Тебе единому согрешила

Анна Мар

Аннотация

   «На десерт принесли незрелые персики. Как, опять то же самое? А где же обещанный пломбир? Мужчины стучали ножами по бокалам, дамы улыбались. Требовали мадам Гюншэ из кухни. Несмотря на ее запрещение, кто-то поднял шторы и раскрыл окна, выходящие на rue Mont-Blanc. Донеслась безвкусная швейцарская музыка. Мимо маршировал один из отрядов какой-то корпорации с флагами и барабаном, сопровождаемый мальчишками. Публика останавливалась и улыбалась…»




Анна Мар
Тебе единому согрешила

   © Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)

Глава первая

   На десерт принесли незрелые персики. Как, опять то же самое? А где же обещанный пломбир? Мужчины стучали ножами по бокалам, дамы улыбались. Требовали мадам Гюншэ из кухни. Несмотря на ее запрещение, кто-то поднял шторы и раскрыл окна, выходящие на rue Mont-Blanc. Донеслась безвкусная швейцарская музыка. Мимо маршировал один из отрядов какой-то корпорации с флагами и барабаном, сопровождаемый мальчишками. Публика останавливалась и улыбалась.

   Все бросились из-за стола. Только Мечка Беняш и элегантная француженка пожали плечами.

   – Поминутно одно и то же… Это смешно, наконец, – пробормотала парижанка, спокойно очищая персик.

   Из кухни явилась мадам Гоншэ, багровая от плиты и ярости. Ее черное шелковое платье, слишком узкое и в пятнах, пропахло соусами и супами. Она двусмысленно пошутила с коммивояжером. Это очень понравилось. К ней потянулись чокаться. Милая, очаровательная мадам Гоншэ. Все решили, что она кормит необыкновенно хорошо. Она обратилась к бледной Мечке:

   – Я видела вас вчера в Notre Dame de Pâquis… пели дивно… не правда ли?

   – Вы бываете в костёле? – удивилась француженка, – но это смешно.

   Коммивояжер возился с зубочисткой, стараясь подавить икоту.

   – В костёл ходят только старики, дети и истерички, – заявил он.

   Молодая бельгийка, носившая в ушах поддельные жемчуга, громко рассмеялась. Она ждала ответа Мечки и, забывшись, положила на скатерть свои крупные красные руки. Ее маленькая дочь серьезно слушала спор. Мечка не сказала ни слова. Коммивояжер бранил духовенство. Мадам Гоншэ находила, что без религии нравы были бы чересчур распущены. Француженка жаловалась на лицемерие во Франции.

   – Ну… ну… – примирительно вмешалась бельгийка, – без Бога не будет удачи… Идем домой, Силли…

   Она потащила малютку-дочь за руку, как куклу, гордо выпячивая пышную грудь.

   Теперь в столовой остались Мечка и мадам Гоншэ. Мечку охватила болезненная лень. Она машинально перебирала концы своей траурной вуали. Две горничные в высоких белых чепцах уносили посуду. Мадам Гоншэ перестала; улыбаться, закрыла окна и приводила в порядок букеты тюльпанов.

   – Дамы растаскивают цветы, – жаловалась она, – ах, боже мой, я до сих пор не сдала комнат… Я хотела бы найти иностранку без профессии. Уверяю вас, они – единственные, которые еще могут платить.

   И бросая любопытный взгляд на изящный костюм Мечки:

   – Вы, – такая милая, скромная… я была бы счастлива…

   – О… У меня нет средств для вашей квартиры, мадам Гоншэ, и потом я всегда предпочитаю отель…

   Швейцарка согласилась. Она сказала несколько сочувственных слов по поводу траура Мечки.

   Молодая вдова… Второй год… О, это несчастье! Хорошо еще, что мадам не имела детей. Что же касается ее туберкулеза, то кто теперь не болен туберкулезом. И, наконец, все доктора мошенники и им не следует верить.

   Снова на улице играла музыка. Из коридора доносились пронзительные голоса прислуги.

   Спускаясь по лестнице, Мечка держалась за перила, боясь головокружения. Для яркой весенней улицы она была слишком печальна. Ее тонкое, правильное, очень бледное лицо освещалось безнадежно-усталыми синими глазами. Волосы, светло-золотистые у висков, к затылку переходили в пламя. Пряди их были тонки, мягки и плоски. Ветер вздымал ее креп. Она подолгу останавливалась у витрин. Нитка громадных аметистов восхитила ее, а цветы за стеклом привели в мечтательное настроение.

   Около Роны она тоже задержалась дольше, чем нужно. На острове Руссо в грязной воде кормили грязных лебедей. Она напрасно хотела найти их поэтичными. Мечка вспомнила хвастливого, тщеславного и фальшивого философа, которого ненавидела. Его «Новая Элоиза» казалась ей кощунством перед истинной великой Элоизой.

   Медленно Мечка свернула к главной почте, где выдавали письма до востребования. Здесь она присела на одну из скамей, дожидаясь очереди. За решеткой мелькали чиновники. Они перебрасывались между собою словами, улыбками, жестами, равнодушные к публике, механически – точные. Один из них, самый молодой, белокурый, голубоглазый, краснел при виде Мечки. Она спросила его как-то:

   – Ваше имя, месье?

   – Жан Биоро, мадам.

   Ей стало грустно от его растерянной улыбки. Разве можно полюбить с первого беглого взгляда? Она думала, что это ужасно, и белокурый чиновник смущал ее в свою очередь.

   Сейчас она заметила ксендза Игнатия Рафалко и Костю Юраша. Первый был настоятелем в Н-ске, где постоянно жила Мечка, второй – там же учеником музыкального училища.

   С ксендзом Игнатием у Мечки вышла зимою маленькая размолвка, когда он набрал всякую шушеру в костёльный хор, и когда эти размалеванные девки шумели даже во время освящения Даров. С тех пор у них были натянуться отношения. Кроме того, он не внушал ей ни малейшего доверия, этот худой, малого роста ксендз с негритянскими губами, черствый, лживый и замкнутый. Он казался ей опасным человеком для религии, способным оттолкнуть от костёла самого терпеливого неофита. Его живые, циничные глава менялись, – то были совсем черные, то желтые, искрящиеся, как пиво. Пел он мессу гнусавя, причем голова, плечи и все тело нервно подергивалось.

   «Бедняга скрытно развратен, – равнодушно подумала Мечка, – но он все-таки пойдет далеко, ибо лебезит перед епископом. И еще то хорошо, что он пресмыкается перед богатыми, сидит всегда дома, а перед викарными ходить с молитвенником». И она продолжала размышлять, глядя на кончики своих туфель:

   «Я близка к религиозности. Если бы я знала, что ксендзы Игнатии реже встречаются, дело моего обращения пошло бы скорее. О, разумеется! Но эти жалкие комедианты убивают веру в зародыше и делают смешной даже тоску по ней».

   Ксендз Игнатий и Юраш подошли ближе. Они поздоровались и обменялись обычными любезностями, жалуясь на пыль и скуку Женевы.

   Костя Юраш кокетливо обмахивался шляпой. Он был высок, широкоплеч, гибок. Его темные, красивые глаза смотрели ласково и распутно. Он грубо подвел брови, ресницы и напудрился.

   Ксендз Игнатий часто обращался к Юрашу. На миг Мечку поразила его интонация, сладкая до приторности и заискивающая. Они поговорили о новостях своего города. Оказалось, что с осени при костёле в Польском Доме откроется театр «Синий топаз».

   – «Синий топаз»? – удивилась Мечка, – но, значит, это не театр, а кабаре.

   – Да, разумеется, кабаре, – слегка смутился ксендз Рафалко.

   – Маленький балаганчик, который прогорит через месяц, – насмешливо заявил Юраш, – сбор хулиганов… Впрочем, антрепренер Ружинский – мой друг.

   – Вы очень строги, – вкрадчиво возразил ксендз Игнатий, – там есть милые люди…

   Мечка была вне себя от изумления. Кабаре… Русское кабаре при костёле.

   – Как вы могли разрешить? – возмущенно воскликнула она.

   Ксендз Игнатий встрепенулся. Это не он… костёльный совет… синдики… Впрочем, он лично также находит, что кабаре нужно покровительствовать. Кабаре заплатит хорошую аренду Польскому Дому, на котором долги. И, обидевшись, настоятель распрощался.

   Биоро смущенно поклонился Мечке. Кто-то сказал громко:

   – Courage, mon ami!

   Он выдал письмо Мечке. Оно было от поэта Улинга, собиравшегося стать знаменитостью, и начиналось так: «Я приобщился к тайнам мира знакомством с вами. Я жду вас нетерпеливо и страстно».

   Далее поэт писал в свою очередь о кабаре «Синий топаз». Пусть только Мечка скорее, возвращается в Н-ск, дело ей найдется.

   Около озера Мечка взяла экипаж и поехала к Chemin de la Roserais, мимо кокетливых вилл, с не менее кокетливыми названиями: Lora, Mon doux repos, Lilas bleu.

   Усталые глаза отдыхали на зелени, на голубом акварельном небе, на красных черепичных крышах. С веранд, увитых диким виноградом и мелкими яркими розами, смотрели женщины и дети. Встретились две монахини в голубых одеждах с белыми головными уборами, как две гигантские трепещущие бабочки.

   Каждые четверть часа костёльные куранты медленно пели и направо и налево, и там за виллой, и еще где-то.

   Но это только так казалось. Куранты были на костёле св. Антония.

   Мечку охватила истома. Она откинула креп, с наслаждением подставляя лицо упругому ветру. Если бы взять жизнь, как одно празднество… если бы жить легко и просто.

   «В сущности, я не христианка, – думала Мечка, – один умный ксендз назвал меня сектанткой несуществующей секты… Я верю в Бога, но не верю в загробную жизнь. Даже бледная надежда на вечность возмущает меня. Смерть без воскресения, по-моему – высшая награда для человека. А догмат Троицы? А сходство христианства с иными религиями? А таинство брака? Брак, как таинство, я отрицаю особенно решительно. Я не вижу ничего мистического в физическом сближении полов».

   Потом в ней поднялись возражения.

   «Ах, все это можно внушить себе! И таинства, и догматы, и обряды, и подлинность Евангелия, и достоверность экстазов св. Терезы. Да, конечно внушить. Привычка станет убеждением. А главное, это то, что она жаждет верить, жаждет быть настоящей католичкой».

   Ирония загорелась у нее в глазах.

   «Хочу душевного комфорта, что же».

   Экипаж катился все быстрее по узкой аллее, убитой щебнем и красным песком. Густой аромат сирени здесь был особенно явственен. Солнце, ветер, мелькание вилл и людей уже утомляли Мечку. Она ехала дальше, часто кашляя, думая о своем тяготения к католицизму и слегка возмущаясь против него. Разумеется, это душевная неудовлетворенность, неудачи супружеской жизни, страдания тела заставляли ее искать утешения в мистицизме. А, может быть, потушенная чувственность загоралась в ином виде. Теперь было модно смешивать религию с полом… почем она знала?.. Да и была ли она, Мечка, мистичной? Ведь все дело шло о красоте. Красота католичества покоряла ее. Католичество было не только религией, но и искусством, утонченным порывом в отвлеченность. Пища для души здесь изысканна, легка и ароматна. Наслаждения души – упоительно разнообразны. Католичество носило венец мученичества. Католическая церковь, истинная невеста Иисуса, была вечно распятой, вечно преданной. Ватикан горел единственной звездой на фоне темной повседневности, верный девизу гениального папы Льва ХШ «Lumen in coelo». Ах, эти слова, будто выкованные из золота и драгоценных камней! Уже за одно папство, за великое, блистательное, изумительное папство Мечка фанатически любила римскую церковь.

   – Если христианство – то католичество, – решила Мечка.

   Губы у нее запылали и глаза расширились. Смертельно бледная, она мечтала о голосе, который поет в Notre-Dame de Pâquis, и потом снится ей.

   Экипаж крупной рысью вернулся к отелю, где жила Мечка. Месье Жорж, молодой лакей, не спеша поднялся со стула.

   – А… Мадам вернулась?

   Он смотрел на нее весело и нагло. Она молча прошла мимо.

   – Ба!

   Месье Жорж пожал плечами.

* * *

   По утрам Мечка всегда бывала дома. Она пила шоколад, медленно одевалась, читала газеты, отвечала на письма. Слабый румянец окрашивал ее лицо. После завтрака она с наслаждением бродила по улицам, часто злоупотребляя расстоянием, не обращая внимания на погоду, наблюдая тайно и людей, и животных, и небо, и горы, и сады, и витрины, и воду озера.

   У Роны она могла простоять часами.

   Потом у мадам Гоншэ за table d'hôte'oм она находила забавное зрелище людей различных профессий, сменявшихся беспрестанно. Она заметила, что и тут мужчины оказывались интереснее женщин.

   Потом наступал час, когда в каком-то экстазе она обходила все костёлы. Из них костёл Священного Сердца Иисуса, густого, красного тона, немного странный, немного жуткий, производил на Мечку огромное впечатление. Notre Dame de Pâquis быль банален, скорее похож на концертную залу, приютившийся среди домов, как часовня. Но тут чудесно пели и здесь часто служил епископ. Здесь же она видела свою любимую церемонию – торжество первого причастия детей. Она осталась недовольной. По ее мнению, оно протекло чересчур заученно. Воздушные белые вуали, воздушные белые платья, белые цветы причастниц придавали им вид новобрачных. Он чинно и красиво складывали свои руки, оплетая пальцы нитями четок. Маленькие джентльмены громко повторяли «Отче наш» за аббатом, постукивающим легонько по молитвеннику. Красное одеяние епископа оттеняло слоновый цвет его кожи. Какая-то молодая мать протискалась к нему и высоко подняла ребенка. Епископ благословил его отдельно. Это растрогало всех.

   Ежедневно Мечка шла по rue Servette к костёлу св. Антония Падуанскаго, хотя не совсем долюбливала этого знаменитого святого, которому молятся об утерянном, и который кажется приторным с Младенцем, книгой и лилией. На нее смотрели из маленьких магазинчиков. Потом ей стали ласково кланяться.

   За костёльной оградой обыкновенно резвились дети. Молодой болезненный аббат устало следил за ними. Их водили и на все службы. Они роняли молитвенники, платки, четки, шептались, толкались, смеялись и отвлекали взрослых.

   Иногда какая-нибудь старая дама вставала и дергала ребенка с громким негодованием. Тогда на эту сцену смотрели неодобрительно верные и даже аббат. Что могли понимать маленькие, розовые, счастливые животные около алтарей, залитых слезами?

   Ни в одном женевском костёле не было столько света и цветов, как у св. Антония. Аромат чувствовался еще у двери. В притворе Мадонны Непорочное Зачатие расцвел целый сад. Св. Антонию также не приходилось завидовать. Около него розы мешались с тюльпанами, лилии с ирисами, азалии с сиренью. Целые охапки жасмина увядали с ветками шиповника. Огромные рододендры затемняли скромные мирты. Здесь всегда горели свечи, невинные жертвы молящихся.

   Старая сакристианша выдавала их бережно из светлого шкапчика, бормоча:

   – Que Dieu vous bènisse, mon cher enfant!

   Вечерня шла днем и поэтому для Мечки теряла половину своей прелести. Кроме того, латинский язык, чудесный язык пап, Фомы Аквината и Альфонса Лигури, аббат и хор произносили на французский лад. Это было нестерпимо порой. Мечка садилась на скамью.

   Каждый раз она находила здесь что-нибудь новое, – или световой эффект, или иное выражение у Мадонны, или иначе положенное покрывало на алтаре. После нескольких страниц странно-волнующего молитвенника, после унылых псалмов Давида, Мечка впадала в мучительное состояние.

   Тысяча протестов, возражений, возмущений рвали ее сердце. Она вспоминала жизнь Иисуса шаг за шагом, и Он не совсем нравился ей. Она находила Его уклончивым, нерешительным, беспомощным, чересчур покорным. Она страдала от Его наивных добродушных притч, голодных, грязных учеников, бесплодных споров с фарисеями. Она не могла понять Его холодности к Матери и благосклонности к Иоанну. Она недоумевала перед девственностью этого христианского Бога, которого так страстно любила Магдалина. Его девственность казалась ей вынужденной, неприятной, как презрение к женщине. О, евангельский Иисус!.. Снова она испытывала к Нему больше жалости, чем любви. Она была оскорблена молчанием у Пилата. – «Что есть истина?» За этот усталый скептический вопрос она прощала римлянину смерть Иисуса.

   И Его Распятие она хотела представить себе не по Евангелию, а по картине одного художника. Узкая дорога среди камней и травы. Наскоро срубленный крест. Христос умирает на нем медленно, в полном сознании, одинокий, аекетический Христос, Христос – нищий безумец. О, красота! этой смерти без стражи, без толпы, без слащавого Иоанна, истеричной Магдалины! О, красота смерти без слов, без надежды, без воскресения и упреков к небу! Зачем евангельский Иисус умирал иначе?

   Неожиданно в ней подымалась нечеловеческая тоска по чему-то высшему, неуловимому и прекрасному, чего не давали алтари. Тоска сменялась надеждой. Ведь Бог Иисус был здесь, вместе с ней. Еще сегодня утром верные приняли Его в белоснежной облатке во главе с аббатом. Ей стоило только преклонить колени перед конфессионалом, и она соединится с Богом. Она упрекала себя за ложное смирение, излишний страх перед Евхаристией. Ей хотелось походить на тех сладких девоток, которые хвалят Иисуса и Марию тоном старых знакомых. Она упорно смотрела на алтарь, еле различимый в сумерках, и на аббатовгь, белевших комжами в конфесионалах, и на молящихся, угадывая их профессию по позам.

   У исповедален женщины терпеливо ждали своей очереди. Она представляла себе все сплетни и кухонные доносы, грязные подробности их грехов, которые те бросали в ухо аббата. Ее пронизывала дрожь отеращешя. С жестом усталости и отчаяния она захлопывала молитвенник.

   – Нет, нет, я не могу!

   И почти сейчас же вслед за этим она умоляла Бога простить ей грешные мысли. Лурдская Мадонна выслушивала взрывы ее жалоб с неопределенной улыбкой. Св. Антоний был занять Младенцем, книгой и лилией, и Мечка не улавливала его выражения. Она начинала успокаиваться и чувствовать себя почти обращенной. Увы, сердцем больше.

   Из костёла Мечка шла освежиться в Английский сад. Часто головокружение мешало ей смотреть на синеватый абрис гор и колеблющееся стекло озера. Ее раздражала праздничная публика, целые стада детей с боннами, шум моторных лодок, веселенькие флаги яхт, говор, смех, музыка, зеленые скамейки.

   Она возвращалась в отель. Здесь тишина, цветы, книги, любимые примятые подушки на кушетке скоро успокаивали ее. Она спрашивала себя не без иронии:

   – Быть может, для того, чтобы мои вкусы изменились, мне нужно есть бифштексы у мадам Гоншэ?

