваченным в заложники – это все равно что посещать университет, – усмехнулся Гэн.

   Тибо улыбнулся и перевернул страницу. Слышала ли она их разговор? Видела ли она, как он выходит из гостиной? Гэн направился на кухню, которая, к его радости, оказалась пустой, и незаметно скользнул в посудную кладовку. Он решил ждать. Обычно, когда он приходил в эту комнату, Кармен уже находилась здесь. Он впервые оказался тут в одиночестве, и вид громоздящихся над его головой тарелок наполнил его сердце любовью к Кармен. Тарелок было столько, что два человека могли пользоваться ими целый год и ни разу не мыть посуду. Ему так редко удавалось выкроить минутку, чтобы побыть в одиночестве. Его все время о чем-то просили. Его голова была забита переживаниями и признаниями чужих людей. Но вот наконец вокруг него установилась тишина, и он тут же представил себе Кармен, сидящую рядом с ним и спрягающую глаголы, ее длинные тонкие ноги, скрещенные на полу. Она первая попросила его об одолжении, и вот теперь он собирается попросить ее о помощи. Они должны вместе помочь господину Осокаве и Роксане Косс. В нормальной жизни он бы заявил, что решение личных проблем его работодателя в его обязанности не входит, но разве их теперешнюю жизнь можно назвать нормальной? Теперь он воспринимал господина Осокаву безотносительно компании «Нансей» и Японии. Эти понятия остались далеко в прошлом, так что теперь ему трудно было себе даже вообразить, что они вообще существуют. Теперь он верил только в посудную кладовку, в соусницы и супницы, в штабеля десертных тарелок. Он верил в предстоящую ночь. Его поражало, что теперь он каждую минуту думает о Кармен, а не о господине Осокаве, который наверняка все еще играет в шахматы с Ишмаэлем. Но он не мог заставить себя раздвоиться и в результате почувствовал себя неуютно в этой комнате, ощутил идущий от пола холод, слабые признаки боли в спине. Он был здесь, всего лишь здесь – в этой незнакомой стране, и ждал девушку, которую учил и любил, ждал, чтобы помочь господину Осокаве, которого он тоже любил.

   Без часов он не знал даже, сколько прошло времени. Даже представить себе не мог. Пять минут длились здесь больше часа. «Любовь – своенравная птица, – вспомнил он какие-то французские стихи. – Ее нельзя приручить». Он прочитал эти строки самому себе. Ему очень хотелось их спеть, но петь он не умел.

   И тут появилась Кармен, взволнованная и раскрасневшаяся, как будто всю дорогу бежала, хотя на самом деле она старалась идти как можно медленнее. Она закрыла за собой дверь и опустилась на пол.

   – Я подумала, что ты именно этого хотел, – прошептала она, прижимаясь к нему так, словно было очень холодно. – Я подумала, что ты меня ждешь.

   Гэн взял ее за руки: такие маленькие ручки! Как он мог принимать ее за юношу?

   – Мне надо тебя кое о чем попросить, – сказал он и вспомнил: «Любовь – своенравная птица, ее нельзя приручить». Он ее поцеловал.

   Она ответила на его поцелуй и стала гладить его волосы, такие блестящие и густые, что она никак не могла от них оторваться.

   – Я боялась уходить сразу. Я подумала, что надо немножко подождать.

   Он снова ее поцеловал. В поцелуях есть какая-то непостижимая логика, непреодолимая сила притяжения, как у металла с магнитом, так что даже странно, как эти двое находили в себе силы, чтобы не целоваться каждую минуту. В некотором смысле мир – это океан поцелуев, из которого мы, люди, однажды нырнув, больше уже никогда не можем вынырнуть.

   – Сегодня ко мне подошла Роксана Косс, – сказал Гэн между поцелуев. – Она попросила тебя сегодня ночью спать где-нибудь в другом месте, а утром не приносить ей завтрак.

   Кармен отодвинулась от него, не снимая одной руки с его плеча. Роксана Косс не хочет, чтобы она приносила ей завтрак?

   – Я сделала что-нибудь не так?

   – Нет-нет, – ответил Гэн. – Она относится к тебе очень хорошо. Она мне сама об этом сказала. – Он снова обнял ее за плечи, и она прижалась к его плечу. Вот именно так должны чувствовать себя мужчина и женщина, когда остаются вместе. То, о чем Гэн даже не подозревал, когда занимался своими переводами. – Ты была совершенно права относительно ее чувств к господину Осокаве. Она хочет провести с ним ночь.

   Кармен подняла голову:

   – Но как же он попадет наверх?

   – Роксана хочет, чтобы ты ей помогла.

   Гэн жил одной-единственной жизнью, в которой он выступал в роли заложника, и все его друзья тоже выступали в роли заложников. Несмотря на то что он любил Кармен и вежливо обходился с некоторыми террористами, он оставался самим собой и вовсе не собирался вступать в террористическую организацию. Но для Кармен дела обстояли совершенно иначе. Она вела двойную жизнь. По утрам она, как все, делала отжимания и стояла на перекличках. Она ходила с винтовкой в наряды. За отворотом башмака она носила разделочный нож и знала, как с ним обращаться. Она подчинялась приказам. Она была, как ей объяснили, частью силы, которая стремится к изменениям. Но она также была девушкой, которая приходит по ночам в посудную кладовку, учится читать по-испански и уже может сказать несколько фраз по-английски: «Доброе утро», «Я себя чувствую хорошо, спасибо», «Как пройти в ресторан?» Иногда по утрам Роксана Косс разрешала ей забраться в ее постель, полежать на таких красивых простынях, на несколько минут закрыть глаза и представить себе, что все это принадлежит ей. Она представляла, что сама является заложницей и живет в мире с таким количеством свобод и привилегий, что бороться там уже не за что. Не имело значения, каким образом сосуществовали эти две жизни: они всегда оставались двумя разными частями, и при переходе от одного состояния в другое ей приходилось преодолевать некоторые препятствия. Если она скажет Гэну, что не может проводить господина Осокаву наверх, то наверняка разочарует всех: и самого Гэна, и господина Осокаву, и госпожу Косс, которые все были к ней так добры. А если она согласится, то нарушит присягу, данную своей организации, и рискует подвергнуться наказанию, которое даже трудно себе представить. Если бы Гэн все это понимал, он бы наверняка никогда не попросил ее о таком одолжении. Для него речь шла всего лишь еще об одной услуге, об оказании помощи друзьям. Как будто он просил одолжить ему книгу. Кармен закрыла глаза и притворилась, что очень устала. Она молилась святой Розе Лимской.

   – Святая Роза, будь мне советчицей и руководительницей! Святая Роза, скажи, как мне поступить!

   Она крепко сжала ресницы и молила о помощи ту единственную святую, которую знала персонально, но святая не склонна была содействовать водворению женатого мужчины в постель к оперной певице. На ее помощь в этом деле Кармен рассчитывать не могла.

   – Разумеется, – прошептала Кармен, не открывая глаз и прижавшись ухом к сердцу Гэна. Гэн гладил ее по волосам снова и снова, точно так же, как когда-то делала ее мать, когда Кармен была ребенком и лежала в постели с лихорадкой.

   Никто из гостей вице-президента и даже он сам не знали дом так же хорошо, как члены «Семьи Мартина Суареса». В ежедневные обязанности бойцов входил осмотр всех окон в доме и их замеры на предмет определения ширины: необходимо было знать, можно ли из них выпрыгнуть. Террористы рассчитывали места приземлений и возможные травмы, измеряли ущерб по количеству синяков и потенциальных поломанных костей. Каждый из них знал длину холла, все комнаты, они знали, откуда лучше всего вести прицельную стрельбу по внешним объектам, наилучшие пути бегства на крышу или в сад. Совершенно естественно, что Кармен тоже знала о существовании черной лестницы, ведущей из коридорчика при кухне в комнаты для прислуги. Она также знала, что в той комнате, где когда-то спала Эсмеральда, имелась дверь, ведущая в детскую, а в детской имелась еще одна дверь, ведущая в главный коридор третьего этажа, а в этот самый коридор выходила дверь спальни Роксаны Косс. Разумеется, на втором этаже спала не только Роксана Косс. Две комнаты здесь занимали командиры Гектор и Бенхамин. (Командир Альфредо, страдающий бессонницей, находил краткий покой только в маленьком кабинете на первом этаже.) Из бойцов многие тоже спали на третьем этаже, причем не всегда на одном и том же месте. Именно поэтому Кармен выбрала для своей ночевки место перед дверью Роксаны Косс – на тот случай, если кто-нибудь из солдат, мучимый беспокойством, проснется среди ночи и отправится искать развлечений. Сама Кармен пользовалась этим путем каждую ночь, чтобы попасть в посудную кладовку: она бесшумно шагала в одних носках по полированному паркету, знала местонахождение каждой скрипучей половицы, каждого потенциального искателя приключений. Она знала, как можно быстро раствориться в тени, если внезапно за углом на ее пути вырастет некто, направляющийся в туалет. Она умела скользить по паркету так же тихо, как коньки скользят по льду. Кармен в совершенстве владела искусством передвигаться бесшумно. И она очень сомневалась, что этим искусством владеет господин Осокава. Хорошо еще, думала она, что Роксана Косс не влюбилась в кого-нибудь из русских. Те едва ли могли сделать хоть шаг без сигареты или какой-нибудь громогласно рассказанной истории, понятной лишь им одним. Гэн должен был привести господина Осокаву в коридорчик в два часа ночи, а дальше она отведет его в комнату Роксаны Косс. Еще через два часа она подойдет к двери, чтобы увести его обратно. При этом они не скажут друг другу ни слова, но эта часть программы была, пожалуй, самой легкой. Даже будучи союзниками, они все равно не имели общего языка.

   После того как план был разработан, Кармен отправилась с другими террористами смотреть телевизор. Там повторяли одну из серий «Истории Марии». Мария приехала в город в поисках своего любовника, которого раньше сама отослала от себя. Она бродила по многолюдным улицам с маленьким чемоданчиком в руке, и на каждом углу в засаде сидели незнакомцы, готовые ее убить, ограбить или изнасиловать. Все сидящие в вице-президентском кабинете плакали. После того как серия закончилась, Кармен играла в шашки, затем помогала составлять списки для пополнения съестных припасов, вызвалась добровольцем на завтрашнее дежурство в случае, если кто-нибудь заболеет или слишком устанет. Ей хотелось быть образцом дружелюбия и общественной активности. А встречаться с Гэном, господином Осокавой или Роксаной Косс до нужного момента она не хотела: она боялась, что не сможет сдержаться и разозлится на то, что они попросили у нее столь многого.


   …Что может знать дом? Никаких сплетен вроде бы никто не разносил, и тем не менее в воздухе висело легкое напряжение, некая наэлектризованность, которая заставляла людей постоянно поднимать головы, оглядываться и ничего не обнаруживать. На обед приготовили соленую рыбу с рисом, но она как-то не удалась, и все один за другим оставляли свои порции недоеденными и выходили из-за стола. Пока вечер тонул в сгущающихся голубых сумерках, Като начал подбирать на рояле разные мелодии. Может быть, сказывалась хорошая погода, раздражение от того, что им так и не дают выйти погулять. Полдюжины мужчин стояли перед открытыми окнами и пытались надышаться свежим ночным воздухом, окинуть взглядом заросший сад, постепенно – цветок за цветком – исчезающий от них в темноте. Из-за стены слышался рев моторов: с улицы, очевидно, разъезжались машины, и на минуту заложники вспомнили, что там существует другой мир, но очень быстро об этом забыли.

   Роксана Косс ушла в свою спальню рано. Как и Кармен, ей не хотелось долго оставаться внизу, раз уж она приняла такое решение. Господин Осокава сидел рядом с Гэном на своем любимом месте возле рояля.

   – Расскажи мне все снова, – сказал он.

   – Она хочет, чтобы вы пришли к ней ночью.

   – Она так сказала?

   – Кармен проводит вас в ее комнату.

   Господин Осокава посмотрел на свои руки. Такие старые руки. Как у его отца. С длинными ногтями.

   – Как неловко, что об этом знает Кармен. Что ты об этом знаешь.

   – Другого выхода не было.

   – А что, если это опасно для девушки?

   – Кармен знает, что делает, – ответил Гэн. Опасно? Так ведь она каждую ночь спускается по этой лестнице в посудную кладовку. Он бы не попросил ее о том, что представляет для нее опасность.

   Господин Осокава медленно кивнул головой. У него возникло странное ощущение, что гостиная слегка наклонилась, что она стала лодкой в бушующем океане. Он отогнал от себя мысли о том, что столько лет составляло предмет его самых сокровенных желаний, может быть, еще с детства. За все эти годы он сумел дисциплинировать себя настолько, что желал только возможных вещей: наладить производство, иметь полноценную семью, слушать и понимать музыку. И вот теперь, на пятьдесят четвертом году жизни, в стране, которой он, по сути, даже не видел, он почувствовал в глубине своего существа вожделение, желание, возникающее лишь в тех случаях, когда предмет находится рядом. В детские годы он мечтал о любви – не только о том, чтобы наблюдать ее со стороны, как это бывает в опере, но почувствовать ее самому. Но все это, решил он позднее, сумасшествие. Это желание слишком огромно. Еще сегодня вечером его нужды ограничивались малым: принять горячую ванну, поменять белье, добыть хоть какой-нибудь подарок, на самый крайний случай – несколько цветов. Но вдруг комната перед ним наклонилась в другую сторону, и он раскрыл руки, и все из них выпало, и он уже больше ничего не хотел. Его просили прийти в ее комнату в два часа ночи, и ему больше ничего в жизни не оставалось желать. Никогда.

   Когда подошло время ложиться спать, господин Осокава лег на спину и в бледном свете луны посмотрел на часы. Он боялся, что уснет, и в то же время понимал, что не сможет уснуть ни за что. Он любовался Гэном, который дышал ровно и размеренно на полу рядом с ним. Он даже не догадывался о том, что Гэн встает каждую ночь в два часа с регулярностью ребенка, требующего кормежки, и выскальзывает из гостиной так тихо, что его никто ни разу не застукал. Господин Осокава наблюдал за ночным патрульным обходом, который совершали Беатрис и Сержио, и прикрыл глаза, когда они подошли ближе. Они остановились, чтобы пересчитать спящих заложников, и немного пошептались между собой. К часу ночи они исчезли – именно так, как предсказывал Гэн. Ночь вступила в свои права. Наступило время, о котором господин Осокава ничего не знал. Он слышал, как в его висках, запястьях, на шее пульсирует кровь. Он потер пальцы рук. Час настал. Всю свою жизнь он проспал. Он был мертв. А теперь он внезапно, полностью пробудился, воскрес.

   Без пяти минут два Гэн сел, словно по будильнику. Он встал, посмотрел на своего работодателя, и вместе они пересекли гостиную, мягко ступая между своими спящими товарищами и друзьями. Вот здесь аргентинцы. Здесь португальцы. Немцы поместились рядом с итальянцами. Русские устроились в столовой. Вот Като, его замечательные руки сложены на груди, пальцы во сне едва заметно вздрагивают, как у собаки, которой снится Шуберт. Вот священник, спит на боку, подложив ладони под щеку. Среди заложников распростерлись несколько солдат, как будто сон был машиной, задавившей их насмерть: шеи свернуты набок, рты безобразно раскрыты, винтовки вывалились из разжатых ладоней.

   В коридорчике Кармен уже ждала, как и предсказывал Гэн, ее волосы были заплетены в косичку, ноги босые. Она быстро взглянула на Гэна, дотронулась вместо слов до его плеча, и между ними троими все стало ясно. Ждать не имело смысла: долгое ожидание могло все испортить. Кармен предпочла бы сейчас оказаться в посудной кладовке, положить ноги Гэну на колени, вслух читать параграф, который он для нее приготовил, но она уже сделала свой выбор. Она согласилась. Она прочла короткую молитву святой, которая ей больше не помогала, и перекрестилась так быстро, как колибри порхает по цветкам. Затем она повернулась и направилась в холл, господин Осокава молча последовал за ней. Гэн наблюдал, как они удаляются, теряясь в догадках, чем все это может кончиться.

   Когда они подошли к лестнице, узкой и шаткой, предназначенной только для слуг, Кармен обернулась и взглянула на господина Осокаву. Затем она нагнулась и дотронулась до его колена, потом дотронулась до своего и сдвинула ноги вместе. Когда она выпрямилась, он кивнул ей в знак понимания. Стояла кромешная тьма, но на лестнице было еще темнее. Все ее молитвы были напрасны. Она старалась верить, что это только урок, необходимое испытание, но, если их поймают, она уже навеки не останется в одиночестве.

   Теперь господин Осокава видел только едва различимый абрис ее узкой спины. Он старался делать то, что она ему сказала, ставить свою ногу точно туда же, куда ставила она, след в след, но при этом не забывал, насколько ее нога меньше. За время своего заключения он несколько похудел и теперь, пробираясь по лестнице, радовался каждому потерянному фунту. Он затаил дыхание и весь обратился в слух. И правда, в доме стояла абсолютная тишина. Еще ни разу в жизни он не сталкивался с таким полным отсутствием звуков. За месяцы, проведенные в этом доме, он ни разу не пользовался лестницей, и теперь сам факт подъема казался ему смелым и опасным. Как он был прав, когда решился на этот поступок! Как он счастлив, что не упустил свой шанс и не побоялся рискнуть! Когда они добрались до вершины, Кармен толкнула дверь кончиками пальцев, и на ее лицо тут же упал слабый свет – доказательство того, что одна часть пути уже пройдена. Она обернулась и улыбнулась господину Осокаве. «Очень красивая девушка», – подумал он. Почти такая же красивая, как его собственная дочь.

   По узкому проходу они прошли в комнату няни. Когда они открыли туда дверь, послышался как будто какой-то очень слабый скулеж или хныканье. Они остановились как вкопанные, потому что звук шел от двери. Но самое страшное было то, что в кровати кто-то спал! Такое случалось нечасто. У девушки, присматривающей за детьми, действительно была очень удобная кровать, самая удобная в доме, но в ней спали очень редко, и вот сегодня ночью как раз такое случилось. Кармен подняла руку, призывая господина Осокаву немного подождать, чтобы в комнате забыли о произведенном дверью звуке. Она слышала биение своего сердца так отчетливо, как будто держала его в руках. Кармен перевела дыхание и подождала, потом, не оборачиваясь, кивнула головой и сделала один шаг вперед. Конечно, их задача стала теперь более трудной, но не невозможной. Ее все равно нельзя сравнить с проникновением в дом через вентиляционные ходы. Она и в другие ночи обнаруживала в этой кровати спящих людей.