   В эти минуты она, подобно всем женщинам, мечтала о любви и желала ее. До сих пор мужчина не играл в ее жизни никакой роли. Ее брак был корректен и скучен. Когда этот толстый коммерсант умер от удара на скачках, она холодно удивилась. Наследство от него приняла сконфуженно, как от постороннего. И она никогда не вспоминала покойного.

   В релипозных книгах слово «любовь» повторялось ежеминутно, только окропленное святой водой и благословленное рукою аббата. И она представляла себе любовь религиозным экстазом. Целовать, это было – то же, что слушать псалмы, литанию Девы Марии или в посту слова вечерни: In manus tuas, Domine, commendo spiritum meum…

   Эти мысли разбивали Мечку. Они опьяняли голову жаждой духовных наслаждений, а тело – нездоровым томлением.

* * *

   Мадам Гоншэ подкараулила Мечку еще на лестнице. Она протянула две визитные карточки.

   – Bonté divine, я сдала комнаты… Прочтите фамилии… Они – ваши соотечественники.

   – Ивон Лузовский. Тэкля Лузовская. Я знаю их. Они из моего города, – сказала Мечка.

   Она вошла в столовую, улыбаясь. Путешествие приучает к неожиданностям. Лузовские не удивились. У Тэкли были большие темные глаза, нежный цвет лица и шляпа, подвязанная у подбородка. Около нее сидела ее сестра Стэня Зноско, совсем молоденькая девушка с очень рассудительным видом. Дамы ходили в белых швейцарских платьях, и сквозь шитье на груди у них голубели банты рубашек. За табльдотом иностранки произвели впечатление. Бельгийка кивала головой Мечке и громко пояснила дочери, что это польки. Коммивояжер находил польский язык похожим на английский, а парижанка не понимала, почему польские романы так скучны.

   – Они еще скучнее русских… это прямо смешно.

   На другом конце стола доктор поднял старый спор о воспитании девушек. Он требовал, чтобы он знали в совершенстве курс акушерства.

   Дамы пришли в ужас. Парижанка храбро приняла сторону доктора.

   Мечка рассказала Лузовским, что встретила здесь недавно ксендза Игнатия Рафалко и Юраша.

   Яркая краска залила лицо Тэкли.

   – Да, – сказала она глубоким голосом, – но ксендз Игнатий уже уехал в Россию.

   Лузовский странно засмеялся. Мечка посмотрела на него. Сначала он производил впечатление урода, – длинный, худой, с огромным горбатым носом. Потом это впечатление исчезало и не возвращалось.

   – Ксендз Игнатий имеет огромное влияние на мою жену, – заметил он.

   Стэня пожала плечами.

   – Если бы ксендза Пшелуцкого не убили, все было бы иначе, – спокойно возразила она.

   И на удивленно-вопросительный взгляд Мечки Стэня рассказала печальную историю.

   Ксендза Пшелуцкого убили на свадьбе Тэкли, когда он проходил пустырь около дома, чтобы сесть на извозчика. Музыка в саду заглушила его крики. Хулиганы были пойманы и посланы на шесть лет в каторгу. Удары они наносили камнями и бутылками… Да, это было ужасно…

   – Замолчи, Стэня, – попросила Тэкля, бледнея.

   Потрясенная Мечка молчала.

   Лузовский заметил, что он знает только одного порядочного ксендза – это ксендза Ришарда Иодко. Но он держит себя, как светский, богат и эпикуреец.

   Скоро он приедет сюда.

   После десерта Лузовские простились, обещая навещать Мечку.

   Мадам Гоншэ снова ждала ее на лестнице.

   Кто такие эти иностранцы? Может быть, cette petite femme только потаскушка? Тогда нужно набавить цену на комнаты.

   – Откуда у вас подобные мысли? – сухо отозвалась Мечка, – они вполне приличные люди.

* * *

   Целую неделю шел беспрерывный дождь. Несмотря на это, национальные торжества протекали в большом великолепии. Отели переполнялись иностранцами и приезжими из Лозанны, Цюриха, Монтрё. От утра до вечера то там, то сям играла музыка, маршировали взрослые и дети, а к окнам бросались любопытные. На почте была давка. Несколько безобразных, банальнейшихь арок с надписью «Добро пожаловать» выросло на главных улицах.

   Мальчишки дродавали жетоны и медали в честь этих дней.

   В садах дождь стекал ручьями с деревьев, мял траву, платья, портил прически и шляпы дам, тогда забирались на веранды, беседки, но все-таки танцевали, пели, пили и ели.

   Ежедневно город бывал иллюминован. Цепи разноцветных фонариков повисали на мостах, унизывали дома, балконы, горели на лодках. В казино давались балы и концерты.

   У мадам Гоншэ теперь обедали не в определенное время, и столовая была полна новыми людьми. Молодая бельгийка пользовалась большим успехом и оказалась любительницей маленьких кутежей. Ее дочь, сидя в кухне мадам Гоншэ, помогала чистить фрукты, за что получала тартинку с вареньем.

   Тэкля уехала с мужем в горы, а Стэня осталась. Она занялась разборкой белья, платьев, счетами Лузовских и писала длинные хозяйственные письма к их экономке. Потом она навещала Мечку, спокойная, чинная, нарядная, и, беря в руки какую-нибудь релипозную книгу, спрашивала равнодушно:

   – Это очень интересно, не правда ли?

   Сама она ничего не читала. Она рассказала Мечке, что обыкновенно живет с бабушкой и младшей сестрой Янкой Б. «Бабця» больна ногами, Янка посещает рисовальную школу, все хозяйство на Стэне. Летом же она гостит у старшей сестры, Тэкли.

   Однажды она заметила, изнемогая от гнева, что сестра слишком мучает Ивона, а тот заслуживает лучшей участи.

   – Подумать только, ведь Тэкля была влюблена в ксендза Пшелуцкого… Она едва с ума не сошла, когда его убили… ну! С нее должно быть достаточно… Но теперь она подчиняется, как собачонка, ксендзу Игнатию… О…

   После этого взрыва она стихла, оправила платье, как будто стряхнула что-то и предложила Мечке погулять. Но Мечка собиралась к вечерне. Стэня покачала головой. Ну, нет… туда она не ходит… Даже ксендз Иодко не мог заставить ее поверить, а она уважала его. Она слишком положительно и твердо ступает по земле.

   – Вы никогда не задумывались над религией, Стэня?

   – Потеря времени.

   – Может быть, ваше воспитание…

   – Нет. Бабця – верующая. Тэкля – ханжа. Янка – трусиха насчет Бога. А я равнодушна.

   Мечка чувствовала себя дурно. Вороха религиозных книг лежали у нее по столам. Ах, если бы только стиль этих «творений» быль лучше! Ей попались на польском языке письма ксендза Антония Шандляревского к Божене. Эта книга показалась Мечке абсолютно прекрасной. И ксендз Антоний и Божена умерли в разлуке. Она думала о них с глубокой печалью, взволнованная трагизмом любви. Потом она жадно читала, перечитывала Эрнеста Гелло. Он явился для нее откровением.

   В библиотеке старичок заведующий спрашивал ее уже вторично:

   – Мадам конвертитка?

   Мечка рассердилась.

   – Вы находите, что только конвертитки могут интересоваться католичеством?

   Он пожаль плечами.

   – Я не люблю крайностей. Недавно помешалась моя молоденькая служанка. Сначала она пела псалмы, разглаживая юбки моей жены, потом стала ежедневно бегать на исповедь, таскать от аббата брошюры, образки, медальки на голубой ленточке. Затем она стала беседовать с Иисусом и, наконец, приобщилась к сонму святых жен… да… С тех пор она только смеется и кормит собой паразитов. Религия – опасная игрушка.

   Он вытер очки и положил на место книги: «Причастие – моя жизнь», «Осушенные слезы», Sursum corda, принесенные обратно Мечкой.

   – Конечно, я против Хиникви, – бормотал он, – я считаю Хиникви продувной бестией… Однако аббаты симпатичнее издали.

   Он расстроил Мечку.

   Теперь она облюбовала себе крошечную, светлую кофейню против собора. Этот собор был отнят у католиков протестантами, о чем часто вспоминали жители и газеты католического направления.

   Мечка медленно выпивала свой шоколад, задумчиво глядя, как гнулись деревья вокруг зеленовато-серых стен собора.

   Не менее часто заходила она в магазинчик сестер Дэрип. Здесь продавалась костёльная утварь, распятия, статуэтки Мадонны и святых, молитвенники. Мечка встречала тут «голубую монахиню», сестру Берту, приносившую белье и разные вышивки. Все они говорили о религии.

   Мечка интересовалась лучшими проповедниками и хотела узнать, не было ли легенд о местных костёлах или чудес в окрестностях. Старшая Дэрип жаловалась, что костёлы беднеют и ces pauvres pretres голодают. Ее сестра ядовито замечала, что женщины стали умнее и реже влюбляются, и в бога, и в сатану. Сытое лицо монахини выражало полное равнодушие. Она не понимала столь длинных разговоров о столь скучных вещах. Но монахиня веселела, когда речь заходила об аббатах. По их мнению, кюре – аскет и человек тяжелый, за аббатом Гюне водились темные денежные делишки, а этот милый аббат Клоз любезен только с молоденькими прихожанками. Аббат Вальди исповедывал чересчур коротко, аббат Липэн заставлял краснеть. Конечно, стоило послушать проповедь старого мисионера, но гораздо лучше дождаться очереди аббата Савари.

   Они пускались в интимные подробности и оказывались очень догадливыми. Но, несмотря на чудовищные обвинения, которые оне возводили на своих исповедников, их все-таки тянуло к клиру и они были готовы выцарапать глаза за каждую сутану. Эти разговоры смущали Мечку. Пристыженная, она, однако, не трогалась с места. Все равно лил дождь, было хмуро, скучно, а Лузовские и Стэня гостили в Монтрё.

   Звонили к вечерне. Мечка торопливо прощалась. Теперь она посещала исключительно Notre-Dame de Pаquis. Здесь все конфессионалы всегда были заняты. Это заражало. Костёл жил, работал. Ее местечко было против конфессионала аббата Клоз. Часто она провожала глазами белокурого спокойного аббата, изящно носившого свою кружевную комжу.

   Мечка успокаивалась только тогда, когда раздавался знакомый, любимый псалом Dixit Dominus Domino meo…

   Пел мужской голос, и его Мечка запомнила на всю свою жизнь. Она умышленно ничего не узнала о нем. Тончайшая восторженная благодарность осталась в ней. Она думала, что так можно петь лишь в экстазе, петь, будучи святым. Она оставалась на коленях целую вечерню, с закрытыми глазами, почти страдая от восторга.

   Дома она отрезвлялась и находила свое поведение истеричным. А после нового взрыва неверия, возмущения и насмешки над самой собою она кончила тем, что очутилась перед окошечком конфессионала, зеленая занавесочка изнутри отдернулась, и резкий профиль аббата Клоз нагнулся к ней: «Eh bien, mon enfant!»…

   Его метод был прост и наивен. Аббат требовал хорошого стола и крепкого сна.

   Он нашел сомнения Мечки несущественными.

   – Кто сомневается в Боге, тот в Него верит. Это не я говорю, это давно сказано кем-то.

   Он зазвал ее к себе и дал книгу, от которой можно было возненавидеть католичество.

   «Наши ксендзы умнее», – подумала она, разочарованная.

   На другой день месса была в шесть часов утра. Мечка встала с головной болью и когда приняла облатки, ей показалось, что она теряет сознание от слабости.

   Освященный алтарь, аббат, мальчик со свечой и колокольчиком, белая пелена баллюстрады раздвоились и поплыли у нее перед глазами. Она еле дотащилась до своей скамьи и не нашла в причастии никакой радости.

* * *

   Арки, выстроенные в честь празднеств, давно снесли, а дождь продолжался. Он даже как будто усилился. На улицах месили бело-серую грязь, и все шли крадущимся шагом, держась ближе к домам. Многие бежали в горы. Мечка лежала больная. Кашель и лихорадка измучили ее. Руки и лицо приняли желтоватый оттвнок. Она очень страдала от невозможности посещать мессу.

   Лузовский получил дурные известия из России, где он имел крупное торговое дело. Поэтому Стэня целые дни писала под его диктовку и уединялась с ним на прогулки. Тэкля часто уезжала, но все-таки она не забывала Мечку.

   Мечка испытывала к ней нежность, хотя не любила таких женщин, как Тэкля. Она находила ее чересчур терпимой к людям. Для Тэкли не было непростительного поступка. Она даже жалела подлецов какой-то особой жалостью. Мечка хорошо представляла себе Тэклю, и в институте, и в семье, и замужем. Везде она тихая, кроткая и слегка удивленная. Мечка понимала также ее веру: слепую и сказочную. Может быть, в глубине души она не отрицала ни фей, ни русалок, ни заколдованных принцесс. Еще яснее была для Мечки драма Тэкли – любовь к убитому ксендзу Пшелуцкому. Тут не помогли бы никакие анализы и успокоения. Она считала ее чем-то, действительно, позорным и только недоумевала, почему такой ужас стрясся именно над ней. Она была загипнотизирована прошлым. Она всегда возвращалась к нему, воскрешала его умышленно. Она пргвзжала к Мечк обыкновенно в сумерках. На ней был темный костюм, дорогие меха, длинный шелковый шарф, от которого пахло тонко и сладко. Она садилась близехонько и радостно говорила о близком отъезде в Россию… Как-то она призналась в тоске, что брачная жизнь с Лузовским представляется ей кошмаром.

   – Я не могу выносить ласк. Не могу…

   Ее глаза наполнились слезами и ужасом.

   – Но почему же вы не уйдете?..

   – Разве ксендз Игнатий позволит?..

   Мечка покачала головой. Она находила Тэклю несколько странной женщиной. Ей доставило огромное удовольствие провести ее пешком по тихим, пустым улицам.

   Дождь кончился. От садов веяло глубокой свежестью. Ветки роняли крупные капли. Несколько бледных звезд заблудились среди туч.

   Лузовские уехали.

   Мечка не поправлялась. Доктор неодобрительно относился к ее одиночеству.

   В отеле ничего не имели против того, чтобы ее комната освободилась.

   О больной прислала справиться мадам Гоншэ, крайне недовольная отъездом Лузовских.

   Наконец, когда все уже листья пожелтели, Мечка встала.

   Месье Жорж снес ее вещи на новую квартиру. Он ни за что не хотел, чтобы она взяла экипаж. Тронутая, она щедро расплатилась с ним.

   Теперь Мечка жила у какого-то немца, где был сад, цветники и шумный, прозрачный фонтан, делающий два прыжка – с камней на площадку, и с площадки в бассейн.

   Она снова ходила на мессу и снова читала религиозные томики с надушенными названиями. Втайне она сознавала, что в своих религиозных исканиях и порывах топталась на месте. Правда, она исповедывалась и причащалась каждую субботу. Но это доставляло ее совести очень небольшое облегчение. Аббаты были терпеливы, благожелательны и бессильны. Аббат Клоз недавно отказал вести ее душу, холодную и как бы засохшую. Он резко предостерегал Мечку от излишнего анализа. В унынии она роптала. Слепая вера умерла еще в юности, изнасилованная прозой и пошлостью. Вера через разум не могла зародиться, ибо Мечке недоставало знаний. Она могла применить к себе слова Мицкевича: «Через чудо – это слишком скоро, через науку – это слишком долго».

   Мечка молилась перед распятием, раны которого оживали при закате. Она распростиралась на полу, когда аббат высоко поднимал Бога, ставшего плотью и укрытого в солнце облатки. Она вкладывала всю душу в кротчайшую из молитв: «Ангел Божий возвестил Деве Марии», и рыдала в исступлении, повторяя слова псалма Fxpandi manus meas ad te…

   Если она оставалась холодной к самому Богу, тем пламеннее любила Его алтари. С упоением слушала она irfeme и орган, не пропускала ни месс, ни вечерен, мечтала о богомольном путешествии в Рим, Лурд или Ченстохов. Она всем сердцем прилепилась к готическим, воздушным куполам, расписным окнам, благоухающим алтарям и темным притворам. Она была заворожена изяществом ветхих, тускло-золотых покрывал, мелодичным звяканьем матовых кадильниц, белизной длинных кружев на комжах аббатов, благородной роскошью их орнатов. Конфессионалы с таинственными занавесками волновали ее до изнеможения, и она влюблялась в тишину, насыщенную подавленными вздохами, ароматами и любовью.

   Таким образом, она стала католичкой без Бога, верной служанкой без господина, фанатичной рабыней мертвых вещей, миражных настроений. Она усвоила себе языческое обожание ритуала, горячечную любовь к клиру. Она так исступленно полюбила форму, что стала довольствоваться ею, как чем-то настоящим, божественным, сверхъестественным. Правда, порой ее душа достигала экстаза и низводила с неба Божество, равнодушное к мольбам и страданию. Правда, временами она чувствовала Бога, почти осязала Его. Временами она снова переполнялась высшей, трепетной, пламенной любовью к Иисусу. И как ни редки были эти минуты благодати, чистоты, прозрачности сердца, они сильно укрепляли Мечку. Воспоминание о них не умирало в ее душе, и когда тоска по небу превышала силы, она шла к ним на поклонение.

* * *

   Однажды, сидя в саду, Мечка услышала скрип щебня. Она оглянулась.

   К ней шел высокий, широкоплечий, немолодой ксендз, держа в руках соломенную шляпу. Она заметила белизну его лба, красивую форму головы, резкое противоречие между внимательным, проницательным взглядом и очень нежным рисунком рта. Но даже и в губах было противоречие, – он были чувственны, добры, насмешливы и скорбны. Это противоречие восхитило Мечку. Она встала навстречу, улыбаясь.

   Он представился.

   – Ксендз Ришард Иодко.

   Он сел на скамью, как раз против Мечки у фонтана, и рассказал, что привез поклоны от Лузовских. Тэкля прихворнула дорогой. Эта маленькая женщина недолговечна, без сомнения! Стэня уже уехала к бабушке.

   Мечка слушала его с громадным удовольствием. Радость струилась в этом человеке. Ей казалось, что она стоит, вся залитая солнцем и овеянная свежестью моря. Какой он был сильный, простой… Она смотрела на него с восхищением, беспричинно улыбаясь. Потом они пошли и сидели долго в ее комнате. Хозяйка-немка сервировала им чай, поглядывая на них не без лукавства. Мечка знала теперь, что ксендз Иодко – настоятель в южном городке У., что у него вышли неприятности с правительством и что, обыкновенно, он много путешествует. Он с некоторым изумлением пересмотрел ее книги.

   – Ах, не будьте дэвоткой!..

   Когда ксендз Иодко ушел, Мечка осталась в некотором волнении.

   – Право же, он – чудесный человек, – бормотала она, пряча подальше томики с надушенными названиями.

   На другой день ксендз Иодко служил мессу в костёле св. Антония Падуанскаго.

   Мечка подумала, что этот костёл, залитый светом, голубой, радостный, весь в цветах, особенно подходил к нему самому.