   Сейчас там спала Беатрис. Она улеглась спать в середине ночного дежурства. Все так делали. И Кармен тоже. Никто не мог выдержать без сна столько времени. Сержио, очевидно, тоже спал где-нибудь в другой комнате, сломленный сознанием своей виновности и необоримым, тяжелым сном. Беатрис спала без одеяла, и ее башмаки лежали прямо на простыне. Свою винтовку она баюкала во сне, как дитя. Господин Осокава пытался двигаться вперед, но был слишком испуган. Он закрыл глаза и подумал о Роксане Косс, о своей любви, даже попытался сотворить молитву любви. А когда он открыл глаза, Беатрис уже сидела на кровати: едва сев, она свою винтовку с быстротой молнии направила на него. Но не менее стремительной была реакция Кармен: она встала между господином Осокавой и дулом винтовки. Позже господин Осокава мог с уверенностью утверждать только две вещи: что Беатрис направила на него винтовку и что Кармен закрыла его от этой винтовки собой. Она подошла к Беатрис, которая должна была считаться ее подругой просто потому, что была второй девчонкой в целом отряде мужчин, она сгребла ее и крепко сжала, направив дуло винтовки в потолок.

   – Что ты делаешь? – прошипела Беатрис. – Отвяжись от меня!

   Но Кармен продолжала ее держать. Она навалилась на нее, сама не своя от испуга и какого-то странного облегчения оттого, что ее застукали.

   – Никому не говори! – прошептала она в ухо Беатрис.

   – Это ты привела его наверх? Ну, тебе за это устроят! – Кармен оказалась гораздо сильнее, чем думала Беатрис. А может быть, это оттого, что Беатрис слишком глубоко спала. Заснула на дежурстве – может быть, Кармен собирается ее выдать?

   – Ш-ш-ш, – сказала Кармен. Она зарылась носом в распущенные волосы подруги и держала ее необыкновенно крепко. На секунду она совсем забыла о господине Осокаве – остались только они с Беатрис и этот неожиданный кошмар. Она ощущала тепло еще не до конца проснувшейся Беатрис и холодный металл винтовки. Она не собиралась просить о помощи, но тут услышала волшебный голос святой Розы Лимской, говорившей ей:

   – Скажи правду!

   – Он влюблен в оперную певицу, – сказала Кармен. Ей уже было не до соблюдения тайн. Она помышляла только о том, чтобы довести задуманное дело до конца. – Они хотят побыть наедине.

   – Тебя убьют за это! – прошептала Беатрис, хотя на самом деле не думала, что такое возможно.

   – Помоги мне! – попросила Кармен. Она собиралась обратиться с этой мольбой к своей святой, но слова сами собой слетели у нее с языка от отчаяния. Беатрис минуту подумала. Она вспомнила голос священника. Он ее простил. Он велел ей быть доброй. Она подумала о своих собственных грехах и о представившейся возможности простить чужие грехи. Она подняла – насколько было возможно в ее положении – руку и опустила ее на спину Кармен.

   – А она его любит? – спросила Беатрис.

   – Я должна вернуться за ними через два часа.

   Беатрис пошевелилась в объятиях Кармен, и на этот раз Кармен ее отпустила. В темноте она едва узнавала лицо Кармен. Она даже не была уверена, что за ее спиной стоял господин Осокава. Это он учил ее определять по часам время. Он всегда ей улыбался. А однажды, когда они одновременно подошли к кухонной двери, он ей поклонился, пропустил вперед. Беатрис закрыла глаза, пытаясь увидеть в темноте груду своих собственных грехов.

   – Я не скажу, – прошептала она. И снова, уже во второй раз за сегодняшний день, почувствовала облегчение, как будто тяжесть, лежащая у нее на плечах, частично с нее свалилась.

   Кармен поцеловала ее в щеку. Ее переполняла благодарность. Впервые в жизни она почувствовала, что счастлива. Затем она отступила в темноту. Беатрис намеревалась, в свою очередь, тоже вырвать у нее обещание, что она не скажет командирам о ее сне во время дежурства, но потом поняла, что, разумеется, та ничего не скажет. Она снова откинулась на кровать и против собственной воли тут же заснула. Таким образом, весь инцидент был исчерпан так же внезапно, как и начался.

   Через детскую, где лунный свет освещал ряды заброшенных кукол, через туалетную комнату, где стояла белая фарфоровая ванна величиной с каноэ, в главный холл, где дом снова становился тем домом, который они все хорошо знали, просторным и красивым. Тут Кармен подвела господина Осокаву к третьей двери и остановилась. Именно на этом месте она чаще всего спала по ночам, вернее, позволяла себе слегка вздремнуть. С тех пор как они удачно миновали Беатрис, она держала его за руку. Им обоим представлялось, что они проделали очень долгий путь, хотя детям вице-президента, которые наверняка проделывали его по несколько раз на день, он скорей всего казался совсем коротким. Кармен нравился господин Осокава. Ей очень хотелось ему об этом сказать, но даже если бы она знала язык, у нее все равно не хватило бы для этого мужества. Вместо этого она всего лишь слегка сжала его руку и тут же отпустила.

   Господин Осокава ей поклонился. Он опустил голову и так замер, по мнению Кармен, слишком надолго. Потом он выпрямился и открыл дверь.

   В коридоре было высокое окно, и главную лестницу заливал яркий свет луны, но Кармен решила воспользоваться другой лестницей. Она направила шаги назад, в детскую, мимо кровати, в которой спала Беатрис. Кармен остановилась, чтобы снять ее пальцы со спускового крючка. Она повернула винтовку к стене и прикрыла плечи девушки покрывалом. Кармен надеялась, что утром Беатрис не изменит своего решения и не станет докладывать об инциденте командирам или – что еще лучше – просто решит, что все это ей приснилось. Спускаясь по кухонной лестнице, она чувствовала, как бешено колотится у нее сердце. Она представила себе Роксану Косс в ее спальне, изнемогающей от нетерпения. Она представила себе господина Осокаву, молчаливого и полного достоинства, который ее обнимает. Сладость этих прикосновений, чувство полной защищенности в объятиях любимого заставили Кармен поднять руку и стереть со лба пот. Она шла очень осторожно, но все равно спуск занял гораздо меньше времени, чем подъем: осталось четыре ступеньки, три, две, одна, и вот она уже скользит по коридору, открывает дверь на кухню. Она остановилась лишь в волшебном мире посудной кладовки. На полу сидел Гэн с нераскрытой книгой на коленях. Когда он поднял голову, она приложила палец к губам. Ее лицо сияет, щеки горят, глаза широко открыты! Когда она снова пойдет наверх, он обязательно будет ее сопровождать.

   Сколько везения может быть даровано человеку за одну ночь? Отпускается ли оно небольшими порциями, как молоко в бутылках, или, сколько бы его ни изливалось на голову человека, все равно в запасе остается не меньше? А может, удача – это удел дня, и только днем человеку везет, бесконечно везет? Если верно первое, то Кармен уже наверняка использовала всю свою удачу, доставив господина Осокаву в спальню к Роксане Косс. А если верно последнее, а она нутром чувствовала, что это так, тогда сегодняшняя ночь принадлежит ей. Если все святые на небесах стояли сейчас за ней, то ее удачи должно хватить еще на несколько часов. Кармен взяла Гэна за руку и повела его через кухню на заднюю веранду, где он никогда раньше не был. Она открыла дверь, просто положила руку на щеколду и отодвинула ее, и они вместе вышли в ночь.

   Посмотрим вокруг: лунный свет потоками заливает то, что когда-то было ухоженным садом, и выплескивается за оштукатуренную стену, как вода за кромки бассейна. Воздух напоен густым ароматом жасмина и ночных лилий, которые сейчас благоухали, но закрывали на день чашечки своих цветов. Высокая трава цеплялась за их лодыжки, била по икрам и громко шуршала при каждом движении, и поэтому они останавливались, чтобы посмотреть на звезды, забывая, что находятся посреди городского квартала и отсюда можно увидеть не более десятка звезд.

   Кармен выходила из дома постоянно. Даже под дождем она совершала ежедневные прогулки, выполняя обязанности по обходу территории или просто ради того, чтобы размять ноги. Но Гэну ночь казалась волшебной: воздух, небо и мягкое шуршание травы под ногами. Он снова вернулся в мир, и этой ночью мир стал для него непередаваемо прекрасным. Даже имея столь ограниченный обзор, он мог теперь поклясться: мир действительно прекрасен.

   Картины этой ночи будут преследовать Гэна до конца его дней.

   Картина первая, воображаемая.

   Он берет Кармен за руку и ведет ее к воротам. Там тоже стоит вооруженная охрана, но охранники спят могучим сном юности, так что Гэн с Кармен беспрепятственно выходят на улицу и бредут по столице чужой страны. Их никто не останавливает. Они не знаменитости, и никто не обращает на них внимания. Они едут в аэропорт, садятся в самолет, летящий в Японию, и теперь живут вместе, счастливо и навсегда.

   Картина реальная.

   Ему не пришло в голову покинуть сад, как обученной собаке не приходит в голову покинуть свой сторожевой пост. Он просто благодарен судьбе за краткие мгновения свободы. Кармен берет его за руку, и они вместе направляются к тому месту, где Эсмеральда устраивала пикники для вице-президентских детей. Стена там делала поворот, а высокая трава и кустарник образовывали некое замкнутое пространство, откуда дома вообще не было видно. Кармен целует его, он целует ее, и с этого момента он уже не сможет отделить ее запах от запаха ночи. Они в густой тени стены, в надежном укрытии из травы, и Гэн не различает вокруг ничего. Чуть позже он вспомнит, что его друг господин Осокава находится в доме на третьем этаже, в постели с певицей. Но в тот момент он не думает ни о чем. Кармен сбрасывает с него куртку, хотя дует прохладный ветер. Она расстегивает его рубашку, пока он ласкает ее груди. В темноте они как будто перестают быть самими собой. Они обретают смелость. Они валят друг друга на землю, но опускаются на нее так медленно, что, кажется, гравитации больше не существует. Обуви на них нет, и брюки соскальзывают с них с большой легкостью, потому что велики им обоим. И это упоение от первого соприкосновения обнаженных тел.

   Иногда Гэн будет останавливать свои воспоминания именно на этом месте.

   Ее кожа, ночь, трава. Ему нечего больше желать, потому что никогда в жизни он не обладал столь многим. Он не может от нее оторваться и с каждым разом прижимает ее к себе все крепче. Ее волосы растрепались по траве, по его груди. В эту ночь он уверен, что никто в мире никогда не владел таким богатством, как он, и только позже узнает, что, в сущности, мог попросить еще большего. Голод оставил следы на ее теле, и он нежными движениями пересчитывает ее ребра. Он ощущает ее зубы, ее язык. Кармен, Кармен, Кармен. Позже он попытается насытиться звуками ее имени и не сможет.


   А дом спит: террористы и заложники, сейчас между ними нет разницы. Пожилой японец и его возлюбленная певица наверху в постели, переводчик и Кармен – под звездами в саду, и никто их не хватился. Проснулся только Симон Тибо, а снилась ему жена Эдит. Проснувшись окончательно и поняв, где находится, он заплакал. Он пытался успокоиться, но она стояла перед ним как живая! Во сне они находились в постели. Они любили друг друга, и каждый называл вслух имя другого. Когда все кончилось, Эдит села на скомканных одеялах и, желая его согреть, набросила свой голубой шарф на его плечи. Симон Тибо уткнулся лицом в этот шарф, но заплакал еще безудержнее. Все попытки успокоиться ни к чему не приводили, и через некоторое время он оставил их.

9

   Утром все было как обычно. В окна светило яркое солнце, по коврам прыгали солнечные зайчики. В саду заливались птицы. Двое парней, Хесус и Серхио, обошли сад, топая по траве тяжелыми от росы башмаками и держа винтовки наперевес. Дома они наверняка не отказали бы себе в удовольствии подстрелить пару птичек, но здесь стрельба без крайней необходимости была абсолютно запрещена. Птички беспечно шмыгали у них под носом, едва не задевая их крыльями. Они заглянули в кухонное окно и увидели там Беатрис и Кармен, которые вместе разворачивали большие пластиковые пакеты и одновременно варили на плите яйца. Девушки переглянулись, Кармен слегка улыбнулась, а Беатрис сделала вид, что ее улыбки не замечает. Кармен решила, что это хороший знак или, по крайней мере, достаточно хороший. В комнате пахло крепким кофе. Кармен исчезла в посудной кладовке и появилась оттуда со стопкой голубых тарелок с золотым ободком и надписью «Веджвуд» на донышке. Потому что какой смысл в существовании этих тарелок, если никогда ими не пользоваться?

   Все шло точно так же, как и во все другие дни. Только Роксана Косс все не спускалась. Като ее ждал. Через некоторое время он встал с табурета, чтобы размять ноги. Потом он наклонился и вытащил из стопки нот Шумана, желая скоротать время. Он играл, почти не глядя в ноты. Он словно разговаривал с самим собой и как будто вовсе не интересовался тем, слушают его или нет. Роксана продолжала спать. Кармен даже не принесла ей завтрак. Ну что ж, в этом нет ничего страшного. Она и так поет каждый день, неужели она не заслуживает отдыха?

   Но разве не удивительно было то, что господин Осокава тоже спал? Вокруг него все копошились и громко разговаривали, а он продолжал лежать на диване, губы раскрыты, сложенные очки лежат на груди. Раньше его никто не видел спящим. Он всегда вставал по утрам первым. Может, он заболел? Двое парней, дежурившие утром по дому, Гвадалупе и Умберто, перегнулись через спинку дивана и посмотрели, дышит ли он. Он дышал, и они оставили его в покое.

   Четверть девятого. Беатрис знала это точно, потому что у нее на руке были часы. Перетрахались, подумала она, но ничего не сказала Кармен. Она позволила ей думать, что забыла о ночном происшествии, но это было отнюдь не так. Просто она еще не знала, как получше воспользоваться полученной информацией, но уже наслаждалась ею, как нерастраченным богатством. Перед ней открывалось столько возможностей!

   Люди быстро привыкают к ежедневной рутине. По утрам заложники чистили зубы, пили кофе, а потом шли в гостиную слушать пение Роксаны Косс. Так проходило утро. А сейчас они недоуменно смотрели друг на друга. Где же она? Если она не больна, то уже давно должна быть внизу. Неужели пунктуальность – это так много? Неужели их глубокое уважение к ней не заслуживает взаимного уважения? Они смотрели на Като, который напоминал сейчас человека, встречавшего поезд: поезд прибыл, все пассажиры давно вышли, а он все стоит и ждет. Человек, которого он ждал, давно уже ускользнул от него незамеченным. Не присаживаясь, он снова небрежно пробежал пальцами по клавишам. Он не понимал, в какой именно момент может позволить себе сесть и заиграть без нее по-настоящему. В первый раз Като пришлось задать себе вопрос: кто он такой без нее? Что будет, когда все это кончится и ему больше не придется целые дни проводить за пианино, а ночи за чтением нот? Теперь он стал пианистом. Свидетельством были крепкие голубые сухожилия, выступившие у него на пальцах. Сможет ли он снова вернуться к той жизни, в которой ему приходилось вставать в четыре утра, чтобы украдкой поиграть час перед выходом на работу? Как он будет жить, когда его восстановят в должности старшего вице-президента корпорации «Нансей» и он снова превратится в человека команды, в человека, оторванного от певицы? Он вспомнил о судьбе первого аккомпаниатора, о том, что он предпочел умереть, только бы не выходить на свободу одному. Леденящая пустота будущего заставила Като вздрогнуть, его пальцы напряглись и скользнули с клавиш без звука.

   И тут произошло нечто необыкновенное.

   Кто-то запел, чистый голос донесся из дальнего конца комнаты, голос нежный и знакомый. В первую минуту все были ошеломлены, затем юные террористы один за другим начали смеяться Умберто и Хесус, Серхио, Франсиско и Хильберто и другие, сбежавшиеся в комнату, смеялись могучим утробным смехом, хватали друг друга за руки, за плечи, только чтобы устоять на ногах и не упасть от смеха. Но Сесар не обращал на это внимания и продолжал петь: «Vissi d'arte, vissi d'amore, non feci mai» – из «Тоски». Это было забавно, потому что он мастерски копировал Роксану Косс. Как будто, пока все спали, он перевоплотился в нее, он повторял жест, который она делала, произнося «Пламенно веруя, я возлагала цветы к алтарю». Это было сверхъестественно, потому что внешне Сесар совершенно не походил на оперную диву. Долговязый парень с не очень чистой кожей и едва пробивающимися тонкими черными усиками, он вдруг настолько стал похож на нее, что даже голову наклонял и закрывал глаза в тех же местах, что и она. Казалось, он не слышит смеха. Его взгляд был отсутствующим. Он не пел ни для кого конкретно. Он не пародировал ее, просто пытался заполнить пустоту, образовавшуюся в ее отсутствие. Его можно было бы счесть пересмешником, если бы он воспроизводил только ее жесты, но это было не так. Он воспроизводил ее голос. Легендарный голос Роксаны Косс. Он не фальшивил и держал ноты подолгу. Из глубины своих легких он извлекал ту силу, ту мощь, ту полноту, которую подавлял в себе, когда пел в одиночестве вполголоса. А теперь он пел, как хотел. Добравшись до слишком высокой для себя ноты, он напрягся, но все-таки почти взял ее. Он понятия не имел о том, что произносит, но точно знал, что произносит это правильно. Он слишком долго упражнялся, он не мог теперь ошибиться. Он оттачивал произношение всех слов, бесконечно и на разные лады тренировал свое мягкое небо. Конечно, у него было не сопрано. И он не владел итальянским. И тем не менее он сумел создать иллюзию, что владеет и тем и другим, и присутствующие в это поверили. Постепенно смех мальчишек захлебнулся, потом смолк совсем. Все – и заложники, и боевики, и командиры – теперь смотрели только на Сесара. Кармен и Беатрис высунули головы из кухни и навострили уши, еще не совсем понимая, как следует оценивать происходящее: хорошо или плохо. Господин Осокава, разбиравшийся в музыке гораздо лучше, чем все остальные, проснулся, думая, что его разбудило ее пение, и отметил, что ее голос звучит сегодня как-то странно. Впрочем, она, наверное, очень устала, если принять во внимание, что он тоже спит сегодня так долго. При этом он не сомневался, что поет она.

   Пьеса была не очень длинной, но, когда она закончилась, Сесар с трудом переводил дыхание. Он решился запеть, думая, что, быть может, это его единственный шанс. Вернее, такой отчетливой мысли у него не было, но, когда он увидел, что она вовремя не спустилась и что все ее ждут, звуки захлестнули его, как волны, и он уже ничего не мог с собой поделать, чтобы их повернуть обратно, вниз. Как это замечательно – петь! Как прекрасно слышать свой собственный голос! Он, конечно, мог петь только любимые куски Роксаны Косс, которые она исполняла по многу раз. И из них он выбрал те фрагменты, где был полностью уверен в словах, потому что считал, что если он напутает слова, произнесет их пусть похоже, но неправильно, то все увидят, что он просто обманщик. Сесар не знал, что из находящихся в доме по-итальянски говорят только четверо. Конечно, гораздо легче было бы спеть вещь, которую она не исполняла, ведь невозможно выдержать сравнения с ней. Но у него не было выбора, не было иного материала для пения. Он понятия не имел о том, что существуют вещи для мужчин и для женщин, что разные произведения создаются применительно к возможностям разных голосов. Все то, что он слышал, было создано для сопрано, но почему же он не может их исполнить? Он не пытался сравниваться с ней. Здесь не могло быть сравнения. Она – певица, а он – всего лишь мальчишка, влюбленный в нее за ее пение. Или, может быть, он влюблен в ее пение? Теперь он уже в этом не мог разобраться. Он был слишком погружен в самого себя. Он закрыл глаза и весь отдался пению. Где-то вдалеке он услышал аккомпанирующее ему фортепиано, потом это фортепиано его захватило, потом повело за собой. Конец арии был очень высоким, и он не знал, справится ли он. Это похоже на падение, или нет, на ныряние, когда приходится из последних сил пробиваться к воздуху, без всякой уверенности, что удастся вынырнуть на поверхность.

   Господин Осокава вскочил на ноги и подошел к роялю, все еще не совсем освободившись от власти сна, волосы его были растрепаны, края рубашки не заправлены в брюки. Он не знал, что делать. Часть его существа требовала немедленно остановить мальчишку, если он проявляет неуважение к Роксане, но его пение было так прекрасно! В манере Сесара в точности, как Роксана, прикладывать руки к сердцу было что-то умиляющее. Это, конечно, было не ее пение, но настолько похожее, что его можно было принять за плохую пластинку Роксаны Косс. Господин Осокава закрыл глаза. Да, разница значительная. Теперь ошибиться уже невозможно, и тем не менее этот парень каким-то непостижимым образом ухитрялся передавать тревожное состояние любви. Господин Осокава любил Роксану Косс. А может быть, парень вовсе и не пел. Может быть, это его любовь заставила его услышать в самых обычных звуках ее голос?

   Роксана Косс тоже стояла в толпе слушателей. Как получилось, что никто не заметил, как она спустилась? Она не стала даже одеваться, на ней была белая шелковая пижама и синий халат жены вице-президента, теплый не по сезону. Она была босиком, распущенные волосы свободно падали на плечи. После стольких месяцев заточения волосы у нее отросли, и теперь было видно, что в них тут и там блистает серебро, а истинный их оттенок является жалким подобием того чарующего светло-каштанового цвета, который приводил всех в восхищение. Сесар продолжал петь. Его пение просто выдернуло ее из глубокого сна. Будь ее воля, она бы проспала еще несколько часов, но это пение ее подняло на ноги, и она поспешила вниз в состоянии полного замешательства. Пластинка? Диск? Но тут она увидела его, Сесара, парня, который до сегодняшнего дня ничем не выделялся среди остальных. Когда он успел научиться петь? Она лихорадочно соображала. Он очень хорош. Просто прекрасен. Если бы такой самобытный талант появился в Нью-Йорке или в Милане, то он в одну минуту оказался бы в консерватории. Он должен стать звездой, потому что теперь он ничто! Ни одной минуты обучения – и уже такая глубина тона! Посмотрите на эту мощь, которая заставляет сотрясаться его узкие плечи! Он несется к финалу, к заключительному верхнему «до» с такой отвагой, что наверняка должен был к этому заранее подготовиться. Она знала эту музыку так же хорошо, как собственное дыхание, и поэтому бросилась к нему, как будто он был ее ребенком или вообще ребенком, брошенным на дороге, а финальное «до» – мчащейся на полной скорости машиной. Она схватила его за руку:

   – Detengase! Basta! – Испанского она не знала, но эти два слова слышала здесь каждый день: «остановись», «довольно».

   Сесар остановился как вкопанный, даже не закрыв рта. Его губы все еще сохраняли форму последнего пропетого им слова. И поскольку она не сказала: «Начни еще раз сначала!», – то губы его затряслись, голова упала на грудь, а все вдохновение мгновенно испарилось.

   Роксана Косс тормошила его за руку. Она говорила ему что-то очень быстро, но он не понимал ни слова. Он смотрел на нее беспомощно и безучастно, но видел только одно: что она взволнована, даже испугана. И чем сильнее был ее испуг, тем быстрее и горячее становилась ее речь, но, когда наконец ей стало ясно, что он ее не понимает, она крикнула отчаянно:

   – Гэн!

   Но они стояли на виду у всей комнаты, и это было ужасно. Теперь Сесар дрожал всем телом, и хотя Роксана стояла рядом с ним и касалась его рукой, он повернулся и выбежал из комнаты. Слушатели пребывали в полном замешательстве, как будто с убежавшего парня внезапно исчезла вся одежда. Като первый поднял руки и зааплодировал. За ним последовали итальянцы, Джанни Давансате и Пьетро Дженовезе, которые закричали: «Браво!», после чего присутствующие принялись бешено аплодировать и вызывать парня на бис, но он уже исчез – выскользнул через черный ход и забрался на дерево, где он частенько сидел, наблюдая за внешним миром. Он их слышал, этакое монотонное жужжание из дома, но кто мог поручиться, что они там над ним не насмехаются? Вполне возможно, что она сейчас изображает его попытки воспроизвести ее пение.

   – Гэн! – Роксана в отчаянии схватила Гэна за руку. – Бегите за ним! Скажите кому-нибудь, чтобы его догнали!

   Но когда Гэн повернулся, чтобы выполнить ее просьбу, то увидел перед собой Кармен. Везде и всюду он видел перед собой Кармен, ее темные сияющие глаза, обращенные к нему, Кармен, всегда готовую прийти на помощь, как будто он спас ей жизнь. Ему не надо было даже просить: они понимали друг друга без слов. Она молча повернулась и вышла из дома.

   Прожив столько времени бок о бок, они все прекрасно изучили привычки друг друга. Ишмаэль, к примеру, бегал за вице-президентом, как собачонка. Если кому-то нужен был Ишмаэль, ему следовало лишь отыскать вице-президента, и в большинстве случаев оказывалось, что парень сидит у его ног. Беатрис всегда можно было обнаружить перед телевизором, если только она не получала четкого распоряжения быть где-нибудь в другом месте. Хильберто был без ума от ванны, особенно той, которая находилась рядом с мастерскими и в которой, если повернуть кран, начинала бешено бурлить вода (разве это не восторг, такой рев и рычание?). А Сесар больше всего любил дерево, старый мощный дуб, склонившийся над стеной. У него были низкие и крепкие ветки, по которым можно было легко забраться наверх, а потом удобно устроиться. Другие бойцы считали Сесара либо тупым, либо бессмысленно храбрым, ведь порой он забирался так высоко, что оказывался над стеной, и любой военный с улицы мог его подстрелить, как белку. Иногда командиры сами просили его заглянуть за стену и доложить, что происходит в городе. Так что для Кармен его местонахождение не представляло ни малейшей загадки. Она сразу же направилась в сад. После этой ночи он казался ей совершенно другим. Она пошла кружным путем, чтобы пройти мимо их давешнего убежища: вот, трава все еще повторяет форму ее спины. Кровь снова прилила к ее голове, ей пришлось схватиться рукой за стену, чтобы не упасть в обморок. Святой боже, а вдруг это кто-нибудь увидит? Может быть, ей стоит привести все в порядок, расправить траву? Но разве примятая трава поднимется снова? К тому же Кармен сознавала, что в самом ближайшем времени снова примнет ее, что ее единственное и пламенное желание – примять всю траву в саду своим телом, истоптать босыми ногами. Будь ее воля, и она бы увлекла Гэна туда и сюда, крепко обвивалась бы вокруг его ног, забиралась на него, как на дерево. Кто бы мог подумать, что такой человек захочет с ней заниматься любовью? Она была настолько поглощена своими переживаниями, что на минуту совершенно забыла, зачем вышла в сад и кого ей надо искать. Потом она увидела башмак, свисающий с дуба, как огромный, отвратительный плод, и мир снова принял для нее свои обычные очертания. Кармен подошла к дубу, схватилась за самую удобную ветку и залезла наверх.

   Там сидел Сесар, дрожащий и плачущий. Любого, кто посмел бы забраться на его дерево, он бы сбросил вниз в два счета. Он бы врезал ему хорошенько по подбородку и с превеликим удовольствием посмотрел бы, как он летит на землю. Но тут перед ним возникла голова Кармен, а Кармен ему нравилась. Он подумал, что она его понимает, потому что тоже любит Роксану Косс. Ей вообще повезло больше всех: она носит певице завтрак, спит возле ее двери. (Но поскольку Кармен была очень осторожна, он понятия не имел о том, что она спит иногда в ее постели, что расчесывает ей волосы, что прошлой ночью привела к ней в комнату любовника, став, таким образом, ее поверенной. Узнай он об этом, его бы разорвало от ревности.) И хотя никто никогда не видел его плачущим, он был, по сути, еще ребенком, и сейчас ему было легче оттого, что его слезы видит именно Кармен. Ведь перед тем, как он влюбился в Роксану Косс, вернее, еще перед тем, как они пришли в этот город, он мечтал о поцелуе Кармен, и даже не только о поцелуе, но и кое о чем еще, однако после сурового внушения командира Гектора совершенно оставил эту идею. Подобное среди членов отряда было категорически запрещено.

   – Ты так прекрасно пел! – сказала она.

   Сесар отвернулся. Его щеку оцарапала тонкая веточка.

   – Я идиот, – сказал он, обращаясь к листьям.

   Кармен перебралась на другую ветку, напротив него, и крепко обхватила ее ногами.

   – Никакой ты не идиот! Ты должен был это сделать! У тебя не оставалось другого выбора!

   С такой вышины то самое заветное место на траве открывалось во всей красе. С этого наблюдательного пункта примятость казалась круглой, как будто они катались по траве, и, возможно, так оно и было. Ее волосы пропахли травой. Любовь – это действие. Она сама к тебе приходит. У тебя никогда не бывает выбора.

   Но Сесар на нее не смотрел. Если слегка подтянуться, то можно заглянуть за стену. Но она не стала этого делать.

   – Роксана Косс послала меня за тобой, – сказала она. Это почти соответствовало истине. – Она хочет с тобой поговорить о твоем пении. Она считает, что ты поешь очень хорошо. – Она имеет право так говорить, потому что сама так считает, и наверняка Роксана Косс скажет ему то же самое. Конечно, она слишком мало знает английский язык, чтобы понять все, что говорилось в гостиной, но она уже наловчилась додумывать непонятое.

   – Ты не можешь этого знать!

   – Я могу это знать! Там был переводчик.

   – Она сказала: «Стоп!» Она сказала: «Хватит!» Я прекрасно понял, что она сказала! – Мимо них пролетела птичка: она собиралась сесть на ветку, но потом передумала.

   – Она хочет с тобой поговорить! Что она могла тебе сказать? Попроси Гэна, чтобы он помог. Он единственный, кто может установить между вами прямую связь.

   Сесар фыркнул, вытер глаза обшлагом. По-настоящему к нему на дерево должна была прийти не Кармен. Сюда должна была забраться сама Роксана Косс. Она бы дотронулась до него рукой, заговорила бы с ним на чистом испанском. Они бы стали петь вдвоем. Это называется «дуэт». Они бы вместе попутешествовали по миру.

   – Ну хорошо, – сказала Кармен, – ты же не белка. Ты не собираешься здесь сидеть всю жизнь. Тебе все равно придется спуститься вниз на дежурство, и тогда она сама тебе все скажет с помощью переводчика. Она скажет тебе, как ты хорошо поешь, и тогда ты точно почувствуешь себя идиотом, потому что так долго сидел здесь и дулся на весь свет. Все хотят тебя поздравить. Ты многое теряешь.

   Сесар провел рукой по шершавой коре. Кармен никогда не говорила с ним раньше подобным образом. Когда они вместе тренировались, она всегда была слишком застенчивой, и это придавало ей особую трогательность. Он никогда не слышал, чтобы она произносила больше двух фраз.

   – А ты откуда знаешь обо всем этом?

   – Я же тебе сказала – переводчик!

   – А откуда ты знаешь, что он говорит правду?

   Кармен посмотрела на него как на сумасшедшего, но не сказала ни слова. Она спустилась на нижнюю ветку, крепко уцепилась за нее руками, затем свесила вниз ноги и прыгнула с дерева. Она была крупным специалистом в прыжках. Она прекрасно умела расслаблять колени и пружинить в момент соприкосновения с землей. Она никогда не теряла равновесия. Они покинула Сесара, даже не удостоив его взглядом через плечо. Пускай еще подурачится, если ему охота. Проходя мимо дома, она заглянула в одно из окон гостиной. Как странно глядеть на все происходящее там со стороны! Она остановилась и спряталась за куст. Раньше этот куст был аккуратно подстрижен, а теперь вымахал выше ее роста. Она видела Гэна, стоявшего в обществе Роксаны Косс, господина Осокавы и Като. Вот его прямая спина, вот красивый рот, вот те руки, которые сперва раздели ее, а потом заботливо одели. Ей так захотелось постучать в окно, махнуть ему рукой, но даже вот так смотреть на него со стороны, оставаясь при этом незамеченной, казалось ей настоящим волшебством. Можно вообразить, что ты никого здесь не знаешь и видишь всех впервые. Можно смотреть на красоту любимого человека так, словно не имеешь к нему отношения. Посмотрите на этого красавца! На этого блестящего человека! Он меня любит! Она молилась святой Розе Лимской. Просила спасения для Гэна. Счастья и долгой жизни. Просила для него покровительства и руководства. Потом обвела взглядом комнату. Гэн беседует с Роксаной Косс. Роксана всегда была так добра к ней! Кармен стала молиться и о ней. Потом склонила голову и быстро перекрестилась, завершая молитву.


   – Мне не следовало его останавливать! – горячо говорила Роксана. Гэн переводил ее слова на японский.

   – Не беспокойтесь, парню все равно некуда деваться! – успокаивал ее господин Осокава. – Рано или поздно ему все равно придется вернуться домой. – В Японии он чувствовал себя неловко, если молодые люди афишировали свою любовь, держались за руки, прощаясь, целовались прямо в метро. Он просто не понимал, зачем это нужно. По его убеждению, все чувства человека были его частным делом, и их следовало держать при себе. Но раньше с его сердцем никогда не происходило ничего подобного! Там не хватало места для его любви, его грудь болезненно сжималась от волнения и восторга. Сердечная боль! Кто бы мог подумать, что такое может случиться? Ему хотелось только одного: сжать ее руку, заключить ее в свои объятия.

   Роксана Косс наклонилась к нему, на секунду коснулась лбом его плеча.

   – Ах! – сказал господин Осокава восторженно. – Вы для меня все на свете!

   Гэн взглянул на своего работодателя. Предполагается, что он должен переводить все его нежности? Господин Осокава взял Роксану за руку, поднес эту руку к своей груди и приложил к тому месту, где билось сердце. Потом кивнул. Что это значит? Может быть, он подает Гэну знак? Хочет сказать, что Гэн должен переводить? А может, он кивает ей? Гэн чувствовал себя чрезвычайно неловко. Ему хотелось уйти. Не участвовать в этих сугубо личных отношениях. Теперь-то он знал, что это такое. – Все на свете, – повторил господин Осокава и на этот раз прямо взглянул на Гэна.

   Гэну пришлось подчиниться. Он попытался придать своему голосу как можно больше мягкости.

   – Со всем уважением, – обратился он к Роксане, – господин Осокава хочет вам сказать, что вы для него все на свете. – И тут же припомнил, что совсем недавно переводил нечто подобное с русского языка.

   К чести Роксаны, следует сказать, что она ни разу не взглянула на Гэна. Она глядела прямо в глаза господина Осокавы, словно все это говорил ей он сам.

   Вернулась Кармен. Она была взбудоражена, и все решили, что это из-за Сесара, хотя на самом деле она почти забыла о нем. Ей хотелось немедленно броситься к Гэну, но вместо этого она подошла к командиру Бенхамину.

   – Сесар на дереве, – сказала она. Ей хотелось сказать гораздо больше, но она вовремя опомнилась. Разумнее ей сейчас поостеречься.

   – Что он там делает? – спросил командир. Он не мог не отметить про себя, что девушка стала очень хорошенькой. Будь она и раньше такой хорошенькой, он бы никогда не разрешил ей выставлять себя напоказ. Заставил бы убрать волосы под кепку. И отпустил бы на все четыре стороны при первой же возможности.

   – Дуется на всех.

   – Я не понимаю.

   – Чувствует себя дураком.

   Очевидно, нельзя было посылать за ним такую хорошенькую девушку. Надо было послать одного из парней: чтобы тот тряс дерево, пока Сесар не свалится. Командир Бенхамин вздохнул. Пение Сесара произвело на него впечатление. Он раздумывал о том, является ли талант Сесара причиной его возбудимости. Вот ведь певица тоже была возбудимой. Может, это как раз тот случай, когда командиру следует разжаловать Сесара и тоже отпустить его на все четыре стороны. Но тогда он потеряет сразу двух бойцов. Но тут он вспомнил, где находится: отсюда он никого и никуда не может отправить. Непонятно, зачем он вообще теряет время на подобную ерунду. Сесар на дереве? Ну и что? Какое все это имеет значение?

   – Ну и оставьте его там в покое. – Командир Бенхамин взглянул поверх головы Кармен в дальний конец комнаты. Это означало, что разговор окончен.

   – Можно я расскажу об этом госпоже Косс?

   Он снова посмотрел на нее, прищурившись. Она послушна, хорошо воспитана. Просто стыд, что их дела идут так плохо. Разумеется, в революции найдется роль и для хорошенькой девушки. Не имеет смысла обращаться с ней так сурово.

   – Ну что ж, если ей интересно, расскажи.

   Кармен, счастливая, благодарная, ему поклонилась.

   – Пока! – бросил он.

   Кармен отдала ему честь серьезно, как подобает солдату, и быстро убежала.