   Она сказала ему в то утро:

   – Я бы хотела исповедаться у вас…

   Ксендз Ришард уклонился:

   – Разве здесь мало аббатов?

   В конце недели он зашел к ней проститься.

   Как и в первую встречу, Мечка сидела в саду. Солнце горело на ее; волосах. Он снял соломенную шляпу и смочил ее в бассейне. Его пальто с пелериной слегка раздувалось.

   – Не правда ли, – сказал он, шутя и брызгая на нее водою, – не правда ли, мы еще встретимся с вами?

   После его отъезда она ходила несколько дней, словно в тумане. Ее мысли к нему были молитвами, и ее восхищение перед ним – нежным и очень грустным. Когда из Вены она получила его первое письмо, ласковое и чуть-чуть насмешливое, ей показалось это целым событием.

   Она стала ежедневно ходить на почту. Биоро смотрел на нее жалкими глазами.

   Ей пришла мысль: уехать из Н-ска и жить в У., около ксендза Иодко. В сущности, она давно хотела выбрать новый город, ибо она знала, как перемена возрождает человека. Кроме того, она не была связана ни материально, ни духовно, ни с кем и ни с чем.

   Она ходила растерянная по Женеве, и только после настоящей борьбы с самой собой ей удалось потушить это желание.

   «Неужели же я стану делать новые глупости?»

   И она думала о печалъном примере Тэкли.

   «Нет, привязаться к ксендзу… Нет…» Она снова обедала у мадам Гоншэ. Там были перемены. Коммивояжер, парижанка, доктор давно уехали. У красивой бельгийки умерла ее маленькая дочь, обевшись фруктами на кухне. И теперь молодую женщину развлекали наперебой. Агент страхового общества занял квартиру Лузовских и за общим столом чувствовал себя главной персоной. В день своего отъзда Мечка застала мадам Гоншэ на кухне. Швейцарка торжественно указала на громадную корзину. Между нежными белыми нарциссами, розами и ирисами торчали пупырчатые желтовато-синие зарезанные куры, круглые аппетитные хлебцы, овощи, бутылки с чем-то, фрукты не первого качества.

   – Вы должны были давно уехать, мадам! – воскликнула швейцарка, – этот климат поедал вас.

   И она занялась счетом, мгновенно позабыв о Мечке.

   Мечка зашла и на почту. Она не ждала писем, но ей хотелось увидеть Биоро.

   Увидев ее, Биоро принужденно улыбнулся.

   – Мадам вернется обратно?

   – Я не знаю, месье.

   – Мадам осталась довольна Женевой?

   – Да, месье.

   Они пожали друг другу руки, чтобы уже никогда не встретиться в жизни.

   Осенний вечер, в который уезжала Мечка, был нежен и ровен. Мечка медленно гуляла по вокзалу. С удовольствием смотрела она на вагоны.

Глава вторая

   В Н-ске дом, где жила Мечка, был старый, с темным подъездом, без швейцара. Нижний этаж занимала контора господина Пашица, второй переполняли жильцы, а в третий недавно переехал сам хозяин. На одном углу улицы красовалась гостиница, еще не снявшая летних парусиновых маркиз, на другом – сквер. Сквозь редкие деревья можно было видеть, как по ту сторону бегал трам и как по широким ступеням банка подымались люди.

   Тощий, развинченный господин Пашиц сделал визит Мечке. Он просил ее похлопотать у ксендза Игната Рафалко о постоянной скамье в костёл для французского консула, считая Мечку дамой-патронессой с дэвоткой. Мечка засмеялась и отослала его к самому ксендзу. Однако знакомство состоялось.

   В ближайшее воскресенье она поехала к Лузовским.

   Осенний день быль великолепен, и публика гуляла, как весною, в городском саду, и в скверах, и около церквей.

   Дом Лузовских стоял почти за городом, глубоко запрятавшись в саду, а к нему примыкал пустырь. На нем Мечка заметила множество битых бутылок. Bce они сверкали и переливались на солнце, как опрокинутые зеркала, среди выжженной травы и камней. От заката нежно розовела земля, заборы, осенние листья деревьев. В голубом небе парила какая-то птица.

   Мечка вспомнила, что именно на этом пустыре убили ксендза Пшелуцкого. У нее началось сильное сердцебиение, и она кашляла, кашляла без перерыва, с росинками пота на лбу.

   Тэкля и Лузовский показали ей всю квартиру. Обстановка была помещичья. Библиотека с портретами Скарги, Костюшко, Мицкевича занимала целую комнату. Окна ее выходили на пустырь.

   – Я провожу здесь целый день, – сказала Тэкля.

   – Она ни за что не хочет, чтобы я продал дом, – тихо пожаловался Лузовский.

   Мечка представила себе одиночество этой женщины в старом доме, с неотступными мыслями о прошлом.

   Она уехала от Лузовских совершенно расстроенная.

   Мечку посетил Ружинский, антрепренер и создатель кабаре «Синий топаз». Он был в плоской шапочке и плаще не первой свежести. Его круглое лицо с красным носом выражало почти детское добродушие. Не успел он представиться, как явился художник Тарасов, а за ним поэт Улинг.

   Все трое уселись вокруг стола и просили Мечку принять участие в судьбе кабаре. По их словам, им нужно было лицо в административную комиссию, Знающее хорошо польскую колонию и могущее отстаивать интересы кабаре перед ксендзом Игнатием. Это лицо, естественно, будет получать не деньги, а почет и уважение. И Ружинский с жаром распространялся: кабаре арендует помещение у костёльного совета, ибо Польский Дом на костёльной земле. Председатель совета, – ксендз Игнатий. От него зависит, прибавить или убавить цену на зал, от него зависит и сама сдача зала в наём. Они добавили, что весь город заинтересован «Синим топазом». Две газеты, враждовавшие между собою, на время объединились и писали хвалебные статьи учредителям. Самые интеллигентные люди в Н-ске заявили, что кабаре нужно, как воздух. По проекту участников «Синий топаз» вместит литературную, музыкальную, художественную и драматическую секции и «даст широкую свободу всякой талантливой инициативе». Кабаре будет устраивать концерты, выставки, балы и, кроме того, иметь постоянную труппу. Ружинский сознался, что артисты собраны «с бору да с сосенки». Но это никого не пугало.

   После некоторого колебания Мечка согласилась. Она решила, что общение со многими людьми сразу, будет полезно для нее. За последнее время она слишком уходила в самоё себя и, страдая, становилась черствой.

   Ружинский и Тарасов откланялись. А Улинг остался. Он ходил взад и вперед, раскачиваясь и заложив руки в карманы. Длинные волосы пачкали ему воротничок. Его грустные светлые глаза несколько раз пристально остановились на Мечке.

   – О, – бормотал он, – я очень страдаю!

   И после паузы:

   – Знаете, как я вас называю мысленно?

   – Нет.

   – Всех скорбящих радость.

   Желая от него отделаться, она встала и предложила ему чудесную сорванную камелию.

   – Жаль, она без запаха.

   – Я принес вам когда-то камелию с запахом, только вы не приняли ее.

   Она сделала вид, что не слышит.

   Поздно вечером Мечка складывала и перебирала свои книги. Она положила на ночной столик Гюисманса и в постели читала его. Но это творчество, холодное, тягостное и двусмысленное, только утомляло душу. Ее угнетало внезапно появившееся равнодушие к костёлу. Она приходила туда так, как будто это стало ее скучной привычкой. Проповедь ксендза Игнатия была сухая, затверженная пошлость. Капеллан отличался ханжеством и нетерпимостью. Красивый викарий Северин путался и заикался на кафедре, изрекая нечто вроде следующих истин: «Бог – есть Бог, Дева Мария – Дева Мария».

   В сущности, польская колония шла в костёл, как на пункт своего сборища. Все они ссорились между собою, сплетничали, итриговали, и казалось, пороки ксендза Игнатия заразили всю паству. Мечка испытывала бессильное раздражение.

   Мысль о ксендзе Иодко терзала ее. Этот человък уже вошел в ее жизнь и имел на нее влияние даже издали. Письменно он обещал приехать в Н-ск среди зимы. Она страстно ждала его, оправдываясь сама перед собою.

   «Я впечатлительна. Внешность играет для меня огромную роль. Ксендз Иодко с его движениями медвеженка и с детским ртом нравится мне. Только нравится? Больше. Интересует, влечет. Я уверена, что у него на исповеди я буду избавлена от циничной грубости ксендза Игнатия и от двусмысленных вопросов ксендза-капеллана, и от благодушного равнодушия ксендза Северина. Он пропишет мне первые правила душевной гигиены и не слишком допотопные лекарства».

   И добавляла почти с отчаянием:

   «Если он не поможет мне, то кто же?»

* * *

   Польский Дом, каменное здание очень неопределенной архитектуры, перестроенное из прежнего старого, было рядом с плебанией. Затем шел сад и готический небольшой костёл. Соседство кабаре шокировало не одну Мечку. Многие из поляков демонстративно отвертывались от ярко-голубых афиш «Синего топаза».

   Самое здание было еще сырое, но относительно приличное. Лучше всего казалась зала модерн с круглыми низкими ложами в два яруса и с галлерей. Сцена годилась только для любителей. Ее ровный светло-зеленый занавес скрывал убогие декорации и лестничку вниз к уборным. Они были холодны, малы, без мебели. В нижнем этаже помещался второй небольшой зал, канцелярия и буфет. Дамская комната приютилась недалеко от вешалки, мужской не было. Предполагалось, что мужчины будут курить в раздевальной и там же довольствоваться зеркалом. Прислуга – поляки – говорила по-русски лучше, чем по-польски.

   Сегодняшнее собрание членов кабаре «Синий топаз» оказалось многолюдным. Сюда пришли люди совершенно неизвестные в городе, а также и те, которые именовали себя «голосами из публики». Эти господа очень мешали собранию. Выяснилось скоро, что «Синий топаз» будет только кабаре, а не чем-то исключительным. Местные музыканты, художники, литераторы демонстративно покидали зал. Остался один художник Тарасов, сконфуженный, но втайне довольный. Декорации и панно переходили под его «высокую руку».

   Около одиннадцати часов еще никто ни о чем не столковался, однако половины публики уже не было. Остальные вздохнули свободно, баллотировались и наскоро создали программу первого спектакля. В административную комиссию вошли Ружинский, артист Фиксман, его жена Эрна, художник Тарасов, журналист Позынич и Мечка Беняш. При голосовании увидели, что в члены кабаре попали сотрудники только одной газеты, более богатой и влиятельной. Это сильно раздражало многих. В нижней зале собрались подозрительные молодые люди и странно одетые барышни, просившие работы, Ружинскому понадобилось добрых полчаса, чтобы успокоить и отпустить всю эту компанию.

   И снова Мечка подумала:

   «Балаган возле костёла! Какая оскорбительная для верующих небрежность».

* * *

   Первый спектакль «Синего топаза» шел с аншлагом. Зал украсили громадными панно художника Тарасова – фантастические женские фигуры в легких тканях с лилиями, звездами, драконами и водопадами. В нижней зале повесили шаржи на участников кабаре. Публика не поняла шутки и разглядывала их изумленно-недоверчиво.

   В городе ходили преувеличенные слухи обо всех этих великолепиях. Те, кто не достал билета, смиренно просили входных.

   Многочисленные знакомые спрашивали Мечку, как они должны относиться к «Синему топазу». Все боялись быть в смешном положении.

   Мечка стояла на лестнице, когда приехали Лузовский и Тэкля. Их сопровождал почему-то Костя Юраш. Тэкля быстро подошла к Мечке.

   – Ксендз Игнатий здесь? – спросила она, слегка задыхаясь.

   Его еще не было, но он взял ложу для себя и викариев.

   Первый раз Мечка сказала устало и грустно:

   – Ксендз Игнатий не заслуживает ваших чувств. Вы ослеплены, мой друг.

   – Может быть, – возразила та, бледнея, – но все равно… Никто, ничто не поможет мне.

   Действительно, убедить ее в том, что ксендз Игнатий не святой, было невозможно. Ее чувство к нему походило на длительный сон наяву, умопомрачение, гипноз.

   Сам Лузовский остался около Мечки. Его бледное лицо страдальчески морщилось.

   – Какой вздор, – бормотал он – какой вздор.

   Мечка почувствовала к нему острую жалость и решила дать ему высказаться. И он высказался.

   – Я накануне разорения. Когда я буду нищим, я пущу себе пулю в лоб, но теперь я хочу любить свою жену. Тэкля чувствует ко мне отвращение. Да, отвращение… С этим уже ничего не поделаешь.

   И с жестом отчаяния:

   – О, если бы не письма Стэни!.. Девушка привязана ко мне.

   Программа вечера оказалась несложной. Лекция о театре кабаре, скучно прочитанная скучным литератором. Монолог Шницлера, в котором Ивановская костюмом походила на нимфу. Затем музыка молодого композитора, неизбежная декламация и какой-то полуфокус. Когда опустили занавес, публика мешкала уходить. Ружинский воспользовался этим, и предложить ужин совместно с публикой.

   Артисты, плохо разгримированные, таскали стулья и столы преувеличенно оживленно. В ложах смотрели на это, как на добавление к спектаклю, но участвовать никому не пришло в голову.

   Молодой богач Рикс, с фиалковыми глазами, сказал Мечке:

   – В Париже подобные вещи легки, как кружево… А здесь вместо кабаре – грубая пародия.

   В ложе верхнего яруса Мечка заметила настоятеля – ксендза Игнатия, потом викария, ксендза Северина и за ними болезненного капеллана. Они кланялись. Она пошла к ним.

   Ксендз Игнатий рассыпался в комплиментах. Капеллан тонко улыбался. «Я здесь случайно», – говорило его худое овальное лицо с воспаленными глазами. Мечка знала его по проповедям: винегрет из общих мест, подогретый ложным пафосом, и приправленный залежавшимся национализмом. Сейчас она попробовала поболтать с ним. Он отвечал осторожно, подыскивая выражения, посмеиваясь, когда хотел скрыть свои мысли. На ее вопросы о ксендзе Иодко капеллан морщился. По его мнению, ксендз Иодко был смел, едва ли не модернист. Мечка подумала, что ксендзы всегда дурно говорят друг о друге, и оглянулась на ксендза Северина. Этот в бинокль старательно рассматривал зал. Он был иделом местных дам, благодаря своей красоте, томности, слабости и порочности. Во всей его высокой фигуре со впалой грудью разливалась какая-то болезненная лень. Он заведывал приютом для мальчиков. По секрету рассказывали, что своими выхоленными руками он бьет их больше, чем нужно. Около его губ, действительно, легла глубокая складка сладострастной изысканной жестокости.

   Неожиданно, но шутливо Мечка заметила:

   – Как странно видеть вас ксендзом!

   Он кокетливо засмеялся, опуская бинокль и отвечая двусмысленно:

   – Это всегда бывает, если замешается третий…

   Ксендз Игнатий грубо расхохотался.

   – Любовь – не картошка… правда?..

   Пыльный воздух душил Мечку. И, чувствуя себя усталой, смутно-печальной и лишней, она тяжело кашляла, откидываясь в ложе.

   Наконец, ксендзы удалились. За столиками тоже редело. В группе артистов произносили тосты и говорили речи.

* * *

   «Синий топаз» ставил спектакль за спектаклем, но дела его, несмотря на аншлаги, были далеко не блестящи. Никаких секций, кроме драматической, в нем не оказалось. Никаких трюков он с малыми средствами придумать не мог. Публика шутя называла его «рестораном». Сюда являлись для свиданий, а не для зрелища. Можно было смело сказать, что публика приходила сюда всегда одна и та же. Если пропускали один спектакль, то, значить, смотрели два следующих. Неизменно в партере сидел Божановский, архитектор города и Польского Дома, корректный, внимательный, благодушный. Рядом с ним Лузовские и Войцарский, интимный друг ксендза Игнатия, хитрый, двуличный старик, недавно женившшся на юной консерваторке. Темные грустные глаза последней, очень похожие на глаза Тэкли, трогали Мечку. Дальше, около профессора Оскерко, бросалась в глаза великолепными обнаженными плечами его глупенькая жена Эмма. В городе рассказывали, что профессор всячески ругал и бил ее, даже при свидетелях. С нею часто гуляла в фойе директорша, пепельная блондинка, безукоризненного поведения, слывущая ханжой и благотворительницей. Всегда здесь бывала семья адвоката Кульчицкого, многочисленная, тщеславная, дородная, державшая сторону ксендза Игнатия в его спорах с прихожанами и хотевшая главенствовать в польской колонии. Неизбежно являлся адвокат Шептицкий и собирал вокруг себя группу передовых людей города. Среди золотой молодежи блистал молодой Рикс и сыновья банкира Никольского. Некоторые дамы также были аккуратны. Жена инженера Войнарович, с тысячными бриллиантами, приезжала ко второму акту. Ее сейчас же находила красавица Пиотровская, стройная блондинка, скандализировавшая польскую колонию своими романами и кутежами. Надменно щеголяла соболями жена банкира Фирсова. Посещал «Синий топаз» и французский консул, чахоточный брюнет, гулявший под руку с господином Пашицем. Он говорил уныло Мечке о своей жене:

   – Мадам хочет танцовать, но где же теперь танцуют?

   Мечка заметила, что французская колония держалась особняком и выделялась туалетами своих дам. Купечество обыкновенно, занимало ложи. Невозможно было запомнить и перечесть все богатые еврейские семьи, терпеливо выносящие кабаре из-за его почти целиком еврейской труппы.

   Но самым аккуратным посетителем кабаре можно было считать ксендза Игнатия Рафалко. Странно одинокий в толпе, красный, сладкий, то заискивающий, то надменный, он вызывал тихие насмешки. Он заговаривал с артистами, с мелкими служащими, делал вид, что каждый пустяк его беспокоит, и охотно торчал за кулисами. Многие находили непристойным его всегдашнее сидение в ложе первого яруса, когда Ивановская играла полуобнаженной. В критических местах он надевал очки, и это было нелепо до жалости. Завидя ксендза, режиссер Фиксман ругался. Актрисы высказывали циничные предположения.

   Мечка бледнела от негодования. Когда она возвращалась к себе, ее лицо болело от тысячи улыбок, которые она раздарила за вечер. Сотни раз она спрашивала себя:

   – Зачем я впуталась в эту историю?

   Она чувствовала, как нечто липкое оседает на ее душу.

   Последнее время она неохотно посещала зрительный зал, а проходила чаще за кулисы. Актрисы косились на нее. Все они жаждали богатых любовников, дорогих туалетов, быстрого успеха и полной праздности в будущем. Общая уборная порождала обоюдные колкости и безобразные непристойности. Мужчины были также мелочны и сварливы. Фиксман затевал истории из-за пустяков, а Ружинский не успевал мирить всех. Ссорились рабочие с механиком, суфлер с бутафором, буфетчик с контролерами.

   Здесь же толкался отвратительный старик, по воскресеньям просивший милостыню у костёла. Его поставили на колосники. Во время спектакля в щелочку декораций он наблюдал за игрою актрис с видом сатира.

   Одной из неприятностей для Мечки был еще Улинг. Она прощала ему социалистические утопии, еврейский акцент, безобразную внешность, низкое происхождеше, нищету, лень, распущенность, но не могла выносить его нечистоплотности.

   – Право же, вы чересчур небрежны, – говорила она, краснея.

   Он пожимал плечами.

   – Это мой стиль. Я физически грязен. Душа моя тоже грязна.

   И, чтобы смягчить дурное впечатление, он читал ей свои музыкальные стихи, закрывая глаза. Он обвинял себя в подражании Ришпену только потому, что обожал его «Богохульства».

   Однажды Улинг объявил ей легким тоном, скрывая ноющее беспокойство, что оставил своих родителей, бедных ремесленников, живших около фабрики за валом, и снял отдельную комнату.

   – Зачем? – спросила она рассеянно.

   – Для ваших посещений, разумеется.

   Из жалости она промолчала. Из того же побуждения навестила его. В дешевой мещанской комнате, рядом с терракотовыми крестьянками он повесил портрет Бетховена и крупную фотографию Мечки.

   – Теперь я в чудесном обществе.

   Она почувствовала его руки на своих плечах.

   Она уклонилась, оскорбленная и сконфуженная. Она не могла понять, чего он хочет от нее. Его безумная любовь не была для нее, разумеется, ни основанием, ни оправданием.

   – Вы будете знамениты, – проговорила она со слабой попыткой утешить, – у вас будет куча денег, и вы создадите себе прочную семью. В вашем народе – дружные семьи.

   Он перебил грубо:

   – Я люблю вас! Я не хочу ждать!

   Она села, положила подбородок на кисти рук и спросила без интереса:

   – За что вы меня любите?

   Из умных глаз Улинга посыпались насмешливые искры.

   – Какой вопрос!.. Разве на это можно ответить?

   Ей стало неприятно, что она позволила ему говорить о любви. И она торопливо ушла, не обещая вернуться.

* * *

   Для Мечки настало очень вялое время. Казалось, пошлая суета «Синего топаза» вошла в ее душу. Как это случилось? Она не знала. Она была, без сомнения, больна, ее терзала бессонница, лихорадка, тоска.

   По утрам она вставала, мертвенно бледная, с опухшими темно-лиловыми веками, и оставалась праздной, дурно одетой, питаясь убогими новостями кабаре или плоскими романами.

   Целыми часами у нее топился камин. Влюбленная в прыгающий веселый огонь, она просиживала здесь в полудреме, сгорбленная и унылая, как старуха. От золотой груды углей тянуло жаром.

   Ее тело переставало дрожать и ныть, и душа тоже приходила в некоторое равновесие. Она думала о ксендзе Иодко. Мало-помалу он превратился в тень, в мечту, которая приснилась.

   Оживление, надежда, странная радость, плеснувшие от него, забылись, стерлись, потускнели. Он писал ей нередко, но писал о ней же, не сообщая о себе ничего, кроме кратких слов: «я здоров», «я занят». Это не удовлетворяло Мечку. Конечно, она посещала костёл. Часто она прослушивала мессу, не открывая молитвенника, без единого жеста и слова, не сводя глаз только со свечей.

   Свечи имели для нее всегда притягательную, таинственную силу… Трепещущее пламя, овальный синий лепесток, по краям желтоватый, не уставало танцевать, рваться, качаться, словно хотело оторваться от ствола и улететь к Богу.

   Месса кончалась. Ксендз читал Zdrowas Marya и уходил с мальчиком, надев свой берет.

   Теперь становилось тихо, совсем тихо, ибо зимними утрами народу почти не было. И Мечка начинала плакать бессильными, почти гневными слезами. Эти крики ее голодной души в небо, которое разумом она считала пустым, а сердцем – населенным, эти вечные колебания между сомнением и уверенностью, желанием верить и равнодушием, от усталости к энергии, от иронии к благоговению, – ах, как все это разбивало ее! Ей хотелось вернуться к сосредоточенному состоянию, жить, как в Женеве, среди месс, молитвенников, ксендзов, с неотступной мыслью о небе.

   Может быть, она прюбретет Бога трудом, скромной регулярностью своих релипозных обязанностей, неустанным чтешем св. отцовъ?

   Бог посещает внезапно. Ей надо терпеливо ждать Его и смиренно приготовить не упреки, а чистую душу. Она сознавала, что все эти благочестивые мысли отравлялись чудовищно-искренней иронией. Она вспоминала тогда о дьяволе… ведь, по учению костёла, дьявол всегда бродит около нас. И эта ирония – от дьявола, без сомнения.

   А вернувшись домой, и греясь у камина, она думала с горечью, что в приключениях своей души в погоне за чем-то отвлеченным и, вернее всего, несуществующим она растеряла единственное сокровище – цельность.

   Мечка писала ксендзу Иодко:

   «У меня нет ничего нового, кроме новых рецептов. И это самое ужасное. Мною овладела черная меланхолия. От тупого равнодушия к людям я перехожу буквально к ненависти. Когда кто-нибудь обращается ко мне, я жду услышать глупость или гадость. Иногда мне приходится потолкаться среди людей полчасика, тогда я не могу отрешиться от ощущения, будто я в синематографе. Люди здоровые кажутся мне животными, а если они больны, я обвиняю их в симуляции. Я не знаю, зачем я живу. Когда-то я мечтала поверить в Бога и этим освятить все то, что я сделаю, и сделаю в будущем, но… но… ведь, прежде чем поверить в Иисуса, Его нужно полюбить. Не вы ли сами говорили мне это? Но я никогда не полюблю Иисуса. Это герой не моего романа. И перед Наполеоном Первым у меня больше восхищения. Голгофа не выше св. Елены».

   На этот раз ксендз Иодко ответил, что он согласен исповедывать ее. Пусть она хорошо подготовится. Он приедет скоро.

   Листок бумаги задрожал в руке Мечки. Несколько раз она глубоко вздохнула. Ах, видеть его, говорить с ним, идти рядом всю жизнь – слишком большое счастье! Она же боялась счастья, как опасности. Не было ли оно немного вульгарным?

   К этим неясным, спутанным мыслям Мечка возвращалась с болезненной настойчивостью.

* * *

   Несколько плохих спектаклей в «Синем топазе» открыли собою целый ряд неудач для кабаре.

   Управление Польским Домом перешло из рук костёльного совета к новому обществу «Польский клуб». На выборах в члены правления ксендз Игнатий был провален. В местной газете появилось письмо адвоката Кульчицкого, громовая защита ксендза. Ему возражали. Над этим инцидентом очень подсмеивались.

   Наконец, ксендз Игнатий напечатал нечто вроде оправдания. Он чувствовал себя неважно и прятался на спектаклях за кулисами. Впрочем, его наглости и скандалам не было конца. Так, он целый год преследовал швейцара за женщину, с которой тот жил, не повенчавшись. Швейцар наградил его пощечиной. Тогда он забегал по синдикам, бесстыдно разглашая эту историю и слезно прося защиты. Швейцара уволили, но репутация ксендза окончательно пошатнулась.

   Публика, последних спектаклей была новая, бледная, скептическая публика окраин. Партер торжественно пустовал. Впрочем, его уже давно не видели полным. Ложи заняли контрамарочники. Они покровительственно аплодировали во время действия и издевались в фойе.

   Группа молодежи высмеивала панно Тарасова, а его самого вслух называли «декадентской выдрой».

   Взбешенный художник пришел за кулисы и грозился выйти из кабаре.

   Барышни, слонявшиеся под руку в нижнем зале, говорили громко и небрежно:

   – Ничего особенного… Лучше было бы сходить в драму…

   Пришлось уговаривать буфетчика, который жаловался на грубость ксендза и материальные убытки.

   – Кабаре нужно спасать, – заметила Мечка Фиксману.

   – Мы спасем его на Рождестве, – ответил тот, не без цинизма рассматривая ее фигуру.

   Ружинский мрачно рассмеялся.

   Публика насмешливо осматривала эту группу.

   После спектакля артисты собрались в канцелярии. Все были злы, усталы и тревожны. Решили идти к Тарасову пить чай и совещаться. Мечка хотела уклониться. Ее упросили. В ней заговорило товарищеское чувство, и она согласилась. Была метель. Они с трудом шли по глубокому снегу и гнулись от бешеного ветра.

   Мечка шла под руку с Ружинским. Долетали отрывистые возгласы и слова артистов, то возмущенные, то циничные, то насмешливые.

   Красивая Эрна громко смеялась. Она расшалилась и бегала по сугробам, распахнув жакет.

   В угрюмой бедной студии Тарасова топилась железная печь. Старуха принесла грязный самовар. Булки лежали в бумажном пакет, лимон удалось найти между книгами, но к чаю никто не притронулся.

   Фиксман вынул полосатую феску с кисточкой и натянул ее до носу. Он дремал. В эту минуту ему все было безразлично. Эрна смотрела на него с откровенным презрением. Ружинский жаловался на всеобщее легкомыслие. Улинг сказал Мечке:

   – Зачем вы здесь? Вы нас ненавидите… вам тут не место.

   Она возразила несколько раз, но спокойно:

   – Что с вами?.. Нет, право же, что с вами?…

   Недавно Улинг забыл у нее свою тетрадь стихов, и Мечка нашла там письмо, в котором она прочла: «Я приобщился к тайнам мира знакомством с вами, Эрна. Я жду вас у себя нетерпеливо и страстно». Она вспомнила его женевское письмо, и ей стало неловко и грустно.

   Сейчас он говорил, что у Мечки много достоинств, но все они незаметны от ее страшной холодности. Когда она поднимает свои огромные усталые глаза, кажется, что она никогда не плачет, не радуется.

   Кругом болтали вздор, вспоминали скандальный ужин в «Версале», где артисты не заплатили по счету, находили, что в труппе «некоторые» интригуют. Ружинский предложил «вытурить из зала ксендза, ибо он надоел всем до тошноты». Перед Мечкой извинились. Она холодно пожала плечами.

   – Роль антрепренера не к лицу ксендзу, – пробормотала она.

   Эрна потрясла уснувшого Фиксмана.

   – Да проснитесь же, черт возьми, – повторяла она, искажая свое прекрасное лицо и едва не плача от ненависти.

   Программу выработали. Для новой пьесы «Ирма» решили просить кое-что из мебели у богача-мецената, генерала П. Мечка обещала лично съездить к нему.

   Она вернулась к себе поздно, изнемогая от усталости. Ивон Лузовский ждал ее. Горничная занимала его разговорами, которых он не слышал. Мечка вскрикнула от изумления.

   – Что случилось?

   – О, ничего нового…

   Тэкля болела. Таинственная печаль пожирала ее. Все свободное время проводила она в костёле или исполняла поручения ксендза Игнатия. Бедняга Лузовский изнывал от ревности.

   В Мечке вспыхнуло негодование.

   – Как вы безобразно слабы!.. Таше господа, как ксендзы Игнатии, не должны жить. Вы виноваты! вы!

   И сейчас же она устыдилась своих слов, заметив, что Лузовский плачет.

* * *

   Мечка исполнила свое обещание и поехала к генералу П. Ее ввели в зал, где стоял ряд аквариумов разных величин и форм.

   Генерал П., высокий, худой, с красным, обветренным лицом сосредоточенно следил за рыбами. Временами он накачивал воздух гуттаперчевым насосом. Напрасно звали его в соседнюю комнату к завтраку. Он покаялся Мечке в страсти к рыбам.

   В ожидании его дочери Мечка села и заразилась этим молчаливым созерцанием.

   Генерал позволил взять мебель и шутил по поводу кабаре.

   – Почему именно «Синий топаз»? Это декаденство. Уж лучше, «Окунь», «Карп» или «Щука».

   Его дочь Рита, молоденькая девушка, показала кресла, столы, японские вещи, атласные ширмы. На каждую вещь она клала свою слабую руку.

   Мечка записывала предметы.

   – Господин Пашиц много говорил мне о вас, – сказала Рита, краснея, – я давно хотела познакомиться с вами…

   Она провела Мечку в свою комнату, скромно указала на шкап. Там были католические богословы и творения святых отцов. На столе лежала раскрытая апологетика Вэйса.

   Оказалось, Рита изучает католичество и думает о переходе.

   – Я завидую вашему образованию, – заметила восхищенная Мечка, – вы читаете на четырех языках… вы столько знаете… вы изучаете детально историю римского костёла… О, вы должны быть счастливы!..

   – Пока еще нет, – живо перебила Рита, – но когда я стану католичкой…

   И с целомудренным колебанием:

   – Часто мне кажется, что я плыву куда-то и вижу берег…

   Мечка спросила, как она готовится к переходу.

   – Ежедневной мессой, изучением богословия, строгим examen de consience. Письменно мною руководит ксендз Иодко…

   – Ксендз Иодко? – переспросила Мечка, боясь измениться в лице, и меняясь.

   Рита взяла альбом и, раскрыв, отыскала фотографно ксендза Ришарда. Обе на минуту склонились над нею.

   – Мы познакомились в Италии… три года тому назад… У меня было очень странное состояние после смерти мамы… видела сны… Ксендз Иодко умел встряхнуть меня… да, встряхнуть… вернуть к жизни.

   Она задумалась. Мечка не могла побороть в себ неприятного чувства.

   «О, это глупо!» – подумала она в смятении. И вслух:

   – Ксендз Иодко приезжает скоро.

   – Да.

   Лицо Риты осталось замкнутым.

   Она провожала Мечку и еще стояла несколько минут на лестнице, перебирая свое бледно-розовое ожерелье.

   Эта встреча очень взволновала Мечку. Неожиданно ее потянуло бросить Н-ск, «Синий топаз», свои скучные комнаты и уехать далеко. Дни казались ей нестерпимо длинными. Она посещала «Синий топаз» через силу.

   На первое представление «Ирмы» публика явилась. Генерал П. нашел Мечку за кулисами. Между прочим, краснея и путаясь, он просил не касаться католичества в разговорах с его дочерью.

   – Как же я могу обещать вам это? – спокойно отозвалась Мечка, – ведь я католичка.

   Рита была в ложе. Она напрасно хотела заинтересоваться пьесой и напряженно улыбалась. Отдаленно она напоминала Тэклю, – удивленными глазами и голосом.

   Пьеска провалилась. Половина публики ушла до окончания. Фиксман кричал в бешенстве: «Черт бы побрал всю эту сволочь!» – и неизвестно, к кому относились его ругательства.

   Хорошенькая Ивановская разгримировалась и уехала с комендантом. За кулисами очень оживленно обсуждали этот инцидент. Объясняли, что она спасала юнкера, своего любовника, от ареста.

   На Рождестве «Синий топаз» снова дал несколько новинок. Все было напрасно. Публика не интересовалась им больше. Поговаривали о неминуемом крахе.

* * *

   Мечка пришла в «Синий топаз» около двенадцати часов дня. На нее никто не обратил внимания. Репетировали что-то под аккомпанемент рояля. Эрна сидела в партере, заложив ногу за ногу, и курила. В пикантных местах она пронзительно смеялась.

   Мечка напомнила Фиксману, что сегодня ей нужно отнести деньги ксендзу Игнатию за помещение кабаре. Он посоветовал обратиться к Ружинскому. В нижней зале группа артистов также репетировала, поэтому в канцелярии шли на цыпочках. Актрисы, не снимая шляп и жакетов, сидели на диване. Они зевали и вполголоса жаловались. Служители тут же мыли пол. Панно и шаржи при дневном свете казались особенно безобразными. Особенно выделялся уродством Улинг.

   Мечка только вчера встретила его. Он уезжал в столицу и готовился дебютировать книгой стихов. Как всегда, Мечка посулила ему известность.

   Вместо ответа он бросил:

   – Моя мать умерла.

   И сейчас же небрежно:

   – От слишком продолжительной диеты… в ожидании моих успехов…

   Улинг сделал отчаянный пируэт и поймал слетавшую шляпу.

   Мечка поздоровалась с артистками. Они выразили сомнения по поводу уплаты денег; ведь сбор последнего спектакля 23 руб. 50 коп. Они злорадствовали, точно это не касалось их самих. Ружинский дал деньги. Он долго считал их в сетчатом ящике. Журналист Позынич, читавший афишу и мимоходом составлявший заметку о кабаре, сказал лениво:

   – О вашем ксендзе Игнатии рассказывают скандальные истории.

   И вертя палкой, на которую надел старую фетровую шляпу:

   – Вчера вы видели Костю Юраша. Он уже не в музыкальном училище.

   Ружинский засмеялся, покосившись на Мечку. Вошел Фиксман, усталый и грустный.

   – Ого… тут деньгами пахнет.

   Но журналист, который только что просил денег у Ружинского и не получил, не хотел продолжать разговор на эту тему.

   – Юраш – ловкий малый, – объявил он – не мытьем, так катаньем… Д-да… А ксендз не дурак.

   Фиксман слушал их напряженно, и не улыбнулся.

   – При чем тут Юраш? – играя в наивность, епросил Ружинский, тщательно сворачивая деньги в столбики.

   – Причем тут ксендз? – насмешливо откликнулся журналист.

   – Причем тут Лузовская, правоверная католичка? – устало пробормотал Фиксман.

   Решительно, он думал о ком-то с гримасой боли.

   «Это чудовищно», – подумала сраженая Мечка.

   Она вышла из «Синего топаза», прошла во двор и поднялась по лестнице в квартиру ксендза Рафалко.

   Толстый мальчик-лакей открыл ей дверь. Ей пришлось ждать, так как ксендз был в школе.

   Среди пошлости дешевого кабинета она холодно отметила обилие мальчишек. Два мальчика несли фонарь – неуклюжая и грубо раскрашенная игрушка. Мальчишка в натуральную величину сидел на скамеечке. Мальчишки приютились по этажеркам и улыбались с гравюр.

   В глубокой задумчивости Мечка прошлась взад и вперед.

   «Это чудовищно, – думала она все одними и теми же словами, – это чудовищно».

   Она повертела серебрянный разрезной нож с латинской надписью: Doce me facere voluntatem tuam qui Deus meus es tu… ps. 142.

   – Это от Тэкли Лузовской.

   И с неопределенной улыбкой читая грустные слова «tout passe» на зеленой коже блокнота:

   – И это Тэкля Лузовская.

   Она тронула белые, нежные, увядающие розы в бокале.

   – Тэкля хочет быть всегда с ним…

   Ксендз Игнатий вернулся. Он кланялся, изгибался, смеялся, словно приплясывал на месте. Он рассказал, что был у оперной артистки и благодарил ту за пение в костёле. Артистка, действительно, приехала и пропела Ave с презрительным видом. Остальную часть мессы она сидела, заложив ногу на ногу, напоминая своим античным профилем Эрну Фиксман.

   – Да, – сказала Мечка, – я была на главной мессе с пани Лузовской.

   Ксендз Игнатий искал квитанционную книгу, бормоча, с гримасой:

   – Э… пани Лузовская… Э…

   – Что такое? – изумилась Мечка.