   – Сесар на дереве! – сказала Кармен, остановившись между господином Осокавой и Като и наискосок от Гэна, так, чтобы у нее не возникало соблазна при всех повиснуть у него на шее. Она довольствовалась тем, что слышала его голос.

   – Он собирается спускаться? – спросила Роксана. Вокруг ее глаз лежали тени. Никогда еще Кармен не видела ее такой усталой, разве что в самые первые дни.

   – О, разумеется, он спустится. Он просто в полном смятении, чувствует себя идиотом. То есть думает, что это вы считаете его идиотом за то, что он рискнул спеть. – Она посмотрела на Роксану, своего друга. – Я ему сказала, что вы считаете совсем не так.

   Гэн переводил ее слова на английский и японский. Все, стоящие вокруг, с пониманием кивали головами. Как прекрасно звучат слова Кармен, переведенные на японский!

   – Может быть, вы попросите командира, чтобы он разрешил мне выйти в сад? – обратилась Роксана к Кармен. – Как вы думаете, это возможно?

   Кармен внимательно слушала. Они включили ее в свой круг. Сочли, что для передачи просьбы лучшей кандидатуры, чем она, не найти. Ее мнение имеет вес. Это даже больше, чем она могла себе вообразить: эти люди в комнате, с их деньгами, образованием и талантами, обращаются с ней, как с равной. Ей хотелось вежливо сказать Роксане Косс: «Нет, они никогда не позволят вам выйти из дома, но я очень благодарна вам за то, что вы меня об этом попросили», хотя она понятия не имела о том, как сказать это по-английски. Командиры не обращали на их разговор ни малейшего внимания, Гектор и Альфредо вообще ушли из комнаты, рядовые бойцы были заняты своими делами. Слушала только Беатрис. Кармен следила за ней краем глаза. Ей бы очень хотелось доверять Беатрис. Раньше она ей доверяла. И к тому же она пока не делает ничего плохого.

   – Скажите ей, что я буду счастлива передать ее просьбу, – сказала она Гэну. Обратив внимание на осанку Роксаны Косс, она тоже постаралась выпрямиться, а затем расправила плечи, хотя широкая защитная рубашка, болтавшаяся на ней, как на вешалке, сделала ее старания незаметными.

   Они поблагодарили ее по-английски и по-японски, потом по-испански. Гэн, как ей показалось, был очень горд за нее. Когда позволят обстоятельства, Гэн наверняка положит руку ей на плечо и выразит свое отношение к ней прилюдно.

   Роксане Косс ни при каких обстоятельствах не разрешат выйти за пределы дома, даже для того, что уговорить Сесара слезть с дерева. Держать заложников в доме – это главнейшее условие всей кампании. Никто не знал этого лучше, чем Кармен, которая сама нарушила это правило не далее как прошедшей ночью. Но отказать в просьбе она тоже была не вправе. Никто ведь не ждал от Кармен положительного ответа: ее просили всего лишь подойти к командиру и задать вопрос. По правде сказать, лучше ей этого не делать. Какой смысл просить о том, в чем заведомо будет отказано? А может быть, просто пойти предложить командиру чашку кофе, тогда все увидят, что она говорит с ним, но не узнают о чем? А потом она вернется и скажет, что командир отклонил просьбу. Но нет, она не может лгать Роксане Косс и господину Осокаве, людям, которые дорожили ее мнением и относились к ней по-дружески. И уж тем более Гэну. Ей придется спросить, потому что она обещала. Но лучше все-таки подождать час или два. Командиры не любят, когда их беспокоят слишком часто. Да, но у нее нет времени ждать. Сесар может спуститься с дерева гораздо раньше. Кармен уже побывала на этом дереве и знала, что сидеть на нем хотя и приятно, но не особенно удобно. Количество времени, которое может выдержать человек, сидя на дереве, очень ограничено, и вся загвоздка в том, что Роксана Косс хочет лично уговорить его спуститься. Бессмысленно пытаться объяснить ее друзьям-заложникам внутренние побуждения, двигающие поступками командиров, и – в свою очередь – чем больше она будет стараться раскрыть командиру Бенхамину мотивы просьбы Роксаны Косс, тем будет хуже. Он просто не примет их во внимание. Все, что она может сделать, это спросить. Кармен улыбнулась и покинула компанию. Она снова пересекла комнату и подошла к Бенхамину, который, сидя в кресле с изогнутой спинкой возле пустого камина, читал газеты. Она не могла сказать точно, какие это были газеты, поняла только, что они напечатаны по-испански. Она уже умела немного читать, но все-таки не слишком хорошо. Брови командира сошлись на переносице, взгляд был хмурый. Лишай пересекал половину лица и захватывал один глаз, как поток расплавленной лавы, но сами глаза уже не казались такими больными. Он периодически поднимал руку и дотрагивался до своей болячки, при этом слегка охал и снова возвращался к чтению. Право, Кармен ни в коем случае не следовало его беспокоить.

   – Сеньор? – прошептала она.

   С момента их предыдущего разговора не прошло и пяти минут, но он посмотрел на нее так, словно она захватила его врасплох. Глаза его были красными и слезились, особенно левый, окруженный волдырями величиной с булавочную головку. Кармен подождала, не заговорит ли он сам, но он молчал. Ей ничего не оставалось, как приступить к делу.

   – Извините меня за то, что я снова вас беспокою, командир, но Роксана Косс просила меня вас попросить… – Она сделала паузу, надеясь, что он перебьет ее, прикажет убираться вон, но он почему-то снова промолчал. Он как будто совсем не реагировал на ее слова. Отвернись он от нее и начни снова читать свои газеты, она бы все поняла. Она знала, как себя вести в случае, если он начнет на нее кричать, но командир просто смотрел то ли на нее, то ли сквозь нее. Она набрала в легкие побольше воздуха, распрямила плечи и начала снова: – Роксана Косс хотела бы выйти в сад и поговорить с Сесаром, ведь он сидит на дереве. Так вот, она хочет ему сказать, что он пел хорошо. – И снова она подождала, но опять ничего не услышала в ответ. – Мне кажется, переводчику тоже надо с ней пойти. Чтобы Сесар понял, что ему говорят. Мы пошлем с ними несколько солдат. Я сама могу взять винтовку… – Она остановилась и стала терпеливо ждать, когда он ей наконец откажет. Она даже представить себе не могла другого варианта ответа, но он снова ничего не сказал, даже на некоторое время закрыл глаза, словно не желая больше видеть. Она взглянула на газеты, которые он держал в руках, и вздрогнула. Внезапно она испугалась, что командир узнал плохие новости, что в этих газетах содержалось нечто, угрожающее ее счастью.

   – Командир! – сказала она, наклоняясь к нему так, чтобы их больше никто не мог услышать. – Сеньор, наши дела идут хорошо? – Ее волосы касались его плеча. Они пахли лимоном. Роксана вымыла ей голову лимонным шампунем, который Месснер выписал из Италии специально для нее.

   Запах лимона. Вот он, маленький мальчик, бежит по городским улицам в школу, посасывая на ходу кусочек лимона. Ужасная кислятина! Едкий вкус, который почему-то ему приятен. Его брат Луис бежит рядом с ним. Он моложе Бенхамина и поэтому находится под его опекой. У него тоже во рту кусочек лимона: они смотрят друг на друга и начинают смеяться. Они смеются так громко, что кусочки лимона едва не выпадают у них изо рта. Лимонный запах вернул его в детство. Но Кармен, кажется, чего-то хочет от него? Он по-прежнему в гостиной захваченного ими дома. Почему он только сейчас понял, что дела их плохи? Понять это было нетрудно. Но почему он не понял этого с самого начала? Почему не повернул свой отряд обратно в вентиляционные трубы в ту самую секунду, как им стало известно, что президента Масуды нет на приеме? Эту ошибку теперь уже почти невозможно объяснить. Надежда сыграла с ним злую шутку, стала его убийцей.

   – Она хочет выйти в сад?

   – Да, сеньор.

   – А Сесар все еще там?

   – Надо полагать, сеньор.

   Бенхамин наклонил голову.

   – Ну что ж, погода хорошая. – Он долго смотрел в окно, словно проверяя, соответствуют ли истине его слова. – Отпусти их всех в сад. Скажи Гектору и Альфредо. Расставь солдат вдоль стены. – Он посмотрел на Кармен. Если бы он хоть что-нибудь понимал раньше, он бы уделил ей гораздо больше внимания. – Немного свежего воздуха всем нам не повредит, как ты думаешь? Пусть побудут на солнышке.

   – Что значит «всех», сеньор? Вы имеете в виду сеньориту Косс и переводчика?

   – Я имею в виду всех. – Он обвел рукой комнату. – Уведи их отсюда всех.


   …Вот так получилось, что в тот самый день, когда Кармен вывела Гэна из дома, всем остальным было позволено сделать то же самое. Ей очень не хотелось выступать в роли курьера и передавать распоряжение Бенхамина Гектору и Альфредо, но она получила прямой приказ и должна ему подчиниться. Она стояла перед дверью в кабинет, все еще огорошенная новостью. На свежий воздух! Командиры смотрели по телевизору футбол. Они сидели рядышком на самом краю дивана, зажав руки между колен, и напряженно следили за матчем. На столе перед ними лежали разложенные карты, два пистолета валялись между диванных подушек. Когда она смогла наконец привлечь к себе их внимание, то не сказала им, что всем разрешили выйти в сад или что Роксана Косс хочет поговорить с сидящим на дереве Сесаром. Она объявила только, что Бенхамин принял решение и она получила инструкции проинформировать их об этом решении. Она постаралась использовать в своем докладе как можно меньше слов.

   – Наружу! – воскликнул Альфредо. – Полный бред! Как же мы сможем за ними за всеми там уследить? – Он размахивал рукой, на которой не хватало двух пальцев и вид которой всегда вызывал в Кармен чувство жалости.

   – А зачем за ними следить? – спросил Гектор, закидывая руки за голову. – Как будто они куда-нибудь от нас убегут.

   Вот так сюрприз! Обычно Гектор выступал против любых послаблений. Если бы два командира объединились против Бенхамина, то они, возможно, и заставили бы его изменить свое решение, но солнце светило в окна так ярко, а все вокруг так надоело… Почему бы и правда не открыть двери? А если уж открывать, то почему не сегодня, ведь все дни похожи друг на друга как две капли воды? Они спустились в гостиную и собрали весь свой отряд: бойцам было приказано зарядить ружья. Даже после стольких месяцев лежания на диванах мальчишки, так же как и Беатрис с Кармен, не утратили способности двигаться быстро. Они не знали, зачем нужно заряжать ружья, и не спрашивали об этом. Они просто подчинялись приказам, и глаза их при этом смотрели холодно и сосредоточенно. Бенхамин, глядя на них, не мог не подумать: «А что, если я прикажу им теперь всех убить? Они наверняка выполнят приказ. Они сделают все, что я им скажу». Да, идея вывести всех на улицу очень правильная. Она расшевелит бойцов. Напомнит заложникам, в чьих руках здесь сила, и заставит ценить его великодушие. Настало время выйти из дома.

   Роксане Косс пришлось опереться на руку господина Осокавы, а вот Гэну в одиночестве наблюдать, как его возлюбленная мечется по комнате вместе с другими террористами и на ходу вскидывает на плечо винтовку.

   – Я ничего не понимаю, – прошептал господин Осокава. Он чувствовал, как Роксана дрожит рядом с ним, и крепко сжал ее руку в своей. Казалось, что кто-то повернул выключатель, и все знакомые им лица внезапно превратились в чужаков, которых они никогда раньше не видели.

   – Можете вы понять, что они говорят? – шепотом спросила Роксана Гэна. – Что случилось?

   Разумеется, он понимал, что они говорят. Они кричали во весь голос:

   – Зарядить ружья! Встать в строй!

   Но переводить это Роксане не имело смысла. Все заложники сбились в кучу. Они вели себя, как овцы под сильным дождем. Тридцать девять мужчин и одна женщина. Они прямо-таки источали нервозность.

   И тут Бенхамин выступил вперед и провозгласил:

   – Переводчик!

   Господин Осокава тронул Гэна за руку, и тот выступил вперед. Ему очень хотелось быть храбрым. И хотя в этот момент Кармен не было с ними, он все равно надеялся, что она его увидит и оценит его храбрость.

   – Я решил, что все должны выйти из дома, – сказал командир Бенхамин. – Скажите всем, пусть выходят в сад.

   Но Гэн не стал переводить. Он больше не считал это своей обязанностью. Вместо этого он спросил:

   – С какой целью?

   Если их ожидает расправа, то он не желает идти во главе этого стада и строить его вдоль стены. Прежде чем переводить сказанное, он хочет знать правду.

   – То есть как с какой целью? – переспросил командир. Он подошел к Гэну так близко, что тот явственно увидел красные потоки лишая, сбегающие по его лицу. – Мне сообщили, что Роксана Косс просит выпустить ее в сад.

   – И вы решили выпустить всех?

   – А вы возражаете? – Бенхамин уже был близок к тому, чтобы изменить свое решение. Эти люди видели с его стороны только уважение и сочувствие, и вот, поди ж ты, они готовы поверить, что он – их убийца. – Так вы полагаете, что я выведу вас погулять и там расстреляю?

   – Но оружие… – Гэн сделал ошибку. Теперь он это понимал.

   – Защитная мера, – коротко объяснил командир, стиснув зубы.

   Гэн повернулся к тем людям, которых считал теперь своей семьей. Он видел, как светлеют от его слов их лица.

   – Выходите в сад! – говорил он по-английски, по-японски, по-русски, по-итальянски, по-французски. – Выходите в сад! – повторял он по-испански и по-датски. Только три слова, но на любом языке они означали неизмеримо большее: их не убьют! Это не уловка! Заложники начали смеяться, облегченно вздыхать, разбредаться по комнате. Священник быстро перекрестился, благодаря господа за то, что тот услышал его молитвы. Ишмаэль открыл двери настежь, и заложники высыпали на солнечный свет.

   Восхитительный, великолепный солнечный свет!

   Вице-президент Рубен Иглесиас, который уже считал, что не доживет до того момента, когда вновь почувствует под ногами зеленую траву, сошел с усыпанной гравием дорожки и погрузился в великолепие собственного сада. Из окна гостиной он смотрел на него каждый день, но теперь словно попал в новый мир. Почему он раньше никогда не выходил по вечерам на лужайку? Почему не обращал внимания на деревья и волшебно цветущие кусты? Как они называются? Он зарылся лицом в грозди темно-пурпурных цветов и жадно вдохнул. Святый боже, если ему суждено выйти живым из этой переделки, он будет очень внимателен к своим растениям. Может быть, он станет садовником. Новая листва была ярко-зеленой и бархатной на ощупь. Он беспрестанно гладил и мял листья, стараясь не попортить их. Слишком часто он приходил домой затемно, когда жизнь в его саду уже замирала и представлялась ему примитивной игрой теней и силуэтов. Вот если бы ему дали шанс начать все сначала, он бы по утрам пил кофе только в саду. Он бы приходил домой обедать, и они с женой обедали бы только среди деревьев, на расстеленном одеяле. Две его дочери в эти часы еще в школе, но он сажал бы на колени сына и называл ему имена всех птиц. Как же ему повезло, что он живет в таком прекрасном месте! Он прошелся по саду и отметил, что разросшуюся траву очень трудно будет даже скосить. Но ему нравилась и такая. Может быть, он вообще никогда больше не будет косить траву. Если человек живет в саду, окруженном десятифутовой стеной, то он может делать в этом саду все, что ему заблагорассудится. Он может по вечерам заниматься любовью с женой прямо в саду, в том месте, где стена делает поворот и образует вместе с полукругом деревьев и кустарников тайное укрытие. Они могут там уединяться, после того как уложат детей, а слуги разойдутся по своим комнатам. Да и кто их увидит? Земля мягкая, как перина. Он вообразил себе длинные черные волосы своей жены, разметавшиеся по траве. Он станет лучшим мужем, лучшим отцом. Он опустился на колени и приблизил к себе длинные стебли желтой лилии. Выдернул сорняк. Стебель толщиной в палец, высотой значительно выше цветка. Потом другой, третий. Руки его уже не вмещали всех сорняков, все покрылось грязью. Сколько же здесь предстоит работы!

   Террористы не мешали людям заниматься, чем они хотят. Они просто заняли посты вдоль стены через равные промежутки друг от друга. Облокотившись на стену, они подставляли лица солнцу. Хорошо, что нашлось наконец новое занятие. Можно снова почувствовать в руках оружие, стать военным отрядом. Заложники озирались и потягивались. Некоторые ложились на траву, другие любовались цветами. Что касается Гэна, то он смотрел не на растения, а на солдат. Он наконец нашел Кармен, и она едва заметно ему кивнула и указала винтовкой в сторону высокого дуба. Все вокруг, казалось, излучали радость! Кармен хотела сказать: я сделала это для тебя! Это я попросила командира! Но ей не привыкать было обуздывать свои эмоции. Чтобы сдержать улыбку, ей пришлось отвернуться от Гэна.

   Гэн нашел Роксану Косс, которая гуляла рука об руку с господином Осокавой. Они вели себя так, словно были в этом саду одни. Сегодня утром в их облике что-то изменилось, и Гэн задумался, а не изменился ли и он после этой ночи? Ему не хотелось их беспокоить, но он не знал, сколько еще времени им позволят провести в саду.

   – Я нашел парня, – сказал он.

   – Какого парня? – спросил господин Осокава.

   – Который пел.

   – Ах да, ну конечно, Сесара!

   Гэн повторил все сказанное по-английски, и они втроем направились к дубу, который находился в самом дальнем углу сада.

   – Он там? – спросила Роксана. На самом деле она едва могла сосредоточиться, свежий воздух кружил ей голову, буйная растительность рябила в глазах. Она восторженно подставляла лицо под солнечные лучи. Ей хотелось гладить оштукатуренную стену, приглаживать пальцами траву. Никогда прежде она вообще не думала о траве.

   – Вот это дерево!

   Роксана запрокинула голову и увидела башмаки, болтающиеся среди ветвей. Затем она различила зеленую рубаху, даже часть подбородка. – Сесар?

   Среди листьев показалось лицо.

   – Скажите ему, что он пел замечательно! – обратилась она к Гэну. – Скажите ему, что я хочу стать его наставницей.

   – Она меня обманывает! – крикнул сверху Сесар.

   – А как ты думаешь, почему мы здесь? – спросил его Гэн. – Разве это похоже на обман? Мисс Косс захотелось выйти в сад, чтобы с тобой поговорить, а командиры разрешили выйти всем. Разве тебе не кажется это убедительным?