   Он хохотал.

   – Я не виноват… Конечно, я не виноват…

   – Вы не виноваты?…

   Мечка совсем потерялась. Ксендз Игнатий кокетничал своими карими циничными глазами.

   – Вы – серьезная, умная женщина. Вы меня поймете. Пани Лузовская выказывает мне такие чувства… да, такие чувства…

   И, вынимая из кармана письмо Тэкли, он прочел, паясничая, несколько строк, не понимая раздирающей тоски ее коротеньких фраз.

   Под пристальным взглядом Мечки он изменил тон.

   – Как вы думаете, пани Лузовская нормальна?

   – Ксендз смеется надо мной?

   Рафалко смешался. Он напустил на себя искренность.

   Когда ксендза Пшелуцкого убили, эта молодая женщина чуть не сошла с ума. Он взял ее под свое покровительство. Он хотел руководить ею. С мужем она несчастна. Ах, хотя бы ее кто-нибудь облил кислотой, чтобы она не была такой хорошенькой! Теперь он боится быть скомпрометированным.

   – Почему вы не поговорите с ней откровенно? – спросила Мечка.

   – Это бесполезно, – уклонился он.

   Чтобы собраться с мыслями, она нагнулась и нюхала розы.

   – Для кого они вянут? – сентиментально вздохнул ксендз Игнатий.

   Она возненавидела его. Под каким-то предлогом ксендз Игнатий спустился с Мечкой в кабаре.

   Репетиция еще продолжалась. Сегодняшний спектакль был в пользу общества трудящихся женщин. Около кассы толпилась молодежь. Плотники в двух шагах строили загородку и шумели на все помещение. В нижнем зале было заседание членов «Польский клуб», туда никого не пускали, и это приводило в отчаяние Ружинского.

   – Мне нужна канцелярия, поймите же… – едва не плакал он.

   Фиксман издавался над ним. Приехали дамы-патронессы.

   – Костя Юраш, – объявил Фиксман за спиной Мечки.

   Юраш здоровался с ксендзом Игнатием. Они трясли друг другу руки и смеялись. У Мечки закружилась голова. Она беспомощно оглянулась на Фиксмана. Отгадывая ее мысли, тот пожал плечами.

   – Я знал одну женщину, любившую ксендза Игнатия…

   – Вы, знали?…

   – Да. У нее было милое имя: Роза-Беата. Никогда потом я не встречал таких больных глаз… Она полюбила его со школьной скамьи. Ксендз Игнатий выдал ее замуж. Роза-Беата ждала его любви. Потом она овдовела. И ждала его снова. Потом случайность открыла ей глаза. И Роза-Беата умерла.

   – Она умерла?

   – Выбросилась из окна. О, этот субъект мучил ее не без таланта!..

   Мечка вернулась к себе. Неожиданно она начала рыдать безудержно, страстно, почти грубо.

   – Роза-Беата! – твердила она между рыданиями, – Роза-Беата!

   Потом она села на кровати, оглядываясь сухими, блестящими глазами и чувствуя, как в ней умерла еще частица прекрасного, возвышенного и чистого.

* * *

   «Синий топаз» ставил спектакль за спектаклем – по очереди каждому благотворительному обществу, и, наконец, когда перешел к игре уже в свою пользу, зала была пуста.

   Обыватели возненавидели «Синий топаз».

   Ружинский и Фиксман ездили к председателю Польского Дома и униженно умоляли оставить за ними помещение хотя бы до весны.

   В труппе появились новые лица, а Эрна Фиксман, Ивановская и многие другие мало-помалу выбыли. Отказался работать и Тарасов. Журналист Позынич повел целую компанию в газете, обличая кабаре в пороках, тайных и явных.

   Мечка давно вышла из административной комиссии. Целыми днями и часами она ждала приезда ксендза Иодко. Ждала, как избавления. Его задерживали хлопоты по переводу в другой приход.

   Однажды, придя на мессу, она увидела его.

   Ксендз Иодко сидел в конфессионале, раскрасневшийся, вопросительный, с детски надутыми губами, и очень внимательно рассматривал молящихся. Глаза их встретились. Глубокое волнение охватило Мечку. Она опустилась на колени, не будучи в силах сделать ни одного шага. Ксендз Иодко ушел в сакристию шумно, как вихрь.

   Однако еще несколько дней Мечка не могла подготовить себя к исповеди так, как хотела. Ей начало казаться, что многое в ней будет лишним, многое останется неясным, о многом страшно даже заикнуться, а за истину и точность каждого своего слова она не поручится. Она не знала так же, как объяснить ксендзу Ришарду то, что она приступает к таинству, не будучи твердо верующей.

   Несколько раз у нее являлось даже малодушное желание сказаться больной и отложить. Она поборола себя не без труда.

   Была суббота. Мечка пришла в костёл почти первая. Она знала, что набожная тишина и «Ave» по четкам укрепят ее. Она созерцала алтарь в мучительном волнении. Что-то высшее коснулось ее мертвой души, слабая надежда на исправление, жгучая, хотя немая мольба к Богу о вере. Она чувствовала себя у порога обращения, словно уже слышала возглас воскресшего Иисуса: «Мария!» И от одной мысли, что на этот раз вера может зародиться чудесным мистическим образом, все ее существо было потрясено. Слезы струились у нее по щекам, но она их не чувствовала.

   После любимых псалмов и Magnificat она довольно нетерпеливо прослушала Salve Regina, неизящно исполненую ничтожным хором.

   Ксендз Иодко прошел к конфессионалу. Он заметил Мечку. Легкая краска выступила у него пятнами.

   Пели «Ангел Божий возвестил Деве Марии».

   Мечка исповедывалась последней.

   Плененная человеком, она ждала от него помощи, которую не получила у Бога. К своему удивленно, она не очень страдала от неизбежных то умалчиваний, то преувеличений. Наоборот, ей казалось, что первый раз в жизни она говорит нужную правду и только правду. Радость ее удвоилась, когда она увидела, как хорошо понимал ее ксендз Иодко. Он приходил ей на помощь с суровой нежностью. Он страдал вместе с ней, не рылся в интимностях, но не было комнаты в ее душе, где бы он не открыл двери и окна. Обаяние этого человека, обаяние ласковых тонких слов, все то, что она, полюбила в нем с первой встречи стремительно и на смерть, она приняла за таинство.

   И она уже не боялась своей прежней неуверенности в себе самой, ибо имела человека, на которого духовно опиралась.

   Ценой своей души ксендз Иодко купил ее душу.

Глава третья

   Мечка положила газету на столик, где стыл утренний кофе, раскрыла дверь на веранду, выдвинула качалку и села, не переставая улыбаться.

   Солнце грело ее тело через лиловый шелковый халатик. Воздух был прозрачный, но душистый, густой, слегка расслабляющий. Горы, с подножья ярко зеленые, к верхам – лиловые, даже синие, небо – высокое и блестящее.

   Она приняла лекарство вовремя, потом лежала, завтракала на веранде, в пять объдала, затвм вышла к морю, но, испугавшись толпы, вернулась. Вечером она читала умную Рашильд, и ее мысли были полны веселой и легкой иронии. Уже в постели она вынула и положила к себе на одеяло письма ксендза Иодко. Перечитывать их не было смысла, ибо она уже знала каждую строчку на память. Она мечтала о нем. Самое позднее, он приедет в июле… Тогда это южное местечко для нее обратится в настоящий рай.

   Так проводила она день за днем. Раз в неделю ее навещал доктор. Ей все-таки пришлось иметь дело с докторами, – так щедро разметала она свое здоровье в «Синем топазе».

   Покуда доктор писал рецепты, они успевали поспорить о философии, подразумевая под этим строгим словом житейские пустяки.

   Внезапно Мечка стала поправляться. Так же быстро, как перед тем ослабевала. Это было одно из свойств ее натуры. Она разом покончила с меланхолией, рано вставала, выбирала светлые платья (она давно сняла траур) и уходила к морю.

   Жила она недалеко от белого недостроенного костёла. На него никак не могли собрать нужных денег, и он стоял, убогий и прекрасный в своей нищете.

   По бульвару круто пенился горный ручей, весь зеленый от близко растущих кипарисов. Шум его и деревьев часто врывался сквозь двери и окна в костёл и сопровождал мессу, как слабый аккомпанимент. Мечка безумствовала. Все здесь опьяняло ее.

   «Бог возвращается ко мне, – думала она, – о Бог добр!»

   В будни мессу приходилось ждать, и эта неаккуратность постоянно повторялась. По утрам высокий, немолодой ксендз, с лицом римского воина, возился, то, около цветов, то в своем винограднике. Его паства еле насчитывалась двумя сотнями. Большей частью это были чахоточные, надоедавшие Господу Богу молитвами о своем здоровье. Ксендз Лоскус мало церемонился с ними.

   – Что вас привязывает к жизни, черт возьми? – восклицал он.

   Всякая слащавость, по-видимому, претила ему. Он радовался, что у него в костёле нет дэвоток. Он шел в конфессионал, как вихрь, и говорил во весь голос.

   Мечка смотрела на него, еле подавляя нежную улыбку. О, как он напоминал ксендза Иодко!..

   Ксендз Лоскус столкнулся с нею в костёльном саду после вечерни. Он заговорил резко, потом смягчился и сел рядом.

   – Вы – не курортная бабочка? Отлично. Приходите завтра ко мне на кофе. Кажется, я вас обидел, не в пять, не в девять. Извините.

   Ей пришлось выслушать его жалобы на прихожан и море. Первые были грубы, скупы, невнимательны, второе раздражало его нестерпимо.

   – Я не понимаю, как можно приезжать сюда. Эта голубая, зеленая, розовая, молочная и еще Бог знает какая махина, которая движется, плюется, рычит, безобразничает, может свести с ума. Здесь хорошо лишать себя жизни.

   Он находил, что правительство делает хитрость, посылая в глушь ксендза Иодко, человека энергичного и образованного.

   – Черт возьми, ксендз Иодко будет дураком, если не сопьется здесь!..

   И ксендз Лоскус ушел в сильнейшем раздражении.

   Во дворе белили новую плебанию, а ксендз Лоскус жил покуда в крошечном флигельке. Он снял двери с петель и спал на чистом воздухе, уверяя, что иначе задохнется. Его сутана залоснилась, оборвалась и пропахла потом.

   Однажды Мечка застала его очень возбужденным. Его суровое лицо римского воина пылало. Он пил коньяк и стучал по столу.

   – Чорт возьми, я уже сто раз должен был бы быть епископом… И если бы я был глуп, я бы сделал карьеру. Но я умен на свое несчастие…

   В другой раз он набросился на Мечку.

   – Я видел вас у конфессионала… Я нарочно не вышел из сакристии. Вы – интеллигентная женщина! Как вам не стыдно! Какие могут быть у вас грехи?.. Влюбились? Собираетесь влюбиться? Ну, и на здоровье! А исповедь – это переливание из пустого в порожнее! Я вас исповедывать не стану.

   Он очень рассердился. Несколько раз он возвращался к той же теме. В Бога он верит, в ад и рай кое-как, но все остальное – обряд. И он ненавидит обряд.

   Иногда к нему приходили племянницы, воспитанницы Краковского монастыря, гостившие здесь. Они нежно ворковали о добрых ангелах, о добром Иосифе, о том, где лучше молиться – у главного алтаря или в притворах. Ксендз Лоскус угрюмо выпроваживал их:

   – Можете не прыгать передо мной… У вашего дядьки все равно – ни гроша за душой.

   Бедные девочки краснели до слез.

   Он сделал визит Мечке. Она приняла его, как светского. Это ему понравилось. Он оживился, стал остроумным, почти блестящим. Вероятно, он был очень хорош собой в молодости. Они заговорили о целибате. Ксендз Лоскус считал его возможным.

   – Я могу поручиться за чистоту некоторых моих товарищей, – спокойно заявил он, – условия нашей жизни очень помогают в этом. Ватикану нужно верное и свободное войско. Ксендз может иметь сотню женшин, если захочет, ему запрещена только одна.

   Ирония придала его улыбке оттенок жестокости.

   После его ухода Мечка еще долго сидела на террасе.

   Ночь была темная и аромат роз силен почти до осязания. Смутные желания забродили в Мечке. С неслыханной для нее дерзостью она хотела взять что-то преступно-увлекательное, грешное от жизни. Чистая и целомудренная, она хотела упиться этим, упиться до пресыщения. Уже по сладости этих мыслей она предвкушала восторг обладания. Любовь к ксендзу Иодко не испугала ее, хотя явилась неожиданно. Она ни минуты не сомневалась, что их тяготение обоюдно. Они только до сих пор никогда не говорили, не писали об этом. Они подходили к счастью робко, неуверенно и хотели вкушать его так, чтобы не уронить ни единой крошки.

   Наконец, как прежде перед таинствами, так теперь перед любовью, Мечка хотела приготовить свою душу. Впрочем, уже заранее мысленно принимая его любовь, она ни на минуту не сомневалась, что дорого заплатит за нее. И, покупая счастье страданием, она радовалась, ибо нет ничего безвкуснее, вульгарнее слепого, сытого счастья.

Глава четвертая

   В городе появилось много ксендзов. Ждали на день епископа. Епископ приехал, и его чествовали обедом. Между гостями присутствовала и Мечка. Он был высокого роста, с великолепными черными глазами, аристократичный, утонченный, обаятельный, высоко-снисходительный.

   Мечка отнеслась к нему с набожным восторгом. Он заметил это, как мужчина, и говорил с ней, как епископ. Вечером он уехал.

   Ксендз Лоскус нашел Мечку в своем саду. Она сидела, усталая, но удовлетворенная.

   – Какой день! – воскликнула она.

   Он посмотрел на нее и изумленно покачал головой.

   В эту минуту его сходство с ксендзом Иодко было поразительно.

   – Вы полюбили в католицизме худшее – его внешность; лучшее, внутреннее – не заметили.

   И после долгого молчания:

   – Я боюсь за вас… ваше тяготенье к клиру… Мало шансов на счастье.

   Она очень смутилась.

   Одну секунду он внимательно смотрел ей в глаза.

   – Но ведь я давно все понял, – сказал он.

   Слегка насмешливое и вместе с тем нежное выражение его глаз поразило Мечку. Он стоял прямо, как король, и чуточку улыбался.

   – Я пережил много. Теперь я – только зритель чужих страданий и своих собственных.

   Она воскликнула со слезами:

   – Нигде, никогда я не забуду вас!

   И, действительно, воспоминание о ксендзе Лоскусе присоединилось потом к воспоминанию о голосе, поющем в Notre Dame de Pâquis, и осталось в ее сердце, одетое парчой и драгоценными камнями. Через неделю ксендз Лоскус уезжал из прихода. Мечка застала в передней несколько человек прихожан, а его самого над чемоданом.

   – Ни единого слова, – резко закричал он, – я ненавижу прощания!

   Дома Мечку ждали два письма. Первое от Тэкли Лузовской с заграничной маркой. Они снова жили в Женеве, и Стэня Зноско была с ними. Другое – от Риты П. Его Мечка долго сохраняла.

   «…Теперь я католичка и мечтаю поступить в шаритки. Вы спрашиваете меня, где я обрела веру? Не знаю, сумею ли я ответить. Переход из одной религии в другую – невозможность без Бога. Первая мысль о переходе – это сильнейшее потрясение, это то, что мы не можем, не смеем приписать себе. Ничто не возмущает меня так, как обвинение ксендзов в пропаганде. У нас, конвертитов, хотят отнять не только разум, но и волю. Не ксендзам, а Богу было угодно привести меня в зимнюю ночь на ступени костёла; не ксендзы, а Бог захотел, чтобы я искала и находила нужные нравственные католические книги; не ксендзы, а Бог столкнул меня с человеком, которого я любила, и который был для меня недостижимым в этом мире. Бог дал мне страдания, как выкуп за слишком большое счастье – быть католичкой. Ксендз Иодко научил меня верить во все, чему учит костёл, слепо и полно. Бог принимает такую веру и укрепляет ее. Теперь я счастлива. Мне кажется, я прошла долгий путь, но я не чувствую никакой усталости».

* * *

   Ксендз Лоскус уехал, а ксендз Иодко все еще не приезжал на его место. По утрам, однако, костёл открывали, и несколько старушек, служанок, да девочек-подростков занимали скамейки. Молодой органист объяснял в сакристии, что пробоща ждут с минуты на минуту. Томительное ожидание у Мечки перешло в беспокойство. От ксендза Иодко не было к ней ни писем, ни телеграмм. Возвращаясь к себе, через костёльный сад, по дорожке, выложенной камнями, она задерживалась у виноградника. Новую плебанию выбелили; двери и окна в белых брызгах и потеках стояли раскрытыми настежь. Нищенскую казенную мебель тоже всю закапали. А кое-какие ковры, половики и еще груду драпировок закрыли рогожами.

   Органист жаловался, что трудно доставать поденщиц. Два синдика приходили взглянуть на этот разгром и ушли, возмущаясь беспорядками. Они ничего не хотели предпринимать без ксендза.

   Мечка томилась. День был знойный, и она поминутно испытывала легкое головокружеше. Сидя у себя на веранде, она читала крошечную, пламенную книжечку стихов покойного ксендза Эдварда Милковского.

   Неожиданно ей пришла в голову мысль, что она ошибается, и ксендз Иодко не любит ее. Bce ее предчувствия могли быть обманчивыми, внушенными. Она испугалась, растерялась, ощутила нестерпимую боль. В смятении она бросилась перечитывать его старые письма. Нет, они были ласковы, нежны, тонки… Нет, без сомнения, она значила для него что-нибудь. Она вздыхала с облегчением, останавливаясь на словах, которые казались ей особенно красивыми и таинственно-ответными на ее мысли.

   Но беспокойство, тоска и сомнения вернулись очень скоро и с удвоенной силой. Не находя себе места, она бродила с веранды в комнату и обратно. Она медленно переоделась, медленно распустила волосы.

   Глухой шум, шорохи листьев, внезапная темнота и свежесть заставили ее снова прийти на веранду. Здесь она села и смотрела на обильный стремительный южный дождь.

   Теперь она была уже убеждена, что всю историю с ксендзом Иодко она сочинила сама и сама в нее же поверила. Она вообразила, что у нея – сокровища, а она – нищая. Ей хотелось кричать и звать на помощь.

   В коридоре давно пробило девять. Края веранды были мокры. Она ничего не видела, не слышала. Кто-то тихо окликнул ее.

   Мечка подняла голову и увидела ксендза Иодко.

   Это было так неожиданно, такой удар по ее натянутым нервам, что, слабо вскрикнув, она начала рыдать.

   – О, вы!., вы так мучите меня, – твердила она между слезами. – Где, вы были? Почему вы не ехали?.. Боже мой, Боже мой…

   Очень взволнованный, он взял ее руки в свои.

   – Что случилось?.. Дорогая моя, что случилось?

   Она рыдала, припав головой к его рукам. Тогда он начал осыпать поцелуями ее голову, глаза, губы, распущенные волосы, повторяя с нежностью и мольбой:

   – Но ведь я уже приехал к тебе… Я приехал.

   Он продолжал ласкать ее и успокаивать, как ребенка.

   – Я не хотел посылать телеграммы из осторожности… У меня в плебании – разорение… я сдал вещи органисту, а сам поехал в отель переодеться… Я не мог же явиться к тебе весь в пыли? Это заняло лишних два часа времени…

   Мало-помалу она стихла. Очень бледная, с потемневшими, расширенными глазами и еще мокрым лицом, она страстно обнимала его. Она смотрела на него теперь так, словно боялась проснуться. Тот ужас, который она пережила только что, заставил ее не скрывать своей любви, и она не стыдилась крепко обвивать его шею.

   Темнота вокруг них увеличилась. Они уже плохо видели друг друга. Дождь перестал, но редкие капли еще шуршали кое-где в листьях. Стало очень свежо. Тогда она увела его к себе в спальню и отдалась ему со всей стремительностью, нежностью и любовью, на какие только была способна.

   В последующие мгновения она испытывала сладкую приниженность, какую-то отчужденность от всего мира, утонченное и почти болезненное наслаждение покорностью, грехом и любовью.

   И, обнимая его на прощанье, она прошептала:

   – Я не знала, что счастье так нежно!

* * *

   В костёльном дворе органист возился около виноградника. Из флигеля иногда выходила его мать и выплескивала воду прямо на траву. Они поклонились Мечке.

   В плебании окна и двери вымыли, но пол еще оставался грязным, и везде валялись рогожи. Нераспакованные сундуки ксендза Иодко стояли тут же.

   Мечка тихо, как дух, прошла пять огромных комнат, пустых и гулких. Она натолкнулась на переносную лестницу, прислоненную к стене.

   – Ау! – крикнула она.

   – Кто там?

   И ксендз Ришард быстро открыл дверь.

   Он стоял посредине комнаты, единственной убранной и обставленной, как нужно. Он только что вернулся из города, и на нем было его летнее пальто с пелериной.

   – Это я, – сказала Мечка, смеясь и убегая, делая стремительный круг по всем комнатам, легкая и увертливая, как ящерица. Он, было догнал ее, но Мечка взлезла на лестницу. Ему пришлось потрясти эти дрожащие жердочки, и тогда она бросилась вниз в его объятия, задыхаясь от смеха.

   Оказалось, по случаю праздника, поденщицы работали только до полудня. Пустая, огромная плебания казалась заколдованным, заброшенным дворцом. Звуки со двора долетали не яснее ветра. Как здесь было светло! Сколько воздуха! И как звонко звучали их голоса и шаги!.. Слабый запах краски, известки, нового дерева смешивался с запахом сирени и жасмина из окон. Они обошли комнаты, распахивая шкапы, осматривая полки, переворачивая груды олеографии и книг, заглядывая во все уголки, как любопытные дети.

   Потом они вернулись в спальню – единственный оазис среди этого разгрома, чувствуя себя забытыми всвм миром. Здесь же они устроили себ сборный завтрак – из кофе, холодного мяса, варенья, пирожных. Все казалось им восхитительным. Сладостный туман, совершенно особенная легкость, обольстительное опьянение охватили Мечку. Она порозовела, и ее глаза стали синими, как влажный барвинок, и прозрачными, теплыми, расширенными любовью и восторгом.

   – Ты – совсем другая… – говорил он, улыбаясь, – ты – ужасно разная… Среди ласк ты особенно хорошеешь…

   – Ты сразу полюбил меня?

   – О, да…

   – Но почему?.. Я в Женеве болела… была такая…

   – Ты была слаба и несчастна. Ты производила впечатление всеми покинутой и забытой.

   Она покачала головой.

   – Тебе нравятся слабые?

   – Да, только слабые…

   Нежность уколола ее. Она схватила его за руку.

   – Это потому, что ты добрый и сильный, Ришась…

   – Не философствуй и приляг лучше…

   С наслаждешем покорилась она его маленьким заботам. Он устроил ей мягкое и уютное местечко.

   Ветер скрипел окнами и дверями, но глубокая тишина попрежнему стояла в доме. Все забылось. Больше не было ни времени, ни места, ни сознания, ни слов.

   Он провожал ее по той же дорожке, выложенной камнем, показывая кусты роз, свежеокопанные, виноградный лозы с новыми белыми палками, маленькие туи, которые сам подрезал утром.

   Костёл бросал длинную, густую тень. Органист звонил на Angelus.

   Теперь было трудно сказать, что именно так чудесно пахло – земля, деревья, кусты или даже камни, или даже само небо. Только все запахи соединились в один пленительный и чувственно волнующий. Мечка, всегда чуткая к запахам, просто качалась от них.

   – Завтра ты у меня?

   – У тебя, – ответил он, несколько удивленный, – разве я могу тебя не видеть?

   Когда Мечка вернулась к себе, она испытала потребность броситься плашмя на кровать и думать, думать… Это было невозможно. Ни одна мысль не хотела логически вязаться с другою. Он прыгали, разбегались, прятались. Она могла только чувствовать его губы на своих губах и тонуть в глубочайшем целомудренном и несказанном блаженстве.

   Конечно, то представление о ксендзе Иодко, какое Мечка имела год назад, очень приближалось к мечте маленькой девочки о кардинале, одетом в пурпур. Это был идеал, совершенно лишенный плоти и крови.

   Теперь же он стал близким ей, как только может быть близким один человек другому, и она думала, что это вовсе не плохо, если наши идеалы спускаются на землю.

   Она нашла большое и совершенно новое очароваше в будничных мелочах, раз они касались ксендза Ришарда. Она радовалась чистоте, просторности его комнат, свежести его пищи, милой нарядности измененного сада. Она радовалась, что у него новый органист, дельный, добрый старик, вежливый и ловкий сакристиан, здоровая, сильная служанка. Она с наслаждением перебирала его толстые богословские книги и с жаром перечитывала казенные бумаги то на русском языке, то на латинском. В том, что этот человек нарушал из-за нее долг (не догмат, а долг), и в том, что она совершала кощунство, она также нашла свое упоение, острое и ранящее.

   Она испытывала сладостный трепет, когда он шел в конфессионал, и горькую, необыкновенную глубокую тоску во время его мессы.

   Она не могла не жалеть об утраченной исповеди у него же, однако не испытывала ни пресыщешя, ни раскаяния, ни желания перемены. Часто ей приходила в голову соблазнительная и опасная мысль найти Бога через грех, уверовать в Бога через счастье, прийти к Богу через радость.

   Может быть, она слишком тесно соединила любовь, сладострастие и душевный голод, – стремление к чему-то высшему, но только ее душа стала шире, глубже, богаче. Она не отказалась от своей странной тоски по чему-то отвлеченному и, вернее всего, несуществующему. Никогда по-настоящему не умела она забыть о лестнице на небо, где обитает Бог, таинственный, могущественный и желанный. Все же вместе взятое, это разнообразие чувств, колебаний, ощущений, тысяча тонов, оттенков в ее любви, было чем-то одуряющим, тонким, сладострастным, мучительным и волнующим, волнующим безмерно.

   Иногда она вспоминала, в напрасном ожидании острого укола сожаления, о своей прежней свободе и равнодушии, и целомудрии тела. Но сейчас же она ясно понимала, что от прежнего остался лишь пепел, горсточка пепла в урне. С трепетом и восторгом Мечка познавала настоящее.

* * *

   Мечка с утра чувствовала слабость. Она лежала, и на синей шелковой кушетке ее белое пышное платье напоминало редкий цветок.

   Везде, где только было возможно, поставили букеты роз. Часто их основательно вспрыскивали и потом они роняли прозрачные капли, словно росу. Темно-красные жалюзи, планками, сквозь которые просвечивало солнце, хорошо защищали от зноя, однако Мечка почувствовала его. О, это неистовство солнца, это неистовство южного ветра!..

   Разнеженная, она брала любимые духи ксендза Ришарда и капля по капле лила из массивного флакона, наслаждаясь запахом и чуть-чуть упрекая себя в чувственности. Ах, духи – это тот же поцелуй!..

   Она чутко прислушивалась, не идет ли ксендз Ришард.

   Он пришел раньше обыкновеннаго. Несколько раз она порывисто обняла его. Потом, вся бледная, откинулась на подушки, не будучи в силах ни стоять, ни сидеть, ни сделать какой-либо жест. Он наклонился над ней, нежно разбирая ее длинные, плоские бледно-рыжеватые волосы.

   – Меньше стремительности, – молил он. – Но, вот… Теперь ты плачешь от волнения.

   – Нет, от любви.

   Он был очень грустен.

   – Я не верю, чтобы ты была счастлива со мною. Ведь ты не получаешь того, что должна получить от любви. Я тоже не могу так любить, как могу и хочу. Это дико, но это так. Почему ты не хочешь, чтобы я снял сутану?

   – Нет, нет, нет, – закричала она в ужасе.

   У нее даже голова закружилась от этой мысли. Ей отнять служителя от костёла! Ей, для которой ксендз без сутаны являлся худшим из дизертиров! Она готова была закричать, что ее грех не должен быть явным. Грех падет на нее, только на нее одну! И все это не для Бога, разумеется, ибо в Боге она сомневалась, но ради идеи церковности, которую возлюбила выше Бога и всего на свете. Она умоляла его… разве Ришась способен причинить ей такое горе? У него вырвался усталый жест.

   – Любовь ксендза всегда приносит несчастье – и ксендзу, и женщине.

   – О, замолчи… Ты меня мучишь.

   – Тебя начинают замечать…

   – Мне все равно…

   – Ты не боишься?

   – Чего? Доносов? Ничуть. Презрения? Еще меньше. Чего я должна бояться, Ришась?

   Тогда он обнял ее и целовал, почти исступленно.

   – Мы не расстанемся… Мы не расстанемся.

   А она, суеверно пугаясь, спрашивала себя мысленно: «Можно ли быть безнаказанно счастливой?»

   Иногда они вместе выходили из отеля, – он впереди, она на несколько шагов отставая, с видом людей, совершенно незнакомых. Это всегда тешило Мечку. Его развевающаяся сутана имела для нее таинственное очарование, притягательную силу. Со временем она стала для нее настоящим фетишем.

   Очень любила Мечка спевки костёльного хора. Они обычно происходили между девятью и десятью часами вечера. В костёле зажигали свечи только на хорах. Нужно было долго посидеть, чтобы различить алтарь, кафедру, образа, хоругви. Мужские и женские голоса неуверенно разучали мессу. Они повторяли несколько раз Kurie, и Gloria, и Agnus Dei…

   Лучше всего у них выходило Ave Maria, так нежно летевшее к потолку и кипарисам. Иногда они заканчивали спевку наивной, почти детской песней:


Назаритянсюй чудесный цветок,
Что ты делаешь в этом мире?

   Наконец, они сбегали все чуточку по-школьнически, и ксендз Ришард болтал с ними минуточку. Мечка проходила мимо. Кое-кто кланялся ей, остальные долго смотрели вслед.

   Без сомнения, ее давно заметили. О ней говорили: «Пани приехала с настоятелем». Несколько раз она слышала двусмысленный смех и грубые слова. Ей было безразлично. Она не притворялась – ей было безразлично, оскорбления скользили по ней, не задевая ни ее души, ни мыслей. Она думала: «Не перенести подобного вздора?.. ради него? ради него?»

   Однако, в том, что ее любовь для других была лишь пикантным анекдотом, непростительным падением, кощунством или развратом, в том, что приходилось так много лгать, скрывать, изворачиваться, таилась бездна горечи, оскорбления, печали. И от этого на ее любовь, чувства, мечты, желания, ложился слабый налет недужной усталости, как тончайший слой пыли на дароносице.

   Однажды, глубокой осенью, ксендз Иодко пришел к ней очень поздно. Его пальто покрылось холодными блестящими каплями дождя. Он казался страшно измученным.

   – Правительство не утвердило меня, – сказал он просто, – меня переводят в Ю.

   И, беря ее руку, с бледной улыбкой:

   – Правда, жаль сада?.. И нашей комнаты?

   – Все равно, – пробормотала она – мы не расстанемся.

   – Да.

   Они замолчали. Они думали о месте, где были так счастливы.

Глава пятая

   Дверь открыла молодая женщина с испуганными и гневными глазами.

   – Сдается?

   – Да.

   Мечка прельстилась сиреневой комнатой, где на стенах выступали выпуклые овальные медальоны с ирисами и где тонко пахло увядающими розами и старыми журналами. Другая комната была несколько темная, с окном, начинающимся от пола. Мечку приятно удивило, что все здесь было мягко, немного поношено, старинно: и занавеси плотного кружева, на котором, плясали феи, и кровать с пологом, и полукресла, и туалет широкий в драпировках.

   Молодая женщина сказала резко:

   – Это негигиенично, но я люблю тишину и мрак… Если к вам часто приходят гости…

   – О, нет… у меня редко бывают, – улыбнулась Мечка.

   Она оставила комнаты за собой.

   Встречаясь в коридоре, женщины только кланялись друг другу. Горничная начала было рассказывать, что барыня замужем, богата, но Мечка оборвала эти сплетни. Потом, уже как-то зимой, сюда приезжал на автомобиле элегантный господин. На другой день молодая женщина ходила с повязанной головой смертельно бледная, с глазами еще более испуганными и гневными. Мечка ничего никогда не узнавала о ней.

   Ежедневно, по утрам, Мечку вызывал к телефону ксендз Иодко.

   – Доброе утро, – говорила она, стараясь уменьшить дрожь голоса.

   – Доброе утро. Как ты спала?

   – Отлично.

   – Ты идешь на мессу?

   – Разумеется.

   – Где мы встретимся сегодня?

   – У тебя или у меня, Ришась.

   – Утром – у меня. Вечером – у тебя.

   – О… Ты неосторожен!

   – А ты слишком благоразумна.

   – Как, даже после вчерашнего?

   – Даже после вчерашняго, мое счастье, моя радость, жизнь моя.

   А, этот голос… Она изнемогала от любви, бурно приливавшей к ее сердцу. Она возвращалась в комнату, чтобы взять свой молитвенник.

   В Ю. было два костёла: польский и французский. Французский был мал, кокетлив, параден. Он сиял чистотой покрывал, ковров, сосудов; бронзовые огромные подсвечники на алтаре блестели, как золотые. Вечерен не служили. Конфессионалы занимали лишь по утрам. Седенький аббат, кряхтя и охая, тащился через двор. Он был глух, и исповедь у него являлась делом рискованным. Сакристиан в черном сюртуке ставил свечи с видом равнодушного порицания.

   Мечка приходила сюда порой ради статуи Непорочного Зачатия, но тепленькое благочестие, разлитое кругом, возмущало ее.

   Архитектура польского костёла была ничтожна, если не безобразна. Первое, что бросалось в глаза, это – широкий алтарь с двумя неуклюжими золочеными ангелами по бокам – шедевр безвкусия и мещанства. На четырнадцати статуях Иисус был размалеван уродливо до богохульства. Но еще хуже обстояло дело со св. Себастьяном, который померещился художнику жирным и с женственными грудями. Один из наиболее трогательных культов католического костёла, нежный и пылкий культ Священного Сердца Иисуса, остался здесь заключенным в жалкую, невыразительную статую.

   «Какое варварство!» – думала Мечка, вспоминая костёл Сердца Иисуса, в Женеве.

   Мессу главного алтаря можно было хорошо видеть лишь из центра, по бокам ее затемняли колонны. Кафедра для проповедей, круглая и нестерпимо некрасивая, прилеплялась, как ласточкино гнездо.

   Все здесь, от крупного до мелкого, было безвкусно и банально. Глаз мог отдохнуть разве только на кровавой розе неугасаемой лампады, мерцавшей издали. Темно-коричневые конфессионалы ютились недалеко от входных дверей. Огромные часы звонили в простенке. Иногда они торжественно, как колокол, били время, заглушая хриплый кашель нищенки, сидевшей под ними на коленях.

   «Да, все это вызывает насмешливую досаду, – подумала Мечка. – И вспомнить только костёл св. Анны в Вильне… или св. Яна… или Святого Бреста в Варшаве… А как «поют»!.. Великий Боже, да они голосят, как шарманщики!».

   С весны ксендз Игнатий Рафалко исполнял здесь обязанности декана. Его перевели из Н-ска, он интриговал для этого не один год.

   Вице-деканом был ксендз Кецарис, малоинтеллигентный литовец, с широким лицом, нестерпимый на кафедре. Фарисей и ханжа, он любил принимать у себя швей, горничных, кухарок, ибо с ними безопаснее и выгоднее.

   Другой викарный, полный, холодный и осторожный, казался относительно интересным.

   – Лицемерен и вероломен человек, – неустанно повторял он в проповедях и слал проклятия на беспечных.

   Это была комедия, однако довольно прилично сыгранная.

   Третий викарный, хрупкий, болезненный, с лицом затравленного школьника, поющий мессу чистым, приятным голосом, был чересчур незначителен.

   Наконец, шумно, как вихрь, проходил в свой конфессионал ксендз Иодко. И когда дверца исповедальни замыкалась с легким стуком, Мечка испытывала глубочайшее удовлетворение, странное ощущение безопасности.

   Часто, глядя на него с глубокой нежностью, она вспоминала ксендза Лоскуса. Она вспоминала тоску, неисцелимую и загадочную, этого высокого, сильного человека с лицом римского воина, носившого свою сутану, как власяницу. Ей казалось, что с тех пор протекла целая вечность.

   Соседка по скамейке указала Мечке на двух русских конвертиток из купечества, родственниц.

   – Вы только поглядите на этих комедианток… ежедневное причастие… О… о…

   Старшая, Татьяна Ващенкова, высокая, плоская шатенка, с лицом кретинки, во всякую погоду являлась задолго до мессы. Медленно опускалась она на колени и устремляла блуждающей взгляд на ксендза Игнатия. Причащалась она ежедневно, принимая при этом позы, которые ей самой казались верхом изысканности и утонченности. Со стороны казалось, что эта нестерпимая, самодовольная лгунья заведена, как механически прибор. Иногда она притаскивала сюда двух мальчишек, сыновей, и когда они начинали болтать, читала им нотации, на виду у всех.

   – Она позирует, – удивлялась Мечка, – для кого же? для окружающих, для семьи, для ксендза Игнатия, своего духовника? Или ей просто хочется выделяться, и переход в католичество она считает платьем парижского покроя?