   Что правда, то правда. Со своего наблюдательного пункта Сесар видел все. В сад вышли все три командира и все бойцы, кроме Хильберта и Хесуса, которые остались охранять дом. Заложники бродили по саду как слепые или пьяные, они натыкались на деревья, отфыркивались, покачивались на нетвердых ногах и внезапно садились на землю. Они влюбились в это место. Рухни сейчас стена, они бы все равно отсюда не ушли. Начни солдаты подталкивать их в спины винтовками, чтобы они убрались отсюда вон, и они бы все равно прибежали обратно.

   – Так, значит, вам разрешили выйти? – сказал Сесар.

   – Ведь он не собирается поселиться на дереве, не так ли? – спросила Роксана.

   Больше всего Сесара удивляло, что его забыли при построении. Он бы, разумеется, явился. Единственное, чем можно объяснить такую забывчивость, это суматохой при принятии ответственного решения. О нем забыли все, кроме Роксаны Косс.

   – Она не считает меня дураком?

   – Парнишка хочет знать, не считаете ли вы его дураком, – перевел Гэн.

   Роксана вздохнула от этой детской самонадеянности.

   – Сидеть на дереве действительно очень глупо, но к пению это не относится ни в коей мере.

   – Глупо сидеть на дереве, но петь – совсем не глупо, – перевел Гэн. – Спустись и поговори с ней.

   – Что-то мне не очень верится, – снова сказал Сесар. Но на самом деле он уже поверил. Ему уже представилось, как они поют вместе, взявшись за руки, и их голоса сливаются в единое целое.

   – И что же ты собираешься делать, жить на этом дереве? – спросил Гэн. У него уже заболела шея от постоянного запрокидывания головы.

   – Ты говоришь прямо как Кармен! – объявил Сесар. Он уже ухватился рукой за нижнюю ветку. Но от слишком долгого сидения на дереве ноги его затекли, одна просто совсем занемела, и, когда он спрыгнул на землю, они совсем не держали его. Он рухнул как подкошенный, попутно ударившись головой о ствол.

   – Ах! – сказала Роксана Косс, бросившись перед ним на колени и приложив руки к его голове. Она чувствовала, как в его висках стучит кровь. – О боже, я вовсе не имела в виду, чтобы он рушился с дерева!

   Господин Осокава заметил улыбку на губах мальчишки. Она едва проступила, а потом немедленно была изгнана с губ. При этом глаза оставались закрытыми.

   – Скажите ей, что с ним все в порядке, – сказал господин Осокава Гэну. – И скажите ему, что он вполне может уже встать.

   Гэн помог Сесару занять сидячее положение, прислонив к стволу дерева, как тряпичную куклу. Ссадина на голове не помешала ему открыть глаза. Роксана Косс стояла на коленях рядом с ним так близко, что, казалось, он может заглянуть ей внутрь. Заглянуть в голубизну ее глаз! На расстоянии они казались ему не столь глубокими, не столь таинственными. Она все еще была одета в белую пижаму и халат, и не более чем в десяти сантиметрах от его носа пижама образовывала у нее на груди букву У, и он видел то место, где сходились ее груди. Интересно, а кто этот старый японский господин, который ни на минуту от нее не отходит? Он так похож на президента. Сесар всегда подозревал, что он и есть президент, невзирая на всю ту ложь, которую о нем плели. Президент всегда находился рядом с ними, всегда был в их руках.

   – А теперь внимание! – сказала она, а переводчик перевел это на испанский. Она пропела пять нот, чтобы он прослушал и повторил вслед за ней. Он мог видеть таинственную пещеру ее рта, влажную и розовую, и завороженно замер. Такое интимное место.

   Он открыл рот и что-то прокаркал, потом дотронулся пальцами до своей головы.

   – Все правильно, – вздохнула она. – Ты сможешь петь позже. А у себя дома ты пел, перед тем как прийти сюда?

   Разумеется, он пел, как все люди, не думая о том, что поет. Просто занимался каким-нибудь делом и пел. Он умел подражать голосам других людей, передразнивал радио. Но это нельзя назвать пением, он просто смешил своих близких.

   – А он хочет учиться? Есть ли у него желание долго и усердно работать, чтобы мы могли понять, есть ли у него голос?

   – Работать с ней? – спросил Сесар. – Вдвоем?

   – Надо полагать, что при этом будут присутствовать и другие люди.

   Сесар тронул Гэна за рукав.

   – Скажите ей, что я очень стесняюсь. Скажите ей, что мне лучше работать только с ней вдвоем.

   – Когда ты выучишь английский, то скажешь ей об этом сам, – ответил Гэн.

   – Что он хочет? – вмешался в разговор господин Осокава. Он встал так, чтобы солнце не падало Роксане в глаза.

   – Всякую ерунду, – сказал Гэн. Потом обратился к мальчику по-испански: – Да или нет? Хочешь ли ты, чтобы она учила тебя петь?

   – Разумеется, хочу, – ответил Сесар.

   – Мы начнем сегодня же, – сказала Роксана. – Начнем с гамм. – Она похлопала рукой по руке Сесара. Он снова побледнел и закрыл глаза.

   – Пусть отдохнет, – сказал господин Осокава. – Парнишке надо поспать.


   Лотар Фалькен приложил обе ладони к стене и начал отжиматься. Затем он стал делать растяжки, наклоны, касаясь земли кончиками пальцев, качал бедрами, приседал и пружинил на согнутых ногах. Почувствовав, что его ноги достаточно разогрелись, он побежал по траве босиком. Солдаты сперва насторожились, направили свои винтовки в его сторону, но он продолжал бегать, не обращая на них внимания. По сравнению с обычными городскими садами этот сад был очень велик, но все-таки недостаточно для полноценного спортивного бега. За несколько минут Лотар сумел обежать его кругом, голова высоко поднята, руки согнуты на груди. Он был поджарым человеком с длинными, красивыми ногами, и хотя никто этого не замечал, пока он лежал на диване, но здесь, когда он печатал круги по вице-президентскому саду в ярком солнечном свете, всем стало ясно, что немецкий производитель лекарств бывший спортсмен. С каждым кругом он чувствовал, как сила возвращается к нему, как наливаются мускулы, как кровь насыщается кислородом. Ноги приходилось выбрасывать высоко вверх, ведь они утопали в высокой траве. Через некоторое время его примеру последовал Мануэль Флорес из Испании. Сперва он бежал вровень с ним, потом далеко отстал. К ним присоединился Симон Тибо, который оказался почти таким же сильным бегуном, как Лотар. Виктор Федоров передал сигарету своему другу и тоже пробежал два круга. Такой чудесный день, бегать одно удовольствие! Он сломался на том самом месте, откуда начал, сердце начало бешено колотиться, воздуха не хватало.

   Пока другие бегали, Рубен Иглесиас полол одну из своих многочисленных клумб. Конечно, это ничто по сравнению с тем объемом работ, которые здесь предстоят. Оскар Мендоса и молодой священник решили ему помочь.

   – Ишмаэль! – позвал вице-президент своего друга. – Что это ты там стоишь и подпираешь стену? Иди сюда и поработай немножко! Твоей винтовкой, которой ты так гордишься, мы можем аэрировать почву.

   – Не подкалывай парня! – осадил его Оскар Мендоса. – Он единственный, кто мне нравится.

   – Вы же знаете, что я не могу подойти! – крикнул Ишмаэль, перебрасывая винтовку с одного плеча на другое.

   – Да вполне ты можешь подойти! – не унимался Рубен. – Ты просто не хочешь марать руки. Ты держишь их чистыми для игры в шахматы. Ты просто лентяй! – Рубен улыбнулся мальчишке. Ему действительно хотелось, чтобы тот подошел. Он бы показал ему, какие растения полезные, какие нет. Он осознал, что воспринимает Ишмаэля как своего сына, собственного сына. Просто они оба вляпались в пренеприятнейшую историю, но люди наверняка все поймут, если им как следует объяснить. И в его большом доме найдется место для еще одного ребенка.

   – Я и так работаю, – сказал Ишмаэль.

   – Я его видел в работе, – сказал Оскар Мендоса, счищая с рук налипшую грязь. – Он делает больше всех остальных. Он не слишком крупный, но здоров как бык и к тому же смышленый. Попробуй быть несмышленым, если побеждаешь в шахматных партиях. – Большой человек приблизился к стене. – Ишмаэль, – сказал он, – я дам тебе работу, если ты, конечно, захочешь. Когда все закончится, приходи ко мне работать.

   Ишмаэль привык к тому, что его постоянно дразнят. В детстве его жестоко дразнили собственные братья. Немало он натерпелся и от товарищей по отряду. Однажды они назвали его бадьей, связали ноги и бросили в колодец, с интересом наблюдая за тем, как его голова погружается в холодную воду. Но шутки вице-президента ему нравились, потому что, подкалывая его, он тем самым как будто отличал его от других. Но вот Оскар Мендоса не вызывал в нем такого доверия. У него такое выражение лица, что непонятно, шутит он или нет.

   – Так ты хочешь получить работу? – спросил Оскар Мендоса.

   – Он не нуждается в работе, – ответил вместо него Рубен, откладывая в сторону кучу сорняков. В словах Мендосы он увидел свой шанс. – Он будет жить со мной. И у него будет все, что нужно.

   Двое мужчин посмотрели друг на друга и поняли, что оба говорят серьезно.

   – Работа нужна всем людям, – возразил Мендоса. – Он будет жить с тобой и работать на меня. Тебе нравится такой вариант, Ишмаэль?

   Ишмаэль упер винтовку в землю и посмотрел на них. Он будет жить в этом доме? Они позволят ему остаться? У него будет работа, и он сможет самостоятельно зарабатывать себе на жизнь? Он знал, что ему следует теперь засмеяться и сказать, чтобы они оставили его в покое. Или нет, лучше самому обратить все это в шутку и ответить так: нет, он ни за что на свете не станет жить в таком смертельно скучном месте. Это единственный способ достойного поведения, когда тебя дразнят. Высмеять самих насмешников. Но он не мог. Ему так хотелось верить, что они говорят правду!

   – Да. – Это все, что он смог из себя выдавить.

   Оскар Мендоса и Рубен Иглесиас пожали друг другу грязные руки.

   – Мы скрепляем рукопожатием наше соглашение на твой счет, – сказал Рубен. Его голос не мог скрыть, насколько он счастлив. – Так сказать, подписываем и ставим печать. – Теперь у него будет еще один сын. Он его усыновит по закону. Его имя после этого станет: Ишмаэль Иглесиас.

   Священник, который наблюдал за всем происходящим со стороны, сел на корточки и сложил на коленях руки. У него похолодело в груди, сердце сжалось от страха. Они не должны были говорить с Ишмаэлем обо всем этом. Они забывают, в каких обстоятельствах находятся. Ситуация разрешится благополучно только в том случае, если все останется как есть, без изменений. Нельзя говорить о будущем, потому что говорить о нем – все равно что его спугнуть.

   – А пока мы здесь, отец Аргуэдас сможет научить тебя катехизису. Не правда ли, святой отец? Сейчас мы пойдем домой, а после урока вместе пообедаем. – Рубен Иглесиас полностью погрузился в сочиненную им историю. Ему захотелось позвать жену и рассказать ей такие радостные новости. Он попросит Месснера, а Месснер позовет сюда его жену. Когда она увидит парня, то наверняка сама в него влюбится.

   – Разумется, научу, – сказал священник. Голос его был слаб, но никто этого не заметил.

10

   Господин Осокава мог сам теперь находить дорогу в темноте. Бывали ночи, когда он нарочно закрывал глаза, вместо того чтобы напрягать зрение, пытаясь разглядеть в темноте предметы. Он знал расписание и привычки всех террористов, куда они ходят и где спят. Он знал, кто из них предпочитает спать на полу, и, не колеблясь, перешагивал через него очень осторожно. Он ощупывал углы комнат кончиками пальцев, избегал скрипучих половиц, мог отодвинуть дверную щеколду так тихо, что шум сливался с шорохом листьев за окном. Он теперь так искусно передвигался по дому, что, не будь у него определенной цели, он все равно бы поддался искушению и начал бродить из комнаты в комнату просто потому, что ему это удавалось. Стоит ему только захотеть, порой думал он, и он преспокойно сбежит – просто откроет дверь, выйдет в сад, подойдет к воротам и окажется на свободе. Но он этого не хотел.

   Все свои навыки он приобрел с помощью Кармен, которая взялась его учить, не прибегая к услугам переводчика. Когда учишь человека быть осторожным, слова не нужны. Всему, что требовалось уметь доведенному до безрассудства господину Осокаве, Кармен научила его в два дня. Он продолжал таскать с собой свой блокнот, добавлял туда каждое утро по десять испанских слов, но мозг его всячески противился их заучиванию. А вот к молчанию у него был настоящий талант. Он мог прочитать одобрение или предупреждение в глазах Кармен, правильно истолковать легкое касание ее рук. Она научила его двигаться по дому на виду у всех и при этом оставаться невидимым. Для этого требовалось смирение. Ни в коем случае нельзя было допустить, чтобы кто-то заметил, где ты находишься и куда направляешься. Прежде господин Осокава не замечал, что Кармен в совершенстве владеет этим искусством, ведь искусство в том и состояло, чтобы никто тебя не замечал. Неимоверно трудно красивой молодой девушке почти не привлекать к себе внимания в доме, полном мужчин. Тем не менее Кармен могла спокойно пройти мимо любого парня, и он забывал о ней через минуту после того, как он замечал и оценивал ее красоту. Когда Кармен шла по комнате, не желая себя обнаружить, то почти не вызывала колебаний воздуха вокруг себя. Она не кралась. Не пыталась спрятаться за роялем или за спинкой кресла. Она шагала по центру комнаты, ни о чем не спрашивала, ровно держала голову, не производила ни малейшего звука. По существу, она преподавала ему этот урок с тех самых пор, как они вместе оказались в одном доме, но только теперь он ее как следует понял.

   Она вполне могла бы и дальше провожать его наверх каждую ночь. Она сама сказала об этом Гэну. Но все же лучше, что он научился проделывать этот путь самостоятельно. Ничто не делает человека таким неуклюжим, как страх, а она научила его не бояться.

   – Выдающаяся девушка! – повторял Гэну господин Осокава.

   – Похоже, что так, – отвечал Гэн.

   Господин Осокава награждал его едва заметной понимающей улыбкой и притворялся, что им больше нечего сказать друг другу. Это тоже входило в число условий их негласного договора. Частная жизнь. Теперь у господина Осокавы была своя частная жизнь. Разумеется, она была у него и раньше, но теперь он ясно понимал, что в его прежней жизни не было ничего, что могло бы действительно считаться частным делом. Это не значит, что у него раньше не было секретов. У него они оставались и теперь. Но теперь у него появилось нечто, что являлось не только его достоянием, но принадлежало в той же степени еще одному человеку. Это нечто настолько глубоко вошло в его плоть и кровь, стало столь органичной и неотъемлемой его частью, что было бы просто бессмысленно пытаться рассказать об этом кому-то еще. Его волновал вопрос: неужели у всех людей есть своя частная жизнь? Он задумывался о том, имеет ли его жена свою частную жизнь. Вполне возможно, что все эти годы он был одинок и даже не знал, что вокруг существует другой, настоящий мир, о котором ему никто не удосужился рассказать.

   В первые месяцы своего заключения он крепко спал все ночи напролет, но теперь он научился засыпать, когда нужно, и просыпаться в кромешной тьме без помощи будильника. Очень часто он, проснувшись, отмечал, что Гэна уже нет на месте. Тогда он вставал и тоже уходил, спокойно и бесшумно, не вызывая ни у кого ни малейших подозрений, а даже если бы кто-нибудь его увидел, то наверняка подумал бы, что он направляется в туалет или выпить стакан воды. Он перешагивал через своих товарищей и шел через кухню к черной лестнице. Однажды он увидел под дверью посудной кладовки свет, и ему показалось, что там кто-то шепчется, но он не стал задерживаться и выяснять, в чем дело. Это его не касалось, не препятствовало его намерению оставаться невидимым. Он скользил вверх по черной лестнице. Никогда еще он не чувствовал себя в своей шкуре так уютно. Однажды ему пришло в голову, что он никогда еще не был столь живым и вместе с тем столь бесплотным, похожим на привидение. Как было бы замечательно, если бы он мог карабкаться по этой лестнице до скончания века, всегда оставаясь любовником, спешащим на свидание к своей возлюбленной. Он был невыразимо счастлив, и каждый шаг по лестнице делал его еще счастливее. Ему хотелось остановить время. Но и абсолютно переполненный своей любовью, он не мог полностью избавиться от мысли, что на самом деле каждую ночь, проведенную вместе, им следует рассматривать как чудо – по тысяче разных причин, самая главная из которых заключалась в том, что когда-нибудь это закончится. Закончится для них. Он старался не давать воли мечтам: он получит развод; будет следовать за своей любовью из одного города в другой, будет сидеть на первом ряду в каждом оперном театре, где она выступает. Он был бы счастлив сделать это, бросить все к ее ногам. Но вместе с тем он прекрасно понимал, что сейчас все они находятся в экстраординарных обстоятельствах и что если ему когда-нибудь суждено вернуться к прежней жизни, то там все наверняка будет по-другому.

   Как правило, когда он открывал дверь в ее комнату, в его глазах стояли слезы. И он был благодарен темноте за то, что она их скрывала. Он не хотел, чтобы Роксана видела, что с ним происходит что-то неладное. Она подходила к нему, он зарывался заплаканным лицом в ее пахнущие лимоном волосы. Он был влюблен и никогда еще в своей жизни не испытывал к другому человеку такой нежности. И никогда не получал такой нежности взамен. Может быть, частной жизни и не суждено длиться вечно. Может быть, она достается всем понемножку, а потом оставшиеся дни люди проводят в воспоминаниях.


   В посудной кладовке Кармен и Гэн приняли решение: два часа они неукоснительно тратят на учение и только потом занимаются любовью. Кармен по-прежнему относилась с полной серьезностью к своим занятиям и демонстрировала необычайные успехи. Запинаясь и хромая, но она могла уже прочесть целый абзац, не прибегая к помощи Гэна. Она с головой погрузилась в изучение английского и уже знала с десяток глаголов во всех формах и около сотни существительных и других частей речи. Кроме того, она не оставляла надежд взяться за японский, чтобы разговаривать с Гэном на его родном языке, когда все это закончится и они по ночам будут спать в одной постели. Гэн точно так же был тверд в своем намерении продолжать уроки. Просто безрассудно зайти так далеко и в одночасье бросить все только из-за того, что у них любовь. А что такое, собственно, любовь? Желать самого лучшего для предмета своей любви, помогать друг другу добиться успехов в жизни. Нет, они ни за что не откажутся от двух часов занятий, и не имеет значения, чем они хотят заниматься на самом деле. Сперва занятия, а потом сколько угодно свободного времени на то, что им нравится. Кармен стащила с кухни таймер для варки яиц. Работа прежде всего.

   Сперва испанский язык. Кармен отыскала множество школьных учебников, сложенных в стопку в комнате дочери вице-президента. Тоненькие книжечки с нарисованными на обложке щенками и одна более толстая с чистыми разлинованными страницами, предназначенная, чтобы практиковаться в чистописании. Девочка успела использовать в ней только пару страниц. Она написала алфавит, цифры и свое имя – «Имельда Иглесиас» – несколько раз подряд красивыми закругленными буквами. Кармен тоже приписала свое имя внизу, а также слова, которые диктовал ей Гэн: «pescado» – «рыба», «calcetin» – «носок», «sopa» – «суп». Он хотел всего лишь поцеловать ее в шею. Он не собирался прерывать урок. Она склонялась над тетрадью, пытаясь выводить буквы не менее красиво, чем восьмилетняя дочь вице-президента. На страницу упали две пряди густых волос. Кармен не обратила на это внимания и от усердия закусила нижнюю губу. Он мучился в это время вопросом, можно ли умереть от чрезмерного желания. В этом узком пространстве его нос хорошо различал запахи: вот лимоны и пыль, вот ее выгоревшая на солнце униформа, а вот нежный аромат ее кожи. Тридцать секунд, чтобы поцеловать ее в шею. Он не просит слишком многого. Он даже не возражает, если она будет продолжать писать. Он поцелует ее совсем легко, ее карандаш даже не оторвется от страницы.

   Когда она подняла голову, то увидела его лицо совсем близко от себя и больше уже не могла вспомнить продиктованное ей слово. Но даже если бы он повторил его снова, она бы все равно не сумела его написать, она забыла, как пишутся буквы. Помочь ей мог только поцелуй, один-единственный поцелуй, который прояснил бы ей задачу. Тогда она снова сможет вернуться к своей работе. Она была совершенно уверена, что благодаря всего лишь одному поцелую она сможет проучиться всю ночь. Она не станет от этого худшей ученицей. Больше она уже не могла думать о буквах. Ее голова была занята только деревьями, травой, черным ночным небом и запахом жасмина, как было в ту ночь, когда он впервые стащил с нее через голову рубашку, упал на колени и начал целовать ее груди и живот.

   – Картина, – сказал Гэн нетвердым голосом.

   Возможно, в ее обучении применялись методы, ей мало понятные, как в дрессировке полицейских собак, и при слове «пирог» она совершенно потеряла голову, потому что как только она его произнесла, то тут же оказалась в его объятиях, тетрадь и карандаш покатились по полу. Они просто пили друг друга жадными, ненасытными глотками, сплетали языки, катались по полу, наталкиваясь на нижние полки, уставленные аккуратными стопками обеденных тарелок.

   В эту ночь они больше не возвращались к занятиям.

   Поэтому на следующую ночь они договорились по-другому: час занятий, и только потом можно позволить себе немножко любви. Оба были настроены очень серьезно. Но выдержали минуты на три дольше, чем в предыдущую ночь. Они впадали в отчаяние, умирали от любовного голода, крепились, как могли, но все равно продолжали делать то, что делали.

   Они отводили на занятия все более и более короткие отрезки времени, но в каждой попытке терпели неудачу, пока Гэн не предложил начать с занятий любовью, а потом переходить к занятиям языковым. Этот план показал себя тоже не с лучшей стороны. Очень часто в середине ночи они засыпали, тесно прижавшись друг к другу. Как солдаты на поле брани, они оставались лежать там, где их сразила пуля. В другие ночи им хотелось повторить свои любовные игры: первый раз забывался сразу же после его завершения, но в таких случаях они все-таки успевали кое-что сделать в промежутке. Ближе к рассвету они целовали друг друга на прощание, и Кармен уходила спать в коридор под дверь Роксаны Косс, а Гэн возвращался на пол рядом с диваном господина Осокавы. Иногда они фиксировали легкий шорох его шагов, когда он спускался вниз по лестнице. Иногда Кармен видела, как он проходит мимо нее в холле.

   Знал ли об этом кто-нибудь еще в доме? Возможно, но все помалкивали. Они подозревали только Роксану Косс и господина Осокаву, которые, не стесняясь, держались в присутствии других за руки или обменивались быстрыми поцелуями. Гэна и Кармен подозревали разве лишь в том, что они помогают устраивать им свидания. Роксана Косс и господин Осокава, хотя и безучастные ко всему, происходящему кругом, все же принадлежали к одному с ними племени – племени заложников. Так много мужчин было влюблено в нее, что никто не удивился, когда сама она влюбилась в одного из них. Но с Гэном и Кармен дело обстояло совсем иначе. Несмотря на то что командиры не могли обходиться без переводческих услуг Гэна и заставляли постоянно совершенствовать свои секретарские навыки, несмотря на то что они находили его исключительно блестящим и приятным молодым человеком, все же заложники никогда не забывали, что он член их семьи. И несмотря на то что многие из них едва замечали Кармен, несмотря на ее манеру всегда опускать глаза, на нежелание тыкать в них своим оружием, когда командиры отдавали приказ привести кого-нибудь к себе, она все равно была частью чуждой им силы.


   Постепенно условия жизни становились лучше для всех заложников, а не только для влюбленных. Входная дверь, однажды открывшись, теперь открывалась регулярно. Каждый день все выходили на свежий воздух и грелись на солнышке. Лотар Фалькен убедил остальных бегать вместе с ним. Каждый день он заставлял их делать комплекс упражнений, а затем пробежку вокруг дома. Террористы играли в футбол с мячом, который они нашли в подвале дома, и случалось, что обитатели дома устраивали матчи, террористы против заложников, но, поскольку террористы были гораздо моложе и тренированнее, они всегда выигрывали.

   Теперь, приходя к ним, Месснер, как правило, находил всех в саду. На сей раз священник оторвался от вскапывания клумбы и махнул ему рукой.

   – Что творится в мире? – спросил отец Аргуэдас.

   – Нарастает нетерпение, – ответил Месснер. Его испанский с каждым днем улучшался, но все-таки он спросил, где Гэн.

   Отец Аргуэдас указал на распростертую под деревом фигуру.

   – Спит. Просто ужасно, насколько они его заездили со своей работой. И вас тоже. Вас тоже заездили. Не сочтите это за бестактность, но вы выглядите усталым.

   Действительно, с некоторых пор Месснер утратил то хладнокровие, которое так успокаивающе действовало на заложников. За эти четыре с половиной месяца он постарел на десять лет, и, хотя всех остальных происходящее, казалось, заботило все меньше и меньше, он терзался день ото дня сильнее.

   – Это солнце влияет на меня не очень благоприятно, – сказал он. – Все швейцарцы рождены, чтобы жить в тени.

   – Да, жарко, – согласился священник. – Зато растения чувствуют себя превосходно. Дождь, солнце, засуха – им все нипочем, растут без удержу.

   – Не хочу отрывать вас от вашей работы. – Месснер тронул отца Аргуэдаса за плечо, хорошо помня, сколько попыток он делал, чтобы его освободить, но тот не воспользовался ни одной из них. Его интересовало, не пожалеет ли в конце концов отец Аргуэдас о том, что остался. Но, судя по всему, он не жалел ни о чем. Сожаления, очевидно, не были свойственны его натуре в такой степени, как Месснеру.

   С боковой лужайки прибежали Пако и Ренато. Они сделали весьма вялую попытку обыскать Месснера, но ограничились похлопыванием его карманов. И тут же снова убежали на лужайку, которую они теперь называли футбольным полем: специально для обыска игра в футбол была приостановлена.

   – Гэн, – произнес Месснер, дотрагиваясь до спящего носком своего башмака. – Ради бога, поднимайтесь!

   Казалось, Гэн спал сном запойного пьяницы или наркомана. Рот его был открыт, руки раскинуты в стороны. Из горла вылетал какой-то булькающий храп.

   – Эй, переводчик! – Месснер наклонился над головой Гэна и приподнял пальцами его веко. Гэн стряхнул с себя его руку и медленно открыл глаза.

   – Вы сами говорите по-испански, – глухо сказал он. – Вы могли это делать с самого начала. А теперь оставьте меня в покое. – Он перекатился на бок и подогнул колени к подбородку.

   – Я не говорю по-испански! Я вообще не умею говорить! Вставайте! – Месснеру показалось, что земля под ними содрогается. Но ведь Гэн тоже должен был бы это почувствовать, лежа на земле. А может, ему просто мерещится, что земля разверзается у его ног? Что вообще понимают все эти инженеры? Кто сможет гарантировать, что земля в один прекрасный момент не поглотит их всех: и оперную диву, и рядовых преступников заглотнет одним глотком? Месснер опустился на колени и приложил ладони к траве. Он слегка успокоился и решил, что у Гэна случился приступ временного умопомешательства, и снова потряс его за плечо: – Гэн, послушайте меня! – сказал он по-французски. – Мы должны уговорить их сдаться! Сегодня же! Все это не может дальше продолжаться. Вы меня понимаете?

   Гэн снова перекатился на спину, потянулся, как кошка, а затем закинул руки за голову.

   – С тем же успехом мы можем уговорить деревья обрасти птичьими перьями. Что вы все суетитесь, Месснер? Разве вам не ясно, что они не хотят ни о чем разговаривать? Особенно с такими, как мы.

   С такими, как мы. Очевидно, подумал Месснер, Гэн имеет в виду, что он плохо справляется со своими обязанностями. Зачем тогда все эти четыре с половиной месяца, проведенные в номере отеля, на расстоянии в полмира от Женевы, ведь он приехал сюда всего лишь для того, чтобы слегка поразвлечься, отдохнуть? Обе стороны оказались на редкость неуступчивыми, упрямыми, особенно сторона, засевшая в этом доме, которая абсолютно не понимала, что никакие правительства никогда не идут на уступки, о какой бы стране ни шла речь и как бы ни складывались обстоятельства. Правительство никогда не сдается, а если говорит, что сдается, то всегда лжет. Всегда! Это абсолютно точно. Насколько понимал Месснер, в его обязанности не входило искать какие-либо компромиссы: он должен был всего лишь уберечь обе стороны от трагедии. Но даже на это у него уже почти не осталось времени. Несмотря на ритмичный топот бегунов по дорожкам вокруг дома и стук мячей на футбольном поле, он явственно ощущал, что под землей что-то происходит.

   Красный Крест, как и сама Швейцария, всегда стоял за мирный нейтралитет. Месснер давно снял свою повязку, но от этого не изменил своим принципам. Члены Красного Креста должны приносить еду и медикаменты, иногда они могут передавать кое-какие бумаги для переговоров. Но они не шпионы! Не агенты! Иоахим Месснер больше ни слова не скажет террористам о планах военных, точно так же, как ни слова не скажет военным о том, что происходит в стенах этого дома!

   – Вставайте! – снова сказал он.

   Весьма неохотно Гэн сперва сел, потом протянул руку Месснеру, чтобы тот помог ему подняться на ноги. Здесь что, был пикник? С какой стати они пьянствуют в такую рань? Похоже, что заложники отнюдь не страдают. Все выглядят прекрасно: розовощекие и энергичные.

   – Командиры, очевидно, на футбольном поле, – сказал Гэн. – Они тоже, наверное, играют.

   – Вы должны мне помочь, – сказал Месснер.

   Гэн взъерошил волосы, пытаясь придать им какое-то подобие порядка, а затем, окончательно проснувшись, положил руку на плечо своего друга.

   – Разве я когда-нибудь вам отказывал?


   Командиры не играли в мяч, но сидели по краю поля на трех складных железных стульях, обнаруженных на внутреннем дворе. Альфредо выкрикивал игрокам инструкции, Гектор с неослабным интересом следил за игрой, а командир Бенхамин подставлял свое лицо под лучи солнца. Их ноги утопали в высокой траве.

   Хильберто провел мастерский мяч. Гэн подождал окончания игры, чтобы объявить о прибытии гостя.

   – Сеньор, – сказал он, имея в виду любого из трех, кто обратит на них внимание. – Месснер здесь.

   – Потом, – сказал командир Гектор. Сегодня утром у его очков обломалась вторая дужка, и он вынужден был придерживать их на носу, как пенсне.

   – Мне надо с вами поговорить, – сказал Месснер. В голосе его появилась некоторая не слышанная раньше настойчивость, но никто ее не заметил – за воплями и криками игроков на поле.

   – Ладно, говорите, – сказал Гектор. Альфредо, не отрываясь, наблюдал за игрой, а Бенхамин даже не открыл глаз.

   – Мне надо поговорить с вами внутри. Мы должны обсудить вопрос переговоров.

   Тут только Альфредо повернул голову к Месснеру:

   – Они действительно готовы к переговорам?

   – Я имею в виду ваши переговоры.

   Гектор махнул рукой в сторону Месснера, словно тот был надоедливой мухой.

   – Вы просто отнимаете у нас время. – Он снова всецело переключил внимание на игру и закричал: – Франсиско! Мяч!

   – Послушайте меня со всей серьезностью, – сказал Месснер по-французски. – Хоть один раз. Я для вас сделал очень многое. Я приносил вам еду, сигареты. Я передавал ваши послания. Сегодня меня попросили сесть с вами и серьезно поговорить. – Даже на ярком солнце лицо Месснера оставалось бескровным. Гэн взглянул на него, а потом перевел его слова, стараясь воспроизводить как можно точнее его интонацию. Оба они стояли рядом, но командиры потеряли к ним всякий интерес. Обычно в таких случаях Месснер уходил первым, но тут он продолжал стоять со скрещенными на груди руками и ждал.

   – Может, хватит? – прошептал ему Гэн по-английски, но Месснер на него даже не взглянул. Они ждали более получаса.

   В конце концов открыл глаза Бенхамин.

   – Хорошо, – сказал он. Его голос был не менее усталым, чем у Месснера. – Пойдемте в мой кабинет.


   Сесар, который так бесстрашно выступил перед слушателями с арией из «Тоски», предпочитал упражняться днем, когда все выходили в сад. Особенно с тех пор, как эти упражнения ограничились гаммами, которые казались ему бесполезными и унизительными. Он и Роксана Косс никогда не оставались одни, в этом доме вообще не существовало такого понятия, как одиночество. Като был здесь, потому что он играл на рояле, и господин Осокава был здесь, потому что он был здесь всегда. Ишмаэль, которого регулярно вышибали из футбольной игры, тоже присутствовал: вместе с господином Осокавой они сели за шахматную партию, придвинув к роялю журнальный столик. Ни Ишмаэль, ни Сесар не расставались с оружием на тот случай, если им действительно улыбнется удача на всю жизнь остаться в этом доме, и тогда им придется его защищать. Если бы Сесар пожаловался на то, что окружающие слушают его пение, и если бы кто-нибудь перевел его жалобу с испанского на английский, а потом ответ Роксаны Косс с английского на испанский, то он наверняка услышал бы: пение – это такое искусство, которое должны слышать другие люди, и поэтому ему следует привыкать к аудитории. Он хотел разучивать песни, арии, целые оперы, но она чаще всего заставляла его петь гаммы и какие-то бессмысленные отрывки. Она заставляла его рычать и прищелкивать губами, задерживать дыхание до тех пор, пока он не падал на стул и опускал голову между колен. Он бы пригласил всех, если бы она ему разрешила петь песни под аккомпанемент рояля, но это, говорила она, ему предстояло только заслужить.

   – Это тот самый парень, который поет? – спросил Месснер. – Его зовут Сесар? – Он остановился в гостиной, чтобы послушать урок, и командир Бенхамин с Гэном остановились рядом с ним. Курточка Сесара была слишком короткой, особенно рукава, и его тощие руки торчали из них, как метелки.

   Бенхамин очень гордился своим подчиненным.

   – Он теперь поет целыми днями, – сказал он. – Вы просто попали в плохой момент. Сесар поет постоянно. Сеньорита Косс говорит, что у него большой талант и есть все задатки, чтобы стать великим певцом, таким же, как она.

   – Помни о дыхании! – сказала Роксана и глубоко втянула в себя воздух, чтобы показать ему, как это делается.

   Но Сесар споткнулся на ближайшей ноте, внезапно встревоженный присутствием командира.

   – Спроси ее, как у него дела, – обратился командир к Гэну.

   Роксана опустила руку на плечо Като, и он тут же снял руки с клавиатуры, как будто она повернула выключатель и его выключила. Сесар пропел еще три ноты, пока не сообразил, что аккомпанемента больше нет.

   – Мы только начали занятия, но я думаю, что у него огромный потенциал, – сказала Роксана.

   – Пусть он споет какую-нибудь песню для Месснера, – попросил командир Бенхамин. – Месснеру сегодня очень нужны песни.

   Роксана Косс согласилась.

   – Послушай меня, – сказала она. – Мы уже над этим работали.

   Она тихонько напела какую-то мелодию, так, чтобы Сесар знал, что ему нужно спеть. Он не умел ни читать, ни писать по-испански и уж тем более не знал итальянского языка, но его способность к запоминанию и повторению звуков, способность заставить слушателей верить, что он все понимает, была сверхъестественной. После данных Сесару указаний Като начал играть «Меланхолию» Беллини – первую вещь, открывающую альбом его ариетт. Гэн узнал эту музыку. Он часто слышал, как в дневное время она раздается из окон гостиной. Сесар сперва закрыл глаза, потом посмотрел в потолок. «О, Меланхолия, милосердная нимфа, я посвящаю тебе свою жизнь!» Когда он забывал какую-нибудь строчку, Роксана Косс подпевала ему неожиданным тенором: «Я молил богов гор и ручьев, и они мои слезы услышали». Сесар повторял за ней строчку. Он напоминал только что родившегося теленка, впервые поднимающегося на нетвердые ножки: зрелище одновременно жалостливое и прекрасное. С каждым шагом он все лучше познает искусство ходьбы, с каждой нотой он поет все увереннее и раскованнее. Песенка была очень короткой и закончилась, едва начавшись. Командир захлопал, Меснер присвистнул.

   – Не хвалите его слишком сильно, – сказала Роксана. – А то вы его испортите.

   Сесар между тем, красный то ли от гордости, то ли от недостатка воздуха, им поклонился.

   – Ну, глядя на него, такого не скажешь, – сказал Бенхамин и направился в свой кабинет. За ним последовали Месснер и Гэн. – Вот вы удивляетесь, а ведь нет таких славных дел, которых мы не могли бы совершить, догадайся мы только, как именно к ним подступиться.

   – А я вот точно знаю, что никогда не смогу петь, – сказал Месснер.

   – Я тоже это знаю не хуже вас. – Командир Бенхамин зажег в комнате свет, и все трое сели.

   – Я хотел вам сказать, – начал Месснер, – что очень скоро мне, по-видимому, запретят сюда приходить.

   Гэн испугался. Как это: Месснеру запретят приходить?

   – Вы потеряли работу? – спросил командир.

   – Правительство считает, что уже и так потратило слишком много сил на переговоры.

   – Что-то я не заметил с их стороны никаких усилий. Они не сделали нам ни одного разумного предложения.

   – Я говорю это как человек, который вам симпатизирует, – продолжал Месснер. – Я не претендую на то, чтобы быть вашим другом, но хочу, чтобы всем в этом доме стало лучше. Сдавайтесь! Прямо сегодня! Встаньте в такое место, где вас всем будет хорошо видно, и поднимите руки! – Месснер понимал, что говорит неубедительно, но других слов найти не мог. В волнении он говорил на всех известных ему языках: на немецком, который был его родным; на французском, на котором разговаривали в той школе, где он учился; на английском, который он изучил, когда в молодости четыре года прожил в Канаде; и наконец, на испанском, который с каждым днем становился ему все более знакомым. Гэн старался изо всех сил, чтобы совладать с этими обрывками языков, но после каждого предложения ему приходилось останавливаться и думать. Именно эта неспособность Месснера остановиться на каком-то одном языке пугала его больше всего. Времени, чтобы сконцентрироваться на смысле слов, у него не оставалось.

   – А как насчет наших требований? Может быть, вам следовало говорить с ними в таком же тоне? Вы пытались убеждать их по-дружески?

   – Они не пойдут ни на какие уступки, – ответил Месснер. – У вас нет никаких шансов, неважно, сколько это еще продлится. Можете мне поверить.

   – Тогда мы убьем всех заложников.

   – Нет, вы этого не сделаете, – сказал Месснер и потер свой глаз. – Я сказал вам еще в первый раз, когда мы с вами встретились, что вы вменяемый человек. Даже если вы их убьете, это ничего для вас не изменит. Правительство еще меньше будет склонно вести с вами какой-то торг.

   Снизу до них донесся голос Роксаны, которая спела какую-то музыкальную фразу, Сесар ее повторил. Потом они вместе повторяли ее снова и снова, и получилось очень красиво.

   Бенхамин некоторое время слушал музыку, а потом, как будто услышав не понравившуюся ему ноту, ударил кулаком по шахматному столику. Впрочем, сегодня игра шла в другой комнате.

   – Почему вы считаете, что это мы обязаны идти на уступки? Все считают, что мы должны сдаться только потому, что у нас за плечами долгая история всяких сдач и поражений! Я пытаюсь освободить известных мне людей из тюрьмы! Я не пытаюсь сесть туда вместе с ними. И у меня нет намерений отправлять в эти норы моих солдат! Я скорей предпочту увидеть их мертвыми, чем заживо погребенными!

   «Ты скорей увидишь их мертвыми, – подумал Месснер, – и у тебя не будет шанса увидеть их заживо погребенными». Он вздохнул. Нет – такого места, как Швейцария, не существует. И времени не существует. Он находился здесь всегда и останется здесь навеки.

   – Боюсь, что у вас осталось только два варианта, – сказал он.

   – Переговоры окончены! – Командир Бенхамин поднялся со своего места. Кожа его пылала, словно произошедшее оставило на ней свои следы. Лишай все сильнее разгорался на его лице с каждым произнесенным и каждым услышанным им словом.

   – Они не могут окончиться! Мы должны продолжать переговоры до тех пор, пока не придем к какому-нибудь согласию, таков приказ. Я умоляю вас подумать об этом.

   – Месснер, а чем, по-вашему, я занимаюсь целыми днями? – Командир вышел из комнаты.

   Гэн и Месснер остались одни в гостевой спальне, где заложникам, по идее, не разрешалось находиться без охраны. Они слушали тиканье изящных французских часов на стене.

   – Мне кажется, что я больше этого не вынесу, – произнес наконец Месснер через несколько минут.

   Не вынесет чего? Гэн считал, что все идет к лучшему, и не только для него. Люди стали счастливее. Посмотрите на них: вот они гуляют в саду! Вот они бегают, занимаются спортом.

   – Ситуация патовая, – сказал Гэн. – И может оставаться таковой сколь угодно долго. Пусть они оставят нас здесь в покое, мы справимся.

   – Вы что, заболели? – спросил Месснер. – Когда-то вы были здесь самым разумным человеком, а теперь сошли с ума, как все остальные. Вы что, думаете, что они превратят это место в зоопарк, будут носить сюда еду, брать деньги за билеты? «Смотрите, как беззащитные заложники и свирепые террористы живут под одной крышей и мирно сосуществуют друг с другом!» Это не может продолжаться долго. Кто-нибудь положит этому конец, и вопрос только в том, кто именно примет решение и возьмет на себя ответственность за издержки.

   – Вы считаете, что военные уже разработали план?

   Месснер посмотрел на него с состраданием.

   – Если вы здесь, то это не значит, что весь остальной мир перестал существовать.

   – Это значит, что они их арестуют?

   – Это в лучшем случае.

   – Командиров?

   – Всех до одного.

   Всех до одного – не значит, что в число всех должна попасть Кармен. А также Беатрис, Ишмаэль и Сесар. Перебрав в уме всех террористов, Гэн пришел к выводу, что не желает зла никому, даже хамам и дуракам. Он женится на Кармен. Он попросит отца Аргуэдаса скрепить их брак, чтобы все было законно, и, когда за ними придут, он сможет с полным основанием сказать, что она его жена. Но его брак спасет только ее одну, хотя для него она важнее всех. Для других он не мог придумать ничего. Неужели он дошел до того, что хочет спасти всех? Людей, которые столько времени держали его на прицеле и до сих пор не выпускают на свободу? Неужели он полюбил такое количество людей?

   – Можем ли мы что-нибудь сделать? – спросил Гэн.

   – Вы можете попытаться склонить их к сдаче, – сказал Месснер. – Но если честно, я совершенно не уверен, что даже это им поможет.


   Всю свою жизнь Гэн работал над тем, чтобы правильно произносить раскатистое итальянское «р», причудливые сочетания датских гласных. Он помнил, как в детстве в родном Нагано сидел на кухне на высоком стуле и копировал американский акцент своей матери, чистившей овощи для обеда. Она закончила школу в Бостоне и говорила по-французски не хуже, чем по-английски. Его дед по отцовской линии в молодости работал в Китае, и поэтому его отец хорошо говорил по-китайски и изучал в школе русский язык. В детстве Гэну казалось, что языки можно переключать, как телевизионные программы, и он изо всех сил старался не ударить в грязь лицом. Он и его сестры играли не в игрушки, а в слова. Они читали и писали, составляли из существительных алфавитные указатели, слушали обучающие записи в метро. Он на этом не остановился. Будучи полиглотом от природы, он никогда не рассчитывал только на свой талант. Он учился постоянно. Он был рожден, чтобы учиться.

   Но последние месяцы перевернули его жизненные установки на сто восемьдесят градусов, и теперь Гэн находил в забывании прежних знаний не меньше прелести, чем в накоплении новых. Теперь он так же усердно забывал, как прежде познавал. Он ухитрился забыть, что Кармен состояла в террористической организации, захватившей его в заложники. Это далось ему непросто. Он заставлял себя практиковаться каждый день и наконец смог увидеть в Кармен только женщину, которую он любит. Он забыл о прошлом и будущем. Он забыл свою страну, свою работу, забывал думать о том, что с ним станет, когда все завершится. Он забыл о том, что теперешняя его жизнь неминуемо завершится. И в этом забывании Гэн был не одинок. Кармен тоже ничего не помнила. Она не помнила запрета на установление эмоциональных связей с заложниками. Поняв, что забыть такие принципиальные установки ей так просто не удастся, она постаралась опереться на примеры других солдат. Ишмаэль ничего не помнил, потому что очень хотел стать вторым сыном Рубена Иглесиаса и работником в фирме у Оскара Мендосы. Он уже мысленно рисовал себе картины, как он делит комнату с сыном Рубена Марко и в качестве старшего брата ухаживает за ним и учит жизни. Сесар все забыл, потому что Роксана Косс сказала, что он сможет поехать с ней в Милан учиться петь. До чего же просто ему было представить себя на сцене рядом с ней и летящий к их ногам дождь прекрасных цветов. Командиры способствовали этой всеобщей беспамятности тем, что не замечали воцарившейся в доме атмосферы размягченности и любви. Это давалось им тем легче, что они сами хотели бы забыть очень многое. Например, что именно они завербовали всех этих молодых людей, вырвали их из семей под предлогом борьбы за правое дело и обещая им работу и возможности показать себя. Они хотели забыть, что президент страны проигнорировал прием, на котором они планировали его захватить, и что поэтому им пришлось изменить свои планы и взять в заложники совсем других людей. Но главное, о чем им не хотелось вспоминать, так это о том, что они не позаботились о путях отступления. Они все время надеялись, что какой-нибудь выход найдется сам собой, если они будут терпеливы и сумеют долго ждать. Зачем им было думать о будущем? Никто вокруг, казалось, тоже о нем не вспоминал. Отец Аргуэдас отказывался думать о будущем. Все приходили к нему на воскресные мессы. Он отправлял церковные таинства: причастия, исповеди; ему довелось даже читать заупокойные молитвы. Он заботился о душах обитателей дома, а все остальное не имело значения. Зачем ему в таком случае думать о будущем? Будущее совершенно не интересовало и Роксану Косс. Она достигла больших успехов в забвении всего того, что раньше считала очень важным, и менее всего думала о жене своего любовника. Она не думала о том, что он управляет в Японии целой корпорацией, или о том, что они не имеют общего языка. Даже те, кому не надо было ничего забывать, все равно забывали. Они жили мгновением и загадывали вперед не больше чем на один час. Лотар Фалькен думал только о беге вокруг дома. Виктор Федоров думал только о карточных партиях со своими друзьями и бесконечно обсуждал с ними свою любовь к Роксане Косс. Тецуа Като думал только о своих обязанностях в качестве аккомпаниатора и забыл о всех остальных. Слишком тяжелая работа – вспоминать о вещах, которых у тебя нет. Забывали все, кроме Месснера, чья работа заключалась именно в том, чтобы помнить, и Симона Тибо, который даже во сне мог думать только о своей жене.

   Вот поэтому-то, хотя Гэн и понимал, что их ждет впереди нечто реальное и опасное, он постарался выкинуть это из головы, едва ли не в ту же самую минуту, как Месснер покинул дом. Он занялся сперва печатанием нового списка требований для командиров, а потом приготовлением обеда. Он лег спать, как обычно, и проснулся в два часа ночи, чтобы отправиться в посудную кладовку на свидание с Кармен. Там он ей все рассказал, но уже не испытывая страха и волнения, которые ощутил днем, ведь он уже владел искусством забывать.

   – Меня очень беспокоит то, что говорил Месснер, – сказал Гэн. Кармен сидела у него на коленях, обхватив руками за шею. «Беспокоит меня». Это самое сильное слово, которое он нашел.

   И Кармен, которой следовало внимательно слушать, которой следовало задавать ему вопросы о своей собственной безопасности и безопасности своих товарищей, только поцеловала его, потому что для нее самым главным делом теперь тоже стало забывание. В этом заключалась ее работа, ее обязанности. Этот поцелуй похож на озеро, глубокое и чистое, они погружаются в него и ничего не помнят.

   – Подождем, а там видно будет, – сказала Кармен. Могли ли они что-нибудь предпринять, попытаться убежать? У них для этого были все возможности: террористы стали такими расхлябанными, невнимательными. Едва ли кто-нибудь за кем-нибудь следил. Гэн запустил руки ей под рубашку, ощутил под своими пальцами ее острые лопатки.

   – Надо подумать о бегстве, – сказала она. Но полиция наверняка ее поймает, начнет мучить. Так говорили ей командиры во время тренировок. И под пытками она им расскажет все. Она уже не помнила, чего именно она не должна никому рассказывать, но смутно подозревала, что это было нечто, из-за чего могут погибнуть ее товарищи. На свете существовало только два места, где она могла спрятаться: в доме и вне дома, и еще вопрос, где ей будет безопаснее. Внутри дома, в посудной кладовке, она чувствовала себя в такой безопасности, как нигде в мире. Ей было ясно, что святая Роза Лимская живет именно в этом доме. И поэтому Кармен здесь полностью защищена. Она вознаграждена за свои молитвы с лихвой. Нельзя расставаться со своей святой. Она снова поцеловала Гэна. Все девчонки мечтают о такой любви, как у нее.

   – Надо бы обсудить это дело, – сказал Гэн. Но теперь ее рубашка уже была снята и расстелена на полу, как ковер, приглашающий их лечь. И они легли.

   – Давай обсудим, – прошептала она, блаженно закрывая глаза.


   Как только Роксана Косс влюбилась, она тут же влюбилась заново. Эти два переживания были абсолютно различны и вместе с тем, безусловно, связаны друг с другом – одно накладывалось на другое, – так что мысленно она не могла их разделить. Кацуми Осокава вошел в ее комнату в середине ночи и долго стоял у двери, держа ее в своих объятиях. Казалось, он явился откуда-то, где никому, кроме него, не удалось выжить, что с ним случилась авиакатастрофа, кораблекрушение, и теперь он мог думать только о том, чтобы не выпускать ее из объятий. Они ничего не могли сказать друг другу, но Роксана Косс не считала, что владение одним языком является единственным способом общения. А кроме того, что здесь можно сказать? Они понимали друг друга и так. Она прижалась к нему, обхватила руками его шею, он обнял ее за спину. Иногда она качала головой, иногда он сам покачивал ее взад-вперед. Прислушиваясь к тому, как он дышит, она подумала, что он, наверное, плачет. Она это поняла. Она сама плакала. Она плакала от облегчения, которое наступило оттого, что он находился рядом с ней в темной комнате. Такое облегчение наступает тогда, когда тебя любят и любишь сама. Они бы простояли так всю ночь, и он так и ушел бы, не сказав ни слова, если бы она не завела руку себе за спину и не ухватила бы одну из его рук, а потом не повела бы его к постели. У людей есть так много способов, чтобы разговаривать друг с другом. Он поцеловал ее, она откинулась на спину, занавески на окнах были задвинуты, в комнате стояла полная темнота.

   Утром она проснулась только на минутку, потянулась, перевернулась на бок и снова заснула. Она понятия не имела о том, сколько спала, но вдруг она услышала пение, и на секунду ее поразила мысль, что она не одна. Нет, она не была влюблена в Сесара, она была влюблена в его пение.

   Так и пошло: каждую ночь господин Осокава приходил к ней в спальню, чтобы заниматься с ней любовью, а каждое утро внизу ее ждал Сесар, чтобы заниматься с ней пением. Если у нее раньше и были другие желания, то теперь она о них совершенно забыла.

   – Дыхание, – говорила она. – Посмотри, как надо делать. – Она наполняла свои легкие воздухом, потом вдыхала еще, потом еще немного, потом задерживала дыхание. Неважно, что он не понимал ее слов. Она вставала прямо перед ним и клала руку ему на диафрагму. То, что она говорила, было абсолютно ясно. Она выталкивала из его тела весь воздух, а затем заставляла его вдыхать снова. Она пропела фразу из «Тоски», размахивая рукой, как метроном, и он повторил эту фразу за ней. Он не был студентом консерватории, который старается быть внимательным, чтобы нравиться учителям. Ему не надо было преодолевать издержки посредственного обучения, потому что он вообще никогда ничему не обучался. Он ничего не боялся. Он был мальчишкой, полным мальчишеской бравады, и годос его звучал громко и страстно. Он выводил каждую гамму, каждую мелодию так, словно пением спасал свою жизнь. Он погружался в свой собственный голос, и этот голос поражал его самого. Он бы жил и умер в джунглях, этот голос, если бы не пришла она и не принесла ему избавление.


   Это было замечательное время, если не считать того, что Месснер у них больше не задерживался. Он очень похудел. Одежда болталась на нем, как на вешалке. Он просто приносил в дом коробки и поспешно удалялся.


   Теперь уроки Сесара происходили по утрам, и, хотя он настойчиво просил всех выйти из комнаты, заложники все равно садились и слушали. Он делал столь быстрые успехи, что даже другие террористы пришли к выводу, что слушать его гораздо интереснее, чем смотреть телевизор. Его пение уже не было похоже на пение Роксаны Косс. Он обрел свой собственный тембр. Каждое утро он разворачивал перед слушателями свой голос, как редкий драгоценный веер: чем больше слушаешь, тем изысканнее он становится. Собравшиеся в гостиной всегда могли рассчитывать на то, что сегодня он обязательно будет петь лучше, чем вчера. И здесь заключалось самое удивительное. Он, по-видимому, был весьма далек от пределов своих возможностей. Он пел с чувством, постепенно переходившим в безудержную страсть. Казалось совершенно невероятным, что таким голосом обладает такой ничем не примечательный паренек. Он все еще не знал, куда девать свои руки.

   Когда Сесар взял финальную ноту, присутствующие прямо-таки охрипли от восторженных криков, они топали ногами, свистели. «Браво, Сесар!» – кричали заложники и террористы. Он стал их общим достоянием. В доме не осталось ни одного человека, мужчины или женщины, кто не был уверен в его великом будущем.

   Тибо наклонился и прошептал в самое ухо вице-президента:

   – Можно только удивляться, как это наша дива такое терпит?

   – Как видите, мужественно, – ответил ему Рубен тоже шепотом, потом вложил в рот два пальца и громко свистнул.

   Сесар пару раз нервно поклонился и убежал, а толпа начала скандировать: «Роксана! Роксана!» Они требовали от нее пения. Она мотала головой, но ее не оставляли в покое. Только еще громче кричали. Подходя к роялю, она смеялась. Да и кого же не развеселит такая музыка? Она подняла руки, стараясь всех успокоить.

   – Только что-нибудь одно! – сказала она. – Я не могу соревноваться с тем, что вы только что слышали. – Она наклонилась к Като и что-то прошептала ему в ухо. Он кивнул. Что она могла ему шепнуть? Ведь он не понимал ее языка.

   Като заиграл музыку из «Севильского цирюльника» для фортепиано, его пальцы весело и так стремительно бегали по клавишам, как будто те обжигали его. На протяжении этих долгих месяцев она порой тосковала по оркестру, по этой плотной и упругой массе скрипок между ней и зрительным залом, но сейчас она о нем не вспомнила. Она кинулась в музыку, как в холодный источник во время жаркого дня. Казалось, музыка была написана специально для нее. Казалось, Россини и нужно было исполнять под аккомпанемент рояля. Что бы там ни шептали, она вступила в это соревнование и сумела победить. Ее голос выводил сладчайшие нюансы, трелью разливался на самых высоких нотах, и когда она брала эти ноты, то кокетливо упирала руки в бока и чуть покачивала бедрами, победно и плутовато улыбаясь аудитории. Безусловно, она была прекрасной актрисой. Сесару придется еще долго учиться этому мастерству. «Я так капризна и своенравна, и столько хитростей к услугам есть моим…» Слушатели выли от восторга. О, эти высокие ноты, эта невероятная голосовая акробатика, которая словно и не стоила ей никаких усилий. Приведя их в состояние полного исступления, она выбросила вверх руки и скомандовала: «Все в сад, быстро!» И даже те, кто не понял, что она сказала, покорно подчинились ее команде и вместе с остальными вышли из дома навстречу солнечным лучам.

   Господин Осокава смеялся и целовал ее в щеку. Кто бы мог поверить, что на свете существует такая женщина? Он отправился на кухню, чтобы приготовить ей чашку чая, а Сесар сел рядом с ней у рояля, надеясь, что его урок возобновится теперь, когда все удалились.

   Все остальные пошли играть в футбол или просто посидеть на травке и понаблюдать за матчем. Рубен уговорил командиров разрешить ему взять лопату и маленькие грабли из садового сарая и теперь с энтузиазмом вскапывал цветочные грядки, которые до этого методично прополол, вернув им прежние очертания. Он попросил Ишмаэля ему помочь. Тот не возражал, ведь он никогда не любил играть в футбол. Рубен вручил ему серебряную сервировочную вилку, с помощью которой он тоже мог копать.

   – Мой отец прекрасно обращался с растениями, – рассказывал ему Рубен. – У него был настоящий талант. Он мог просто сказать растениям несколько добрых слов, и они росли как на дрожжах. Он тоже хотел стать фермером, как и мой дед, но засуха все погубила. – Рубен передернул плечами и воткнул лопату в твердую почву.

   – Он бы гордился нами теперь, – поддакнул ему Ишмаэль.

   Парни, которые сегодня несли вахту, забрались на поросший плющом пригорок в углу двора, а потом, побросав оружие у стены, присоединились к игре. Бегуны тоже решили для разнообразия побегать с мячом по полю. Музыка все еще звучала у них в головах, и хотя они не могли ее напеть, гоняли мяч в ее ритме. Беатрис перехватила мяч у Тибо и удачным ударом отослала его Хесусу. Тот метким ударом пустил его прямо между двух стульев, изображающих ворота. Командиры скандировали: «Гол! Гол!» В последние месяцы листва на деревьях пышно разрослась, но, несмотря на густую тень, света кругом было предостаточно. Время подходило к обеду. Като тоже покинул свое место у рояля и, выйдя на свежий воздух, устроился на траве возле Гэна. Слышались удары мяча и выкрики: «Хильберто! Франсиско! Пако!»

   Когда Роксана пронзительно вскрикнула, то это произошло потому, что она внезапно увидела в комнате незнакомого мужчину. Ее напугала не военная форма или оружие в руках – она к этому привыкла, – а его походка, стремительность его движений. Он шел так, словно ни одна стена на свете не могла его остановить. Какие бы ни были у него намерения, ясно было, что он их исполнит: ни ее слова, ни пение не значили для него ничего. Сесар вскочил на ноги, но был застрелен прежде, чем успел спрятаться за какой-нибудь преградой. Он упал ничком, не заслонившись руками, не вскрикнув. Роксана рухнула на колени у рояля и громко заголосила. Она подползла к Сесару, которого считала величайшим талантом своего времени, и закрыла его своим телом, как будто с ним могло случиться что-нибудь еще. Она чувствовала, как его теплая кровь пропитывает ее рубашку, струится по ее коже. Она приподняла руками его голову и начала целовать.

   После первого выстрела незнакомый мужчина, казалось, начал делиться, сперва на две, на четыре, восемь, шестнадцать, тридцать две, шестьдесят четыре части. С каждым хлопком мужчин становилось все больше, они заполнили собой весь дом, прыгали в окна, врывались сквозь двери в сад. Никто не понял, откуда они взялись: они вдруг оказались буквально повсюду. Их башмаки, казалось, расколют дом на части, проломят все препятствия. Они заполонили собой футбольное поле, не дав мячу даже докатиться до следующего игрока. Ружья стреляли беспрестанно, и уже невозможно было сказать, пытался ли кто-нибудь из террористов открывать ответную пальбу или они не успели сделать ни одного выстрела. Все произошло в одну секунду, и за эту секунду весь забытый было мир вступил в свои права. Мужчины что-то кричали, но от нарастающего шума в ушах, от оглушительной стрельбы, от болезненного фонтана адреналина в крови Гэн ничего не мог понять. Он видел, как командир Бенхамин обернулся и посмотрел на стену, как бы оценивая ее высоту, а затем упал, сраженный выстрелом. Пуля попала ему как раз в ту часть головы, где был лишай. Этот выстрел оборвал не только его жизнь, но и жизнь его брата Луиса, которого в скором времени вытащили из тюрьмы и тоже расстреляли за участие в заговоре. Командир Альфредо тоже упал. Умберто, Игнасио, Гвадалупе лежали мертвые. Лотар Фалькен поднял руки вверх, отец Аргуэдас тоже. Бернардо, Серхио и Беатрис тоже подняли руки вверх. «Приехали!» – сказал Лотар по-немецки, но переводчика рядом не оказалось. Немецкий язык теперь явно был ни к чему. Командир Гектор тоже начал поднимать вверх руки, но не успел донести их даже до подбородка.

   Незнакомцы разбили группу на части, как будто знали каждого лично. Они, не колеблясь ни секунды, одних отталкивали в сторону, других пинками выстраивали в очередь и загоняли за дом, откуда слышалась беспрерывная пальба. Заложников и террористов явно было меньше, чем истраченных патронов. Даже если незнакомцы намеревались вогнать в каждого человека по сто пуль, все равно им вряд ли требовалось производить такое количество выстрелов. Ренато катался по земле и верещал, как раненое животное. Двое мужчин подхватили его под руки и поволокли за дом. Отец Аргуэдас бросился на помощь парнишке, но тут же получил свою пулю. Он подумал, что убит, пуля задела его шею, и воззвал к господу. Оказавшись на траве, он понял, что ошибся. Он был жив. Он открыл глаза и увидел прямо перед собой Ишмаэля, своего друга, умершего не более двух минут тому назад. Над пареньком в голос плакал вице-президент, держа его голову в руках. А в руках Ишмаэля все еще оставалась вилка, с помощью которой он вскапывал грядки.

   Беатрис подняла руки как можно выше над головой, и на ее запястье сверкнули часы Гэна, пустив по стене солнечного зайчика. Вокруг нее лежали те, кого она так хорошо знала. Вот командир Гектор, лежащий на боку. Очки его разбились, рубашка превратилась в грязный ком. Вот Хильберто, которого она однажды от скуки поцеловала. Он лежал прямо на спине, раскинув руки в стороны, как будто собирался улететь. Вот кто-то еще, ужасно изуродованный. Она не могла даже опознать его. Теперь все они внушали ей страх. Ей ближе стали стреляющие незнакомцы, которые, так же как она, были живы. Она изо всех сил тянула вверх руки, как можно выше. В этом вся разница. Она будет делать то, что ей скажут, и ее пощадят. Она закрыла глаза и стала всматриваться в свои грехи, надеясь, что сможет избавиться хотя бы от некоторых из них без помощи священника. Ей казалось, что чем меньше у нее останется грехов, тем легче она станет, и незнакомцы сразу же это заметят. Но все грехи вдруг исчезли. Она всматривалась и всматривалась в темноту перед глазами, но там не осталось ни одного греха, и это ее поразило. Она услышала, как Оскар Мендоса зовет ее по имени: «Беатрис! Беатрис!» – и открыла глаза. Он бежал к ней, протягивал вперед руки. Он спешил к ней, как любовник, и она улыбнулась ему в ответ. Потом она услышала еще один выстрел, и на этот раз он повалил ее с ног. В груди ее взорвался фонтан боли и выплюнул ее из этого ужасного мира.

   Гэн видел, как упала Беатрис, и принялся звать Кармен. Где же она? Он не мог вспомнить, выходила ли она в сад. Он не видел ее нигде. Ведь она такая умная, эта Кармен. Она наверняка скрылась, если только не сделала какой-нибудь глупости. Что, если ей взбрело в голову спасать его? «Она моя жена! Она моя жена!» – начал кричать он в этом бедламе изо всех сил, потому что только так он надеялся спасти Кармен. Неважно, что он еще не просил ее выйти за него замуж, не обращался к священнику, чтобы тот благословил их брак. Она его жена в любом смысле, с какой стороны ни посмотри, и это должно ее спасти.

   Но ее уже ничего не могло спасти. Она была мертва, убита в самом начале атаки. Она находилась на кухне, собираясь отнести тарелки в посудную кладовку, когда туда вошел господин Осокава, чтобы приготовить чай. Он ей поклонился, и она, как всегда, застенчиво улыбалась. Он не успел взять в руки чайник, как раздался голос Роксаны Косс. Но не пение, а пронзительный крик, переходящий в какой-то волчий вой. Вместе, господин Осокава и Кармен, бросились к двери. Вместе они выскочили в коридор: Кармен, более молодая, оказалась впереди. Вместе они ворвались в гостиную в тот самый момент, когда человек с ружьем направил на них дуло. Роксана Косс подняла на руки тело своего ученика. Время, которое сжималось так долго, вдруг распрямилось и понеслось вперед с бешеной скоростью, как бы наверстывая упущенные события. Все произошло в одну секунду. Роксана увидела их, человек с ружьем увидел их, Кармен увидела Сесара, господин Осокава увидел Кармен и резким ударом вытолкнул ее с простреливаемого пространства перед собой. Он оказался перед ней за секунду до того, как она снова бросилась вперед, за секунду до того, как человек с ружьем, отметив ее положение впереди, отдельно от господина Осокавы, разрядил свое ружье. С шести шагов он не мог промахнуться… разве что случайно, в безумии пальбы и криков, но человек, который значился в списке спасаемых, почему-то оказался на ее месте. Один выстрел соединил их узами, которых никто не мог себе даже вообразить. Голова ее покоилась у него на плече, глаза смотрели куда-то поверх плеча.

ЭПИЛОГ

   Когда брачная церемония закончилась, новобрачные вышли на солнечный свет. Эдит Тибо поцеловала жениха и невесту, потом не менее охотно и горячо собственного мужа. В отличие от других она светилась радостью. Она все еще верила, что очень счастлива. Именно по ее настоянию они с Симоном приехали в Лукку, чтобы быть свидетелями на бракосочетании Гэна и Роксаны. Просто необходимо пожелать им в такой день счастья.

   – Мне кажется, все прошло замечательно, – сказала она по-французски. Все четверо говорили по-французски.

   Тибо держался за руку жены, как будто у него кружилась голова. Вот было бы замечательно, если бы кто-нибудь догадался пригласить на церемонию отца Аргуэдаса, но никто об этом не догадался, а теперь дело было сделано. Французское правительство рассчитывало, что Тибо после необходимого отдыха вернется на свой пост, но чета Тибо укатила в Париж, забрав с собой все личное имущество. Симон и Эдит объявили, что ноги их больше не будет в этой проклятой стране. «Страна дикарей», – говорили они теперь.

   Стояли первые числа мая, и в Лукке туристический сезон еще не открылся. Старинные каменные мостовые очень скоро заполнят толпы студентов с путеводителями в руках, но пока город был совершенно пуст. Казалось, он принадлежит только им, что в точности соответствовало желаниям невесты: тихое бракосочетание в родном городе Джакомо Пуччини. Подул свежий ветерок, и она придержала рукой свою шляпку.

   – Я счастлива, – сказала Роксана. Она посмотрела на Гэна и повторила это еще раз. Гэн ее поцеловал.

   – Рестораны еще закрыты, – сказала Эдит. Она обвела взглядом площадь, прикрыв рукой глаза от солнца. Древний город выглядел так, словно его совсем недавно откопали археологи. Совсем не похоже на Париж. – Может, вам поискать где-нибудь открытый бар? Мне кажется, нам всем не мешает выпить за здоровье молодых по бокалу вина. Мы с Роксаной можем подождать здесь. Эти улицы совершенно не приспособлены для каблуков.

   Тибо ощутил легкий прилив страха, но он почти сразу с ним справился. Эта площадь слишком открытая, слишком спокойная. Он себя чувствовал гораздо лучше в стенах церкви.

   – Да-да, разумеется, бокал вина, – сказал он. Он поцеловал ее сперва в висок, а затем и в губы. В конце концов, сегодня свадебный день. Свадебный день в Италии.

   – Ты не будешь возражать, если вам придется немного подождать? – спросил Роксану Гэн.

   Она улыбнулась ему в ответ:

   – Замужние женщины должны уметь ждать.

   Эдит Тибо взяла ее руку и начала восхищаться обручальным кольцом.

   – Мы будем возражать очень сильно, но бокал вина тоже неплохая вещь.

   Обе женщины сели на ограду фонтана, Роксана – с букетом цветов в руках, и стали наблюдать, как мужчины удаляются от них по узкой старинной улочке. Когда они скрылись из глаз, Эдит подумала, что сделала ошибку. Им с Роксаной надо было снять туфли и идти вместе с ними.

   Гэн и Тибо пересекли две маленькие площади, не проронив ни слова, и оттого стук их каблуков эхом отдавался в высоких стенах домов.

   – Итак, вы будете жить в Милане, – сказал наконец Тибо.

   – А что, прекрасный город.

   – А как же ваша работа? – Ведь раньше Гэн работал на господина Осокаву.

   – Я теперь большей частью перевожу книги. Мое расписание от этого стало более гибким. Мне нравится ходить с Роксаной на репетиции.

   – Да, конечно, – рассеянно ответил Тибо и засунул руки глубоко в карманы. – Мне так не хватает ее пения.

   – Вы можете приезжать к нам в гости.

   Мимо них проехал мальчик на ярко-красном мопеде. Из пекарни вышли двое мужчин и направились в их сторону. Город был совсем не таким пустынным, как казался на первый взгляд.

   – А вы скучаете по Японии?

   Гэн покачал головой:

   – Ей лучше здесь, а значит, мне тоже здесь лучше. Все оперные певицы должны жить в Италии. – Он указал на одно из зданий на углу. – А вот и открытый бар.

   Тибо остановился. Скорей всего, Гэн скучает. Просто не отдает себе в этом отчета.

   – Ну хорошо. Значит, мы свое дело сделали. Пошли назад за женами.

   Но Гэн продолжал стоять. Он долго смотрел на бар, как будто увидел место, в котором жил много-много лет тому назад.

   Тибо спросил, что случилось. Временами его тоже посещало подобное чувство.

   – Я хочу вас спросить… – начал было Гэн, но ему потребовалась еще минута, чтобы подобрать нужные слова. – В газетах нигде не упоминались Беатрис и Кармен. В тех, что я читал, говорится о пятидесяти девяти мужчинах и одной женщине. Неужели точно такие же сведения были опубликованы во Франции?

   Тибо подтвердил, что о девушках нигде не было ни слова.

   Гэн поник головой.

   – Надо полагать, что так история звучит красивее: пятьдесят девять и одна. – В петлице его свадебного костюма красовалась бутоньерка из белых роз. Эдит принесла ее в картонной коробке вместе с букетом белых роз для Роксаны и собственноручно приколола к лацкану его пиджака. – Я специально звонил в страну и просил опубликовать уточненные сведения, но никого это не интересует. Такое впечатление, что их просто не существовало.

   – Не все, что печатается в газетах, соответствует действительности, – сказал Тибо. Он вспоминал, как им в первый раз пришлось готовить обед, всех этих цыплят, девушек и Ишмаэля, принесшего им ножи.

   Гэн не смотрел на него. Он говорил так, словно рассказывал историю бару.

   – Я звонил Рубену, я вам не рассказывал? Я звонил, чтобы сообщить ему о нашей свадьбе. Он ответил, что нам лучше подождать, что мы сильно ошибемся, если будем торопиться. Он выразил это очень тактично, вы знаете, как это получается у Рубена. Но мы не хотели ждать. Я люблю Роксану.

   – Нет, – сказал Тибо. – Вы поступили правильно. Женитьба – это лучшее событие в моей жизни. – И тут он вдруг вспомнил о Кармен. Как же он раньше об этом не подумал? Он ведь постоянно видел их вместе, раз за разом, у окна, в углу комнаты, шепчущихся. Как светлело ее лицо, когда она поворачивалась к Гэну! Но Тибо больше не хотел вспоминать ее лицо.

   – Когда я слушаю пение Роксаны, то снова обретаю способность воспринимать мир оптимистически, – сказал Гэн. – Это мир, в котором кто-то написал такую музыку, мир, в котором она может ее исполнять с таким чувством. Это многое оправдывает, вам не кажется? Мне теперь кажется, что без ее пения я не протяну и дня.

   Даже когда Тибо закрывал глаза и старательно тер их пальцами, он все равно видел перед собой Кармен. Ее волосы, заплетенные в косу, падают на тонкую шею. Она смеется.

   – Она очень красивая девушка, – сказал он. Бар они нашли, теперь им следовало возвращаться к Эдит. Тибо положил руку на плечо своего друга и повел его обратно к Пьяцца Сан-Мартино. Он чувствовал, что задыхается, и вынужден был напрягать ноги, чтобы не броситься бежать. Он был уверен, что Гэн и Роксана поженились по любви – по любви друг к другу и по любви ко всем тем людям, которых они помнили.

   Когда они повернули за угол и вышли на освещенную солнцем площадь, то увидели, что их жены все еще сидят у фонтана. Они смотрели на собор. Но тут Эдит повернула голову, заметила своего мужа, и ее лицо осветилось безудержной радостью! Женщины встали и поспешили навстречу своим мужьям. Темные волосы Эдит развевались на ветру, Роксана не снимала своей шляпки. Невестами можно было счесть их обеих. Тибо был уверен, что более прекрасных женщин на свете не существует, и эти прекрасные женщины шли к ним навстречу и протягивали им руки.