   Младшая, Ващенкова, Анна, были приличнее, хотя некрасивее. Ее сильно портил рот, крупный, грубый, выдававший ее неугомонное тщеславие… Она исповедывалась во французском костёле, а причащалась ежедневно в польском. Маленькая прогулка между алтарями, перемена декораций! Между родственницами чувствовался тайный антагонизм. Они следили друг за другом. Порою сюда же являлся ее муж, хилый, желтый субъект, с манерами маньяка и видом импотента. Эта чета играла роль среди колонии русских католиков. Их отмечали газеты и, боясь католической пропаганды, преувеличивали значение этих жалких ничтожеств. Ходили слухи, что Ващенковы богаты. Они внушали уважение швейцару, дэвоткам, нищим и всей остальной шушере, глядевшей в руки. Была здесь еще группа конвертиток-учительниц, до смешного похожих друг на друга и между собой знакомых. По субботам вся эта компания исповедывалась, и тогда другим приходилось долго ждать очереди. Татьяна Ващенкова читала свою исповедь по бумажке, как крошечная пансионерка, придавая таинству покаяния пошлость домашняго счета. Но, трепеща гнева Божьего, они еще больше трепетали полиции. Их паспорта оставались чистыми. Официально это были дщери православной церкви. Занимательные прятки, веселый маскарад, благочестие слишком благоразумное, чтобы нарушать личные интересы!

   Мечке начали кланяться то с правой стороны, то с левой. Оказалось, весь бомонд девятичасовых месс быль знакомь между собою, отмечая зорко и точно каждую новую шляпу, новый туалет, пропущенную мессу соседки или ее чересчур длинную исповедь.

   Однажды, когда Мечка под проливным дождем пришла на мессу, она изумленно увидела тонкий профиль Тэкли Лузовской. Черная вуаль и черное свободное пальто придавали ей вид вдовы. Она была очень бледна и худа.

   Дверь сакристии отворились. Новый декан, ксендз Игнатий Рафалко шел медленно, стискивая платок, в руке, с миной благонравного мальчика.

   С тех пор как его видела Мечка, он растолстел. Его негритянские губы были ярки, как вымазаннные кровью. Bce женщины смотрели на него. Он остановил двусмысленный взгляд на Тэкле Лузовской. Она сейчас же опустилась на колени. Татьяна Ващенкова, густо краснея, направилась к его конфессионалу. За нею потянулись и другия конвертитки. Мечка опять вспомнила Розу-Беату, – Розу-Беату, покончившую самоубийством.

   После мессы она подошла к Тэкле. Та устало подняла свои красивые глаза, не выражая особой радости и не вставая с места. Как будто нехотя, она написала адрес на визитной карточке Мечки.

   – А пан Ивон?

   – Он остался в H-ске.

   Ни на следующий день, ни через неделю Мечка не увидела Тэклю. Лузовская явно избегала ее. Зато Мечка встретила во дворе, около польской библиотеки, ксендза Игнатия. Он преувеличенно вежливо кланялся.

   – Судьба нас сталкивает.

   – Да.

   – И ваш духовник?..

   – Ксендз Иодко, по счастью, здесь… – резко оборвала она.

   – Я все-таки советовал бы вам…

   Он хитро прищурился. Она ждала гадости.

   – Вы – молодая, красивая женщина. Вас везде замечают… Ксендз Иодко.

   Декан смешался и вдруг залепетал жалобно:

   – Я, конечно, не вмешиваюсь в чужие дела… Я отрезан от мира… Я ведь только странник…

   Возвращаясь домой, Мечка устало клала молитвенник. О, эти уродливые ангелы на алтаре!.. Этот жалкий, порочный декан, ксендз Игнатий! Эта лицемерная банда конвертиток, служанок, елейных дураков, лентяев, ханжей самой гнусной закваски, с ежедневным причастием! О, эта пошлость, пошлость, убивающая лучшие намерения, чувства, молитвы, пошлость, унижающая и католичество и Бога!

   «Господи, – думала она с отчаянием, – если к Тебе нужно идти рядом с этими животными или уподобиться им, я предпочитаю быть в стороне и мечтать о Тебе издали»…

   Но по утрам, в половине девятого, она уже торопилась выпить кофе, и шла на мессу, жаждущая, тоскующая и возмущенная.

   К четырем часам дня Мечка ждала, обыкновенно, ксендза Иодко. И, когда впускала его, радостного и взволнованнаго, она вскрикивала и бросалась целовать его руки, плечи, голову, детские губы. Естественно, им было здесь труднее видеться. Маленькими хитростями она умела продлить их коротенькие свидания. Потом они расставались измученные, бессильные, неудовлетворенные, не зная, проклинать иди благословлять свою муку.

* * *

   Мечка напрасно ждала к себе Тэклю Лузовскую. Тогда она сама отыскала ее. Тэкля жила у литвинок, в темной сырой комнате. Здесь давались «домашние обеды», и запах кухни пропитал все предметы. Поминутно звонили, входили, уходили какие-то люди.

   Тэкля лежала. Ее глаза опухли, как после долгих слез.

   – Jezu – Marja, куда вы забрались? – ужаснулась Мечка.

   – Не говорите, так, друг мой… это очень набожная семья. Мои хозяйки, – терциарки.

   – Пусть так… Где ваша сестра?.. Стэня?

   – С бабушкой, разумеется…

   – И если я поеду к ним?..

   – Не делайте бесполезнаго, Мечка… Я все равно не вернусь к мужу… Я хочу позаботиться и о своей душе немножко.

   – А что говорит на это ксендз Игнатий?

   – Но что же он может сказать, Мечка? Он очень мною доволен.

   Перемена в Тэкле ошеломила Мечку. Она уходила, совсем удрученная. В дверях она столкнулась с Анной Ващенковой. Они недружелюбно посмотрели друг на друга.

   Мечка взяла извозчика и поехала к Зноско. Зноско жили в собственном доме, причем второй этаж соединялся с первым винтовой лестницей.

   В комнатах, очень больших, очень светлых пол был цвета воска, мебель и портьеры желтые.

   «Бабця», тучная, больная ногами, целыми днями чинила белье или плела кружева. А по праздникам сидела с толстым молитвенником и, полузакрыв глаза, бормотала ружанец. С плешивым котом «Чихо» она болтала по-китайски. «Бабця» долго жила в Японии. Там она потеряла мужа, здоровье и половину состояния; сюда привезла много хлама, воспоминания о цветочных выставках Токио и философское отношение к жизни. Мечке она обрадовалась.

   – Вы поможете мне спасти нашу одержимую, – выразилась она о Тэкле.

   Вышла Стэня, ничуть не изменившаяся, спокойная, рассудительная, и познакомила Мечку с Янкой.

   Янка была высокая, гибкая, черноволосая, с узкими, блестящими глазами. Она держала себя развязно, курила, и дети сказали бы про нее, что она «дразнится», «задирается». Обе сестры обещали навещать Тэклю. Бабця откровенничала с Мечкой.

   – Стэня – хорошая девушка, – шепотом сообщала она, – Стэня – хозяйка. Как она вышивает гладью… Весь дом на ее руках. Янка – хорошая, но… она вообразила себя художницей. Тут уже не будет толку.

   Мечка привязалась к этой семье. Она бывала у них чуть не ежедневно. Стэня могла посидеть с гостьей только минуточку. Ее отрывали то на кухню, то к телефону. Бабця засыпала над иголкой. Мечка роднималась к Янке.

   Стэня провожала ее лишь до двери.

   – Там натурщица, – говорила она, краснея.

   Весь верхний этаж принадлежал Янке. Первая комната, небрежно убранная, даже грязная, – спальня.

   Во второй – сундуки, пыльные книги, старая мебель. Третья – круглая, со стеклянным потолком, заманчивая, восхитительная комната – студия. Здесь и дорогие меха, и дорогие гравюры, и пуфы, и ковры, и маленький полузапрятанный драгоценный столик-игрушка. На нем элегантные письменные принадлежности, тяжелые альбомы из кожи с серебряными застежками. Здесь всегда цветы и горьковатый запах краски.

   Янка никогда не подымалась, если сидела. Она созерцала написанное, распевая во все горло. Туфли спадали у нее с ноги. Ее черные волосы были подхвачены чем-то огненным, а платье разорвано под мышками.

   – Я – бездарность. Черт возьми, это ясно, как день! – восклицала она.

   Мечка ничего не понимала в живописи. Однако ей казалось, что Янке недостает оригинальности.

   Однажды Мечка изумленно застала здесь Эрну Фиксман. Эрна позировала обнаженной.

   – Ах, что вы, мадам Беняш? – спокойно сказала она. – Как вы страшно исхудали… У вас остались только одни глаза…

   У Мечки слегка закружилась голова. Она и не подозревала, что можно быть прекрасной без платья. Она боялась смотреть на Эрну. Ей казалось, что она косвенно оскорбляет Фиксман. Эрна заметила впечатление и пришла в веселое настроение.

   – Сознайтесь, вы испугались?

   – Нет, но… я не привыкла.

   – Говорите, это только чувственность.

   Потом Эрна вывалила целую кучу новостей. Ее муж Фиксман увлекся кокаином и отравился. Ивановская очень удачно вышла замуж, а Ружинский голодает в Петербурге. «Синий топаз» распался. Об Улинге пишут во всех газетах. Костя Юраш…

   – Будь осторожна, – закричала Янка, – это мое последнее увлечение!

   – Костя Юраш здесь. Он рисует плакаты и хорошо зарабатывает.

   Янка зевнула и натянула чулок.

   – Если бы я вышла замуж, то только за него, – объявила она, – Юраш крепок, как свежее яблоко.

   – Вы с ума сошли? – испугалась Мечка. – Юраш – ходячий порок.

   Янка прищурилась. Возразила с ударением, мешая краски на палитре:

   – Во-первых, порок – достоинство. Кто на все способен, тот всего может достигнуть. А во вторых, с ксендзом Игнатием он разошелся.

   – О!..

   – Да… Ксендз Игнатий стал осторожен.

   Янка принялась за работу. Она отставляла далеко ногу, свистела, пела, бросала двусмысленности, снова молча увлекалась кистью и была счастлива. Эрна соображала что-то.

   – Сегодня натурщица, завтра – барыня, – несколько раз повторила она.

   Мечка думала, что сюда, как когда-то к сестрам Дэрип ее гнала тоска. Она не могла ежедневно видеться с ксендзом Иодко. Целый заговор составился вокруг них. Она боялась всех в доме, начиная со швейцара.

   Около его конфессионала толпились женщины. Она изнывала от ревности. Любовь превращалась в пытку. И она уныло задумывалась, склоняясь над каталогом «Салона».

   По окнам сбегали дождевые струйки. Лужи на улицах и в саду морщились, собирались в складочки. Ветер поднимал юбки женщин и срывал шляпы с мужчин.

   Наконец, постучали в пол. Это из нижнего этажа длинным шестом колотила Стэня. Она находила занятия сестры непристойными и радовалась, обрывая их.

* * *

   Иногда Мечка испытывала потребность оторваться от своей монотонной жизни, увидеть других людей, другую обстановку, забыть хоть на мгновеше то, что болело в ней. Несколько раз Мечка посетила театр, большой концерт, послушала каких-то знаменитостей и ездила к Бааль смотреть известных кокоток.

   Среди новых многочисленных знакомых Мечка чаще всего бывала у некой Шевыревой. Здесь подавался чай по-английски, между четырьмя и шестью часами, и все разговаривали, не вставая из-за стола. Мечку забавляла Шевырева, блондинка с мягкими линиями, черными глазами и ртом необыкновенно чистого рисунка. Она ходила по своей квартире, как чужая, не умела отдавать приказаний, не спрашивала, какие и откуда средства у ее мужа, еще менее, пожалуй, знала что-нибудь о себе самой.

   Шевырева часто принимала Мечку в гостиной, где висели французские гравюры, проникнутая духом геройства, распущенности и легкомыслия. Она любила проводить рукою по своим плечам и даже груди, – жест бесстыдный и вместе с тем наивный.

   Оставаясь среди них неизменно холодной, равнодушной и смертельно усталой, Мечка очень скоро ощутила скуку. Все эти люди, с их вялой добродетелью и пресным развратом, никогда не испытывали душевного голода. Они также слишком часто говорили о любви, и та утратила свою таинственность. Даже драмы их были тяжеловесны, грубы и обычны. Мечка осталась чужда этому обществу, а они ей.

   Если она и не мнила себя чем-то исключительным, то все-таки считала возможным предъявлять кое-какие требования к окружающим. И, не найдя ничего интересного в этой среде, к великому удовлетворению ксендза Иодко, она снова вернулась на мессы и снова читала на ночь латинские псалмы. В костёле зимними утрами бывало очень темно. В центральном паникадиле зажигали две-три электрические свечи, но это мало помогало. Не только лицо ксендза, но даже его жесты, ковчег, подсвечники казались затушеванными.

   Русская конвертитка Анна Ващенкова письменно просила Мечку назначить ей свидаше. Неинтеллигентный почерк удивил ее. Она знала, конечно, почему конвертитка ищет встречи. Это касается Тэкли Лузовской, бесспорно. Какая дичь! И легкая ирония дрожала в глазах Мечки, когда на другой день она приняла Ващенкову. Ее предчувствия оправдались.

   Конвертитка не понимала, как Мечка – хорошая католичка и не повлияет на Тэклю.

   – Откуда вы знаете, что я – хорошая католичка? – возразила Мечка, – и какое влияние я должна иметь на Тэклю?

   – Лузовскую нужно спасать… Она должна измениться…

   – В чем именно?

   – По отношению к отцу Игнатию.

   – А!

   Раз вся эта история была известна, Мечка только пожала плечами. Бедная Тэкля!.. Но развязность Ващенковой забавляла ее.

   – Тэкля больна теперь…

   – Да. Ее нужно спасать…

   – И вы часто спасаете?

   – Мы – христианки. Это наш долг.

   Мечка покачала головой.

   – Вы говорите «священник», а не «ксендз»?

   – Да. Я – русская католичка. Меня шокирует…

   – Вот как!

   Они помолчали.

   – Вы принимали здесь католичество?

   – Нет, В Париже. Местная колония насчитывает около трехсот конвертиток, но настоящих только тридцать…

   – Настоящих?

   – Да. Мы ежедневно причащаемся.

   И, видя улыбку Мечки, раздраженно:

   – Я живу только для церкви.

   Она не умела объяснить, что это значить на практике. Она употребляла выражения вроде: «живое слово священника», «благодатное влияние обедни», «спасительная вера» и т. д. Она говорила об искусстве: «оно развращает», и о науке: «она никому не нужна». Она рассказывала о собраниях конвертиток у нее на квартире, где они читали душеспасительные книги.

   Мечку утомила эта неумная женщина, произносившая каждое слово значительно и тщеславно. Они холодно простились.

   Тэкля производила жалкое впечатление. Напрасно Мечка и Стэня и бабця умоляли ее хотя переменить комнаты, хотя лечиться.

   И только в рождественски пост Лузовский приехал лично и насильно увез жену в Меран.

* * *

   Была суббота. Мечка переоделась, готовая выйти на вечерню. Но пришла Стэня Зноско. Вся она облипла снегом.

   – Какая метель! Неужели же вы выходите?

   – Да. Извините меня, Стэня…

   – Ничего. Я посижу у вас минуточку…

   – Как здоровье бабци?

   – Благодарю. Тоскует о Тэкле…

   – Разве Тэкля?..

   – О, нет… она – молодцом. Но бабця считает заграницу адом.

   Потом Стэня заговорила с гневом… Янка окончательно влюбилась в Юраша. Юраш принимает католичество, и весной они поженятся. Бабця плачеть целыми днями, однако обещала отдать им дачу и уже готовит приданое.

   – Все это штучки ксендза Игнатия. Недаром Янка бегала к нему… О, урод!

   Они вышли вместе.

   Вечерня уже началась, когда Мечка села на свою скамью возле колонны. Сильное головокружеше навело ее на грустные мысли.

   – Ришарду будет трудно без меня.

   Как раз ксендз Иодко шел мимо. Их взгляды встретились, и она прочла в его глазах беспокойство и вопрос. Пели Magnificat. Клубы ладана поднялись из матово-серебряной кадильницы.

   Мечка думала грустно:

   «Я не забываю, что Ришард – ксендз… или это всегда так?… Если я даже совершаю кощунство, то почему же я не ощущаю греха? И почему меня тянет к таинствам? Перед смертью я хотела бы исповедаться у него… Ах, да, сначала нужно обратиться к другому ксендзу, покаяться, проклясть свою любовь, отречься от нее, получить отпущение грехов… потом можно снова исповедаться у Ришарда… только он будет тогда уже ксендз Ришард Иодко… Целая пропасть ляжет между нами… Ах, какой ужас, какая боль!.. Как мое счастье грустно…»

   Странная слабость и темнота в глазах заставила ее опустить молитвенник.

   «О, как мне плохо!»

   Она думала с глубокою печалью:

   «Ришард был и есть для меня – все. Однажды он спас мою душу от отчаяния. Потом он показал мне, какой прекрасной может быть жизнь при обоюдной любви… Теперь он приготовит меня к смерти, чтобы я не слишком мучилась перед нашей разлукой…»

   Она снова взялась за молитвенник, но дурнота увеличилась. Почти ничего не видя, Мечка вышла из костёла. Кто-то подал ей руку и усадил на извозчика.

   Дома она несколько пришла в себя, переоделась, заказала чай. Электрический свет смягчался кружевным абажуром. Белые розы, присланные вчера ксендзом Иодко, тонко и сладко примешивались к аромату духов. Темный мех красиво оттенял матовый блеск ее кремового шелкового пеньюара. Она иначе причесалась и надела кольца с аметистами, подарок ксендза Иодко. Аметисты, осыпанные бриллиантами, так нежно играли. Она хотела быть красивой.

   Несколько раз в нетерпении подходила она к окну. Ковер заглушал ее легкие и словно робкие шаги. Тяжелая занавесь отдергивалась по кольцам. Кольца легонечко постукивали, как кастаньеты. Улица была пуста. Снег сыпал и сыпал без устали. Ветер намел целый сугроб около противоположной стены.

   Наконец, телефон позвонил.

   – О, Ришард… так долго.

   – Прости… Сегодня очень много исповедывалось… Что с тобой, дитя?.. Ты ушла, как смерть…

   – Мне было плохо.

   – Я сейчас еду к тебе.

   – Я жду.

   Через четверть часа она впускала его. Ксендз Иодко обнял Мечку. Никогда еще она не видела его таким зловеще-спокойным.

   – Тебе пора на юг…

   – Раньше весны?.. Ни за что.

   – Но, ты, понимаешь ли свое состояние?.. Ты умрешь.

   – Можеть быть.

   Он чуть-чуть улыбнулся и положил ее руку себе на глаза.

   – Если ты умрешь теперь, я прокляну нашу встречу.

   Она испугалась. Что же ей делать? Она должна была умереть. Она это чувствовала. Она знала это раньше от врачей. Давно уже дело шло к концу. Старый знаменитый Кухельбах сказал ей: «Вы будете ходить до последней минуты… у вас нечеловеческие нервы… потом вы ляжете, не встанете и умрете в три-четыре дня. Я считаю ваше истощение опаснее туберкулеза»…

   Так это будеть, конечно! Боялась ли она смерти? Нет. Ведь Мечке смерть представлялась лишь падением в пустоту.

   Она напрасно пыталась развлечь его. Они сидели перед камином, крепко обнявшись, в полном молчании, словно перед разлукой. Она догадывалась, как он должен был сам страдать, – вдвойне страдать, ибо он никогда ничего не говорил о себе.

   И когда он ушел, она осталась сидеть в той же позе, словно печаль сковала все ее движения.

   Она припоминала его замкнутое бесстрастное лицо, пряди седеющих волос, чуть-чуть согнутые плечи, на которые словно легла невидимая тяжесть. Что она могла сделать для него? Что она могла изменить?

* * *

   Теперь английские чаи у Шевыревой протекали при дневном свете, слегка голубевшем к пяти часам.

   За столом собиралось больше мужчин, чем дам, ибо дамы предпочитали кататься или гулять.

   В эту среду Шевырева увидела у себя только Мечку и одну драматическую актрису. Он пили чай, сосали ломтики ананаса или конфету и вспоминали городские сплетни. Артистка принуждена была поминутно натягивать бархатные брэтели на свои обнаженные плечи. Казалось, ее зеленоватое платье с пеной желтоватых кружев то и дело спадает вниз. Она говорила, что сегодня у милой мадам Г. вечер, куда приглашены Эрна Фиксман и поэт Улинг. Ей польстило изумление Мечки.

   Закуривая, она пустилась в подробности. О, да… судьба этих двух не совсем обыденна. Эрна попала в руки мецента и готовится в драму. По словам других, у нее больше задатки. А Улинг уже и теперь знаменитость. Его стихи восхитительны. Он безобразен и очарователен.

   Шевырева предложила поехать к Г.

   – Но у меня нет приглашения, – сказала Мечка.

   – Туда приезжают запросто… а вы ведь знакомы к тому же?

   – Да.

   Они живо поднялись. Толпа гуляющих была огромна. Экипажи часто останавливались. Красивая головка Шевыревой в парчевой шапочке с султаном иногда высовывалась из меха и кланялась.

   Мечка начала тяжело кашлять, закрывая свой лихорадочно пылающий рот букетом фиалок. Она жалела, что поехала. Лучше было бы остаться у себя, велеть зажечь огонь, самой приготовить чай и ждать ксендза Иодко… Возможно, он вырвался бы на минутку.

   – Как вы, однако, кашляете, – заметила Шевырева, – отчего вы не уезжаете на юг?

   Артистка вкусно сплетничала о доме, куда они ехали.

   Мальчишки бежали с левкоями за экипажем. Нигде еще не зажигали электричества. Небо бледное настолько бледное, что напоминало стекла витрин, одно оставалось спокойным.

   В большой зале мадам Г. открыла все окна. Дамы кутались в мех, не снимая шляп. Они продушили своими юбками всю квартиру – запах неопределенный, смесь различных духов и цветов, острый, въедающийся, беспокойный.

   Эрна Фиксман, ослепительно одетая, сидела, окруженная молодежью. Она кивком головы поздоровалась с Мечкой и посмотрела на нее понимающими глазами. Да, эта умела завоевывать жизнь!..

   Тут же стоял Улинг, непроницаемо равнодушный, слегка щуря светлые усталые глаза. Хозяйка дома вдела ему в петлицу белую камелно.

   – Она с запахом, – сказал он двусмысленно Мечке.

   Потом он переходил от одной группы к другой, выслушивал комплименты. По всем углам шептались о нем.

   Янко Зноско, в короткой юбке и жилете мужского покроя, имела свой обычный преувеличенно-развязный вид. Она спорила об искусстве с видным художником и потешала того безмерно.

   В другой гостиной Мечка натолкнулась на Юраша. Ах, вот уж кто был приличен, элегантен донельзя. От его грима и небрежности не осталось и воспоминания.

   Он поцеловал руку у Мечки. Как давно они не встречались! Он вспомнил Женеву, «Синий топаз», свои мытарства.

   – Я едва не потерял душевного равновесия, – сознался он доверчиво.

   Потом Юраш засмеялся.

   – А вы видели мою невесту? Янка – премиленькая сегодня.

   Зноско шла к нему в эту минуту, бесцеремонно зевая.

   – Тебя ищет Улинг, – бросила она жениху.

   Мечка смотрела вслед Юрашу.

   – Итак, это решено, Янка?

   – Что именно?

   – Ваша свадьба.

   Янка усмехнулась, прямо глядя на нее.

   – Не вы одна, Мечка, делаете, безумства…

   – Я не понимаю вас…

   – Ба! Грех тянет.

   И живо схватив Мечку за руку:

   – Я сказала гадость, простите меня. Я ведь ничего не знаю о вас определеннаго… так… намеки… слухи…

   – А если бы знали?

   – О… Я бы осудила вас. Вас все тогда осудят.

   Янка понизила голос.

   – Если женщина выбирает ксендза, она должна быть нечеловечески дерзка… Ксендза все жалеют, а женщину все бранят…

   – Да, женщина должна быть смелой – сказала Мечка медленно, – и для такой женщины не существуешь чужого мнения.

* * *

   После долгих уговоров ксендза Иодко Мечка решилась уехать на юг. Впрочем, она уступила ему, только тогда, когда он пообещал добиться отпуска и когда пришло известие о смерти Тэкли Лузовской в Мерзни. Странно, семья Зноско приняла эту весть с облегчением. Стэня уехала в Н-ск помогать Лузовскому ликвидировать его дела. Ни для кого не было тайной, что теперь она примет в судьбе Ивона живейшее участие.

   У Мечки был довольно долгий маршрут. Сначала в Р., грязный городок на границе, там она хотела повидать свою тетку – и потом крутой скачок на юг, к морю и кипарисам. Она мечтала о «садике, где цвел бы миндаль, дикие розы, о балконе, увитом виноградом, о белых воздушных платьях, так пленительно красивых под солнцем и ярким зонтиком. Ей казалось, что это лето должно быть самым счастливым для нее.

   Она представляла себе сладкую праздность при отсутствии всяких забот, волнений, сожалений, мечтала о длинных прогулках на пароходе, рука об руку с ксендзом Ришардом, когда ветер так ласково треплет длинную вуаль и целует волосы, о сладостных, коротких, светлых, угарных ночах, когда сад кажется белым, словно в снегу, и ничего нет запретного для страсти и ничего чрезмерного для любви.

   Может быть, поэтому она простилась с ксендзом Иодко просто, без слез и тревоги.

   Ведь она ехала к счастью…

   В Р. Мечку ждала неприятность. Тетка не жила здесь больше. Ее дом перешел во владение какого-то лавочника. В темном бакалейном магазине покупатели толпились около бочек с подозрительной рыбой. Bce оглянулись. Толстая женщина дала ей краткие объяснения.

   Мечка помнила, как девочкой играла в этом саду. Теперь сад был почти срублен, кое-где торчали кривые, низкие яблони, несколько кустов сирени, а остальное ушло под огород.

   Визжали поросята, запертые в хлеву. Чья-то лошадь терпеливо ждала, переступая с ноги на ногу, привязанная у калитки.

   Мечка поехала в гостиницу. Сизый туман, такой плотный, что, казалось, его можно ощупать и разорвать руками, опустился на город. Тяжелые, прозрачные капли падали с веток, и молоденькие листочки размякли, как тряпочки.

   В гостинице пахло сыростью, едой и уборной. Горничная принесла ей кофе с венскими булочками, расплескав его на подносике. Фактор, молодой щеголеватый брюнет, спросил не понадобятся ли его услуги. Он говорил по-польски. Она послала отправить телеграмму ксендзу Ришарду, сама же пошла в костёл.

   Костёл был довольно далеко. Он стоял в глубине широкого и пустого двора. Звонил мальчик-реалист. На паперти, залитой водой, болтало несколько баб. Пол в костёле только что вымыли, и он был влажен и увеличивал холод.

   Все хоругви стояли в белых новых чехлах, и этот белый цвет тоже напоминал о холоде.

   Костёл был неприятно нов, весь блестел нестертой грубой позолотой, весь дышал краской, маслом, только что купленными материями, деревом едва внесенных скамеек. Гулкое эхо катилось под его сводами. Алтарь старо-розового тона, очень широкий и большой, напоминал гробницу. Над ним уносилась среди хора ангелов мурильевская Мадонна, с выражешем нежного экстаза, почти любовной радости. Искусственные цветы, некрасивые вазы, дешевые ковры, несколько раскрашенных и дурно исполненных статуй, также кощунственное безобразие картин Голгофы в коричневых рамах, – все это испортило чистую и прекрасную гармонию готического костёла.

   Женщины и мужчины, еще одетые тяжело, тепло и грубо, пели длинную песнь, припев которой начинался словами: «Ach, Jezu, moj kochany!» Эти слова: «Ach, Jezu» мужской голос бросал с глубочайшим, почти негодующем, состраданием; Он возмущался незаслуженной мукой Иисуса. Он находил его милосердие чрезмерным.

   «Это никогда не вышло бы так сильно и страстно у женского голоса», решила Мечка.

   Она сидела, пронизанная холодом, сыростью, грустью и бессилием.

   «Как я люблю костёл, – думала она с отчаянием, – как я люблю. Каждый камень здесь я готова целовать, вечность готова простоять перед этим на коленях!»

   Блаженством и страданием наполнило ее воспоминание о ксендзе Иодко в комже и с лиловой стулой. Она боготворила его в конфессионале. Она опьянялась его мессой.

   На другой день Мечка была уже далеко. Менялась местность, менялся климат. Мимо поезда бежали сады, белые от цветущих деревьев. На вокзале продавали ветки миндаля и сирени.

   Мечка сделала остановку и поехала на лошадях до следующей станции.

   Старые, громадные ароматные яблони высоко поднимались над плетнями. От них ветер приносил свежий, крепкий, чуть-чуть винный запах.

   Встречались озера прозрачной, не очень глубокой воды, и деревья вокруг них казались растущими прямо из этой голубо-зеленой прохлады. Дорога часто была вся белая от извести. По краям ее росли редкие, скрюченные, толстые ивы. Мечку наполнила безудержная радость жизни.

   Туда, где она была так счастлива с ксендзом Иодко, Мечка приехала ночью. Кипарисы казались черными, застывшими, строго-таинственными, как на гравюрах. А стены домов – мраморно-белыми, чуть-чуть с зеленоватым отливом при луне. Коляска медленно везла ее в гору. Скоро она начала различать шум ручья.

   Бульвар и костёл были, значит, близко. В отеле ее помнили и ей обрадовались.

   Старичок-лакей в туфлях открыл ей двери в ее комнаты. Веранда, гостиная, светлая мебель – все то же.

   Она осталась здесь. Вся охваченная воспоминаниями, она не сомкнула глаз. Утром же встала бледная, разбитая, почти несчастная.

   Около костёла кипарисы шумели по-прежнему, ручей бежал и пенился среди камней, но в саду, где ксендз Иодко так усердно сеял цветы, земля была вспахана и посажены новые лозы винограда.

   Полное изнеможение охватило ее, когда она увидела плебанию, а у окна – молодого, угреватого ксендза. Она не решалась войти. Он сам вышел к ней. Она спросила о ксендзе Лоскусе. Ксендз Лоскус перевелся в другую епархию, с ужимкой объяснил ксендз. Его глазки горели от любопытства. У Мечки было ощущеше, что ксендз Лоскус умер. Она поклонилась и медленно пошла обратно.

   «Никогда не следует возвращаться на старое, – думала она, – здесь я была так счастлива. Но уже ничего, ни одного часа не вернется из прошлаго. А все мои ощущения стали иными, новыми. Зачем я уехала от Ришарда? Если мы не могли приехать вместе, я должна была бы сидеть дома. Не все ли равно, где умирать? Зато он был бы рядом, зато я могла бы целовать его руки и подарить ему самую восхитительную бессонницу».

   Она дотащилась до площадки, сплошь заросшей цветущими розовыми кустами, к которой вел подъем из камней. Часто камни обрывались и с шорохом катились вниз. Для того, чтобы увидеть серебристую полоску моря и мачты пароходов на пристани, стоило только встать, но она сидела с тупым, безучастным видом.

   Потом крики татар стали раздражать ее, и она пошла к себе в отель, часто спотыкаясь на белые, мяпие от пыли камни.

   Две дамы в длинных старомодных накидках повстречались с нею. Онё живо оглянулись на Мечку.

   – Эмця, ты помнишь ее…

   – Я думаю. Ксендз Иодко…

   – Этакое паскудство!..

   – Точно нет других мужчин…

   Мечка не ускорила шага. Столько раз она уже слышала эти грубости! Ничто уже не могло тронуть ее. Ночью у нее был припадок и кровохаркание.

* * *

   Дни тянулись медленно, страшно медленно. Ксендз Иодко имел мало надежды на отпуск. Но разлука истомляла их, и часто в письма они вкладывали чересчур много боли и горечи.

   Однажды на вечерне в костёле Мечка с изумлением увидела епископа, – епископа, с которым обедала в обществе ксендза Лоскуса.

   Народу почти не было. Солнце горело на колоннах ковчега, на пальмах, у алтаря, на одной части скамеек и разогрело дерево. Вилась редкая, золотистая пахнувшая пыль. Вместе с органом пело несколько голосов. Епископ в кресле внимательно читал свой молитвенник, слегка склонившись на руку. Красный шлейф обвивал его ноги. Изредка он поворачивал голову в сторону молящихся, и тогда на бледном лице сверкали большие черные глаза. Несколько тучных, немолодых ксендзов чинно сидели напротив.

   У Мечки сделалось сердцебиение от волнения и слабости. Она смотрела на епископа восторженными, набожными, восхищенными глазами. Экстаз обожания охватил ее. Ах, эта церковность, эта видимая религиозность, эта внешность Бога! По окончании службы епископ разговаривал в сакристии с настоятелем.

   Мечка пошла туда и стояла в кучке прихожан, почтительно созерцавших епископа.

   Его преосвященство делал изящные жесты и улыбался. Улыбка у него была обязательна и полна живости, насмешливые, умные большие глаза остановились на Мечке. Неожиданно для себя самой она наклонилась. Сакристиан, мальчики и прихожане отодвинулись в сторону.

   – Я видел вас где-то? – сказал епископ, глядя на неё чуть-чуть вниз, так как он был очень высок ростом.

   – Я была на обеде в честь вашего преосвященства при ксендзе Лоскусе… Ваше преосвященство говорили со мной.

   И, не ожидая его слов, добавила с тихим отчаянием, забывая, где она:

   – О, с тех пор все изменилось!

   Епископ смотрел на нее еще внимательнее.

   – Я забыл вашу фамилию, – пробормотал он.

   Она назвала себя, чуть усмехнувшись.

   Лицо епископа не дрогнуло. Но она знала, что он сейчас же вспомнит, ксендза Иодко, доносы и всю грязь, которой в прошлом году облили Мечку. Казалось, он ждал от нее чего-то.

   И она, действительно, сказала ему со смелостью человека, которому нечего выигрывать и нечего терять:

   – Я никогда не верила в Бога, но я хотела верить. На это я затратила лучшие годы своей жизни. Бог не услышал меня. Теперь мне осталось немного жить… да, немного… Я хотела бы умереть католичкой. Я хотела бы перед смертью обладать Богом, хотя бы на мгновение перед смертью… в последний раз.

   С еле уловимым беспокойством, с тонкой улыбкой, со смесью недоверия, печали и участия епископ ответил:

   – Молитесь.

   Покуда Мечка склонилась перед ним, он отошел. Его шлейф поволок за собою виноградный листок, залетевший из двери. Епископ уехал на автомобиле.

   Мечка вернулась в костёл, где солнце горело уже не на алтаре, а на хорах. Она начала беззвучно рыдать, думая о ксендзе Иодко и чувствуя, как ее сердце разрывается от горя.

   С тех пор она часто мысленно обращалась к епископу. Она жалела, что не могла решиться и написать ему. Впрочем, это было безумие, слабость, отчаяние, желание утолить жажду в сухом месте или сделать квадрат из треугольника. К ее исповеди епископ должен был отнестись дурно. Разве не был он тем же ксендзом? Конечно, эти детские мечты были лишь следствием ее отношения к нему, восторженного, преувеличенно-восторженного, почти идолопоклоннического.

* * *

   С нею сделаяось несколько обмороков. Она призвала доктора. Тот выслушал ее, сложил золотые очки в чехол и сказал:

   – У вас есть родные?

   – Нет.

   – А близкие люди?.. Друзья?

   – Да.

   – Пошлите им телеграмму.

   Он пожал плечами, крайне недовольный сам собою.

   Мечка улыбалась.

   – Я бы вам советовал лечь…

   Он уехал. Она пошла в костёл и исповедовалась у молодого настоятеля. Он ничего не понял, и через ее голову в решеточку рассматривал молящихся. Она причастилась на другой день с тем же ощущением душевной пустоты, как в Женеве.

   Но ведь ей нужно же было приготовить себя к последней исповеди… последней исповеди у ксендза Иодко. И она послала ему телеграмму.

   Да, теперь уже было трудно ходить, и она половину дня лежала на веранде, изящно одетая, очень ясная, с умом, странно-просветленным.

   Теперь она уже не сомневалась, что конец ее близок.

   И как раньше о счасте, так и теперь о смерти она думала:

   «Никогда не предполагала я, что смерть так нежна!».

   А о ксендзе Иодко:

   «Мне пора умереть. Я его чересчур замучила. Он устал».

   Ксендз Иодко приехал в сумерки. Что-то сразу оборвалось в ней, когда она увидела его сутану и пальто с пелеринкой. Крупные слезы лились у нее из глаз.

   Она схватила его голову, повторяя с болью и ужасом:

   – Как ты изменился! Как ты изменился!.. О, у тебя совсем седые волосы…

   И так как он молчал, она прошептала:

   – Я боюсь, что я только скверная мечтательница. Я не думала… ты поверишь?.. я не думала, что нам так тяжело будет расставаться.

   – Кто отпустит тебя одну? – спросил ее ксендз Иодко.

   Он посмотрел ее рецепты, лекарство. Он поговорил по телефону с врачом. В сущности, все было тоже, что и прежде, только она чересчур ослабла.

   Чтобы отвлечь ее от тягостных мыслей, он рассказывал ей пустяки. Мечка слушала его рассеянно.

   Потом сказала:

   – Как я счастлива, что ты приехал вовремя… Ну, да… вовремя… Ты выслушаешь мою исповедь…

   Он погладил ее прозрачные руки.

   – У меня нет теперь ни веры, ни надежды, у меня только любовь к тебе, Мечка…

   Она посмотрела на него с раздирающей тоской:

   – Не подумай, что я мало люблю тебя…

   Ксендз Иодко сам зажег две свечи, вынул кружевную комжу и лиловую стулу. Потом он выслал сакристиана из комнаты.

   – У тебя душно, – сказал он.

   И открывая окна:

   – Вечернее солнце радует.

   Мечка смотрела на ксендза Иодко. Он был снова ее духовником, снова для нее только ксендзом в его белой комже. Он казался ей выше ростом и прекраснее, чем когда-либо.

   Он поправил ей подушки, отвел пряди с лица и сел совсем близко.


…Благослови меня, ибо я грешила…
…In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti…