Обезьяны

Уилл Селф

Аннотация

   Уилл Селф (р. 1961) – журналист, бывший «ресторанный критик», обозреватель известных лондонских газет «Ивнинг стандард» и «Обсервер», автор романов «Кок'н'Булл» (Cock and Bull, 1992), «Обезьяны» (Great Apes, 1997), «Как живой мертвец» (How the Dead Live, 2000), «Дориан» (Dorian, 2002). Критики сравнивают его с Кафкой, Свифтом и Мартином Эмисом. Ирония и мрачный гротеск, натуралистичность и фантасмагоричность, вплетенные в ткань традиционного английского повествования, – такова визитная карточка Селфа-прозаика. В литературных кругах он имеет репутацию мастера эпатажа и язвительного насмешника, чья фантазия неудержима. Роман «Обезьяны» эту репутацию полностью подтверждает.




Уилл Селф
Обезьяны

   Посвящается Мадлен

   А также Д.Дж. О., с благодарностью

   Сколь, обезьяна, на нас,

   мерзейшая тварь, ты похожа.

Энний

   Когда мне случается возвратиться домой поздно – после банкета, научного заседания или дружеской попойки, меня непременно ожидает маленькая дрессированная обезьянка-шимпанзе, и я развлекаюсь с ней на обезьяний манер. Днем я отсылаю ее прочь; из ее глаз на меня глядит безумие, то самое безумие, что встречаешь во взгляде всякого дрессированного, сбитого с толку животного; один лишь я вижу это, и я не в силах этого выносить.

Франц Кафка. Отчет для академии

От автора

   Хууу-грааа! В наши дни представления о мире и природе постоянно меняются, и куда быстрее, чем прежде. Более того, мы, шимпанзе, замечаем, что эти представления искажаются и извращаются и что виной тому особенности современной жизни, «противоестественной», по жестам иных мыслителей. Однако не все так просто, ведь частенько отличительной видовой чертой шимпанзе объявляли именно наше умение адаптироваться к любым внешним условиям и нашу способность к социальной аутоэволюции. Так что дело в другом: мы ведем эту «противоестественную» жизнь таким образом, что страдает экология всей планеты.

   Означенное положение вещей ставит нас в тупик: навык оценивать степень собственной объективности изменил нам, замкнулся в порочный круг. И разве удивительно, что сегодня шимпанзе, профессионально занимающиеся правами животных, решили, что настала пора расширить понятие шимпанзечества и объявить полноценными обезьянами братьев наших меньших, в частности людей?

   Здесь небесполезно воспроизвести жесты д-ра Луиса Лики,[1] знаменитого археолога и палеонтолога.

   Когда его протеже, не менее знаменитая исследовательница, антрополог Джейн Гудолл,[2] сообщила ему, что дикие люди на ее глазах очищали ветки, а затем засовывали их в термитники с целью добыть пищу, д-р Лики возбужденно вскинул лапы: «Что же, теперь нам остается одно из двух: или дать новое определение понятию «орудие» либо понятию «шимпанзе», или же признать, что люди – такие же шимпанзе, как и мы сами!» Как вы понимаете, многоуважаемый ученый имел в виду традиционное определение шимпанзе как pongis habilis, «обезьяны умелой», то есть обезьяны, умеющей изготавливать орудия.

   Роман, который вы держите в лапах, – вовсе не простецкий памфлет, призывающий обратить внимание на ситуацию с правами человека или же с тем, в каких условиях люди живут. У меня и в мыслях не было писать ничего подобного. Да, мне известно, что порой люди, на которых ставят научные эксперименты, содержатся в совершенно нешимпанзеческих условиях, что их держат в больших вольерах, изолируют, плохо лечат, плохо кормят и так далее. Но я глубоко убежден, что нам придется примириться с необходимостью эти эксперименты продолжать – они исключительно важны в плане решения проблем с ВИШ и СПИДом.

   Зажестикулировав о ВИШ, мы опять возвращаемся в порочный круг морали. Если люди настолько генетически близки к нам, что могут быть носителями ВИШ (созначно новейшим исследованиям генетический материал людей совпадает с нашим на 98 %, – следовательно, у людей гораздо больше общего с шимпанзе, нежели, например, с гориллами), то разве не заслуживают они известной симпатии и сострадания с нашей стороны?

   Ответ на этот вопрос, несомненно, положительный. Да, людей нужно сохранить. Вымирание рода человеческого станет потерей катастрофических масштабов, а к этому все и четверенькает – бонобо[3] медленно, но верно отвоевывают у людей все большие и большие территории.[4]

   Но разве сами бонобо не нуждаются в сострадании? Разве судьба бонобо не важнее судьбы людей? Да, конечно. Однако выгода от сохранения людской популяции отнюдь не ограничивается возможностью найти лекарство от СПИДа и других болезней. Люди могут многое разжестикулировать нам о нашем прошлом, нашем происхождении и природе. У шимпанзе и человека был общий предок, который жил каких-то пять-шесть миллионов лет назад – для эволюции это лишь краткий миг.

   Далее, если дикие люди вымрут, что станет с их одомашненными собратьями? Если; как утверждают д-р Гудолл и другие антропологи, у людей в самом деле есть нечто вроде культуры, то в такой ситуации от нее не останется и следа. Может даже оказаться, что поведение одомашненных людей, результаты наблюдений за которым подтверждают вышеозначенное, находится в некоей зависимости от поведения диких людей в дикой природе. И если последние исчезнут, то, возможно, даже у тех одомашненных человеков, которые научились ударять пальцем о палец (некоторые проживающие в неволе особи освоили более пятисот элементарных жестов[5]), опустятся лапы. Жестикуляции между нашими двумя видами настанет конец.

   Однако поймите меня правильно – все вышепоказанное ни в коей мере не попытка обобезьянить людей. Люди – это люди, они таковы, каковы есть, в силу своей человечности. Дикий человек разительно непохож на шимпанзе. Верно, с точки зрения ученого, в стае людей действует очень сложная система социальных отношений, но с любой другой люди предстают в весьма неприглядном виде. Так, они образуют постоянные пары – и самец всю жизнь спаривается с одной-единственной самкой! При этом человеческое общество живет в полной анархии – вместо того чтобы разрешать споры простым путем, то есть выяснять всякий раз, кто из противников выше в иерархии подчинения, разные стаи людей пытаются силой навязать другим стаям свой «стиль жизни» (вероятно, под этим следует понимать примитивные формы идеологии).

   Далее, несмотря на то что люди относятся к своему потомству ничуть не менее заботливо, чем шимпанзе, извращенное пристрастие человека к моногамии, лежащее в основе людского социума, – извращенное потому, что моногамия не дает виду никаких очевидных генетических преимуществ, – порождает глубокий конфликт между внутригрупповыми и общественными связями. Пожилые люди куда сильнее страдают от безразличия и плохого ухода, чем наши старики-шимпанзе.

   Но, пожалуй, ни в чем отличие людей от нас не проявляется так радикально, как в их отношении к телесным контактам. Именно здесь мы склонны видеть самую антишимпанзеческую их черту. У людей, как известно, нет защитного шерстяного покрова, и поэтому у них не развились сложные ритуалы чистки[6] и система прикосновений – краеугольный камень всей нашей социальной организации, то, без чего невозможна никакая жестикуляция. Только вообразите себе, каково это – жить без чистки! День, хотя бы на треть не посвященный чистке, самому чувственному и фундаментальному из наших занятий, – для шимпанзе совершенно немыслим. Несомненно, именно тот факт, что люди не знают чистки, и делает для нас их половую жизнь столь странной и непонятной.

   Спариваются люди, как правило, исключительно в уединенных местах. Самец покрывает самку, лежа на ней сверху мордой к морде (отсюда, по мнению некоторых, характерная форма человеческих ягодиц), при этом потомство в спаривании участия не принимает никогда. Спаривание происходит вне зависимости от того, началась у самки течка или нет, но мы снова отмечаем, что в плане естественного отбора такая модель размножения не дает человеку преимуществ. После родов не проходит и недели, как самка уже показывает детеныша другим членам стаи, а спустя всего три месяца вполне способна отнять его от груди.

   Означенные поведенческие черты никак нельзя считать результатом приспособления к окружающей среде – это, подчеркнем еще раз, очевидно. Более того, мне трудно избавиться от мысли, что именно они завели человека в эволюционный тупик. В самом деле, что нелогичного в предположении, что люди страдают от общевидового невроза? Конечно, настоящие антропологи и этологи едва ли решатся выдвинуть или поддержать подобные гипотезы; но ведь я-то не ученый, я писатель, ничто не заставляет меня укладываться на прокрустово ложе сухих научных фактов.

   По примеру Джейн Гудолл, которая, наблюдая за людьми в дикой природе во время своей первой экспедиции на реку Гомбе, не смогла обуздать свойственный нам приматоцентризм и присвоила всем увиденным ей людям обезьяньи имена, я позволил себе пойти наперекор целому ряду догматов многоуважаемой, но бесстрастной науки. Я, конечно, вовсе не хочу дать читателям повод думать, будто в самом деле верю, что реальные дикие люди могут обладать интеллектом того уровня, каким я наделяю своего героя Саймона Дайкса. Ничего подобного – я просто попытался вообразить, что было бы, если бы на вершину эволюционной пирамиды всползли не понгиды, а гоминиды.

   Тут я, конечно, отнюдь не оригинален. Человек не устает будоражить любопытство шимпанзе с того самого дня, когда в Европу попало первое его описание – а случилось это в 1699 году. Тогдашние теоретики рассуждали в терминах «Цепи Творения» и располагали человека посередине между «дикими созданиями» и шимпанзе. Позднее, с появлением учения Дарвина, одни выдвигали предположение, что человек представляет собой так называемое «недостающее звено», другие, напротив, рассматривали его как доказательство неполноценности бонобо и основание для отказа предоставить им равные с шимпанзе права. Творческие личности видели в человеке воплощение как светлых, так и темных сторон природы шимпанзе. От «Меленкура»[7] до «Первой самки-человека»,[8] от «Кинг-Конга» до «Побега с планеты людей» и писатели, и режиссеры на протяжении веков играли в игру под названием «От людей до шимпанзе один прыжок».

   Однако какое бы научное определение человека мы ни выбрали – и здесь я попрошу д-ра Лики не протестовать, ведь провести четкую границу между нашими двумя видами действительно непросто, – перед нами все равно будет стоять проблема нашей естественной субъективной реакции на людей и их поведение. Чтобы убедиться в этом, достаточно отправиться в лондонский зоопарк и понаблюдать за жизнью людей в клетках, посмотреть, как они неподвижно сидят, не прикасаясь друг к другу, заглянуть в их странные белесые глаза, увидеть в них ни на что не похожую смесь тоски и мольбы, обращенной к посетителям-шимпанзе.

   И это еще цветочки. Положение людей, содержащихся в больших вольерах для экспериментов, гораздо хуже. Человеку почему-то непременно нужна крыша над головой, в дикой природе он строит весьма хитроумные сооружения, внутри которых может проводить целые дни напролет. Если же человек вынужден все время пребывать под открытым небом и лишен возможности возводить укрытия, он очень скоро заболевает чем-то вроде агорафобии и в результате впадает в состояние, которое наиболее адекватно описывается термином «психоз». Экспериментаторы утверждают, что держать людей в таких условиях необходимо – это делается, если верить их жестам, в «научных» целях. Но мы зададим другой вопрос: а в чем причина? Уж не в желании ли во что бы то ни стало подогнать факты под теорию, согласно которой между нами и ними – пропасть?

   Позволю себе напоследок взмахнуть пальцами и по мордному поводу. В прошлом мои труды становились объектом яростных нападок – их автор, то есть я, не испытывает якобы ни капли сострадания к своим героям. Один за другим критики пеняли мне, что я отношусь к моим персонажам с поистине чудовищным пренебрежением, что я только и ищу, как бы надругаться над их благородной шерстью и обречь их на нешимпанзеческие муки. Книга, которую вы держите в лапах, является – впрочем, по чистой случайности – единственным мыслимым ответом на эти идиотские инсинуации, которые все суть плод хронического непонимания назначения и смысла сатиры. Почему? Да потому что главный герой этой книги – человек!


   Хууууууу,

   У.У.С.,

   который снова вернулся в старый добрый грязный Лондон, где и пишет эти строки в 1997 году

Глава 1

   Саймон Дайкс, художник, стоя у окна с прокатным бокалом в руке, наблюдал, как гребная восьмерка выплывает из бурой кирпичной стены, пересекает полоску серо-зеленой жижи и скрывается в противоположной стене, из серого бетона. Случается, у людей пропадает чувство масштаба, подумал Саймон; интересно, что будет, если утратить чувство перспективы?

   – Для художника это катастрофа…

   – Ой, прошу прощения, – выпалил Саймон, испугавшись на миг, что высказал свою мысль вслух.

   – Для художника это настоящая катастрофа, – повторил Джордж Левинсон, неожиданно появившись рядом с Саймоном и, по примеру друга, уставившись на реку.

   – Ты имеешь в виду, это катастрофа для автора выставленных работ. – Саймон, искоса взглянув на задумчивое лицо Джорджа, описал рукой полукруг, как бы давая понять, что под «этим» имеет в виду и саму белоснежную галерею, и массивные полотна, и посетителей вернисажа, которые стояли тут и там небольшими группами, в самых разнообразных позах, словно участники перформанса на тему «картины общественной жизни человека».

   – Вовсе нет, – ответил Джордж, отхлебнув чилийского из своего бокала, тоже прокатного. – Все, что тут висит, уже продано, – можно сказать, стены наголо. Народ пробрало – раскуплено даже полное барахло. Я вот к чему – по-моему, эта техника, сама идея синтеза шелкографии с фотогравюрой может стать подлинной катастрофой для художника вроде тебя. Конечно, сама по себе она ничем не… гм… примечательна, но согласись, конечный результат немного напоминает… чем-то похож по фактуре…

   – На холст? На картины, писанные маслом на холсте? Да иди ты в жопу, Джордж, еще слово, и я тебя уволю.

   Художник повернулся спиной к торговцу и продолжил разглядывать овраг обрамленной зданиями улицы, калейдоскоп модернистских и викторианских особняков Баттерси на другом берегу реки.

   Суета в галерее то и дело ненавязчиво давала о себе знать – Саймон и Джордж слышали взвизгивания камерного оркестра, исполнявшего что-то в стиле «мюзик нуво», улавливали запах сигарет, краем глаза отмечали, что к соседней колонне прислонилась парочка молодых людей – девушка в обтягивающих брюках, юноша в вельвете умильно смотрят друг на друга, а ее бедро меж тем едва заметно двигается взад-вперед, зажатое у него между ног. Но друзья, не обращая ни на что внимания, стояли рядом с видом спокойных и уверенных в себе людей, которые уже не в первый раз стоят вот так вот, словно две скалы посреди океана, совершенно непринужденно.

   Из бурой кирпичной стены выплыла еще одна гребная восьмерка, опустилась на зеленоватую подушку реки, зажатую в каменной рамке набережной, – особенно четко было видно загребного в бейсбольной кепке и с рупором – и скользнула в серую бетонную стену на противоположном берегу, словно гигантский поршень шприца в руках восьми дюжих медбратьев.

   – Нет, – сказал Саймон, – когда ты подошел, я думал о… думал себе, смотрел вон туда… – Саймон ткнул пальцем в сторону Темзы и прямоугольных зданий, опутанных зеленью. – Думал, какой ужас испытает художник, если вдруг потеряет чувство перспективы.

   – А я полагал, что в этом-то и заключается секрет успеха абстрактного искусства в нашем веке, что вся его суть сводится к попытке взглянуть на мир без предрассудков и априорных концепций – вроде это и у кубистов, и у фовистов…

   – Нет, у них речь шла об отказе от перспективы как способа восприятия, как философской категории. Я же говорю о реальной утрате чувства перспективы, когда человек ее не видит, когда он лишен возможности воспринимать глубину и способен различать лишь форму и цвет. Когда перед глазами – плоская картинка, двухмерное пространство.

   – А, ты про это неврологическое нарушение, как его там, агнофо…

   – Верно-верно, агнозия, кажется… Я сам не вполне понимаю, что имею в виду, – но точно не новый взгляд на мир на манер, скажем, Сезанна, а реальную утрату, ограничение способности восприятия. Ведь что нам дает перспектива? Трехмерное зрение, да, пожалуй, и сознание. Убери перспективу – и индивидуум, возможно, потеряет способность воспринимать время… ему придется заново учиться жить во времени, иначе его мир навсегда останется плоским, как у микроба в препарате для микроскопа.

   – Мысль любопытная, – ответил, выждав секунду-другую, Левинсон и тут же выкинул эту мысль из головы вон.

   – Саймон Дайкс? – Пока друзья разговаривали, к ним подошла и стала поодаль какая-то женщина. Казалось, она никак не могла решиться, как себя вести – нагло или робко, и поэтому приняла странную позу: рука протянута вперед, тело этаким противовесом отодвинуто назад.

   – Да?

   – Прошу прощения, что прерываю…

   – Ничего страшного, я как раз собирался… – С этими словами дебелый Джордж Левинсон зашагал по белому полу прочь, грузно погрузившись в колышущееся людское море. Выныривая посреди одной группки людей, он подсказывал имена, выныривая посреди другой – имена узнавал, каждым своим действием доказывая, что автор недавно опубликованной в каком-то глянцевом журнале статьи был абсолютно прав, удостоив его титула «самого профессионального болтуна во всем галерейном Лондоне».

   – Это Джордж Левинсон, верно? – спросила женщина. У нее было круглое лицо и черные локоны, этакие колечки, набросанные в беспорядке на макушку. Одежда скорее обрамляла, чем укрывала ее маленькое, сутулое тело.

   – Так и есть. – Саймон вовсе не хотел, чтобы в его тоне звучало не высказанное вслух «а не пойти б тебе, милочка», но знал, что именно так и вышло: вернисаж успел порядком ему надоесть, он чувствовал себя отвратительно и мечтал поскорее отсюда убраться.

   – Он все еще вами занимается?

   – Что вы, что вы, нет, уже давно не занимается. Вот в приготовительной школе, после футбола, в раздевалке он занимался мной еще как, но это дело прошлое. Теперь просто торгует моими картинами.

   – Ха-ха! – Не сказать, чтобы ее смех был деланным, это вообще был не смех, скорее, намек на возможное наличие у дамы чувства юмора. – Это я все знаю…

   – Ну и зачем тогда спрашивать?

   – Значит, так. – Лицо собеседницы недовольно скривилось, и Саймон сразу понял, что раздражительность и вздорность отражали ее подлинный душевный склад, а все прочее достигалось титаническим усилием воли. – Если вы намерены грубить…

   – Что вы, извините меня, право… – Он поднял руку, помял пальцами сгустившуюся атмосферу, придал ей по возможности изящную форму, погладил ее, погладил даже запястье самой обиженной. – Я вовсе не хотел… просто я устал и… – Подушечками пальцев он пробежался по ее ладони, по браслету часов, сталь, кости на запястье такие же резкие, как его слова, птичьи кости, воробьиные кости, сломанные кости.

   Проделав все это, Саймон повернул голову к окну, заметил над рекой стайку птиц, кажется ласточек, порхают туда-сюда, то сбиваются в плотный шар, то разлетаются в разные стороны – точь-в-точь мысли в голове без царя. Подумал о Кольридже, затем о наркотиках.[9] Смешно, этакая синестезия концептов, вот одни люди «слышат», что дверной звонок зеленый, а я думаю о Кольридже как о наркотиках, о птицах как о Кольридже, о птицах как о наркотиках… Тут перед мысленным взором Саймона возникла Сара, особенно ее лобковые волосы, а за ней и эта женщина, куда же без нее, которая хотела войти в его сознание прямо на его глазах, нет, сквозь его глаза – понимаешь, дружище, перспективы-то как не бывало! – и изучить его содержимое, найти, чем поживиться.

   – Я вовсе не собирался грубить. Я устал, знаете, этот вер…

   – Еще бы, у вас у самого скоро выставка. Скажите, вы из тех, кто все всегда успевает в срок?

   – Нет, совсем наоборот. У меня вообще как заведено: я пишу все картины за день до открытия и всю ночь напролет вставляю их в рамы… – Саймон одернул себя. – Постойте-ка, сейчас я снова вам нагрублю. Так не пойдет – я не скажу больше ни слова, пока не узнаю, с кем имею честь…

   – Ванесса Агридж, «Современный журнал». – Она протянула художнику свой птичий коготь и не столько пожала руку, сколько почесала ладонь. – Я шла сюда по работе, но, похоже, не стану писать об этой дамочке, так что для меня большая удача… что я наткнулась на вас… застала вас в естественной, так сказать, обстановке всего за неделю до вашего собственного вернисажа… – Тут топливо кончилось и журналистка заглохла. Молчание тяжким грузом рухнуло на пол между ними.

   – Дамочке? – выдержав порядочную паузу, осведомился Саймон.

   – Я про Мануэллу Санчес, – ответила Ванесса Агридж и легонько хлопнула его по плечу свернутым а трубку каталогом, приняв вид, который ей самой, вероятно, казался кокетливым.

   Художник смерил ее новым, бесперспективным взглядом: каплевидная морда с поперечной красной отметиной, сверху черная шерсть, снизу черная шерсть. Надувается, красная отметина расходится пополам, обнажая клыки. Собеседница меж тем продолжала:

   – Ходят слухи, что она весьма незаурядная особа – ну, по крайней мере так говорит ее шайка, – но это все враки. Скучна и тупа. Двух слов, связать не может.

   – Но ее картины, разве вы не за ними сюда пришли?

   – Фи, – фыркнула журналистка, – нет, конечно нет, «Современный журнал» занимается вещами увлекательными, историями про художников, стилем жизни и прочим в том же духе. Этакое «Вазари[10] с клубничкой», как говорит наш главред.

   – Броско.

   – Еще бы. – Она поднесла к губам свой бокал, прокатный, как и прочие, отпила немного и, не отнимая его от губ, уставилась на Саймона. – А все-таки, ваша выставка. Что там будет? Фигуративные вещи? Абстракции? Возврат к концептуализму в духе вашего «Мира медведей»?

   Прежде чем ответить, Саймон вооружился обычным трехмерным зрением и провел повторный осмотр Ванессы Агридж. Осмотр первым делом выявил, что она очень сильно напудрена, лицо – вовсе не каплевидное, напротив, скорее птичье, заостренное, с глазами, смотрящими как бы вбок, а не перед собой, – словно тестом намазано, хоть сейчас ставь в печь. Затем, прикинув, сколько в ней кубометров, килограммов и объемных процентов спирта, Саймон втянул носом ее запах, включил виртуальный эхолот и изучил форму ее тела, скрытую под мешковатым платьем, запустил один воображаемый зонд в анальное отверстие, другой в левую ноздрю, вывернул ее наизнанку, как чулок, – и за всем этим совершенно забыл, кто она, черт возьми, такая и что она, черт возьми, такое тут говорила, и потому сказал прямо:

   – Ну, не абстракции, уж это точно. На мой взгляд, современное состояние абстрактной, сиречь неизобразительной, живописи полностью соответствует определению Леви-Строса, то есть мы теперь имеем «академическую школу, представители которой пытаются на своих полотнах изобразить манеру, в какой стали бы их создавать, если бы, паче чаяния, им в самом деле вздумалось этим заняться».

   – Отличная фраза, – сказала Ванесса Агридж, – очень… остроумная. Могу я использовать ее в статье, указав имя автора, разумеется?

   – Не забудьте, автор – Леви-Строс, это его мысль, а не моя.

   – Разумеется, разумеется… – Птичьи лапки журналистки извлекли из ее недр включенный диктофон, нервно затеребили его. Саймон и бровью не повел. – Стало быть, мы увидим портреты? Или, может быть, натюрморты?…

   – Обнаженную натуру. – Он вспомнил, как курил на болоте краденую сигару, материнский пояс, не пояс даже, а целый экватор, пенис отца, короткий, обрезанный…

   – С намеком на Бэкона[11] или, скажем, на Фрейда? – хихикнула она. – Ну, знаете, когда с женщины, фигурально выражаясь, сдирают кожу, выставляют напоказ анатомию, в таком роде…

   – Это картины о любви. – Справил нужду, не снимая штанов. А потом снял, и все дело льется на пол. Капает желчными каплями. Лужа на линолеуме. Подпись под картиной в галерее: «Линолеум, моча». Линописюра под названием «Вздох».

   – Как-как? – Ванесса Агридж держала диктофон у самого уха, как эти придурки с сотовыми телефонами.

   – О любви. Эти картины откровенно прямолинейны, пожалуй даже повествовательны. Они в подчеркнуто доходчивой форме рассказывают о моей любви к человеческому телу. Это иллюстрации к моему роману с человеческим телом, который продолжается уже тридцать девять лет.

   За те несколько минут, что длился их, с позволения сказать, разговор, вернисаж закрылся. Гости направились к выходу, в людском потоке тут и там ненадолго возникали мини-водовороты общения. Джордж Левинсон, проплывая поблизости, обратился к Саймону:

   – Ну что, идем?

   – Прошу прощения, мэм… а куда?

   – Ну, я сейчас к Гриндли, потом, может, в «Силинк».

   – Извини, мне надо сначала узнать, какие планы у Сары. Наверное, увидимся в «Силинке».

   – Понял, до встречи.

   Левинсона смыло, а вместе с ним какого-то парня, которого он подцепил на выставке, – этакая пума, узкие бедра, лиловые глаза, черный шерстяной пиджак. Парочка исчезала вдали, и Саймона вдруг осенило: миг назад он ляпнул этой журналюжке что-то лишнее. Художник расправил плечи и усилием воли вернул себя в настоящее. Вот так все время: просыпаешься средь бела дня за почти что интимным разговором с человеком, которого видишь первый раз в жизни. А чего и ждать, если каждый встречный ведет себя так, словно ходил с тобой в ясли.

   Вот какие дела, значит… и тут Саймон сказал Ванессе Агридж, диктофон в руке которой, как он теперь понял, служит оружием, средством шантажа:

   – Прошу прощения…

   – Не стоит, я вас уже простила. – Не прошло и получаса, а она уже говорит его словами, он частенько подмечал это у собеседников.

   – Нет, я не о том. Мне пора. Работа, знаете ли.

   – Сара, я понимаю.

   – Она моя подруга…

   – Натурщица?

   – Подруга. Извините, я должен идти. – И он зашагал прочь, прочь из этого желтого капкана.

   – Я только хотела… – бросила она ему вслед. Саймон обернулся, женщина с диктофоном уже была просто тенью, миражом на фоне летнего закатного солнца.

   – Да?

   – Этот, как его, Леви-Строс.

   – Да?

   – У вас, случайно, нет его телефона? Я просто подумала, лучше уточнить цитату прямо у него, ну, если у меня до статьи руки дойдут.[12]

   У входа в галерею вдоль стены выстроилась шеренга телефонов-автоматов. Саймон выудил из кошелька телефонную карточку, вставил ее в щель, набрал номер Сары – рабочий, в художественном агентстве, – и стал ждать, пока установится связь и виртуальные электронные пташки закончат свое милое щебетание. Неожиданно губы подруги прикоснулись к его щеке, ее голос выдохнул ему в ухо: «К сожалению, в данный момент я не могу принять ваш звонок, будьте добры…» Кстати, вовсе не ее голос – совсем непохож, не больше, чем голос ЭАЛа из «Космической одиссеи»[13] на человеческий. И тон не ее – не яркий, живой, а мерный, как метроном, каждое слово резко выделено.

   – Ты на месте? – спросил Саймон после сигнала, заранее зная ответ.

   – Да, просто решила, что сегодня на звонки не отвечаю.

   – Почему?

   – Не знаю, – вздохнула Сара. – Не хочу ни с кем разговаривать. Кроме тебя, конечно.

   – И какой у нас план?

   – Ну, мы тут собираемся небольшой компанией… – Где?

   – В «Силинке».

   – Кто будет?

   – Табита, Тони, наверное, хотя он еще не знает, придет ли. Может, Брейтуэйты.

   – Солнечные мальчики, веселые девочки.

   – Ага. – Сара коротко рассмеялась, так они всегда смеются вместе, будто целуются. – Солнечные мальчики и веселые девочки. Когда тебя ждать?

   – Я уже иду, – ответил Саймон, повесил трубку и, преодолев полосу препятствий из разнообразных «пока», «увидимся», «до вечера», а лучше сказать «до следующего года», спустился по чугунным ступеням на тротуар.

   Летний Лондон переживал последние минуты часа пик. Галерея, откуда вышел Саймон, располагалась, конечно, не в Гавани Челси, но окружающий мир уделил вернисажу ровно столько внимания, что разница между Импириал-Роуд и Олд-Чёрч-стрит оказалась полностью стертой.[14] Саймон направился вдоль по Набережной Челси, периодически оглядываясь через плечо на золотой шар на крыше здания. Помнится, кто-то говорил, что тот поднимается и опускается и по его положению можно определить, прилив сейчас или отлив; знать бы еще, как это делается.

   Саймон устал. В легких плескалась мокрота, свидетельствующая, как обычно, либо о том, что он заболевает, либо о том, что выздоравливает. Не в состоянии понять, с какой же из альтернатив имеет дело, художник кашлял и отплевывался, шагая по дороге в сторону Эрлз-Корт мимо застрявших в пробке машин. Братья Брейтуэйт. Солнечные мальчики и веселые девочки. Клуб «Силинк». Все это означало, что сегодня вечером – который не замедлит перейти в ночь – ему опять придется перекрикивать музыку из динамиков, истошно хохотать и строить глазки. Участвовать в съемках очередного эпизода воображаемого сериала с целой толпой безымянных, но незаменимых персонажей даже не второго, а третьего-четвертого плана. Финальная сцена, как всегда, будет такой: он вернется домой в три, а то и в четыре, пять или полшестого и будет наблюдать, как разноцветные лучи рассвета заливают город и озаряют бардак, который тут развели похмельные полуночники-наркоманы.

   Наркотики, тяжело вздохнул Саймон, опять эти наркотики. Какие, кстати? Неужели снова этот лондонский барный кокаин, на торговлю которым администрация закрывает глаза, потому что знает – на тех, кто его нюхает, он производит только один эффект: заставляет заказывать больше выпивки? Это уж точно, без него никак не обойтись. Саймон уже видел, как измельчает белые кристаллики, забившись в крошечную туалетную кабинку, видел и то, что будет потом, видел, как они с Сарой примутся трахать друг друга с этаким обреченно-отрешенным усердием, словно им обязательно нужно успеть до конца света, который непременно наступит наутро. Именно в такое, с позволения сказать, расположение духа со всей неизбежностью всякий раз и приводила их эта дрянь. Точь-в-точь два скелета в шкафу, совокупляющиеся с треском, свистом и грохотом, только костяные щепки летят. А на следующий день он проснется и бестелесным призраком поплетется к банкомату, зажав в руках кредитку, где в ложбинках выдавленных цифр еще сидит характерный белый порошок.

   А может, будет и экстази, Сара откуда-то добывала и это добро, наверное через Табиту, – впрочем, Саймон не спрашивал. Поначалу он считал, что название дури – самый настоящий обман, и говорил Саре: «Если эта штука приводит в «экстаз», то легкая раздражительность – все, чего можно ожидать от «озверина». Но постепенно разобрался что к чему. Перестал смотреть на экстази как на психоделическое средство, вроде кислоты и грибов, которыми регулярно – более или менее, скорее более – баловался в студенческие годы в Слейде,[15] и понял, что объект воздействия здесь не само сознание, а его интерфейсы, человеческие взаимоотношения. Это был, так сказать, «полунаркотик», он позволял дойти до раскрепощения и даже до развязности, но лишь с помощью эмоций другого человека и в его обществе. Люди под экстази разговаривают с тем необыкновенным чувственным напряжением, какое доступно только подросткам, когда настоящий интим вне сферы возможного, но на его дальнюю перспективу делаются самые толстые из намеков.

   Но у экстази были и более странные эффекты. Даже налившись под завязку виски и снюхав с зеркальца несколько линий кокаина, Саймон, приняв затем таблетку экстази, приходил в состояние, когда ему безудержно хотелось совокупляться со всеми окружающими сразу – с мужчинами, женщинами, атлетами, уродами, не важно с кем. В такие минуты он мечтал нырнуть в гигантскую яму, наполненную извивающимися обнаженными телами, смазанными вазелином; а лучше – стать последним в колонну людей, как в танце конга, только где каждый последующий трахает предыдущего, так, чтобы, когда он вгонял член кому-то на своем конце колонны, это действие отзывалось чьим-либо оргазмом на другом конце.

   Под действием экстази тело Саймона выходило из берегов, как река во время разлива, и заполняло все пространство, всех людей в пределах видимости. Но тут в игру вступала Сара – этакий гениальный инженер-гидролог, она мигом проводила необходимые работы по возведению дамб и каналов, и Саймон втекал лишь в нее одну.

   Да, экстази. Вот тогда-то они и направятся домой, в Ренессанс, взойдут на золоченый помост ее постели и будут долго играть на струнах своих мандолиновых тел, пока, спустя много, слишком много времени, не кончат. Спустя много, слишком много времени не заснут.

   Не хочу сегодня быть под кайфом, подумал Саймон, сворачивая на Тайт-стрит. Вовсе это мне нынче не по настроению, к тому же завтра нужно очень много сделать, гора работы, и никак не отвертишься. Представив себе картину грядущей ночи с ее водоворотом разного рода наркотических веществ, Саймон попробовал оценить состояние своего тела, его положение по отношению к сознанию и метаболизму, метаболизму и химии, химии и биологии, биологии и анатомии, анатомии и защитной одежде. Пошевелил пальцами ног, заточенными в кандалы потных носков, оценил их износ под воздействием грибка, сосчитал степени свободы. Руки, точнее, запястья и ладони, оцепенели. Саймон подумал, уж не невралгия ли у него, потом спросил себя, не в том ли дело, что почти каждый день он выпивает по полбутылки виски. Решил, что нет и что алкоголизм ему не грозит.

   В желудке меж тем происходило что-то непонятное, словно выпитое чилийское все еще бродило, так что каждый шаг отмечался не только прицельными плевками по асфальту – его научили плеваться еще в школе, и делал он это преотменно (брезгливый старший брат пребывал в глубоком расстройстве чувств всякий раз, когда Саймон демонстрировал при нем свое искусство), направляя слюну, а в данный момент прилежно и ритмично отхаркиваемую мокроту, сквозь свернутый в трубочку язык точно между двумя передними зубами, – но и регулярными пуками, вырывавшимися на свободу, несмотря на плотно сжатые ягодицы. Саймон подумал, что похож на двумерного персонажа или, скорее, двумерное транспортное средство – пердолет или пердоход – из какого-нибудь мультика.

   Задница изрядно донимала Саймона в последнее время, казалось, она с трудом, но учится говорить,[16] намереваясь сообщить хозяину, что дни его сочтены.

   Он вспомнил, как в молодые годы медленно и постепенно узнавал, что за люди его новые любовницы. Как настоящие интимные отношения определялись взаимными сексуальными уступками, например молчаливым согласием не замечать и не реагировать на раздающиеся из влагалища неприличные звуки или на преждевременную эякуляцию. И как сфера интимного затем расширялась, захватывала все большие пространства, требуя от каждого из любовников согласия включать в нее экскременты, мочу и прочие выделения партнера. Все это доводилось до логического конца в момент родов, когда набухшее влагалище растягивалось до предела и, едва не лопнув, изливало на клеенчатую подкладку несколько литров какой-то непонятной жидкости, этакого водянистого китайского супа. А затем исторгало плаценту, странный орган, одновременно принадлежащий и не принадлежащий ей, наверное, даже частично принадлежащий ему. Нет, они решили не делать из нее рагу с луком и чесноком – а у них было целых три возможности, – так что потенциальный деликатес отправили на кремацию, унесли прочь в картонной кювете.

   Но теперь он уже не мог вынести такой интимности, не желал так близко сходиться с другими. Они с Сарой спали в одной кровати уже девять месяцев, но он совершенно не желал одновременно с ней мыться в ванной или одновременно пользоваться туалетом. Больше того, когда Сара была дома, ему было неприятно ходить по нужде даже одному. Он был бы не прочь всякий раз отправляться гадить в другой город. Задница регулярно посылала ему официальные ноты, в которых напоминала, что он смертен, – но не только, она еще и протекала. Раньше между позывами проходило длительное время, теперь же, казалось Саймону, кишечник перешел на круглосуточную работу семь дней в неделю, каждые несколько минут посылая ему срочные пердограммы, а также и факсы, отпечатывая их кишечной лимфой на трусах – это было ужасно, так плохо они потом отстирывались. Думая обо всем об этом, Саймон на миг остановился и расслабил на брюках ремень, чтобы дать своему мучителю возможность передохнуть – нет, тут надо говорить «пердохнуть».

   Саймон частенько размышлял об отношениях с собственным телом, этим дурацким двойником, и каждый раз приходил к выводу, что между ними произошло нечто непоправимое, а сам он и не заметил. Удивительно, как это он только недавно начал осознавать свою телесность. Ему казалось, он помнит – и помнит именно телом – непринужденные, бесконечные дни детства: как вечерами играл на улице, как родители звали его домой, как их голоса, будто крики обезьян в джунглях, доносились до него сквозь пригородные сумерки; и эти воспоминания словно закатом были окрашены другим ощущением – ощущением непринужденности, телесной свободы, не скованной еще необходимостью думать о будущем, которая теперь этаким термостатом жестко дозировала всякое наслаждение, всякое расслабление, всякую естественность.

   Саймон свернул на Кингс-Роуд и, проходя мимо казарм герцога Йоркского, где стояла некогда передвижная, а ныне совершенно неподвижная артиллерия, задумался, а может ли он точно указать момент, когда его идиллическим отношениям с телом пришел конец. Ибо теперь он осознавал свою телесность лишь одним способом – как положенный ему предел, как путы, как источник сопротивления его воле; в теле словно бы нарушились все связи, жилы отклеились от скелета, клетки забыли, где они и кто их соседи. Как такое вообще могло случиться? Он снова подумал о кислоте, о том, что приключалось с его сознанием, когда он принимал психоделические препараты, – он очень ярко все это помнил, все три минуты, пока шел от галереи до казарм, эти галлюцинации четко стояли у него перед глазами. Он вспомнил и о выходах в астрал, которые удавались ему й другим любителям кислоты под ее воздействием. Может быть, во время одного такого опыта он покинул свое тело, а вернувшись, не сумел правильно войти, не сумел скользнуть в него, как рука в перчатку, и с тех пор его физическая и психическая сущности пребывали в едва заметном диссонансе, дисгармонии между собой, не совпадали друг с другом, разъезжались, как разноцветные слои краски на плохо отпечатанной журнальной фотографии. По крайней мере, именно так Саймон себя чувствовал.

   Все дело в этом телесно-психическом диссонансе, а еще в том, что у него отняли детей, и уж тут Саймон почти совсем перестал понимать, где он сам, а где его тело. Брак с Джин рухнул как карточный домик, как взорванный саперами небоскреб, когда детям было соответственно пять, семь и десять лет, но его физическая связь с ними не пострадала – ментальные провода по прежнему соединяли их сопливые носы и закаканные попы с его нервной системой. Если кто-то из них падал и получал ссадину или умудрялся порезаться, их боль передавалась ему, стократ усиленная – Саймону казалось, будто ему в брюхо вогнали скальпель. Если у них поднималась температура и они бредили – «папа, папа, я Исландия, я Исландия», – он бредил вместе с ними, лазал вместе с ними по изображенным на обоях детской пейзажам и городам Пиранези,[17] подгибая листья, чтобы детям легче было забираться на цветы.

   И поэтому теперь, как бы часто он с ними ни встречался, сколько бы раз ни забирал их из школы, сколько бы раз ни готовил им рыбу с картошкой, как бы часто их ни баловал, ни целовал, ни говорил, что любит их, – словом, что бы ни делал, все равно он не мог заглушить это чудовищное чувство разрыва, чувство, что они выключены из его жизни. Да, он не стал готовить рагу из плаценты, но каким-то немыслимым образом три пуповины все еще торчали у него изо рта, протягивались через весь Лондон, лежали на крышах, рекламных плакатах, обвивались вокруг автомобильных антенн и по сию пору связывали его с их животиками.

   Саймон остановился у газетного киоска на углу Слоун-Сквер. Мимо него прошли солнечные, но грустные девочки в пончо с кокетками из кожзаменителя. На миг Саймон вспомнил одну женщину, которую трахнул на Итон-Сквер. Трахнул в мертвой зоне между Джин и Сарой. Между Джин и Сарой, как смешно, безвременье – межджинисарой. В общем, эта женщина привиделась ему сейчас на Слоун-Сквер, на тротуаре почему-то начертился призрачный план ее квартиры.

   Большой диван, стеклянный кофейный столик, неизобразительные картины и два их тела, соприкасаются, узнавая друг друга не глубже, чем читатель путеводителя – чужую страну: вот тут у нас груди, вот тут бедра, гляди-ка, а вот и член, а вот и влагалище… Саймон стянул с нее чулки, словно шкуру со змеи, на икрах у нее оказалась щетина, как у него на щеках, зарылся головой в дряблые складки ее белого живота. Они хихикали, нюхали кокаин, полураздетые, трусы болтаются в районе щиколоток. Пили водку, теплую, мерзкую. Когда же дошло до дела, Саймон не сразу попал во влагалище, пришлось помочь пальцем, она же не имела ничего против, а может, просто не заметила. Или то, или другое.

   Саймон тряхнул головой и глянул направо, туда, где возвышалась стойка с газетами, пробежал глазами заголовки: «Новые массовые убийства в Руанде», «Президент Клинтон призывает к перемирию в Боснии», «Обвинения в расизме при выборе присяжных по делу О.Дж. Симпсона[18]«. Это ведь не политические новости, отметил про себя Саймон, это новости о телах, репортелажи. О тощих телах, которые бредут по жирной грязи, о телах, расчлененных и стертых в порошок, о перерезанных глотках, о бесплатных трахеотомиях для тех несчастных, которым все равно на тот свет, так пусть подышат немного напоследок.

   Вот тут есть гармония, подумал Саймон, между этой полутенью, в которой протекает его жизнь, между тьмой, окаймляющей солнце, и этими новостями об отделении тел от людей, новостями о развоплощении, растелешении. У него всегда было очень живое воображение, и он легко мог представить себе картины, описанные этими заголовками, – но лишь поставив Генри, своего старшего, на место хутту, а малыша Магнуса на место тутси, а затем заставив их обоих изорвать друг друга в клочья.

   Саймон тяжело вздохнул.

   – Все дело в утрате перспективы… – сказал он и тут же закашлялся, увидев, что на него кто-то пристально смотрит, – оказывается, он случайно произнес эту мысль вслух. Подумал, не выпить ли чего-нибудь освежающего, но понял, что не в силах переступить порог магазина. Решил было послать детям открытку, но на тех, что продавались в киоске, были только шимпанзе в дурацких позах, одетые в твидовые пиджаки, с портфелями в руках и надписями вроде «В Лондоне, думаю о тебе». Поэтому Саймон попросту выудил из нагрудного кармана заранее скрученный косяк, повертел его в руках – мятый, похож на член игрушечного бумажного тигра – и щелкнул зажигалкой, чтобы прогнать в шею все видения и галлюцинации, выкурить их из своего сознания.

Глава 2

   Сара сидела в баре клуба «Силинк», окруженная мужчинами. Все они были заняты одним – предлагали ей переспать. Иные делали это взглядом, иные – улыбкой, иные – наклоном головы, иные – прической. Иные предлагали себя изысканно и тонко, иные пытались взять наглостью – сама одежда демонстрировала их намерения столь же ясно, как с грохотом водруженный на стойку член. Иные предлагали себя ненавязчиво, казалось, будто они ничего особенного и не имеют в виду – на первый взгляд их целью было лишь легкое прикосновение, поглаживание. Иные разыгрывали целый спектакль с грандиозными декорациями, изображавшими их Вкус, Интеллект и Социальный Статус. Точь-в-точь как обезьяны, думала Сара; ей казалось, будто вокруг скачут ошалелые самцы, готовые все перевернуть вверх дном, только бы произвести на нее впечатление и дать понять, насколько безграничен их сексуальный потенциал.

   В баре бушевала буря бессознательного, а глазом ее была Сара, миниатюрная юная девушка, блондинка, которая при случае обожала грубо обманывать ожидания. В этот вечер на ней были аккуратный черный костюм, аккуратная черная шляпка-ток, аккуратная черная вуаль, черные туфли на шпильке, черные чулки и кремовая блузка с отложным воротником. Она переменила позу; шелковая ткань зашелестела, окружая и защищая ее своим блеском. Барный табурет играл роль пьедестала: сидя на нем, Сара очень остро чувствовала, что от нее никто не может отвести глаз. Она улыбнулась; молекулы, составлявшие ее тело, весело суетились, заново придавая ей форму.

   Возможно, подумала Сара, именно это и привлекает мужчин – ее изысканный, великосветский облик. Впрочем, она знала, что дело тут скорее в ее кошачьей повадке, в том, что выглядит она этаким котенком и вдобавок блондинка. В том, что у нее именно такой нос – с изящным изгибом, с немного приподнятым кончиком, так что незнакомец видит ее розовые ноздри и сразу понимает: она доступна не всякому. В том, что у нее именно такой рот – узкий, но с полными губами; особенно важна была полная нижняя губа, которую на более вызывающем лице назвали бы выпяченной. В том, что у нее именно такой подбородок – лисий, словно заточенный, подходящий для рытья нор. В том, что у нее именно такие глаза – фиолетовые, по-настоящему фиолетовые, какие редко бывают у людей; их бледный огонь подчеркивал изгиб скул. Ее лицо было бы звериным, если бы не все эти черты, благодаря которым наблюдателю казалось, что перед ним каменное изваяние. И если бы она только сняла шляпку, всякие сомнения в этом отпали бы немедленно – так резко волосы обрамляли ее узкий лоб.

   Принято говорить, что женские лица похожи на сердце – то, что на тузе червей. Но Саре выпала другая масть – бубны; два треугольника, верхний – щеки и волосы на пробор, и нижний – щеки и заостренный подбородок, складывались в остроконечный ромб ее лица. Ромб, размножившийся в трех измерениях, многогранник, умевший, как бриллиант, поворачиваться к одному собеседнику одной гранью, к другому – другой.

   Непринужденная, дружеская атмосфера клуба «Силинк» кипела, бурлила и крутилась водоворотом вокруг табурета, на котором сидел этот алмаз, волны набегали на стойку, разбивались об нее и откатывались назад, и тогда Сара могла сделать глоток из бокала, закурить сигарету, перекинуться парой слов с барменом Джулиусом, изучить свои многочисленные искаженные отражения в зеркальной стене бара.

   – Ждешь Саймона? – спросил Джулиус, исполняя пируэт с шейкером в руках; коктейль странно булькал, пока кудесник вдохновенной струей направлял его в бокал.

   – Да, он должен скоро быть, пошел на какой-то вернисаж… – Сара замолкла на полуслове – к стойке приблизился неизвестный ей молодой человек приятной наружности. Некоторое время он пристально разглядывал Сару – владей он телекинезом, наверняка сбил бы с ее головы шляпу, – затем обратился к Джулиусу:

   – Гмммм…

   – Гммм? Не припомню такого коктейля, – ответил бармен.

   – Гммм… гммм… – Молодой человек был явно взволнован. Кроме того, на нем холщовые штаны – в «Силинк» в таких обычно не ходят, подумала Сара. Да, он взволнован, а ослепительный блеск его красоты так ярок, что он даже вспотел.

   – Прошу прощения, сэр, но такого коктейля я тоже не припомню. Кажется, туда входит гренадин, не так ли? – Не дожидаясь ответа, Джулиус, высокий и стройный, повернулся к молодому человеку спиной и поспешил в другой конец бара своей особенной походкой – казалось, он не идет, а едет на скрытой за стойкой движущейся дорожке.

   – Он… он весьма остроумен, вы не находите? – обратился молодой человек к Саре. Снова предложение переспать – и вместе с тем не предложение переспать. Редкий случай.

   – Да, – вздохнула Сара, – и ему нечего здесь делать, он тратит свое время зря. Правда, тратит зря драгоценное время, а мог бы добиться успеха, в самом деле, настоящего успеха. – Она еще раз вздохнула, сокрушенно покачала головой, помешала пальцем коктейль.

   – И почему же вы это от него скрываете? – спросил молодой человек; но Сара не успела ответить, не успела затянуть на нем потуже свой нелепый аркан – двери бара распахнулись, и из тьмы на свет выплыла Табита, ее младшая сестра.

   С ней были критик Тони Фиджис и братья Брейтуэйт, парочка непохожих друг на друга близнецов. От обоих веяло чем-то нездоровым; на свою совместную жизнь – а другой у них не было – они смотрели как на одно большое ходячее произведение искусства. Не стоит даже и говорить, что из этого со всей неизбежностью вытекало следующее: чем ближе братья оказывались к сцене, тем скучнее было на них смотреть. Напротив, в обыденной жизни все, что они делали, было до крайности необычно и даже вычурно.

   – Держите меня шестеро, – сказала Табита, подойдя к Саре и с такой страстью поцеловав ее, что оставила на атакованной щеке крошки от печенья, – кого я вижу! Сестренка, одна-одинешенька! – Руки младшей сестры обвились вокруг старшей, пальцы с острыми ногтями сдавили ее с обеих сторон.

   Сара попыталась высвободиться, шлепнула Табиту.

   – Отстань, черт тебя дери!

   – И не подумаю. – Табита только сильнее прижалась к Саре, не выпуская из рук болтающийся туда-сюда пакет с печеньем; ее пальцы копались в складках шелка и плоти – она хотела ущипнуть Сару за сосок.

   – Черт, больно!

   Табита, найдя, что искала, теннисным мячиком отскочила от Сары и протанцевала к другому концу стойки поздороваться с Джулиусом.

   Освободившееся место занял Тони Фиджис, прозвучало «добрый вечер», затем последовало самое формальное из рукопожатий. Тони улыбнулся; всякий раз, когда он это делал, складывалось впечатление, что у него два рта – его лицо от щеки до нижней губы пересекал шрам в виде перевернутой буквы Г. Хозяин шрама выглядел чудно – сутулый, с кожей цвета оберточной бумаги, с клочком волос еще более оберточного оттенка, прилепленным к блестящей лысине. Впрочем, сегодня он был в подарочной упаковке – в полотняном костюме цвета сливочного мороженого. Ворот сорочки расстегнут, обнажает седую растительность на шее.

   – Гммм. – Он окинул взглядом присутствующую в баре коллекцию мужской одежды, затем снова повернулся к Саре. – Однако, и компания собралась! На твоем месте я бы, прежде чем идти сюда, застраховался.

   Сара усмехнулась, и Тони, сделав знак Джулиусу, сел на соседний табурет и принялся озарять своими двумя улыбками зеркала за стойкой.

   Следующим номером программы значились братья Брейтуэйт. Они что-то напевали себе под нос; Сара не могла точно определить мелодию, кажется что-то из репертуара «Гроздьев гнева».[19] Близнецы, черно-желтокожие, один тощий, другой толстый, с вытянутыми лицами, стали по обе стороны от нее и простерли перед собой руки ладонями вниз. Как роботы, подумала Сара, нет, как человекообразные домкраты. Глянула сначала на одного, потом на другого – две пары карих глаз, каждая обращена внутрь, сосредоточена на своем обладателе или, скорее, на обладателе другой пары. Внезапно, без всякого предупреждения, четыре руки стали совершать странные пассы вокруг ее головы, как будто молодые люди играли в особого рода ладушки или исполняли песню на языке глухих. При этом они продолжали издавать те же непонятные звуки, сначала громче, потом все тише и тише, а замолчав, вытянули руки по швам и, не говоря ни слова, удалились в направлении туалетов.

   – Тело и пространство, – сказал Тони Фиджис, прикуривая сигарету; одним из его занятий было толкование поведения братьев для окружающих. – Они работают над какой-то штукой, связанной с пространством, которое занимает человеческое тело.

   – Подумать только!

   – Они говорят, что с сегодняшнего дня будут использовать свои тела исключительно с целью обозначать пространство, которое эти самые тела занимают, имея в виду привлечь внимание общественности к тому факту, что современный образ жизни лишает человека способности воспринимать сигналы, поступающие из окружающей среды.

   Тони наклонил голову к левому плечу, а бокал с мартини – в противоположную сторону. Сара подумала, что сейчас и сам Тони не смог бы точно сказать, иронизирует он или нет.

   – И как долго они намерены этим заниматься?

   – Сегодня вечером?

   – Ага.

   – Ну, не знаю, может, еще часок-другой. У них с собой преотличнейший кокаин. Преотличнейший, чтоб я сдох. Еще пара линий, и, будем надеяться, они забудут про эту ерунду.

   Табита прискакала обратно с другого конца стойки. Вся компания заказала Джулиусу очередной раунд коктейлей. Вернулись и братья, лица обоих, особенно брови и ноздри, были мокрые; не иначе просыпали кокаин в унитаз и из рачительности снюхивали его прямо оттуда. Сара с удовольствием следила за суматохой вокруг, за добродушной пикировкой, за сарказмом и иронией, за насмешками и подтруниванием, смаковала веселый, домашний дух происходящего, воспринимая каждый ехидный намек как ласку, каждую колкость – как дружеское похлопывание по плечу.

   Но так было не всегда. Еще недавно легкая непринужденность «компашки» не передавалась Саре, она была готова сквозь землю провалиться от ужаса и стыда за то, что не может вести себя на людях естественно. Всего… полгода назад? Да, всего полгода назад этот ранний вечер в клубе, эта прелюдия к моменту, когда она потеряет контроль над своим детским еще телом, были для нее как рвотное; еще полгода назад в такие минуты она испытывала к себе ни с чем не сравнимое отвращение. Теперь же они получили совершенно иную окраску – благодаря Саймону. Точнее, благодаря его телу.

   Если Сара сосредоточивалась, отключалась от шума, закрывала глаза, отсекала от себя блеск бокалов, зеркал, оправ, то могла вообразить себе приближение его тела, представить его себе как что-то материальное, с низким гулом направляющееся к ней сквозь ночные тени. Не тело, а эскадрилья, сомкнутый строй бомбардировщиков – ключицы, грудная клетка, таз, пенис. Ноги, икры, бедра, пенис. Руки, плечи, локти, пенис. «Сара любит пенис Саймона». Надо нацарапать эту фразу на стойке шляпной булавкой, подумала Сара, это так романтично.

   Щетина на шее, плавно переходящая в нежные волосы на животе; длинные, твердые мышцы, словно гибкие железные прутья. Удивительная, необычная мягкость его бледной кожи. Кожи подростка, кожи, которая всегда будет чувственной, всегда будет жаждать прикосновения. Кожи, которая пахла только им, как бы сваренным в этом туго завязанном кожаном мешке. Ей хотелось проткнуть его кожу, чтобы он излился в нее. При одной этой мысли Сара изо всех сил сжимала бедра, желала, чтобы он уже был здесь. И как ей только в голову взбрело тащить Саймона сегодня вечером в «Силинк»! Что они вообще тут забыли? По правде сказать, ничего. С гораздо, с гораздо большим удовольствием она осталась бы дома, чтобы он мог взять ее и снять с нее кожу, слой за слоем, слой за слоем, слой за слоем. Да уж, он умел ее завести, пронзить ее трепещущее сердце таким электрическим разрядом, что она только и делала, что кончала, кончала, кончала, а каждый следующий безумный оргазм оказывался еще головокружительнее предыдущего.

   Так почему же они ходили в клубы? Почему принимали наркотики? Потому что это было сильнее их, потому что Сара чувствовала – то, что происходит с ними, то, чего им удается достичь, будет лишь атрофироваться, а не усиливаться от частого повторения. Это было что-то такое, что они рискуют утратить, если будут стараться удержать. Сара не читала Ликурга, но если бы открыла его, то поразилась бы красоте спартанского закона о браке. В Спарте не было наказаний за супружескую измену, но горе тому, кого заставали с собственной женой: в этом случае обоих лишали жизни. Это наполняло супружеские отношения чувством опасности, делало их запретными, по-настоящему сексуальными. Вот и в случае Сары и Саймона – клуб «Силинк» и наркотики были для них этой необходимой лакуной, воплощали для них Лаконию.[20]


   Но не только наркотики. Помогали и бывшая жена Саймона, и его многочисленные экс-подружки. Много-много-многочисленные. Если заглянуть Саймону внутрь, то увидишь матрешку – снаружи Саймон, а дальше, одно внутри другого, его овеществленные воспоминания о любви с той, с другой, с третьей и так далее. Саймон был не Саймон, а «Большой Робер» взаимных мастурбаций, «Брокгауз» куннилингусов и «Британская энциклопедия» раздвинутых ног. Если Сара вдруг вспоминала об этом, когда они занимались любовью, то начинала рыдать – Саймон был в ней, а она начинала рыдать. Иногда она вспоминала об этом буквально за мгновение до оргазма, на самом краю пропасти удовольствия, и через секунду заходилась в судорогах, у которых было сразу две причины. Потом она затихала, а Саймон оставался в ней, пораженный смятением чувств, в которое сам же – и сознательно – ее поверг.

   Где же он? Почему он все еще не здесь, почему она все еще не может схватиться за него, опереться на него, как на мачту, и устоять в водовороте «Силинка»? Ведь как только Саймон войдет, весь клуб превратится в палубу сотрясаемого бурей корабля, по которой они заскользят в сторону постели, с руками, сначала сплетенными в молитве о спасении, затем до боли сжатыми в порыве страсти. Где же он?

   Он стоял на краю асфальтового футбольного поля под названием Оксфорд-Сёркус[21] у магазина «Топ-Шоп»,[22] прислонясь к обращенной на юг стеклянной витрине, посасывая сигарету и разглядывая угол Риджент-стрит. У него было нечто вроде приступа клаустрофобии, виски ломило. В поезде ему стало плохо; пожалуй, вообще не стоило ехать на метро. Точнее, не стоило перед тем, как ехать, курить на Слоун-Сквер тот косяк. Саймон надеялся, что отдохнет от своего тела, пока его будут транспортировать в Уэст-Энд, возьмет этакий ментальный отпуск. Однако трава, с характерной для нее предсказуемостью, на манер тупого дворецкого лишь распахнула пошире двери сознания и впустила туда еще больше отвращения, еще больше тошноты.

   Все началось на эскалаторе, битком набитом пересаживающимися с линии на линию пассажирами. Я всю свою жизнь только и делаю, что наблюдаю эти когорты спускающихся и поднимающихся людей, подумал Саймон, они, как роботы, маршируют локоть к локтю по туннелям и лестницам, но не прикасаются друг к другу. Как пролы у Ланга в «Метрополисе».[23] Точь-в-точь как пролы у Ланга в «Метрополисе». Эта мимолетная, совершенно поверхностная мысль оживила, тем не менее, одно старинное воспоминание, которое вдруг сообщило ей такую глубину и мощь, что Саймон вздрогнул, как от удара током. Он ведь смотрел «Метрополис» еще ребенком – в семь лет – и был потрясен резкостью нарисованного Лангом бесчеловечного, механизированного мира, где властвует технологический Молох; однако будущий художник вышел из зала с уверенностью, что видел вовсе не черную антиутопию, а своего рода документальный фильм.

   И он оказался прав. Это действительно был документальный фильм, фотография безликой толпы, доказательство, что каждое тело в этом франкенштейновом грядущем есть не более чем сумма его частей, а их наборы у всех одни и те же. И у автомата с кока-колой Саймон побледнел от ужаса, а под станционным табло его прошиб холодный пот; он остро почувствовал, как складки мокрой ткани впиваются ему в промежность – помниутебяестьтелопомниутебя-естьтелопомниутебяестьтело.

   А еще он солгал на вернисаже этой женщине, этой прожженной писаке из «Современного журнала». Наврал ей про свою выставку. Наврал, что у него роман с человеческим телом. В его картинах не было места никаким идеалам из живой плоти и крови. Он писал другое, нереальное, на его полотнах метрополис выкручивал телу руки, рвал его на части своими поездами и самолетами, офисами и апартаментами, фетишизмами и фашизмами, плазами и пиццами.

   Около года тому назад, в один совсем не прекрасный день в период безвременья меж Джин и Сарой, отужинав с Джорджем Левинсоном в «Клубе искусств», Саймон повлекся по кремово-пирожным улицам Челси в Галерею Тейта.[24] Он знал, почему идет туда. Он снова был в тупике, в тупике, из которого мучительно – и безуспешно – искал выход. Саймон не просто не хотел писать – словно какой-нибудь пациент психиатрической лечебницы после лоботомии, он никак не мог заново взять в толк, зачем вообще люди это придумали: писать, рисовать, вырезать, изобретать. Мир уже и так битком набит изображениями самого себя, точными, даже слишком точными. Пребывая в таком вот настроении, он и отдал себе приказ выдвинуться по направлению к Тейту; ноги выдвигаться не желали, каждый шаг давался ценой титанических усилий. К Левинсону он явился контуженным, а покинул его пьяным.

   Отправляясь в Галерею, Саймон понимал, что ведет себя как мазохист. Хуже того, как мазохист, который не получает от побоев удовольствия. Он не мог отделаться от мысли, что похож на этакого мирового судью-извращенца средних лет, который спит и видит, как его хлещут розгами несовершеннолетние, а потом просыпается и идет на Чаринг-Кросс-Роуд снять себе мальчика, зная как дважды два четыре, что молокосос оберет его до нитки и сдаст полиции, а та скормит бульварным газетам.

   Саймон взбежал по широкой каменной лестнице, бочком протиснулся в главный вход, опустил глаза долу и торопливо засеменил вдоль стен прочь от центрального зала и отдела современного искусства, содрогаясь при одной мысли, что может заметить там работы своих коллег или, хуже того, свои собственные. Отыскав убежище в ренессансной части экспозиции, он смог перевести дух, рассматривая сцены из жизни оленей и голубые дали Умбрийской школы.[25] Ни цвет, ни расположение фигур, ни перспектива, ни религиозный символизм не говорили ему ничего. Буквально каждая черта, каждый прием этих авторов были уже стократ опошлены, смешаны с грязью и изуродованы в глянцевых и неглянцевых журналах, в современной фотографии, в рекламе. Если бы в эту самую секунду путти[26] соскочил с полотна Тициана и укатил прочь на новеньком «пежо-205», Саймон бы не удивился.

   Он бродил туда-сюда по галерее, пытаясь заблудиться, но не прилагая особенных усилий, иначе бы у него вообще не было шансов, так хорошо он ее знал. Он помнил день, когда гулял здесь рука об руку с подружкой, ему шестнадцать, ей пятнадцать, в тот день они впервые в жизни поцеловались. Подростки переходили от картины к картине, о чем-то болтали, пытаясь справиться с волнением; Саймон смотрел то на карнизы, то на вентиляционные решетки, то на огнетушители, то на выключатели – на что угодно, только не на блистательные акварели Блейка,[27] официальную цель визита. Не так это просто – заставлять голову работать, когда шестнадцатилетний член рвется на волю из брюк, а пятнадцатилетнее сердце не находит себе места в объятой пламенем страсти груди; с тех пор Саймону больше не требовалось глядеть на план галереи – он был выжжен у него в мозгу.

   И все же художник не осознавал, где находится, когда вдруг поднял голову и увидел прямо перед собой две картины Джона Мартина, апокалиптического мастера XIX века, «Поля небес» и «Падение Вавилона».[28] Первая, казалось, представляет собой довольно обычный романтический пейзаж – желто-голубые горные цепи и долины, простирающиеся до размытого горизонта; присмотревшись внимательно, Саймон заметил, что дымок, поднимающийся на переднем плане из расселины, на самом деле не дымок, а полчище ангелов, летящих куда-то, целый рой. Ангелов было так много, что становилось ясно – масштаб картины совсем не такой, как видится на первый взгляд. Сначала Саймон решил, что перед ним вид с птичьего полета на небольшую долину, миль 30–40 из конца в конец; теперь он понимал, что глазу открываются многие сотни миль фантастической страны, погруженной в неизреченную нирвану, инопланетный мир, исполненный в какой-то невозможной технике, больше похожей на современную, с применением краскопультов и компьютеров, чем на манерную, размеренную технику прошлого.

   Вторая картина – «Падение Вавилона» – одновременно дополняла и изменяла впечатление от первой. На ней кружился чудовищный вихрь из камня, дерева, воды, огня и плоти, низвергающийся в невидимую пропасть и сметающий все на своем пути. Стихия не щадила вавилонян, пожирала их целиком в один присест, люди кувырком летели в бездну, их развевающиеся бороды были лишь пеной на гребне этой смертоносной волны. Похоже, Мартин хотел сказать, что… что? Ничего конкретного, он просто был заворожен исполинской катастрофой, которую сам же и написал. Лишь одну мысль он хотел донести до зрителя: этот элемент, это зерно взрыва содержалось в самом сердце Вавилона, оно просто спало, замурованное в его камне и нерушимости. До времени…

   И раз так, то велика ли разница между Вавилоном и Лондоном? Велика ли разница между полями небес и сизыми пустошами грозовых облаков, этими грязными клочьями шерсти, ласкающими брюхо пролетающих по небу самолетов? Так ли она велика? Саймон, надо сказать, относился к подобного рода откровениям с большим недоверием. Сколько раз он, на поводу у инстинкта, пускался очертя голову в работу и в конце концов все равно оказывался в тупике! Но в чем он никогда не сомневался, так это в том, что, если сердце говорит ему: «Это стоящий образ», оно не обманывает. И здесь он понял, что нашел подмостки вдохновения, которые смогут удержать его – пусть даже его работы будут напоминать модели, собранные из детского конструктора.

   Поэтому на следующей неделе он принялся за серию современных апокалиптических этюдов. В руках Джона Мартина кисть или резец могли человеческое тело осквернить, а могли сохранить в целости, но всегда оставляли его самим собой, уникальным в своей неповторимости. Саймон Дайкс лишал человеческое тело и этого, изображая на холсте некие подобия термитов из ланговского кошмара, многомиллионные армии рабочих муравьев, одинаковых по форме и в форму одетых. У него и правда выходили насекомовидные люди, у которых не было ничего, кроме панциря, внешнего скелета. Эти фигуры выстраивались в каре, усаживались в ряды, занимали сиденья гигантского, размером с Шартрский собор,[29] неуклюжего аэробуса; бесконечные хоры и трансепты фигур читали не книги, а доски с тонко вырезанным текстом, или играли в «Тупого Конга», нажимая кнопки неестественно дергающимися пальцами, отмахиваясь от падающих на голову миниатюрных пластиковых клиторов.[30]

   Первым в серии стало масштабное полотно, изображавшее салон «Боинга-747» в миг, когда его нос таранит бетонный пол пустого резервуара в Стейнсе,[31] так что крылатая машина на полном ходу разбивается вдребезги. Вырванные из кресел груды человеческих фигур по-настоящему летают – внутри самолета, пребывая в состоянии истинной невесомости, пока понятие «захоронение» не перейдет в их личной картине мира из категории процессов в категорию результатов.

   И как только замысел этой картины окончательно сформировался у него в голове, за ним сразу выстроилась целая вереница других. Все это были изображения самых что ни на есть безопасных, скучных и до безобразия спокойных мест, созданных современной цивилизацией, разрушаемых до основания какой-либо чудовищной силой, уничтожающей заодно и груз человеческих тел, по той или иной причине там оказавшийся. Торговая площадка Фондовой биржи, когда ее накрывает гигантское цунами; кассовый зал станции метро Кингс-Кросс ноябрьским вечером 1987 года, когда произошел взрыв;[32] автомобильная палуба пассажирского парома, когда через пробоину туда врываются зеленые воды океана и смывают за борт поток красных и синих машин; мебельный отдел магазина «ИКЕА», где толпа новобрачных, атакованная мгновеннодействующим вирусом лихорадки Эбола, превращается в один большой комок слизи. И так далее, и тому подобное, в общей сложности два десятка полотен.

   Если, приступая к циклу, Саймон полагал, что задуманные картины станут своего рода сатирой, иронической насмешкой над непрочностью всего, что люди считают вечным, то в ходе работы понял, что ошибался. Понял, что главным в них был вовсе не антураж. Осознал, что все это не более чем фон в детской книжке для переводных картинок, абстрактные горы и подводные скалы, на которые ребятишки могут наклеить подходящие человеческие фигурки. И что главное – именно эти фигурки.

   Саймон чувствовал, что человеческое тело вытолкнули за пределы обычной жизни, как бы свесили с этакого обрыва времени, и теперь оно болталось там клоуном на проволоке, пытаясь за что-нибудь уцепиться, но не находя ни выемки, ни выступа в только что отстроенной, гладкой бетонной стене современного технологизированного мира. Ветер переменился, и Саймоновы человеки поневоле согнулись в три погибели, приняли противоестественные позы – только бы выжить в этой вселенной предельного стресса. По Вавилонской башне прошла судорога, и ее население, пять сотен этажей разноязыких строителей попадали на пол, вывихнув плечи и переломав шеи, – вот что Саймон хотел изобразить на своих полотнах. Но развоплощение, разложение его собственного тела – оно вытекало из всего этого или, напротив, всему этому предшествовало? Саймон не знал.

   Тогда-то он и встретил Сару. Но не был уверен, что у него с ней – да и с картинами тоже – все идет как надо. Уверен он был только в одном: за последний год дни стали длиннее, наполнились работой за мольбертом и встречами с людьми, с которыми его познакомила Сара. К нему вернулось похмелье – добрый знак, потому что прежде, в безвременье, в «и» меж Джин и Сарой, он был как будто все время пьян, и вечером, и наутро. Наконец, каким-то непостижимым образом к нему вернулись дети, им вдруг опять стало с ним хорошо. Видимо, почувствовали, что, паразиты, пожирающие его изнутри, насытились. По крайней мере, на время.


   Где же он? На краю асфальтового футбольного поля под названием Оксфорд-Сёркус, у магазина «Топ-Шоп», стоит, прислонясь к обращенной на юг стеклянной витрине, посасывает сигарету и разглядывает угол Риджент-стрит. У него нечто вроде приступа клаустрофобии, ломит виски. Саймону представляется, что, откуда ни возьмись, на площади появляется гигантская обезьяна и начинает топтать все, что попадается под ноги. Постиндустриальный Кинг-Конг расколошматил витрину супермаркета', вытащил из проема, зажав в кулаке как термитов, горстку извивающихся людишек, пытающихся выбраться из шерстяного леса, произрастающего у него на ладонях. Лакомые кусочки для бога, суши для всемогущего. Одного за другим он выуживал их из шерсти, внимательно разглядывал перекошенные лица, а потом запихивал в пасть, где каждый зуб размером с зубного врача.

   Ам-ням-ням!.. Вкусно хрустят… а как жуются! Площадь заполняет клацанье зубов и чавканье этой гигантской глотки, обезьяньи звуки заглушают городской шум. Монстр делает паузу, выплевывает регулировщика, чей жезл застрял у него в зубах. Негодная зубочистка. Потянулся, побарабанил пальцами по крыше магазина игрушек «Хамлиз» и на всю площадь проревел: «ХууууГрааааа!» Судя по всему, значил этот рев следующее: «Тело – это я. Тело – это только я. К черту Отца. К черту Сына и в задницу Святой Дух!»

   Потом понгид[33] -гаргантюа прошелся туда-сюда, отфутболивая машины как консервные банки и пожирая двухэтажные автобусы как биг-маки; наконец чудовище присело на корточки посреди площади, напряглось и исторгло из своего нутра кусок дерьма размером с газетный киоск. Кусок сначала не желал отрываться от великанской задницы, затем вытянулся в гигантскую сигару и с пятнадцатиметровой высоты шлепнулся на бритые головы стайки велокурьеров, которые, как скотина в грозу, сбились в кучку под открытым небом. Идеальные жертвы.

   Саймон тряхнул головой, туман перед глазами рассеялся, проявились человечки, тараканами снующие взад-вперед. Художник взглянул на часы, понял, что опаздывает, и выдвинулся по направлению к Саре, в «Силинк».

Глава 3

   Зак Буснер, доктор медицины, психолог-клиницист, психоаналитик-радикал, противник традиционной психиатрии, диссидентствующий специалист по нейролептикам и бывшая телезвезда, стоял на задних лапах перед зеркалом в ванной комнате, сосредоточенно вычесывая из густой шерсти под подбородком попавшие туда крошки. На первый завтрак он съел пару тостов и, как обычно, обильно угостил вишневым джемом не только желудок, но и грудь с мордой. Он тщательно промыл шерсть вокруг шеи душем-расческой – Буснеры держали это приспособление специально для таких случаев, – но крошки почему-то упрямо не желали последовать примеру варенья и раствориться. Чем тщательнее Буснер пытался их вычесать, тем глубже, казалось, они зарываются в шерсть.

   Черт с ними, подумал он, приступая к одеванию, Прыгун справится с этим по дороге в больницу. Прыгуном обозначали научного ассистента Буснера, и чистка босса была одним из его основных занятий. Разумеется, босса чистили и прочие – и молодые врачи, и медсамки, и подсобные рабочие больницы «Хит-Хоспитал» как из психиатрического отделения, так и из всех остальных. В последнее время вокруг Буснера толпились и старшие сотрудники, порой даже работники администрации, и едва он появлялся в больнице, как они пытались удостоиться чести запустить пальцы ему в шерсть. Каждый старался хотя бы мимоходом почистить Буснера в знак уважения, а если это не удавалось, кланялся и удалялся по своим делам.

   Дело в том, что Буснер, в молодости и зрелости прославившийся в психиатрической среде как нонконформист и даже сумасброд, с приближением почтенного возраста стал в глазах окружающих действительно почтенным шимпанзе. Доктринальные перегибы так называемой количественной теории безумия, с которой он был тесно связан с первых шагов в своей карьере психоаналитика – его учил сам легендарный Алкан,[34] – давно изгладились из памяти ученых. Если шимпанзе вообще вспоминали про эту теорию, то рассматривали ее просто как бред группы тупых упрямцев, от души пропагандировавших какую-то забавную чушь, как было с логическим позитивизмом, марксизмом и фрейдизмом. Разумеется, все утверждения, которые теория была призвана сделать, оказались целиком и полностью опровергнуты; тем не менее в последнее время появилась новая волна апологетов старого учения, которые утверждали, что эмпирически установленная истинность или ложность гипотезы не может служить единственным критерием ее значимости для науки.

   Буснер снял с вешалки, болтавшейся на двери, свежевыглаженную сорочку и накинул ее на свои мускулистые плечи. Лапы по-прежнему повиновались ему беспрекословно. Он быстро застегнулся; большие пальцы, несмотря на артрит, доставлявший теперь немало беспокойства, без труда находили костяшки указательных и продевали пуговицы в петли. Затем он взял свой любимый мохеровый галстук, обернул его вокруг шеи, завязал узел и опустил воротник рубашки, управившись так быстро, что зеркало не успело отразить отдельные движения. Сей отрадный факт не ускользнул от внимания именитого психиатра и придал ему уверенности в себе.

   Он не стал застегивать воротник и туго затягивать узел – Прыгуну будет легче добраться до крошек. В это время одна из задних лап без всякой команды схватила со стеклянной полки под раковиной скребницу и принялась задумчиво расчесывать щеки, пока Буснер искоса разглядывал свое отражение.

   Резкие дуги бровей с тонким гребнем седых волос, глубоко вогнутая переносица, изящные миндалевидные ноздри, подтянутая, без малейшего намека на мешковатость морда, всего лишь пара-другая морщин на гладкой коже полной, похожей на лягушачью, верхней губы. Губы, солидные, но не толстые, изгибались полумесяцем так же четко, как и в молодости.

   Неплохо для без малого пятидесятилетнего шимпанзе, подумал он, зачесывая вверх длинные пряди седых волос, окружавших лысеющую макушку. Ни зоба, ни чесотки, ни язвы. Такими темпами я дотяну до шестидесяти! Диссидентствующий специалист по нейролептикам выпятил грудь колесом и потянулся. Когда его члены пребывали в движении – а в движении они пребывали почти постоянно, – складывалось впечатление, что в этом обезьяньем теле заключена поистине небывалая энергия, но когда они застывали в неподвижности, Буснер сдувался, делался похож на истощенную эрозией гору, на которой только что случился оползень. Впрочем, сей факт, менее отрадный, от внимания именитого психиатра ускользал совершенно. Что и показывать, выгляжу я безукоризненно, решил он и повернулся снять со второй вешалки твидовый пиджак, весь в катышках шерсти.

   Возвращение Буснера к общественной деятельности, которой он в молодые годы занимался с такой уверенностью, если не показать самоуверенностью, проходило теперь, напротив, с умеренностью – знаком приближения старости. За последние пять лет он опубликовал три книги [ «Шимпанзе, который спаривался с креслом», 1986. «Гнездование», 1988. «Истории из жизни приматолога», 1992, издательство «Parallel Press», Нью-Йорк, Лондон. – У.С.], которые вознесли его репутацию до заоблачных высот.[35] По сути дела, книги представляли собой собрание историй болезни его пациентов, что не помешало автору сделать все тонкости психологии и неврологии понятными весьма широкой видеотории. Это нечасто удается ученым, тем более что цель была достигнута без какой бы то ни было тривиализации. Буснер очень гордился, что никогда не позволяет себе опускаться до уровня своих читателей и зрителей.

   Другой любопытной чертой книг была та привязанность и самоотверженность, с какой Буснер работал со своими необычными пациентами. Он изобрел особый метод анализа и наблюдения, представлявший собой синтез объективизма и рационализма, которым его обучили в Эдинбурге в шестидесятые, изобретательной искрометности и творческой дисциплины, воспитанной в нем легендарным Алканом [подробно аналитический метод Алкана излагается им в работе «Имплицитные методы в психоанализе» («Британский журнал эфемерного», март, 1956). – У.С.], и экзистенциальной феноменологии, которой он занимался в семидесятые в больнице «Консепт-Хаус» в Уиллсдене.[36] Идея заключалась в том, что Буснер наблюдал своих пациентов как в клинике, так и во внешнем мире – куда сам же их и выводил.

   – Самое главное, – жестикулировал Буснер своим студентам и поклонникам, – следовать интерсубъектному «чапп-чапп» подходу, то есть в известном смысле внедриться в «уч-уч» патологическое сознание пациента и взглянуть на мир его глазами. Сегодня мы уже не вправе ограничиваться жестким физиологическим подходом к известным болезням и не должны рассматривать их как мотивационно-обусловленные, тем самым попросту игнорируя их как относящиеся исключительно к сфере «хууу» [чистой. – У.С.] психиатрии…

   Хотя этот «интерсубъектный» подход имел очевидные и легкодоказуемые интеллектуальные и этические достоинства, иные насмешники никак не могли закрыть глаза на известные тенденции – и не привлекать к ним внимание общественности – в практике его применения, которые трудно было воспринимать иначе, чем как откровенную игру на публику. Истории болезни пациентов Буснера вызывали у видеотории прямо-таки патологический интерес из них получались настоящие детективные романы и фантастически увлекательные телефильмы. В погоне за тайнами искривленной феноменологии своих подопечных Буснер катался на водных лыжах с паралитиками,[37] ползал в оперу с хроническими эпилептиками и посещал танцклубы, где принимают ЛСД, с гебефрениками.[38] В издательских кругах стало делом престижа приглашать Буснера с каким-нибудь его протеже на коктейли и фуршеты.

   Так шимпанзе с синдромом Туретта,[39] которые то и дело непроизвольно лаяли, шимпанзе, страдающие болезнью Паркинсона, чьи конечности беспорядочно дергались под влиянием дигидроксифенилаланина,[40] шимпанзе с органическими повреждениями головного мозга, зажатые в стальные тиски тяжелейшей амнезии и повторяющие без конца одни и те же жесты, стали полноправными членами толпы совершенно нормальных обезьян – литературных агентов, критиков и писателей – и вместе с последними резво толкались на приемах за бутербродами и бесплатным шампанским.

   – Перед вами, – жестикулировал Буснер собирающимся вокруг него в таких случаях любопытным, – практическая демонстрация «грррууунннн» шимпан-зечности моего подхода к этим заболеваниям. Приводя моих пациентов в такие места, – в этот момент Буснеру обычно приходилось в срочном порядке отвлечься на экстренную превентивную чистку обсуждаемого шимпанзе, – я осуществляю в реальном времени «чапп-чапп» деконструкцию идеологических категорий, на которых основаны наши понятия о том, что есть норма, а что – заболевание.

   Буснер закончил одеваться и, подпрыгнув до потолка, подтянул поближе специальное зеркало на телескопической лапе, чтобы осмотреть себя сзади. Как там моя дырка? – подумал ученый, отправляя в анальную экспедицию правую лапу, которая, пробравшись через складки желто-розовой кожи, ощупала все, что смогла, а затем вернулась к хозяйским ноздрям и трясущимся губам. Буснер беспокоился – вчерашним вечером, по возвращении из «Эскарго», на него напал совершенно жуткий понос; однако результаты обследования показывали, что в проблемном регионе все чисто. Да и в любом случае у Прыгуна будет время разобраться с этим по пути в больницу, решил Буснер и, поправив одежду и удостоверившись, что пиджак не мешает потенциальным наблюдателям лицезреть великолепие его лучезарной задницы, с треском погасил свет в ванной, бодро раскачался на турнике у входной двери и, перепрыгивая от турника к турнику, отправился вниз по лестнице. Не уступающие заднице в великолепии яйца именитого психиатра весело болтались из стороны в сторону.

   Популярность Буснера неотвратимо шла в гору, и уже на полпути к вершине ему предложили вернуться на должность научного консультанта в больницу «Хит-Хоспитал». И пусть от него, как и раньше, требовали в самом деле заниматься нудной ежедневной работой, то есть, вы не поверите, лечить пациентов, попечительский совет как бы нехотя соглашался, что основная его роль в клинике – просто быть именитым старым профессионалом, дуайеном от психиатрии, и поддерживать своей репутацией репутацию больницы. Ему полагался научный ассистент – Прыгун, он имел право выбирать, какими пациентами ему больше хочется заниматься, и, кроме того, мог посещать другие больницы в округе в поисках интересных случаев, которые был бы не прочь включить в свои книги.

   В текущий момент не происходило ничего такого, что бы заставило Буснера с нетерпением ждать наступления сегодняшнего дня. С утра ему полагалось присутствовать на планерке (скучища адская), затем, во второй половине дня, он должен был показывать в Юниверсити-Колледже[41] вторую публичную лекцию из заявленного цикла об аутизме. Цикл назывался «Шимпанзе, которые чистятся в одиночестве» и был обречен на успех. Вскочив на кафедру в день открытия и окинув взглядом видеоторию, Буснер не смог отказать себе в удовольствии отметить, что, кроме толпы иностранных студентов, в основном бонобо, которую именитый психиатр ожидал увидеть, присутствовало и большое число простых шимпанзе, а с ними и университетские студенты с отделений психологии и приматологии.

   Тем не менее сам предмет аутизма уже порядком Буснеру надоел. Все или почти все, что он хотел показать, вошло в книгу «Истории из жизни приматолога», и перспектива повторить это заново, пусть даже перед широкой и заинтересованной видеоторией, не была столь уж заманчива. Что мне нужно, думал Буснер, спускаясь по лестнице, так это какой-нибудь совершенно новый случай, новый синдром или симптом, который никогда прежде не встречался ни в психиатрии, ни в неврологии. Что-нибудь беспрецедентное, что-нибудь с намеком на необходимость пересмотра в самом широком контексте самых основ наших взглядов на природу шимпанзе!

   Он остановился перед последней дверью – за ней ожидала его группа, то есть беспорядок, потасовки и необходимость действием напоминать, кто здесь главный. Переведя дух и сосредоточившись, он схватился за притолоку, раскачался и прыгнул в кухню.

   Картина, представшая по приземлении перед глазами почтенного доктора, вытянувшегося во весь рост в дверном проеме, вполне соответствовала его ожиданиям. Буснеры были многочисленной группой, в меру традиционной, в меру современной в соответствии со своим академическим и медицинским уклоном. В любой момент в групповом доме на Редингтон-Роуд можно было застать от десяти до пятнадцати членов – куда больше, чем в других профессиональных группах среднего класса.

   Зак Буснер придавал большое значение тому, чтобы юные самцы «патрулировали» окрестности, частенько собственными лапами выгоняя из дому старших подростков; эти действия обычно вызывали у губастых соседей по тенистым аллеям Хэмпстеда[42] эпидемию поднятых бровей и вопросительных рыков. Юным самкам тоже попадало – если первая самка группы решала, что они зря тратят драгоценную течку исключительно на спаривание с родными, Буснер лично отправлялся в город и приводил за собой десяток-другой чужаков-поклонников.

   Однако по мере того, как срок его царствования в группе приблизился сначала к пяти, затем к десяти, а теперь уже и к пятнадцати годам, Буснер стал придавать связям внутри группы и ее единству столь же большое значение, сколь и связям вне ее. Время от времени, когда сразу у двух, а то и у трех самок в группе была течка – а сейчас наступил как раз такой период, – Буснер с удовольствием распахивал двери дома для всех самцов своей группы, даже если их собиралась целая толпа и даже если ему приходилось раскошеливаться на авиабилеты для тех родичей, которые, находясь на Бали или Лазурном Берегу, заявляли, что никак не могут обойтись без вояжа в Лондон и спаривания с самкой из родной группы.

   Когда такое случалось, дом оказывался битком набит всевозможными шимпанзе от мала до велика – порой численность популяции достигала трех десятков, – и вся орава дружно принималась драться, ругаться, чиститься и спариваться. Но Буснер считал, что добродушное буйство – одна из характерных черт его группы, и вел себя как ни в чем не бывало, даже если упомянутое буйство происходило рано утром.

   Первой именитый психиатр заметил Шарлотту, главную самку группы; она стояла на четвереньках на лесенке из трех ступенек, которая вела из «кухонной» части комнаты в «столовую», меж тем как Давид, четвертый самец, обрабатывал ее со своей неподражаемой беспардонной беспечностью. Он даже не потрудился отложить на время утреннюю газету, так что Буснер видел, как Давид делает толчок за толчком, не отрываясь от передовицы, которую разместил на спине у Шарлотты. Стайка малышей пыталась мешать парочке, прыгая у Давида на шее.

   Буснер узнал только одного – своего младшего, Александра. Смелый парень, подумал он. Александр, которому было всего два года, сумел ухватиться одной лапой за провод, висевший над трясущимися телами, и, раскачиваясь на нем как маятник, с размаху бил Давида задней лапой по морде.

   Остальной части комнаты Буснер уделил один только взгляд, отметив, как дети разбрасывают во все стороны из чашек второй завтрак – терновые ягоды и черимойю,[43] как старшие подростки чистят друг друга, как пара молодых матерей кормят грудью младенцев, как пара других готовят в «столовой» новые порции второго завтрака. Сквозь настежь распахнутые огромные, в полную высоту стен окна, выходившие в сад, где по лужайке с громким ржанием прогуливались, встряхивая гривой, два вездесущих буснеровских карликовых пони, на сцену мощным потоком изливался солнечный свет.

   – «ХууууГррааа!» – пропыхтел-проухал Буснер и побарабанил пальцами по косяку, как полагалось ему по статусу. Жестом он показал одной из своих младших дочерей, Пауле, чтобы та приготовила ему второй завтрак, и, вздыбив шерсть, с грознымвидом направился в сторону совокупляющихся.

   Когда Буснер покинул дверной проем, все взрослые самцы уже дружно пыхтели и ухали, что и спасло Давида, громкий визг которого свидетельствовал, что он вот-вот кончит. По мере того как патриарх пересекал зал, все члены группы, старые и молодые, самцы и самки кланялись ему, он же в ответ одних нежно целовал, других гладил.

   На лестнице стояла нестройная очередь самцов в более или менее правильном порядке по старшинству, Генри за Давидом, Пол за Генри. Буснер было задумался, как это Давиду удалось первым забраться на Шарлотту, но, обогнув стойку для завтрака, расположенную перед верхней ступенькой, увидел у мойки д-ра Кендзабуро Ямуту, побочного последнего самца группы, который энергично спаривался с дочерью Буснера Крессидой. За ним тоже стояла очередь – Колин Уикс и Прыгун.

   – Доброе утро «чапп-чапп», Зак, – прожестикулировал Кендзабуро, отстраняясь от Крессиды. – Хочешь «ух-ух» трахнуть младшую?

   – Нет, нет, – отзначил Буснер, заодно по-отечески отвесив Давиду хорошего тумака, – я сначала «ух-ух-ух», – вожак страстно пыхтел, скользнув в Шарлотту, которая подалась назад, чтобы ему легче было в нее войти, – займусь моей дорогой «чапп-чапп» старушкой.

   Буснер дрожал, ухал, визжал и наконец зацокал зубами от удовольствия, когда почувствовал, как мягкая, влажная подушка – седалищная мозоль[44] Шарлотты – уперлась ему в пах. Но все же ему потребовалась целая минута толчков, прежде чем он кончил; все это время Александр усердно охаживал его по лбу задней лапой, а пара других младенцев каталась у него на спине, не забывая цепляться за шерсть.

   Да, то ли дело было в прежние времена, с горечью подумал Буснер, отходя от Шарлотты и вытираясь полотенцем, которое ему протянула предупредительная Франсес, пятая самка. Помню, как спаривался с Шарлоттой первый раз, кажется, кончил за десять секунд! «Уууух» как это было изысканно; верно показывают, молодые ни черта не смыслят в молодости! Буснер поблагодарил Франсес и прилег ненадолго рядом с Шарлоттой, расчесывая темно-рыжую шерсть у нее на ушах, пока Генри, щелкая желтыми зубами, спаривался с ней.

   Подняв голову, вожак заметил, что Крессида закончила спариваться с Кендзабуро и кланялась ему; на ее покрытой желтыми пятнами морде была легкая, завлекающая улыбка. Буснер расхохотался, запыхтел, причмокнул и спарился с ней за тридцать секунд, визжа от удовольствия; Крессида вторила родителю. Она всегда была его любимицей – хотя он сам не мог показать почему. Нечего и показывать, ее седалищная мозоль не шла ни в какое сравнение с теми, что у Бетти или Изабель, но было в ней что-то такое, радость, с которой она отдавалась, ее агрессивная забота о папочке. Буснер, конечно, вовсе не был самцом-шовинистом, но тем не менее никогда не отказывал себе в удовольствии прожестикулировать своим коллегам в те редкие вечера, когда они после работы заходили во «Фляжку» пропустить стаканчик-другой:

   – Из моих семнадцати чад к ней я испытываю самые нежные чувства… я имею в виду, семнадцати «хи-хи», про которых знаю!

   Спариваясь с Крессидой, именитый психиатр краем глаза отметил, что Прыгун хочет ему что-то сообщить, но решил не обращать на него внимания. Теперь же, вытираясь свежим полотенцем, принесенным какой-то другой самкой, он четко расслышал вопросительное уханье своего научного ассистента.

   – «Хуууу», – проухал Прыгун, затем перешел на жесты: – Тут кое-что произошло, Зак, кое-что очень интересное.

   – «Уч-уч» это подождет, Прыгун, я еще не притронулся ко второму завтраку, – отзначил Буснер, перемахнув через стойку в порыве посткоитального раздражения и удовлетворения. Он уселся на стул у грандиозного круглого соснового стола, занимавшего большую часть «столовой», и приказал Изабель, четвертой самке, подать ему сразу две чашки терновых ягод и черимойи.

   Вожак раскрыл лежавший на столе свежий номер «Гардиан» и принялся листать раздел международных новостей, пестревший заголовками вроде «Новые массовые убийства бонобо в Руанде», «Президент Клинтон призывает к перемирию в Боснии», «Обвинения в бонобизме при подборе присяжных по делу О.Дж. Симпсона». Боль, боль, вокруг только боль и насилие, ухнул Буснер про себя. Может, Лоренц в самом деле прав, и современное ужасающее состояние шимпанзечества просто следствие неадекватных попыток приспособиться к перенаселению, к утрате исконных мест обитания и образа жизни?

   – Босс. – Костлявый пятый самец умудрился каким-то образом вызмеиться под обеденным столом и теперь дергал Буснера за заднюю лапу. – Тут в самом деле что-то очень «гру-нн» увлекательное, мне кажется, нам просто обязательно нужно об этом по-жес…

   Вожак не дал ему закончить – резко убрал лапу, затем отклонился на стуле, размахнулся и нанес мощный, но ювелирный удар Прыгуну по затылку, послав научного ассистента в нокдаун; тот в полный рост растянулся на ковре цвета морской волны. Продемонстрированные проворность и сила не оставляли вопросов, почему именитый психиатр так долго правит группой. На этом молниеносная атака не закончилась – Буснер спрыгнул со стула и с треском приземлился на спину Прыгуну, водрузив обе задние лапы ему на поясницу.

   – «Рррррряв!» – пролаял именитый психиатр, наклонился и, схватив подчиненного за шкирку, пальцами задней лапы забарабанил прямо ему по морде: – Я тебе, твою мать, показал, недоделанный кусок говна, засунь свои лапы в задницу! Когда я захочу, чтобы ты отвлекал меня от второго завтрака, придурок несчастный, я тебя позову, а пока я показываю: засунь свои лапы в задницу, мать твою! «Уаааа!»

   – Простите меня, босс, простите, я не хотел, – в панике зажестикулировал Прыгун, каким-то чудом извлекший лапы из-под раздавленного Буснером брюха. – Я не хотел «ик-ик» так вас обижать, пожалуйста, не бейте меня. – Вожак слез с него, и Прыгун сразу же полуприсел на корточки и с трясущейся задницей поклонился шефу.

   – Ничего, все в порядке, кисонька моя, я не хотел так сильно тебя ударить, – ответил Буснер, тихо заурчав. – Ты все равно мой самый любимый-прелюбимый научный ассистент. – Он протянул лапу, которая еще горела от боли после нанесенного удара, нежно погладил Прыгуна по спине и занялся чисткой помощника, извлекая из густой шерсти, росшей у того между лопаток, кусочки чего-то похожего на засохший канцелярский «штрих».

   Типичный юный интеллектуал в период начала карьеры, думал Буснер, перебирая волосок за волоском шерсть Прыгуна. Мало чистится, мало спаривается. Да что там, не будь он моим личным слугой, у него бы вообще никакого места в иерархии не было, я уж молчу о пятом. Формальная ободряющая чистка завершилась, и на прощание Буснер подергал Прыгуна за загривок.

   Тот отполз от стола, кланяясь на каждом шагу и не прекращая жестикулировать:

   – Спасибо, Зак, спасибо, я признаю, ты наш сюзерен. Я восхищаюсь твоим величием, я преклоняюсь перед твоей властью над нашей группой, складки кожи на твоей заднице обнимают нас всех «гррннн».

   – Выводи машину из гаража, Прыгун, – резко оборвал его Буснер. – Мы отправляемся в больницу через двадцать минут, как только я доем второй завтрак.

   Именитый психиатр с гордым видом взгромоздился обратно на стул и принялся жевать терновые ягоды, выдавливая мощными коренными зубами сок, смакуя его. С легкостью, свидетельствовавшей о долгих годах опыта, он изгнал из своих больших узловатых ушей шум кухни, вопли младенцев, пыхтение совокупляющихся взрослых и ржание пони и снова открыл Тардиан».

   Попытка Зака Буснера доесть второй завтрак за двадцать минут потерпела сокрушительную неудачу: неожиданно появился молочник со счетом за прошедшие две недели, что было расценено как повод к новому раунду спаривания, равно как и визит Дейва Второго, еще одного Буснеровского чада, сотрудника общинной организации бонобо в Хакни.[45] Когда все присутствующие самцы по очереди покрыли Крессиду и Шарлотту, стрелка часов подошла к десяти.

   – Ну что ж, я пополз, дорогая, – обратился Буснер к Шарлотте, которая по-прежнему лежала на ступеньках; из ее влагалища капельками сочилась кровь. – Постарайся не переборщить со спариванием, вспомни, что приключилось в прошлую течку. «Грннн» думаю, сегодня буду рано. Да, вообще собираюсь после лекции домой, хочу почитать немного в семейной обстановке. «Ххууу?» [что думаешь? – У.С.]

   – Хорошо, Зак, но ты же знаешь, как трудно им отказать, сейчас в доме столько старших подростков, что тут подела… – Она бросила заламывать лапы – один из означенных старших подростков, Уильям, как раз принялся крутить в разные стороны пару полотенец, намереваясь таким умилительным способом привлечь внимание Шарлотты.

   Буснер пристально поглядел на Уильяма. Молодой самец был отлично сложен, мог гордиться лоснящейся черно-коричневой шерстью, изящными дугами бровей, вогнутой, как надо, переносицей и бледной мордой – Буснер до мозга костей.

   – «ХуууГрнн», – промурлыкал Уильям, делая тон то выше, то ниже, а затем перешел на жесты: – Тетенька, можно я спарюсь с тобой, пожалуйста, ну пожалуйста «хуууу»?

   Глава семьи подошел к Уильяму и левой – значительно менее артритной, чем правая, – лапой несколько раз наотмашь съездил ему по морде.

   – «Рррряв»! – пролаял он, затем показал: – Оставь свою несчастную тетку в покое, разве ты не видишь, что у нее творится с влагалищем. В эту течку у нее предостаточно взрослых самцов, не хватало ей еще спариваться со всякими молокососами вроде тебя.

   Уильям ретировался в сад, хныча и жестикулируя:

   – Извини, вожак, извини, тетенька.

   Буснер обернулся и еще раз окинул взглядом столовую и беснующуюся орду шимпанзе.

   – «ХууууГраааа!» – пропыхтел-проухал он, чтобы мощь его голоса – а стало быть, и его физическая сила – хорошенько запечатлелись в сознании собравшихся. Взрослые самцы оторвались от чистки, еды и спаривания и помахали ему на прощание лапами. Довольный, Буснер покинул комнату.

   На ступеньках его догнала малышка Мериголд, четырехлетка, неся в лапах портфель.

   – Вот, дядя, держи, – показала она. – Удачи на работе.

   Буснер схватил забытый предмет и одарил юную самку слюнявым поцелуем. После чего, повертевшись перед зеркалом в прихожей и еще раз проверив состояние ануса, именитый психиатр прошествовал в парадную дверь.

Глава 4

   Метрдотель клуба «Силинк» встретил Саймона подобострастно-тошнотворной улыбкой, опознав в художнике, не удостоившем его и кивка головы, типичного наркомана – уже под кайфом, но притворяется, будто трезв как стеклышко.

   Клуб, хотя и располагался в подвале, «подпольным» считаться никак не мог. С улицы вниз ко входу вела лестница – два марша, широкие ступени, устланные плюшем, охряные стены, светящие в небо лампы с уродливыми металлическими сетками вместо плафонов. Полумрак, омут для посетителей. В таком месте легко вообразить судилище; судья кричит: «Приговариваетесь к пожизненному подключению!», и ты с ужасом осознаешь, что остаток дней проведешь в сетях «Сил инка».

   Распахивающиеся в обе стороны двери вели в главный зал, где господствовала необъятная барная стойка, этакое толстенное пузо из кожзаменителя, перепоясанное хромированными металлическими ремнями, затянутое в корсет из зеркал и стальных подвесок. Посетители «Силинка» – или, если хотите, члены клуба, хотя слово «клуб» в данном случае было призвано привлекать возможно более широкую публику, а не наоборот (как обычно и бывает в заведениях, кричащих на каждом углу, что они «не для всех»), – частью свисали со стойки, частью прятались в раковинах-креслах, расставленных по раковинам-альковам, частью взмахивали кожаными плавниками и вплывали в ресторан, располагавшийся на галерее, частью ныряли в пучину туалетов и комнат для игры в настольный футбол, располагавшихся этажом ниже. Однако большинство клиентов застревали именно в баре, приклеенные к створкам кресел-раковин и друг к другу собственными развесистыми языками.

   Если бы кому-то пришло в голову отправиться в «Силинк» на рыбалку, протралить все его коридоры и вестибюли, то даже хорошая, мелкоячеистая жаберная сеть из моноволокна принесла бы своему хозяину всего лишь парочку ошарашенных официантов или случайных гостей, занырнувших в незнакомое место.

   Нет, настоящих местных завсегдатаев промышляют иначе. В клубе таковых два вида, и на особей первого из них ходят с ящиком или клеткой, а в качестве приманки берут возможность стать знаменитостью, сплетни, слухи или деньги, либо попарные комбинации – сплетни о деньгах, слухи о знаменитостях и так далее. Все это донные жители, незатейливые и простые, которые погружаются в подводный мир «Силинка» с единственным, по-детски чистым желанием – узнать, до какой низости, ах извините, глубины они смогут опуститься.

   Что до особей второго вида, на вкус они точно такие же постные, а ловятся и того проще. Человеку с длинными руками нужно лишь дождаться отлива, который случается в «Силинке» дважды в сутки, в полдень и в три часа утра, когда бар представляет собой покрытую илом равнину, и выйти на плоскодонке в море тусклого света забранных решетками ламп, не забыв прихватить с собой нож, чтобы легче было отделять добычу от ковра.

   Ибо эти особи – двустворчатые моллюски, гермафродиты, все до единого; безглазые, слепые, за долгие века эволюции полностью утратившие щупальца, не считая разве только последнего, этакого рудимента, годного лишь на то, чтобы, дрожа, поднимать бокалы и вставлять в рот сигареты. Они неподвижно сидят и пропускают сквозь себя потоки разговоров – тем и питаются. Иные утверждают, что если в их ограниченное, зажатое створками раковины сознание – поднос для визиток, заваленный приглашениями на модные тусовки, – поместить хоть каплю подлинной оригинальности, хоть зернышко вдохновения, то они смогут принять его, соорудить вокруг него капсулу из солевых выделений и в конце концов превратить если не в жемчужину мудрости, то по крайней мере в нечто похожее на объект культуры. Порой с этим соглашался и Саймон, – но лишь когда был сильно пьян и доволен жизнью. Очень сильно пьян и очень доволен жизнью, настолько, что был готов согласиться много с чем еще – например, с мыслью, будто жизнь в целом неплохо устроена и, уж во всяком случае, не предполагает его немедленного истребления. Иначе ведь и быть не может, раз он ею так доволен.

   Когда Саймон вошел, Сара по-прежнему сидела у стойки. Она увидела, как художник медлит в дверях, как его чуть не втаптывают в пол двое незнакомцев – им бы в борьбе сумо выступать, а не по клубам шляться, – как он в поисках Сары разглядывает посетителей, вытянув шею и одновременно опустив глаза, а то еще заметят, будет неловко. Самый вид его стрелой поразил Сару – куда бы он ни входил, он входил в нее, откуда бы он ни выходил, она воспринимала это как скользкий, теплый выход из нее самой.

   Она расклеила бедра в предвкушении, махнула рукой Джулиусу, давая понять, что компашке вскоре понадобятся его услуги, обернулась к солнечным мальчикам и веселым девочкам, известила их о появлении Саймона и приняла исходную позу, лицом к художнику, широко раздвинув ноги, ведя его к се'бе, как лоцман.

   Саймон и Джулиус подошли к Саре одновременно – первый спереди, второй сзади. Саймон наклонился и поцеловал сначала один уголок ее губ, затем другой. Сара погладила его по затылку, по укрытой волосами коже, нагнула его голову ниже и повернула так, что их губы соприкоснулись – и в тот же миг два языка змеями, слепыми землеройками выползли наружу и переплелись. Ее точеные колени взяли его бедра в клещи. Сара не отпустит Саймона, не даст ему заказать коктейль, пока не удостоверится, что это он, что он пришел, что он здесь, что заброшенное в недра Лондона лассо из эрегированной плоти поймало нужного человека, что этот человек стоит сейчас перед ней. Саймон тоже почувствовал облегчение, облегчение в ее привязанности к нему, в том, какие формы принимает эта привязанность – еще одно сообщение из разряда помниутебяестьтело, но иного рода.

   Трусы разом отлипли от задницы, одежда, укутавшая клейкую плоть, высохла, словно в рукава и штанины подул холодный, сухой ветер. Щетина на шее улеглась, превратилась в мягкую шерсть, слюна во рту из кислой стала сладкой, туман перед глазами рассеялся. Сара ладонью, не отпускавшей затылок Саймона, почувствовала его замешательство, смущение от того, как страстно они целовались, и все равно не отпускала, бросала ему вызов – посмеет ли он как-то оттолкнуть ее. Он, разумеется, посмел.

   – Здравствуй, милая, – сказал он ей, а затем обратился к Джулиусу. – Дружище, как я рад тебя видеть.

   Мужчины пожали друг другу руки. Неподражаемый коктейльмейстер, бармен из барменов, возвышался за стойкой. Белый фартук, белая сорочка, черная бабочка, завязанная с легкой небрежностью, как у настоящего денди. Отраженная зеркалами спина выглядела так же безупречно. Ряды бутылок дружным хором провозглашали, что готовы излечить Саймона от любого недуга на свете, а Джулиус, словно заправский аптекарь, уже готовил склянки, чтобы смешать нужное снадобье.

   – Да будет мне позволено, сэр, – торжественным, низким тоном пропел он, – утолить вашу благородную жажду.

   Саймон одарил Джулиуса взглядом, полным бесконечного уважения, словно бы впервые видел столь великолепно воспитанного бармена и впервые находился в «Силинке». Он расправил плечи, понимая важность и торжественность момента, одернул свой ничем не примечательный пиджак и засунул грубоватые руки в ничем не примечательные карманы ничем не примечательных черных брюк. Будь у Саймона на шее ничем не примечательный галстук, он бы и его, несомненно, подтянул и лишь потом произнес:

   – О, разумеется. Мне большой «Гленморанги», а потом – «Сэмюэл Адамс».[46] А тебе, мартышка моя? Как обычно? – Шляпка кивнула.

   Рядом с Сарой появился Тони Фиджис, подмигнув художнику и со значением высморкавшись в бумажное полотенце.

   – Саймон… – подчеркнуто медленно произнес он, и мужчины, немного стесняясь, обнялись, стоя боком друг к другу; шрам Тони изогнулся. Перед Сарой на стойке возникли заказанное виски и коктейль. Художник спросил Тони, не хочет ли и он чего-нибудь, задал аналогичный вопрос Брейтуэйтам и Табите, которые вслед за Тони подкрались к Саймону со своим насморком той же этиологии. Сопливые дети терпеливо ждали выпивку – ведь они были хорошие взрослые.

   – Саймон, – растягивая слоги, повторил Тони, – как выставка?

   – Открыли ее, – щелкнул в ответ пальцами Саймон, – не сказал бы, что распахнули, но открыли точно.

   Один из братьев сунул ему в ладонь бумажный конвертик, их бедра соприкоснулись, руки потерлись друг о друга. Теперь у Саймона были при себе наркотики, и все его действия стали отныне противозаконными. Он вопросительно поглядел на Сару, и молодые люди не мешкая покинули компанию, пересекли бар, вышли вон и направились вниз по лестнице в зал, стилизованный под паромную автомобильную палубу.

   Спустившись, Саймон подошел к стене, где, будь это не клуб, а настоящий паром и настоящая автомобильная палуба, располагался бы иллюминатор, и развернул конвертик под лампой, освещавшей висевшую на стене политическую карикатуру – топоры с надписями «урезанные пособия» и прочим в том же духе. Кокаин был желтый, комковатый. Выглядит великолепно. Саймон бросил на Сару еще один вопросительный взгляд, черная шляпка-ток снова кивнула. Художник принялся измельчать порошок кредитной карточкой, положив конвертик на корпус телевизора, стилизованного под корабельный рундук; соорудив линию, Саймон махнул кредиткой в сторону Сары:

   – Как прошел день?

   – Гммм…

   – Точнее?

   – Дрянь. Скучища к тому же.

   – Хочешь, поговорим про это?

   – Не-а.

   Саймон вернулся к кокаину, с хирургической точностью изобразил вторую линию, чувствуя, как крушит молекулы.

   Сара свернула трубочку из купюры и наклонилась вдохнуть дорожку; в этот миг Саймон изгнал из глаз перспективу. Лицо Сары превратилось в нечто бесформенное, охряного цвета, с областью розового, приходившейся на внутреннюю поверхность ноздри. Нечто бесформенное превратилось в нечто вытянутое, а затем повернулось к нему и снова стало лицом.

   – Саймон? – Сара протянула ему свернутую купюру.

   – А? А-а.

   Кокаин обжег нос и одновременно обезболил его. Лучшее из лекарств. Как грязная тряпка, какой мальчишки-оборванцы протирают на светофорах лобовые стекла машин, наркотик прополз по его лобным долям, одновременно очищая и затуманивая сознание. И тут он ощутил, как вытягивается в струну, даже в две струны, мистическая энергия Кундалини пробежала по его телу сверху вниз и обратно, Наверное, у меня два позвоночника, мелькнуло у Саймона в голове, пока он оттеснял свою малышку-любовницу к стене между креслами. Склеив рты, молодые люди забились в угол.


   Над ними, в баре, Тони Фиджис пытал одного журналиста.

   – По-моему, это неврологическое заболевание, – говорил Тони собеседнику, который вел в своей газете колонку про другие колонки в других газетах. – Патологическая страсть говорить, писать и делать поверхностнейшие из поверхностных вещей; этакая неглубоколалия…

   – Пример, пожалуйста, – ответил журналист. Он был жирный, с ванильного цвета локонами на конусообразной голове, но, несмотря на это – а может, именно поэтому, – и не думал тушеваться перед каким-то пидором.

   – Ну, – шрам на лице Тони свернулся в спираль, – например, то, что у тебя вчера вышло про разведение телят.

   – А что я там такого сказал? – В тоне толстяка по имени Гарет появились намеки на вежливость. Да, его критикуют, но по крайней мере прочли.

   – Главное – ты не сказал ничего нового. Мы, мол, понятия не имеем, что творится в голове у животного…

   – А что, имеем?

   – Кто его знает, но единственный источник, на который ты ссылаешься, – очередная газетная статья.

   – Тони, выпить не хочешь? – спросила Табита, бочком став между двумя мужчинами. Длинное изящное тело, длинные волосы. Гарет сжался и отстранился, чтобы не задеть ее, – так она была сексуальна. Троица почти что висела на стойке и издали походила на один большой куст – ветви из рук и ног, а вместо листьев табачный дым.

   – Отличная идея, Табита, значит, мне мартини со «Столичной»…

   – Просто смешать? – спросил Джулиус.

   – Да, но все же взболтай легонечко. Затем вылей из бокала в шейкер и сразу залей обратно, не взбалтывая. – Тони осиял Гарета своей двойной улыбкой, тот поежился от отвращения.

   – И вовсе никакая не газетная статья, я ссылался на Витгенштейна… на теорию Витгенштейна о личном языке. – Журналист глотнул белого и уставился на лысину критика.

   – Нет, ты ссылался на некую мысль, которая, как ты думал, принадлежит Витгенштейну, но на самом деле цитату ты переврал, потому что заимствовал ее в этом неправильном виде из другой статьи на ту же тему, опубликованной в воскресенье в другой газете. Ты догадываешься, о какой статье и о какой газете я говорю. – Тут Тони резко высморкался, но не учел, что в ноздре угнездилась кокаиновая сопля. Она пулей вылетела у него из носу и поразила ботинок Гарета. Хорошо, журналист не заметил – в отличие от Табиты, которая согнулась в три погибели от хохота.

   – Ну и что с того? Что ты этим доказал? Может, лучше обсуждать суть дела, а не просто пикироваться со мной?

   – Хо-хо! Суть дела. Вот как, значит? Суть дела. – Критик оживился, встрепенулся. Животные были его главной – возможно, единственной – страстью. Он жил в муниципальной квартире в Камберуэлле с престарелым Лабрадором и с матерью, которая выглядела точь-в-точь как престарелый Лабрадор. – Отлично, тогда скажи-ка мне, при каком условии, по-твоему, общество даст «добро» выращивать телят в загонах, где они не могут двигаться, не могут ничего делать, кроме как до крови биться головой о доски? Уж не при том ли, что оно твердо уверится, будто на деле животные не испытывают никакого дискомфорта, так?

   Гарет был не из тех, кого можно унизить. Вернее, главное свое унижение он пережил так давно, что все последующие были не более чем легкой приправой к основному блюду. Он ненавидел этого Фиджиса и этих его прихвостней, этих сексуальных девиц, этих двух черномазых, кажется немых, и этого художника Дайкса с его высокомерным снобизмом. Взглянув вниз, он увидел, что на ботинке красуется какая-то белая дрянь, незаметно вытер его о ковер – десять часов спустя соплю-путешественницу засосет в пылесос уборщик-гватемалец в синей униформе – и снова обратился к Тони:

   – Это здесь ни при чем. Переврал я цитату или не переврал, факт остается фактом – мы ничего не знаем о сознании животных.

   – Ну, современные инженеры человеческих душ – психиатры, я имею в виду, – осмелились наконец признаться, что ни черта не смыслят в депрессии. Даже не пытаются понять, что это такое, а просто дают больному лекарства и, если тот излечивается, говорят, что у него была депрессия, которая лечится таким-то лекарством. Наверное, нам нужно так же поступать и с телятами, давать им прозак[47] и, если нам покажется, что они лучше себя чувствуют, утверждать, что им в самом деле лучше. Кстати, это же новый вид мяса – от телят, выращенных на прозаке, – можно будет делать на нем состояния, как считаешь?

   – Ты несешь чушь. Полную чушь. – И тут Гарет притворился, будто увидел кого-то у противоположного конца стойки, кого-то такого, с кем ему нужно обязательно перекинуться парой слов, причем сию же минуту. – Прошу прощения. – Он развернул свое тело вокруг центральной оси и перешел в другую систему отсчета.

   Тони крикнул ему вслед:

   – А как насчет диазепинной[48] оленины?

   Табита добавила:

   – Или галоперидольной[49] говядины?

   Компашка залилась натужным хохотом – все чувствовали, что немного перегнули палку.

   – А теперь если серьезно, – сказал Кен Брейтуэйт, старший (на три минуты) из братьев, – если уж мы едим мясо животных, подвергавшихся пыткам, может, не стоит на этом останавливаться?

   – Фофыфофефьэфимфкавать? – Тони заливал в один из своих двух ртов мартини, в то время как другой безучастно вздыхал сбоку от бокала.

   – Как насчет поедания плоти животных, подвергшихся эмоциональному надругательству?

   – Гммм, отличная идея. Ты имеешь в виду что-нибудь вроде систематического сексуального унижения фазанов перед отправкой их под нож?

   – Да, вроде того.

   – Или, – сказала Табита, перехватывая инициативу, – есть цыплят, подвергшихся остракизму, которые сошли с ума оттого, что их не зовут на тусовки.

   – Вроде тех, что выращивают на «органических» фермах фермеры-радикалы? – спросил Тони.

   – О! Чуть не забыла, – сказала Табита, – если мы в самом деле собираемся сегодня учудить что-нибудь радикальное, нам необходимо принять вот это. – Таблетки уже были у нее в руке, она дала по одной Тони и каждому из братьев.

   – Фо эфо фафое? – спросил Стив, младший из Брейтуэйтов, предварительно, впрочем, проглотив «лекарство».

   – Э, – ответила Табита, свою порцию она тщательно разгрызла, чтобы приход наступил раньше. – Отличная, кстати. Белая голубка.

   – Ого! Отныне мое любимое блюдо, – сказал Кен Брейтуэйт, запивая колесо пивом, – грудки белых голубок, выращенных на экстази.


   Под полом подвала, где развлекалась компания солнечных мальчиков и веселых девочек, находилась кухня, а под ней – главная канализационная магистраль Сохо, Базальгеттово[50] детище, покрытое снаружи и изнутри зелеными изразцами. Много помоев утекло с тех пор, как на монументальное викторианское сооружение последний раз падал взгляд человека, так что былая зелень поросла быльем – как для пользователей кирпичной трубы, так и для ее обитателей, миллионов истошно пищащих бурых крыс. Целые полчища грызунов населяли канализацию, проползали друг над другом, друг под другом и друг сквозь друга, словно трехмерность мира не играла для них никакой роли. Они и совокуплялись прямо на ходу, завязывая из хвостов морские узлы, а их спины тем временем бороздили вши, прокладывая себе дорогу сквозь грязную шерсть, скрывавшую мышиные тела – маленькие мешочки с органами, – и исторгая из яйцекладов, словно экскременты, зародыши будущего потомства.

   На площади Сохо-Сквер – где уже много веков никто не охотился[51] – трахались два пса. Кобель покрыл суку, как бык овцу, – одни его передние лапы были длиной со все ее тело. Ему пришлось присесть, чтобы сначала наживить свой болт, а затем начать его заворачивать. Два тела сотрясались, лежа наполовину на лужайке, наполовину на тротуаре. Одни когти изо всех сил скребли асфальт, другие – рыли землю. Кобель дрожал, словно сведенный судорогой. Помесь овчарки с дворнягой, он был слишком велик для своей пассии, его тело накренилось, как яхта, поставившая в шторм слишком много парусов, и, когда он почувствовал, как его половой орган жестко сжимают тазовые кости жертвы, было слишком поздно – они уже развернулись задница к заднице, вот уж ничего не скажешь, спариваться – так через жопу, как самые распроклятые уроды. Стоял невыносимый собачий вой.

   В зеленых глубинах моря, там, где живут лишь подводные левиафаны, где до континентального шельфа не мили, а недели, член размером со спасательную шлюпку снялся с предохранителей, был спущен с пенисшлюпбалки в боевую позицию и нежно вонзился в океанских же размеров влагалище. Два чудища уткнулись друг в друга, сошлись поближе, изящно – и как это у них выходит при таких-то габаритах? – махнув хвостами, на каждом из которых с легкостью уместился бы небольшой коттеджный поселок. На нижней стороне туловищ распахнулись две ротовые бездны, обнажив заросли китового уса – заготовь его весь, хватило бы на целую армию корсетов. Раковины-прилипалы на брюхе заскребли по раковинам-прилипалам на спине. Толща воды содрогнулась от пронзительных криков совокупляющихся. Про подобных существ нельзя даже сказать, что они кончают – они такие больше, никто не знает, что они там начинают и где и когда это закончится. Землю они давно покинули, а в море – ищи-свищи.


   А в зале, стилизованном под автомобильную палубу, Саймон ласкал Сару. Провел пальцем по ее мягким ягодицам, нащупал под мягкой тканью юбки мягкую ткань трусиков. Сара испустила страстный вздох, навалилась на него, запихнула всю себя под его ощетинившийся подбородок, заскребла пальцами по его волосатой груди, зажатая в угол – в угол карниза, в угол ковра, в угол оштукатуренной стены. Он прикусил ей губу, продолжил движение пальцем – пришлось согнуться почти вдвое, чтобы достать рукой, – подцепил край юбки, оставил отпечаток на чернильно-черной вершине чулка, затем на белой плоти. Как настоящий художник – мазок кистью здесь, здесь и вот здесь. Мазки тут и там. Добрался до ее промежности, до изысканной паутины влажных волос. Дальше зияло влагалище. Он вообразил себе, как это выглядит, застонал. Она застонала в ответ, прошептала:

   – Еще, еще.

   Он накрыл ее рот своим, слова звучали неразборчиво, сделал, как она просила. Трусики давили на палец, он засунул его поглубже, ощупал помещение, в которое проник, стал искать место, куда нанести генетическую надпись «здесь был Саймон». Ее изящные маленькие лапки опускались все ниже и ниже, ласкали его тут, тут и вот тут, от рубашки к ремню на брюках. Саймон вспомнил, как однажды извлек из задницы сына застрявший там клиновидный кусок дерьма.

   – Мартышка, мартышка, – дышал он ей прямо в горло.

   Дверь на автомобильную палубу с треском распахнулась, в проем вплыла Табита, гогоча и расплескивая по стенам содержимое зажатого в нетвердой руке бокала.

   – Так, что это у нас тут? – сказала она, повернув на максимум регулятор света на выключателе. – Любовь в жарком климате, не иначе?

   Сара и Саймон отстранились друг от друга. Художник поднес палец к носу, смешал влагалищную слизь с соплями, клитор с кокаином. Табита плюхнулась в кресло. На ней была очень короткая юбка и что-то вроде чулок, матовых, но одновременно блестящих – они подчеркивали необыкновенную длину ее точеных ножек, оскорбительно великолепных.

   – Там наверху творится черт знает что, – продолжила младшая сестра, запустив обе руки в волосы и взъерошив их, типичный для нее жест. – Мы с солнечными мальчиками закинулись экстази, а вы, я гляжу, отлично проводите время и так.

   Сара все еще стояла в углу, задрав юбку, чтобы поправить блузку и белье.

   – Не знаю, что скажешь, Саймон?

   – Нет, правда, я никак не могу…

   – Не можешь или не хочешь? – У Табиты всегда такой тон, словно она насмехается над Саймоном, завлекает его двусмысленностью. Ей всегда нравились Сарины мужчины, она всегда их хотела. Впрочем, нельзя было сказать, чего здесь больше – соревнования с сестрой или всамделишной страсти.

   – Не могу, не должен, в конце концовке имею права. Мне завтра весь день работать, сроки поджимают, на следующей неделе выставка.

   – Но, Саймон. – Табита встала и подошла прямо к нему, вплотную, так близко, что он почувствовал ее запах, увидел, как у нее текут слюнки. Между ее большим и указательным пальцами, откуда ни возьмись, появилась таблетка, веселая девочка подняла руку, вывела белый кружок на орбиту между их лицами. – Следующая неделя находится на обратной стороне этой луны, тебе не кажется? – Маленький белый спутник вынужден был зайти за горизонт, но на втором витке его уже ждала посадочная площадка. Хозяин космодрома повернулся к Табите спиной, взял стакан с виски и запил «колесо».

   Они еще долго торчали в клубе, хотя там и в самом деле творилось черт знает что. Но, откровенно говоря, они обожали, когда в клубе творилось это самое черт знает что, обожали с головой погружаться в это теплое море антиобщения, в эту теплую пену банальностей межпланетного масштаба. Пока не наступил приход от экстази, Саймон пил, чтобы не дать кокаину разверзнуть под ногами гигантскую пропасть забвения и отвращения к самому себе, – ну а кокаин принимал, чтобы не опьянеть. Его природная раскованность еще не превратилась, как обычно, в бессмысленную развязность, пока что последнюю удавалось смолоть в порошок и исторгнуть вон сквозь щель меж хорошим и плохим настроением. Так что Саймон ходил от одного конца стойки к другому, из одного угла бара в другой и говорил, говорил, говорил. Все время шутил, удивлял окружающих афоризмами и каламбурами, встревая в разговоры с незнакомыми, порой даже откровенно неприятными ему людьми.

   В этот вечер солнечные мальчики и веселые девочки устроили штаб-квартиру за одним из столиков; проходящие мимо люди поневоле усаживались на подлокотники кресел, попадались на приманку, пытались понравиться. Джордж Левинсон появился только к одиннадцати, по-простецки пьяный и по-щегольски одетый. Снятого на выставке в Челси парня он где-то посеял, но на ужине у Гриндли успел подцепить другого. Компашка не очень любила, когда Джордж приходил с парнями, но на этот раз все было отлично – потому что за парнем увязалась его подружка, еще пьянее Левинсона да и, по правде сказать, пьянее любого из «прихвостней». Вдобавок девица была жутко неуклюжая – по крайней мере, компашка объяснила себе ее падение на стол именно так. Она опрокидывала бокалы, донимала всех дурацкими несмешными шутками, поносила голубых и камня на камне не оставляла от нормальных, болтала, нет, орала на весь бар о наркоте – словом, представляла собой самое настоящее сокровище, индикатор, время от времени необходимый всякой настоящей компашке; по его показаниям она измеряет свою едкость, готовность растворять и отторгать инородные тела.

   Саймон не отказался принять участие в веселье, помогал как мог Джорджу оторвать парня от девушки. Всякий раз, когда они брались за руки или как-то иначе демонстрировали физическую привязанность друг к другу, Джордж всенепременно встревал с криком вроде:

   – Скажи объятиям нет! Обниматься – преступление!

   И Саймон, а за ним и все остальные, вторили:

   – Обниматься – преступление!

   Да ведь это же девиз компашки, думал Саймон, глядя на всех сквозь дно бокала с виски, этакое кривое зеркало, ведь «прихвостни» касаются друг друга, только когда здороваются и прощаются. В прочие моменты – особенно во время переходов через бескрайние пустыни белых порошков – прикосновение оставалось фата-морганой.

   Саймон взглянул на Сару, сидевшую напротив, и очень остро это почувствовал. Почувствовал, что, возможно, больше никогда не прикоснется к ней, никогда не обнимет ее снова, никогда не прижмет ее хрупкие птичьи ребра к своим. В воздухе и правда что-то такое закрутилось, некий оптический обман отодвигал ее все дальше от него, на столько-то квадратных метров стола, на столько-то метров ковра. Сара сидела, сверкая бровями, выбеленная химическим потом, слушала, как Стив Брейтуэйт рассказывает про какую-то свою задумку, новое произведение искусства. Впрочем, она их агент, у нее работа такая, слушать братьев. Да и вообще компашка – это ее друзья, а не его. А вот Джорджу тут совершенно нечего делать, он принадлежит Саймону, принадлежит его прошлому, его браку с Джин. Он крестный отец Магнуса. Видеть его здесь, в обществе солнечных мальчиков и веселых девочек – то же самое, что видеть, как твой любимый дядя, добряк и весельчак, выходит из дверей самого отвратительного вонючего борделя. От этого несло чем-то извращенным, какой-то мерзостью.

   Мало того, присутствие Джорджа задавало новый угол зрения на компашку, и становилось наконец ясно, что на самом деле это просто группка испорченных детей, которые, едва взрослые отвернутся, принимаются играть в гадкие, жестокие игры.

   – Значит, я собираюсь пройти пешком, – говорил Стив Брейтуэйт, – от атомной электростанции в Дунрее[52] до самого Манчестера, и весь путь будет пролегать прямо под электропроводами. Кен же будет делать аудио– и видеозапись происходящего…

   – А для чего это все? – перебила девушка.

   – Для того, о моя юная – и малообразованная – леди, – угрожающе-обиженным тоном сказал Джордж Левинсон, – чтобы испытать на своей шкуре, что такое разные виды параллакса. Не так ли, Стив?

   – Именно так. Два параллакса, зрительный параллакс, порождаемый опорами линий электропередач – тем, как они выставлены, как они распространяют по стране само понятие энергии…

   – Цитируешь мою – еще не написанную – статью в каталоге? – взял свою нотку Фиджис.

   – И, конечно, параллакс энергии как таковой. По мере того как я буду впитывать все это исключительно разрушительное излучение, по мере того как ядра моих клеток начнут расщепляться, я сам, напротив, постепенно перейду в состояние истинного синтеза, и перед моим взором откроется подлинная перспектива, я увижу саму природу энергии, сырой энергии, как она работает в нашем обществе. Понимаешь?

   – Ни черта я не понимаю, – плюнула в ответ девушка. – По-моему, все это полная херня. Полная дурацкая херня. Это не искусство, это говно. Говенное говно, сортирное искусство. Такая херня может прийти в голову всякому, кто садится посрать, но только настоящий дебил, встав с унитаза и вытерев задницу, выйдет из сортира и в самом деле сделает то, что придумал. Это говно.

   – Похоже, девушка считает, что наши с тобой идеи – говно, – сказал Стив брату. Кен затянулся сигаретой и скосил глаз в сторону девушки, весьма сексуальной – в лиге по сексуальности она была бы тяжеловесом. Длинные черные волосы, неопределенно-евразийские черты лица, губы, которые, казалось, укусила пчела, нет, на такие губы пчелы должны слетаться, как на матку.

   – Возможно, она и права, – ответил Кен, помолчав. – Это же пока только общая идея.

   Саймон чувствовал себя неловко, вдвойне неловко. Во-первых, он был полностью согласен с девушкой – все, что делают Брейтуэйты, это сортирное искусство. Годное только на то, чтобы спустить его в унитаз. И даже после этого следы на стенках воображаемого унитаза придется долго драить щеткой, чистить самым настоящим «Доместосом». Все, что делали братья, полная херня, еще более никому не нужная, чем синтез шелкографии с фотогравюрой, который они до того обсуждали с Джорджем. Во-вторых, он чувствовал себя неловко, потому что был не прочь трахнуть эту девицу. Нет, не так, он хотел увести ее отсюда, куда-нибудь, где тихо и никого нет. Там бы он узнал про нее все – ее мысли, ее надежды, ее девчачьи воспоминания, а потом занялся бы с ней любовью с такой виртуозностью, что никто в целом мире не смог бы его превзойти. Бесконечный поиск, бесконечная вариация на тему факта любви. Той глубокой любви, какую он к ней испытывал. 0-го-го, подумал Саймон, экстази начинает действовать.

   И почему он опять вспомнил о детях? Почему именно сейчас, когда он, казалось, мог на время позабыть о них, почему именно сейчас их запах, их образ скрыл от его глаз эту девушку? Где они? В своих кроватках в Браун-Хаусе, в Оксфордшире. Спят под стегаными одеялами в цветочек, их слюнявые ротики выдыхают и вдыхают, сама сладость. В гудящем баре, разъедаемый химической дисторсией, теснимый чем-то неясным в своем колотящемся сердце, он увидел, как к нему ползут три пуповины, как они обвиваются вокруг мебели, взбираются на плечи журналистов и телепродюсеров, вызмеиваются по полу и сходятся в одной точке – в нем, угрожая вывернуть его наизнанку его же собственным чувством, желанием быть с ними рядом.

   Что он делает здесь с солнечными детьми, совершенно ему чужими, на кого он бросил собственных? Он снова поглядел на Сару, она наклонилась к девушке, еще больше оттесняя ее от парня, которого обрабатывал Джордж, славящийся блеском своих костюмов и тупостью техники. Что он тут забыл? Что тут забыл Джордж? Он слишком высок и слишком стар для компашки, этот продавец картин, он все время вытянут в струну, его прилизанные крашеные волосы, закрывающие лоб, его овальные очки и развесистый галстук выдают человека, которому ну совершенно нечего делать в здешних яслях для двухлеток. Видеть его здесь – все равно что видеть здесь Джин. Джин, которая глядела бы на Саймона из-под прямой челки глазами, налитыми религиозным почти-что-рвением.

   Да, мы, они, нас, мы дети. Дети, играем тут, как шимпанзе в ночных джунглях. Мы – ни к чему, нам нечего делать в настоящем с его доведенной до логического конца самодостаточностью, с его антиисторической страстью к самому себе. Мы просто братья и сестры в большой семье, деремся за обладание единственным ящиком с игрушками. Нам позволено приходить сюда и вести себя таким вот образом, пока в других местах живет смысл. Стоит ли в таком случае удивляться, что нам не остается ничего, кроме как стремиться к совершенно дурацким целям – выгнать прочь ее, соблазнить его, соорудить какую-нибудь площадку, с которой, разбежавшись, мы можем перепрыгнуть бездну. Ну а вдруг упадем? Вдруг вооруженные люди, какая-нибудь шайка югославских головорезов, нападут на клуб? Захватят всех этих милых людей и расстреляют, возьмут этих симпатичных девушек и изнасилуют?


   Шайка югославских головорезов ворвалась в клуб «Силинк». Они уложили всех, кто был у входа, расчистили себе дорогу вниз, стреляя от бедра.

   – Только для членов клуарррххххх… – вот все, что успела сказать Саманта – это была ее смена, – прежде чем пять пуль из калаша разорвали ее на части, хотя не в том смысле, в каком она всегда хотела быть разорванной на части. Стрелки? разбежались по коридорам. Двое ринулись вниз по лестнице к туалетам, двое ворвались в главный бар, один остался у входа, на стреме.

   Появление в баре двух человек с оружием не произвело никакого эффекта. Гам стоял такой, что сквозь закрытые двери шум у входа был воспринят просто как шум, ничего особенного, вытолкали, наверное, взашей пьяного – или, наоборот, впустили.

   Получив в силу экстренных обстоятельств временные, хотя и виртуальные, членские билеты, гости неподвижно стояли у входа, автоматы у бедра, патронташи свисают с пропотевшего камуфляжа. Они устали, чертовски устали, а тут целая толпа разодетых людей, пьют коктейли, курят американские сигареты – зрелище ошеломило их. Что же до постоянных членов клуба, те даже не заметили «новеньких». Для завсегдатаев одеты невзрачно, наверное менеджеры из какой-нибудь независимой фирмы звукозаписи, – подумали те, кто краем глаза все же заметил пришедших. А может, ребята из рекламы, любители повыпендриваться.

   Вторжение было настолько незаметным, что одна пухленькая юная девушка в черном бархатном платье, с обнаженной спиной, сидевшая в кресле рядом с дверью, вежливо попросила одного из гостей, более высокого и вонючего, убрать ствол автомата, потому что он щекочет ей лопатку.

   Бандиты тут же пришли в себя и с угрюмым видом зашагали к бару. Навстречу им, не выходя из-за стойки, направился Джулиус. Автоматчик смерил бармена взглядом. Он был еще мальчишка, но на его лице читались пережитые кошмары – коллаж из самых разных цветов, длинные зеленые мазки тошноты на белом грунте страха, круги красного гнева и отсвет синюшной смерти. Он уже дней десять не брился, щетина постепенно превращалась в бороду. От него разило каким-то гадким деревенским самогоном. Вместо глаз, казалось, тугая паутина из вен, распухшие мозги дымятся от перегрева.

   – Да будет мне позволено, сэр, – торжественным, низким тоном пропел Джулиус, – утолить вашу благородную жажду.

   Головорез был не из тех, с кем можно так разговаривать, – вдобавок, он не понимал по-английски. Возможно, в противном случае дело обернулось бы иначе – немного выпивки, пара разговоров, серия статей о югославском конфликте в нескольких газетах сразу. Но он не понимал и потому схватил Джулиуса за бабочку и со всей силы треснул его головой о металлическую стойку бара. Раздался громкий хруст – коктейльмейстер остался без челюсти. Стало ясно, что добром все это не кончится.

   Случившееся, наконец, заставило посетителей замолчать, однако не сразу. Те, кто был ближе к бару, видели, что произошло, и сидели с отвисшими, хотя и не сломанными пока челюстями. Другие, подальше, услышали, что у бара воцарилось молчание, и тоже заткнулись. Но те, кто сидел дальше всех, в нишах у стены – включая и компашку с прихлебателями, – продолжали мило болтать, пока через пару секунд кто-то, произнося слова «да что этот кинокритик вообще понимает в боевиках…», не повернул голову в сторону бара и невольно не осекся.


   – Саймон? – Маленькая, изящная лапка Сары легла ему на колено. Художник оторвал взгляд от стакана, в котором разглядывал это альтернативное будущее. – С тобой все в порядке?

   – Да-да, порядок. Просто достало тут торчать.

   – Меня тоже, – ответила она и добавила: – Отличная штука эта экстази.

   – Гммм… наверное… гмм…

   – Может… может, пойдем отсюда куда-нибудь?

   – Куда?…

   – Куда-нибудь.

Глава 5

   Чтобы окончательно покинуть «Силинк», компашке потребовалась целая серия неудачных попыток. Каждый раз, когда они, давясь от смеха, вроде бы собирали кворум, выяснялось, что кто-то из участников голосования снова отсутствует. Каждый раз назначали эмиссара, который отправлялся искать блудного компаньона в ресторан, в зал с телевизорами, в сортир. Но к тому времени, когда очередной нунций успешно завершал свою миссию и приводил заблудшего, выяснялось, что пропал кто-то еще. Фиджис, например, постоянно исчезал в попытках снять себе парня, равно как и Джордж Левинсон, а Табита только и делала, что ходила взад-вперед вдоль стойки, приманивая своей соблазнительной гривой одного урода за другим.

   К компашке вознамерился присоединиться Джулиус. Он знал какой-то сносный кабак неподалеку. Кажется, на Кембридж-Сёркус. Кажется, там торгуют сраным лондонским кокаином и уж точно можно неплохо выпить. Но на этом проблемы не заканчивались – надо было не просто собрать вместе нужных людей, но и отсеять нежелательных. Употребленные наркотики отнюдь не упрощали решение данной задачи, наоборот. Белая голубка вызывала у «прихвостней» непреодолимое желание общаться не хуже, чем жара в клубе – потоотделение. Все присутствующие были достойны их внимания – и включения в их жизнь.

   Пока веселые ребята орудовали ножницами, монтируя эпизод под названием «Компашка уходит из клуба», Саймон почти успел соблазнить одну полузнакомую девицу – он помнил ее по какой-то тусовке, на которой, кажется, не присутствовал, они тогда болтали про дадаизм. На сей раз он сказал ей:

   – Вообрази, что я – твое Дада. Я буду заботиться о тебе, защищать…

   – А потом растлишь меня? – захихикала собеседница, озарив его виннозубой улыбкой и отбросив волосы за спину – он терпеть не мог, когда женщины так делают, но решил не обращать внимания.

   – Именно так.

   Художник пошел на нее как посадочный модуль лунной экспедиции, намереваясь убрать ступоходы в тот момент, когда коснется пористой поверхности спутника Земли… как вдруг кто-то дернул его за пиджак. Саймон повернул голову и заглянул в глаза Кена Брейтуэйта.

   – Так-так, – укоризненно произнес самокритичный перформансист, – а мы давно ждем тебя у входа. И Сара, и все-все-все.

   – Все, кроме тебя, – ответил Саймон и, не возвращая голову в исходное положение, пошел спиной вперед – непростой трюк – к лестнице, прочь от девицы.

   В конце концов они покинули «Силинк» – самыми последними. Саманта как раз выставляла за дверь осевших на дне клуба клиентов. Компашка преодолела крутящуюся дверь и продолжила крутиться уже на улице – Д'Арблей-стрит. По труднопроходимым горным тропам города Лондона двигались: солнечные мальчики, веселые девочки, плюс Джордж, плюс неуклюжая девица, плюс ее молодой человек, плюс плагиатор Гарет. Эскорт составляли еще три персонажа – даже не второго, а третьего-четвертого плана, безымянные, но незаменимые: какая-то высокая, хищного вида особа в сером платье с черным корсетом поверх него – ей приглянулся Джордж, наверное, до нее не дошло, что он голубой, а может, это была вовсе и не женщина, так она себя вела; какой-то адвокат из шоу-бизнеса, который недобрал кокаина и только и делал, что говорил про жульничающих жуликов и легализацию нелегальных доходов; и какая-то милая особа, которую Саймон регулярно видел в клубе, очень-очень симпатичная, шелковые волосы, стройная фигурка, девчачье платьице, расклешенное от бедер. Слишком юно выглядит для завсегдатая «Силинка», трудно вообразить ее где бы то ни было, кроме как в детской под одеялом, засыпающей при свете ночника с диснеевскими картинками на абажуре.

   Нестройными рядами отряд двигался по Уордор-стрит, обмениваясь репликами. У Саймона началась отрыжка, и странный металлический привкус во рту заставил его со страстным, всеохватным отвращением возненавидеть прошедший вечер. Они с Сарой могли бы уже лежать в постели, трезвые, могли бы спокойно заниматься любовью, и ему не пришлось бы опять жаловаться на свой инструмент, как плохому ремесленнику из поговорки. А сейчас – как и обычно – у него не осталось ни малейшего желания сопротивляться, ни малейшего желания больше не пить, больше не нюхать, больше не и т. д. Жуткое, чудовищное дежа вю. Саймон испытал настоящий шок, когда понял: в эту минуту он готов употребить что угодно и даже кого угодно.

   Табита с Сарой шли под ручку и ссорились. Вдоль тротуаров уже ползли утренние уборочные машины, перемешивая щетками и струями воды из брандспойтов разбросанный по земле мусор. Тут и там стояли жирные черные шлюхи.

   – Не желаете? – спрашивали они с бесконечной усталостью в голосе, какая свойственна всем выходцам из третьего мира, – усталостью от всего, в частности от проходящих мимо веселых, в смысле навеселе, ребят. Можно подумать, мы функционеры Международного валютного фонда, а они – главы центральноафриканских правительств, хотят выбить из нас деньжат на новый лимузин. А ведь мы просто образцово-показательный батальон просвещенных искателей развлечений, сказал себе Саймон. И тотчас поправился: не-ет, мы умственно отсталый сброд похотливых придурков. Впереди маячила козлиная бородка Джулиуса. Ведет нас как пастух, вернее, как вожак. О, вот оно: мы – стадо баранов под предводительством козла!

   Отличительной чертой Джулиусова кабака являлись две четверки крутых лестничных маршей, первая отделяла вход в заведение от улицы, а вторая – кабинеты для гостей от танцпола. Охрана и бровью не повела – потому что с солнечными мальчиками был Джулиус и потому что они расстались с некоторым количеством банкнотов. Внутри оказалось куда больше народу, чем в «Силинке», и народу куда более разношерстного. В одном углу огромные черные верзилы, худощавые, отливающие серым, вели между собой сверхскоростные беседы на повышенных тонах, в другом они же танцевали с юными белыми девицами в коротких юбках, белых босоножках и без чулок. Внимательный к игре цветов художник не без удовольствия отметил, что даже при таком освещении, в мерцании фиолетовых, розовых и синих огней, различает шероховатые коричневые мурашки у них на икрах. Задумался, как бы он это нарисовал. Гремело регги, гудело эхо, музыка сверлила Саймону мозги:

   – Я-я-я-я-хай, я-я-я-я-я, вот так вот-а вот, новый поворот, все наоборот, глянь, какой я вот, я-я-я-я-хай.

   И снова, и снова, и снова. С точки зрения Саймона, эти бесконечные повторы были самоцелью, можно было бы петь так:

   – Я-я-я-я-хай, я-я-я-я-я, раз, и раз, и раз, вот так вот-а вот, раз и раз и раз.

   Лица надвигались на Саймона и проплывали мимо. Каждое, казалось, заключает в своих чертах намек на возможную интимность. Набор координат и свойств, на основании которых какой-нибудь компьютер мог бы сделать вывод о грядущих пяти, десяти или двадцати годах проникновенных разговоров и крепких объятий, мог бы выстроить модель отношений. Сара держала его за руку, но словно растворилась в тумане, растаяла на фоне пылающих охряных стен кабака. Саймон подплыл к бару и под рев динамиков заказал четыре рюмки теплой вонючей водки. Рядом нарисовался Тони Фиджис и утащил одну. Его волосы сбились набок, обнажив лысину совсем не такого молодого человека, каким он хотел казаться, шрам еще глубже врезался в щеку.

   – Знаешь, как они это делают?

   – Что «это»?

   – Ну, вот это. – Тони поднял рюмку повыше.

   – Н-нет.

   – Они берут вон тех девиц-тинэйджеров, выводят на задний двор, раздевают, вытирают губкой, губки выжимают в ведро, а как оно наполнится, разливают содержимое по бутылкам.

   – Ха-ха, – сказал Саймон. Он уже не мог смеяться, рот превратился в бетономешалку, стенки гортани онемели настолько, что он не чувствовал, как бетон затвердевает, грозя лишить его жизненно необходимого воздуха.

   – Саймон! Тони! – крикнула Табита с верхней ступеньки одной из лестниц. Они поднялись к ней и обнаружили в кабинете остальную компашку, которая с головой ушла в измельчение кокаина на какой-то полке, торчавшей из стены под далеко не прямым углом.

   – Дорожку? – Кен Брейтуэйт вопросительно взмахнул кредиткой. Что за бессмысленная карусель, подумал Саймон, но вслух произнес:

   – Да, отлично, Кен.

   – И это твоя последняя.

   Какие слова! Не Сара, а вылитая Саймонова мама или давно брошенная любовница.

   – Даниушшшто? – Взял у Кена свернутую в трубочку купюру, запихнул в ноздрю, пока она не уперлась в стенку и не смялась, прорезав кожу, как киль миниатюрной яхты, севшей на мель. То, что не сумел вдохнуть, пошло в заказанное пойло. Залпом осушил рюмку, ощутил, как жидкость тараном влетает в горло, застревает там, все-таки сглатывается, затем достал очередную сигарету – сколько он их уже выкурил сегодня? сотню? две? три? – закурил, но не почувствовал запаха дыма. О-го-го, да я же могу так продолжать до… до бесконечности.

   – Именно так. Мы уходим.

   – Да ну?

   – Ну да.

   Никто даже попрощаться по-человечески не смог, вместо слов – гортанные рыки и обезьяний вой. Сара взяла Саймона за локоть и, словно погонщик слонов, который едва заметными тычками умеет направить четвероногую, потенциально очень свирепую тушу в нужную сторону, провела его вниз по ступеням, сквозь толпу тинэйджеров, по длинному коридору, мимо двух дюжих громил в военных фуфайках, черных хлопчатобумажных брюках и наушниках от уоки-токи, и наконец вытащила на свежий воздух, под оловянные лучи лондонского рассвета.

   – А как же Табита? – спросил Саймон. Вопрос был специально сформулирован так, чтобы прозвучать четко и разборчиво, – возможно, ради этого художник его и задал.

   – А что? – Сара не сердилась, она была вся любовь. Она хотела Саймона независимо от его физического состояния, ей было не важно, способен он в данный момент на что-то или нет. Она хотела лечь, свернуться клубочком в его объятиях и так заснуть. Хотела спать с той же страстью, с какой солнцепоклонники ждут затмения, ждут смиренно, в благоговейном страхе и с все возрастающим нетерпением.

   На улице стояли люди, судя по виду – недавно прибывшие из Африки, и зазывали клиентов для припаркованных на Чаринг-Кросс-Роуд такси. Сара наклонилась к водителю и стала торговаться, Саймон в это время вообразил, что она проститутка, а он ее сутенер. Когда Саймон пришел в себя в следующий раз, они уже ехали на запад под звуки автомобильного радио. Передавали боксерский матч, Саймон то приседал и наносил удары вслед за словами комментатора, то уклонялся от нокаута. Бильярдным шаром они пролетели по Парк-Лейн. Смешно, подумал Саймон, как это Лондону удается быть одновременно таким свежим и бодрым и таким гнилым и разлагающимся; зеленая лиственная пена переливалась через опоясывающую парк каменную кладку, такси и утренние грузовики спешили туда-сюда по улицам, не обращая на пену внимания.

   А вот и «Харродс», зубчатое вавилонское всхолмление лондонской коммерции, базар, поставленный на попа. Саймон искоса глянул на Сару. Она сидела рядом, таинственно спокойная, – казалось, целая ночь бухла и наркоты никак не отразилась на ней, и только мешки под глазами говорили об обратном. Бедра сжаты, колени смотрят влево, руки сложены в замок. Шляпка-ток все так же возвышается над подушкой волос. Погладить ее? Прикоснуться к ней, такой изящной и привлекательной? Он не знал, хочет ли. Чувственный ночной марафон оставил Саймона без сил: пока он спал, его тело словно бы одели в полную боевую выкладку и прогнали через полосу препятствий, а потом за миг до пробуждения вернули обратно. Теперь вместо внутренностей – жижа, вместо кожи – чешуйчатый панцирь. Он поерзал на сиденье, ощутил, как трусы впиваются в потную промежность. Круг замкнулся – в этот самый миг такси проезжало по Слоун-Сквер. Сообщения помниутебяестьтело следовали в своем собственном ритме, сообразуясь со своими, им одним ведомыми целями.

   Когда я ложусь в постель, меня словно покрывают слоями воска, я превращаюсь поочередно в каждую из его прежних женщин, думала Сара, глядя, как лимонные лучи солнца играют у Саймона на бровях.

   Когда я прикасаюсь к ней, я думаю только о детях, отметил про себя Саймон, снова пойманный в ловушку ее обаяния, ее изящества. Какая она все-таки крошечная.

   Если б только найти какое-нибудь лекарство, какую-нибудь мазь, думала Сара, вроде мази Вишневского, он бы втирал ее в меня, сначала бы мне жгло все тело, а потом она бы впитывалась и воск таял, и я бы тогда чувствовала, что его ласки свежие, новые, что в этот миг его прикосновения перестают быть лишь отзвуком былых прикосновений к былым любовницам.

   «Папка, подотри мне попку… Ну подотри мне попку!» Высокие нотки неуместного приказного тона, светлые волосы, маленькая головка, зажатая между бедер. Изгиб ягодиц, а за ними, за этими идеальными изгибами – край туалетного сиденья, пластиковая излучина. Он откручивает немного от рулона, отрывает кусок бумаги, чувствует, какая она сухая, скрипуче сухая, как наждачная.[53] Сам наклоняется вперед, проводит сложенным вдвое листом в ложбине между ягодицами:

   «Аааа! Папка, мне больно, мне больно…»

   Где мои дети, подумал Саймон. Где они, черт возьми? В Оксфордшире, в Браун-Хаусе, со своей матерью, где ж еще. С ними все в порядке, в полном порядке. И я скоро увижу их, всех троих, перед ними я снова стану маленьким, превращусь в стенку для лазания. Я очень скоро их увижу, всего и ждать, что два дня.

   Такси промчалось по Кромвель-Роуд, в пальцах у Саймона бесполезно горела очередная сигарета, дым уносился в приоткрытое по требованию шофера окно. Сосредоточенный на западной оконечности Лондона Ближний Восток уже проснулся, мертвенно-бледные люди в одежде, нет, в хлопчатобумажных мешках цвета хаки, спокойно перебирали четки – боролись с беспокойством, – направляясь по своим делам мимо отелей. Сара глядела в никуда сквозь гигантский, размером с дом рекламный щит, установленный на углу Уорик-Роуд. Это было электронное табло, на нем горели цифры – ровно столько IBM-совместимых компьютеров с системой «Виндоуз» продано по всему миру. Сара моргнула, за ней моргнуло и табло, высветив результаты какой-то сделки, совершенной в Сеуле или в Сиракузах. Сара подумала: интересно, а что, если эти цифры означают число женщин, которых он имел в своем воображении? Мириады влагалищ, в которые он желал бы скользнуть? Миллионы венериных бугров, на которые он намеревался взобраться?[54] Электронное табло предложило свою версию – два миллиона триста сорок шесть тысяч семьсот тридцать четыре. Сара подумала: нет, это заниженная, до невозможности заниженная оценка.

   А вот и Баронс-Корт, вдали виднеется стеклянный корпус «Ковчега» – уродливого нового бизнес-центра, который подавлял все и вся в районе Хаммерсмитской эстакады. Квартира Сары пряталась в лабиринте маленьких улочек, скрытых за корпусом библейского плавсредства. Скоро они будут дома. Дома в тени «Ковчега» с его пятнадцатью этажами стекла и бетона, вздымающимися над крышами соседних домов и грозно нависающими над ними. В тени великанского морского чудовища с плюмажем из антенн и спутниковых тарелок, соединяющих его с эфиром, готовых принять информацию, что голубь с оливковой ветвью в клюве замечен на другом конце света. В тени корабля, груженного бродячим зверинцем, с которым так удобно уплыть от потопа, прочь из гибнущего города, а потом кинуть якорь у зеленого берега, где суждено продолжиться прекратившейся было эволюции.

   – Не спи, мартышка, – сказал Саймон, но заметил, что опоздал, – Сара уже расплачивалась с таксистом. Тот был молод, длинные руки торчали, словно спички, из широких коротких рукавов пестрой рубашки.

   – Эй ты, никакая она тебе не мартышка, – бросил он через плечо, уставившись в налитые кровью глаза Саймона, отражающиеся в зеркале заднего вида.

   – Чего-чего? – Саймон уже собирался выбраться из машины.

   – Никакая она не мартышка.

   – Это ласкательное, – ответил Саймон, одной ногой стоя на тротуаре.

   – Откуда я родом, там с мартышками не ласкаются, там их жрут. Жрут или убивают.

   – Ох, я не знал. – Что это я с ним так вежливо, подумал Саймон. – И откуда же вы родом?

   – Из Танзании, вот откуда. Откуда я родом, там большое озеро, там мы охотимся на мартышек, жрем их мясо… нам нравится. Вкусное, чтоб мне сдохнуть. Особенно у шимпанзе, да, особенно у них. Они жрут нашинских детей, а мы ихних.

   – He может быть. Я думал, шимпанзе – обезьяны, а не мартышки…

   – А, обезьяна, мартышка, макака, какая разница. В буше мы жрем и то, и другое, и третье. Мы по-другому не можем. – Последнюю фразу шофер произнес с напором, как будто Саймон собирался возмущаться подобным обращением с животными. – Не можем – иначе не выживем.

   – Конечно, конечно, я понимаю. – Саймон уже стоял на тротуаре, Сара возилась с ключами; прежде чем захлопнуть заднюю дверь, он наклонился к водителю и заговорщицким тоном, как мужчина мужчине, сказал:

   – Со мной та же история. Мне нужно мясо этой мартышки, – он показал на Сару, которая никак не могла попасть в замочную скважину, – иначе я не выживу.

   Шофер нахмурился, переставил рукоятку коробки передач в положение «езда» и укатил. Саймон направился к дому по выложенной плиткой дорожке, между рядами горшков (справа – с цветами, слева – с травой). Вошел, осторожно затворил дверь; толстое стекло зазвенело. На мгновение задержался в вестибюле с трапециевидным полом, кое-как прикрытым чем-то бежевым, а затем распахнул другую – цвета магнолии, из композитного материала, наверное МДФ, – в квартиру Сары, располагавшуюся прямо на первом этаже. Закрыл и ее за собой – нерешительно, но со свистом.

   Сара стояла в гостиной у музыкального центра, лаская свою собаку, Грейси, толстого золотистого ретривера; изо рта у старой суки почти все время текли слюни, ей едва хватало сил встать на задние лапы и дотянуться Саре до колен. Волосатое брюхо стелилось по полу, хвост усердно выбивал пыль из марокканского ковра.

   – Привет, милая, – повторяла Сара, – привет-привет-привет…

   Она почесала собаку за ушами и под подбородком, потрепала по загривку, погладила по пузу, поиграла складками отвислой кожи.

   – Привет-привет-привет. – Грейси тихо урчала от удовольствия, иногда приглушенно скулила, то погромче, то потише. – Милая, ну что ты, хозяйка уже дома…

   На стене висели картины; было раннее утро, солнце отбрасывало резкие тени, как нельзя рельефнее подчеркивая незатейливость полотен, – казалось, у них не одна, а две рамы.

   Сарина квартира, уютная, изящная, отделанная красноватым, теплым на вид деревом, уставленная нежно-голубым фарфором, заваленная прибранными и неприбранными вещами, – этакий музей сувениров, материальных воспоминаний о собранной по крупицам жизни – казалась, несмотря на все это, оголенной, вытравленной лучами утреннего солнца и принятыми за ночь наркотиками. Саймон прошелся туда-сюда, опуская жалюзи, задергивая шторы, останавливая светотечение, накладывая жгуты на раны в тщетной надежде сохранить начинающийся день на потом. А Сара все ласкала собаку, все бормотала: «Привет-привет-привет», а та все урчала и урчала…

   Немного спустя довольное урчание послышалось и из другого места.

   – Вот я уже и дома, вот я и здесь, – или, точнее: – Вот я и здесь… а теперь вот здесь…

   Саймон ласкал Сару. Она лежала поперек кровати, край матраца приходился ей под лопатки. Саймон лежал поперек Сары, волосатые бедра поверх бритых. Он приподнялся на левом локте и, как ребенок, со страстью отдался процессу – читал ее, как книгу. Одной рукой гладил ее светлые волосы, от лба до затылка и ниже, вдоль вытянутой спины, а другая рука трудилась между ягодицами, вдоль бедер. Костяшками большого пальца задержался там, потом скользнул дальше, остановился на верхней дуге лобка, тем временем другие пальцы принялись расправлять ее половые губы.

   – Вот здесь… вот здесь… – бормотал Саймон, – вот здесь… вот здесь… – Он не спрашивал, он просто констатировал, где коснется ее в следующий миг. Сарины ладони обвились вокруг его члена, одна мягко дергала за головку, другая мягко дергала за основание. Но без толку – он гнулся, точно игрушечная резиновая версия Большого Члена, ванька-встанька с инструкцией: опрокинь его, и он снова впрыгнет обратно, но не в Сару и ненадолго.

   – Вот здесь… вот здесь… Вот здесь… вот здесь-здесь-здесь…

   Что ему делать – засунуть ей палец в задний проход или сходить за бумагой и вытереть ей попу? «Папка, папка, подотри мне попку!» Как все это изысканно, как стилизованно! Этакая донельзя усложненная вариация самой идеи занятий любовью, но не занятия любовью как таковые. Школа любви, где любовник пытается изобразить манеру, в какой стал бы заниматься любовью, если бы, паче чаяния, в самом деле оказался на это способен. Саймон чувствовал, как день вступает в свои права, несмотря на все занавески. Сарино тело было таким легким под его рукой, таким легким. Может, то, что он делает, и называется «растлевать»? Саймон испугался. «Вот здесь… и, разумеется, здесь…» Где дети? Здесь или там? Сара застонала, в ее стоне слышалось: «Ну что же ты медлишь?» То, чем он сейчас занят, не имеет контекста… происходит вне жанра… Он больше не мог подавлять свое неверие в сам жанр секса, в посредническую роль тела. Рука, ласкающая ее, была точь-в-точь микрофон, случайно попавший в кадр фильма о деревенской жизни в Ломбардии XIX века. Ей нечего делать «здесь…» – еще один стон, нетерпение еще сильнее. Они чужие друг другу, они по разные стороны экрана. Маленькие лапки, схватившие его член, замедлили движения, остановились, замедлили движения, остановились, Сара сказала:

   – Все в порядке, в порядке… – потрепала его по загривку, успокоила. Он заснул.


   Дневной сон – негативный. Он показывает негативы, черные лица, пялящиеся из марева, обезьяньи черепа с паклей вместо волос, белые зрачки. А дневной сон под кайфом – Негативный вдвойне; особенно сон под кокаином, под экстази, когда корень мозга вкопан в землю, в мертвый грунт Страны снов, когда спящему словно вручают негативную подушку и укладывают на матрац, вынуждающий принимать строго определенную позу, так что лобным долям, этим синаптическим листьям, остается только беспомощно колыхаться на холодном, неистовом ветру воображения.

   Поласкав друг друга, Саймон и Сара отвернулись в разные стороны, схватили в охапку, что достали – подушки, одеяло, простыню, – попытались свить себе гнездо на засыпанной песком кровати, заставить сознание уйти под поверхность бодрствования и нечеловеческим усилием удержать его там, пока дыхание не сменится храпом; лица любовников исказила чудовищная гримаса. Саймону снилось, что он трахает Сару, его толчки ритмичны, мощны, кажется, член со свистом рассекает воздух и влагалище. Тверд, как гранит, прочен, как сталь, входит и выходит резво, легко, точь-в-точь поршень в цилиндре, смазанный по всем правилам. Влагалище плотно сжимает основание члена, плотно сжимает сам член, плотно сжимает головку члена – раз-и-раз-и-раз, хай-яй-яй-яй-яй. Плотно, плотно, плотно. Он ощутил инфразвуковую дрожь, верный признак, что Сара приближается к оргазму, что где-то глубоко в треснувшем жерле вулкана-влагалища неторопливо закипает медленный поток горячей смазки. Он вошел в нее еще глубже, так что вся верхняя часть его тела распростерлась над ней, нависла выступом, гордой скальной полкой, более не скудная, не малая, вовсе нет.

   Они были в спальне, вобравшей в себя весь мир, океаны одеял, континенты подушек, биосферы вздымающихся простынь, которые поддерживали их проваливающиеся сквозь воздух аэродинамические тела на манер нагроможденных друг на друга кучевых облаков.

   – О, кончай, моя малышка, о, кончай, моя малышка, о, кончай, кончай, кончай…

   Что это со мной? Кажется, я сплю, но понимаю, что сплю. Саймон задумался во сне, а ритм регги преобразился в ритмичность толчков. А потом Саймон стал гнуться. Словно ребенок из секции по гимнастике, он делал мостик на этаком буме, воздвигнутом над пропастью небес, его спина начала выгибаться, выгибаться, выгибаться назад, все дальше и дальше, а ноги в это время исполняли какой-то трюк, какой-то фокус, кажется, хлопали подошвами под знакомые слова: «Вот колокольня, вот и приход, тут же и церковь, а в ней»[55]… нет, не народ, только они двое, но уже не лицом к лицу, верхние части тел направлены теперь в противоположные стороны; любовники лишь глядят друг другу в глаза, прижав подбородок к груди. А Саймон все продолжает трахать Сару, его толчки ритмичны, мощны, член со свистом рассекает воздух и влагалище. Что ни говори, эта новая поза – торсы, искаженные двойники самих себя, лежат каждый в своей полуплоскости, ее согнутые колени поверх его согнутых колен, он опирается на сложенные в замок руки и, сгибая и разгибая ноги, входит и выходит из ее влагалища – придавала процессу еще большую сладость, сочность. Хлюп-хлюп-хлюп, хлюпали Саймон и Сара. Ее влагалище такое жесткое – и одновременно такое влажное; его член, исполненный твердости, полон жидкости.

   Саймон снова как бы проснулся во сне, взглянул со стороны на логику сна – такого не может быть, не может он принять такую позу, это физически невозможно, чтобы исполнить такой номер, его член должен быть… очень длинным. Художник вытянул шею, опустил глаза – и у него в самом деле оказался длинный, очень длинный член, как минимум полметра в длину; более того, он рос прямо на глазах своего ошарашенного владельца. Он извлекал его из влагалища Сары, из ее лучезарного розового влагалища, а тот все удлинялся и удлинялся, но одновременно утончался, словно кусок жвачки, один конец которой кто-то тянет, а другой зажал в своих молочных зубах ребенок. Где этот ребенок? Сара, кажется, ничего не заметила. Упав спиной на матрац, она все еще извивалась, сгибала и разгибала колени, как если бы Саймон лежал на ней. Она стонала, будто секс давался ей с трудом, будто заниматься любовью было для нее тяжелой работой. Не половой акт, а трагическая кончина. Он все больше отдалялся от нее, отходил все дальше и дальше. Она уже на другом берегу океана, а он по-прежнему пятится назад, цепляясь за все, что попадается, лапами-руками, руками-лапами. Как же она беспардонно беспечна, думал Саймон, сидит там себе на корточках, в то время как эти бесконечные метры тягучего члена истекают из ее влагалища, низвергаются на простыню, скручиваются в бухты, завязываются в узлы, все покрытые кровью.

   И тут Сара оказалась за окном – маленькая макака. Она лезла вверх по дереву, у них в саду рос дуб, она улыбалась Саймону через плечо, покрытое даже не шерстью, а пухом. Как-как, даже не шерстью, а пухом? При чем тут шерсть? Она меж тем добралась до нижних ветвей и присела там, пуповинообразный пенис все еще болтался у нее между ног. Ей было совершенно на это наплевать, но Саймон почему-то остро почувствовал, что все это очень, очень странно, и очень, очень важно. Тут она, наверное, что-то сделала, – по крайней мере, кто-то точно что-то сделал, потому что Саймон почувствовал, как бежит обратно в нее. Даже с такого большого расстояния – от веток до корней, от корней через гравийную площадку до дома, вверх по стене дома до окна, сквозь окно к нему, внутрь – он почувствовал, как его член снова входит в нее, всасывается внутрь влагалищем, этой сосущей ловушкой. Она словно бы нажала какую-то кнопку, и вот его, как какую-нибудь человекообразную рулетку, уже засасывает обратно в ее обезьяний кожух. Воистину, подумал Саймон, человек есть мера, рулетка, если хотите, всех вещей. Его ноги бежали, заплетаясь, через простыню, он споткнулся и упал на ковер между кроватью и окном, очень больно ударился, тут его снова дернуло вверх, дернуло грубо, он перевалился через подоконник. У-ух! Саймон упал на пол патио, которое построил для Сары ее крестный. Она все так же улыбалась ему с ветки, как вдруг – фьюить! – он взлетел вдоль ствола, болтаясь из стороны в сторону, задницей кверху, прямиком к ней. Последний громкий хлюп! – и Сара вобрала в себя Саймона, забеременела им. Затем, как ни в чем не бывало, погладила свои мокрые половые губы, понюхала шерсть на тыльной стороне ладони и осторожно пошла по ветке дуба. Бережно поддерживая одной рукой надутое до пределов брюхо, она мягко спрыгнула с ветки через забор в другой сад и пропала из виду.


   Ближе к полудню они проснулись. Свет, что струился в комнату сквозь щелку между шторой и подоконником, был уже не лимонный, а оранжевый. Саймон с такой ясностью, с такой яркостью помнил свой сон о маленькой макаке Саре, которая всосала в себя его пуповинообразный пенис и скрылась за стеной соседского сада, что поневоле отвел ему такое же место в своей личной реальности, какое в ней занимали песок на матраце, затекшее горло и крошки в уголках глаз.

   Нет, это был не кошмар. Тут Саймон был уверен на сто процентов. Член менял форму прямо у него на глазах, но Саймона ни разу не объял ужас, спящее сердце ни разу не забилось сильнее, спящее тело ни разу не сковал паралич. Наоборот, он даже отчасти хотел, чтобы именно так все и случилось на самом деле. Два момента, когда он по ходу сна понял, что спит, подтверждали это.

   Саймон приказал себе неподвижно застыть на кровати, изучая, как судороги сводят плечо, как боль в области таза пронзает его насквозь. Может, встать, объявить похмелью войну, пойти отлить? Он перевернулся на живот, наполненный кровью член, запруженный у самого основания раздувшимся мочевым пузырем, почти что со скрежетом убрался под него. Саймон сделал усилие и разорвал склеенные веки. Сара лежала рядом, под углом градусов в двадцать к примятой подушке, раскинув руки, волосы мокрые, всклокоченные.

   Саймон приподнялся сначала на локте, потом на вытянутой руке и оглядел ее. Край простыни она подтянула под груди, ниже простыня собралась в складки. Спина вытянулась в струну, и Саймон видел едва заметные холмы, поддерживающие ее там, где она кончалась – эта незаметность, с его точки зрения, была одним из Сариных недостатков. Были и другие – слишком тонкие губы, такие тонкие, что иногда, целуя ее, он это чувствовал, сейчас они слегка приоткрылись, обнажив острые клыки, которые – когда их обладательница бодрствовала – придавали ей этакий повседневно-вампирическии ореол, словно она подрабатывает на съемках фильма про графа Дракулу. Груди изящны и округлы, но соски никогда не твердели как следует, а мягкие соски – это же разве соски?

   Груди поднимались и опускались, поднимались и опускались. Припухшие веки дрожали. Может, ей снится продолжение Саймонова сна или еще что-нибудь? Саймон прикоснулся своей большой смуглой рукой к белому плечу Сары. Не толще спички, кажется, только надави – и сломаешь пополам… Черт, кто про что, а я все про это, подумал он. Да хватит же наконец! И почему мне так хочется унизить ее, осмеять нас обоих, лишить достоинства? Совершенство – ничто, ему грош цена, искать его – все равно что искать не Святой Грааль, а его пластиковую копию. Я перестану в это верить, если не выброшу эту дрянь из головы.

   Рука задела стоящий член, напомнив Саймону, что этот самый член у него есть и для чего он вообще-то предназначен. Другой рукой он провел по изгибам Сариного тела, прикрытым простыней, провел так, словно это ее половые губы. Саймон сглотнул, ощутил во рту характерный мерзкий привкус холодной табачной отрыжки. Интересно, способен он на такое кулинарное преступление – заставить ее попробовать это на вкус? Скрытый между животом и кроватью член дернулся. Да, способен.

   Она проснулась, когда его пальцы завершали атаку на ее соски из базового лагеря у основания грудей, где засели ладони. Сара, казалось, не испытывает никакого дискомфорта, ни секунды не испытывает отвращения при мысли, что на ней лежит это сонное, пропахшее водкой тело. Она завелась и не собиралась останавливаться. Подняла свою маленькую голову, туча светлых волос делала ее похожей на клоуна. Тонкие губы раскрылись, краем глаза Саймон увидел белые острия, и в этот миг она приняла его, змейка ее языка молнией выстрелила ему в рот, набухла и умерла в наполнявшей его соли. Их торсы соединились. Саймон ощутил у нее на губах гниение, почувствовал вкус ее отрыжки – как и она его. Впрочем, ненадолго – слюна все больше и больше заливала языки, смывая засохшую слизь и остатки дрянного кокаина.

   Все происходило резко, жестко. Припадок любви. Одной рукой он ринулся к ее лобку, сорвал и отбросил мятую простыню. Палец другой засунул в их спаренные рты, окунул в слюну и взял Сару за лобок, ввел палец прямо в нее. Сара ахнула, укусила его губу. Руку, которой срывал простыню, Саймон завел ей за спину, маленькую, детскую, едва-едва шире его ладони, и сдернул Сару с места, прижал к себе. Крохотными коготками она царапала ему спину, на ней выступил пот, хорошенько ухватиться не получалось.

   – Раздвинь ноги! – зарычал он ей прямо в рот. – Раздвинь ноги!

   Он засунул палец еще глубже, расширяя просвет между ногами, круговыми движениями тер ей клитор. Она изгибалась и вертелась под ним, как животное, которое хочет вырваться. Он отпустил ее бедра, отстранился, засунул ей в рот два пальца, затем еще один. Ощутил, какие острые у нее зубы, как напряжены все мышцы у нее во рту. Вынул пальцы, провел ими по ее лбу, затем схватил за волосы и запрокинул ей голову, растянул ее тело на подушке, так что она лежала совершенно открытая, беззащитная, дважды обнаженная.

   Руки Сары схватили его за член. Саймон ахнул, едва не кончив от одного этого прикосновения. Сара обхватила член руками, провела пальцами вверх, сжала, провела пальцами вниз, сжала – и снова, и снова. Потом дотронулась до мошонки, нащупала яйца, бережно взяла их в ладонь, затем провела рукой дальше, через промежность к заднему проходу. Запустила палец внутрь, помассировала, вынула палец, снова запустила внутрь, снова помассировала.

   Он тоже запустил пальцы в нее, согнул их, ощупал ее изнутри. Она закатила глаза, были видны только белые глазные яблоки. Он чувствовал всю тонкую текстуру этой внутренней, слизистой кожи, ощущал почти на вкус – через посредство пальцев – соленую смазку, струйками вытекавшую из нее. Он снова прилип ртом к ее рту, и она закричала в пещеру его ротовой полости, эхо волнами раскатилось по его голове. Он не отпустил ее, продолжал целовать ее, жевать. Затем скользнул по ней вниз, пробуя на вкус груди, бедра, пупок. Затем приложил язык к влагалищу, к этому влажному входу, почувствовал, как орешек клитора дрожит у него на языке. А потом снова пополз вверх. Она теребила его пенис, ее руки стали лоцманскими канатами, направляющими чуждый чарам черный, нет, белый член в предназначенную для него гавань. Во всем этом заключалась ужасная срочность, необоримая страсть, с обеих сторон громоздилась великанская воля совокупляться – такая мощная, что ее даже нельзя было назвать желанием.

   За дверью, в узком коридоре, старая сука Грейси услышала возню в комнате и принялась пыхтеть и царапать когтями пол, решив, видимо, что там за кем-то погоня, в которой она обязана участвовать. Крики, стоны и ритмичные стуки убедили собаку, что это заяц – убегает, стуча лапами об пол. Она схватила край шелкового шарфа, мокрыми губами, мясистыми деснами стянула его с крючка и стала мотать из стороны в сторону, пытаясь справиться с возбуждением.

   Саймон вошел в Сару таким сильным рывком, что ее отбросило еще дальше на подушку, и та оказалась прямо у нее под задницей. Сара закинула ноги Саймону на плечи, обхватила его затылок, и он стал трахать ее, трахать в точности так, как видел во сне, его толчки ритмичны, как метроном, мощны, его обильно смазанный член рассекает со свистом воздух и влагалище. Сара кончала каждую секунду, ее чрево грозило лопнуть под давлением. Она раскрыла рот, с каждым толчком Саймона издавая истошные крики. Крик за криком, крик за криком за криком за криком, пока он сам, наконец, не кончил в нечеловеческом пароксизме мышц мочеполового тракта и лишь тогда понял, что она уже не кричит, а плачет. Плачет, всхлипывает, ее маленькое тело сотрясают рыдания, лопатки сходятся, сжимая руку Саймона, на которой она лежит.

   Саймон отстранился, выскользнул из нее, снова обнял, положив одну руку ей на лобок, другой ласкал ей затылок. Он знал – она рыдала вовсе не от обиды. Это частенько случалось, когда они трахались, ее рыдания были чисто физиологической реакцией, подобно тому как некоторые женщины обильно потеют после оргазма. Так-то он и воспринимал ее слезы – как пот, выделяющийся не из кожи, а из глаз. Она все рыдала и рыдала, и он сказал:

   – Не плачь, я здесь, я здесь.

   И они снова заснули. Перед тем как опустить веки, Саймон поглядел на электронный будильник – тот показывал 12:22; а когда на нем высветились цифры 12:34, художник уже спал.

   Сон продолжился, но не с того места, где прервался в первый раз, а с другого, располагавшегося на временной оси немного ранее. Беседка, то есть Сарина спальня, вокруг нее змеится лес, который и образует стены, и проникает сквозь них. Высоченные стволы деревьев и плотный подлесок немного расступались там, где должен был располагаться сад. Саймон предстал перед собой в том же виде, что и до пробуждения, – делает мостик, руки выгнуты назад. А вот и маленькая макака, сидит на ветке дерева метрах в двадцати от Саймона, на корточках, но расставив ноги, так что он четко видит ее розовые половые губы и часть себя, истекающую из нее красным ручейком.

   Я ведь могу посмотреть на свой член, решил Саймон и тут же исполнил задуманное. Ага, значит, я и сплю, и не сплю. Держу сон под контролем. В этот миг по члену прочь от его тела пошла волна, прошелестела сквозь подлесок, по бухтам, в которые свернулся тягучий орган. Саймон видел сквозь листья другие такие же бухты, штопоры, поросячьи хвостики, лежащие на земле, опухшие, засыпанные ветками, листьями, поросшие мхом. Дальше вид закрывали деревья. Саймон окликнул Сару, которая беспечно чистила шерсть на передней лапе.

   – Сара! Сара!

   – Саймон? – Она подняла глаза.

   – Сара, втяни меня, втяни меня сейчас же! Я хочу быть внутри тебя. – Он показал пальцем на странное вервие, связывавшее их обоих.

   – Саймон? – Она повертела головой, будто пыталась отыскать его взглядом среди деревьев. Посмотрела туда, посмотрела сюда, но на полянку, где он и лежал, не взглянула. – Саймон? Сай…

   Ее голос затих. Она наклонилась к ветке и дернула за что-то. Саймон почувствовал рывок. Ага, она дернула за него! Играет на нем, как на струнах! Сара подтянула к себе что-то вроде веревки, несколько мотков без начала и конца. Она держала их с таким пренебрежением, будто это в самом деле была веревка, а она – какой-нибудь древесный специалист по изучению свойств пеньки. И тут, не говоря ни слова, она начала грызть эту веревку.

   Саймон почувствовал, как в его тело вонзаются маленькие, острые зубки.

   – Сара! – закричал он. – Нет!.. это же я, Сара!

   Она будто и не слышала его, продолжала грызть, лишь изредка прерываясь, чтобы выудить застрявший между зубами кусок плоти. Эта штука, которая связывала их, – интересно, это пуповина или пенис? Саймон не успел понять – в непонятную плоть снова вонзились клыки, Сара грызла и грызла, а он все кричал и кричал:

   – Сара! Прекрати! Сара, ты потеряешь меня, мы же в лесу!

   Но она не обращала внимания, просто продолжала грызть. И вот наконец у нее в зубах осталась лишь тонкая розовая ниточка, блестящая на фоне резцов. Сара сомкнула челюсти – и отрезала его от себя окончательно.

   Я хочу проснуться, подумал Саймон. Просыпайся! – скомандовал он своему телу, которое холодным, тяжелым грузом лежало поперек его воли. Просыпайся! Он попытался пошевельнуться, хотя бы немного, ибо знал – малейшее движение вырвет его из пут сна; но не мог ничего поделать. Ничего. Он напрягся и подумал: я здесь, я лежу в этом гнезде с… Сарой. Да, с Сарой, он чувствовал тепло ее тела, то ли над собой, то ли под собой. Он поплыл к поверхности… и уткнулся в Сарино тело щекой. Уткнулся в ее маленькую теплую грудь, покрытую тонкой грубой белой шерстью.

   Саймон Дайкс, художник, проснулся. Проснулся, лежа головой на мягкой груди своей самки. Он вздохнул и провел мордой по ее сладкому звериному телу.

Глава 6

   Стояла прекрасная погода, какая бывает по утрам на исходе лета. Деревья вдоль Редингтон-Роуд подставляли солнцу зрелые плоды. Запахи дрожжей и зелени наполняли воздух. Буснер окинул взглядом внушительные виллы из красного кирпича по обе стороны улицы. Несмотря на жару и спаривание, чувствовал он себя превосходно, был налит энергией и перед тем, как пробежать по дорожке и сесть в машину, набрал в легкие побольше воздуха и испустил громогласный рев, исполненный радости жизни. В ответ раздалось пыхтение и уханье соседей, иные из которых, как теперь заметил Буснер, сидели на ветвях ближайших деревьев.

   – «Хуууу!» – проухали они, а затем помахали лапами: – С добрым утром, мистер Буснер!

   – «Хуууу!» – ухнул он в ответ, весело помахав портфелем.

   Обмен приветствиям продолжили шимпанзе на соседних улицах, проухав свои приветствия в пригороды, где их уханью вторили шимпанзе из еще более отдаленных домов и районов, а за ними – еще более отдаленные шимпанзе, так что уханье не спеша покатилось волной в направлении Белсайз-Парка.

   Прыгун уже вывел машину, бордовый «вольво-эстейт» седьмой серии, из гаража, она ожидала хозяина у главных ворот. Буснер разглядел, что на заднем сиденье примостились трое старших подростков. Двенадцать лап так плотно сплелись во взаимной чистке, что вожак не мог точно показать, кто именно забрался в салон, но с удовольствием отметил, что в троице были Эрскин и Чарльз; с точки зрения вожака, оба в последнее время уделяли недостаточно внимания патрулированию окрестностей.

   Буснер швырнул портфель в багажник и сел на переднее пассажирское сиденье.

   – Ну, Прыгун, – показал он подчиненному, едва тот стронул машину с места – лапы ассистента мелькали в воздухе, так быстро он поднялся с первой на восьмую передачу. – «Уч-уч» что же такое сверхнеимоверно важное ты имел сообщить, что осмелился оторвать меня от второго завтрака «хууууу»?

   – Звонила Джейн Боуэн из «Чаринг-Кросс», из отделения скорой психиатрической помощи, – отмахнул Прыгун. – Она работает у шимпанзе по имени Уотли – вы ведь помните Уотли, не правда ли, профессор Буснер «хууууу»?

   – Еще бы «ррряяв», это же тот урод, который критиковал нашу работу с каких-то там этических позиций на последнем конгрессе Британской ассоциации психологов, в прошлом году в Борнмуте.

   – Он самый, он самый. Ну, так вот, похоже, Уотли намерен подставить свою задницу под самую нашу морду – Джейн Боуэн показала, что он просит у нас помощи.

   – «Хуууу» кто бы мог подумать…

   Буснер хлопнул лапой по колену и переключил внимание на толстый мохнатый коврик, укрывавший приборную доску.

   – Я гляжу, Прыгун, у нас обновка?

   – Да, купил на прошлой неделе, когда ездил в сервис, – вам нравится?

   Буснер дорого бы дал, чтобы иметь противоположное мнение, но не мог не признать, что новый коврик значительно лучше всех предыдущих. Он был весь усыпан геометрическими узорами – ромбами и шестиугольниками, фиолетовыми и красными, – сущий рай для пальцев передних и задних лап, если они вдруг зачешутся на предмет чистки. Буснер и сам заметил, что инстинктивно раздвигает и сдвигает ряды разноцветных ворсинок; и тут он вспомнил.

   – Кстати, Прыгун, – показал именитый психиатр, – попробуй-ка извлечь этот проклятый джем из шерсти у меня на шее «хууу».

   – Вожак, можно я! – постучал пальцами по шкуре Буснера один из старших подростков с заднего сиденья – прицельно, прямо по залитому джемом месту. Буснер резко повернулся, схватил злодея – им оказался Эрскин – за ухо и сильно укусил его за щеку.

   – «Рррррааааа!» – пролаял вожак и хлесткими ударами лапы сообщил подростку: – Когда ты достаточно повзрослеешь, чтобы чистить меня по утрам, Эрскин, я непременно тебя извещу. Пока же советую, дорогой мой шерстеночек, держать свои сладенькие пальчики при себе.

   – Прости, вожак, – показал в ответ Эрскин, силясь мордой и телом изобразить раскаяние. Но не прошло и трех секунд, как, несмотря на зияющую рану под глазом, он уже бесился вместе с братьями, прыгал по сиденью и заливался громким молодецким смехом. Взрослые шимпанзе перестали обращать на них внимание.

   Прыгун облизал пальцы левой передней лапы и принялся бережно расправлять липкие шерстинки у Буснера под подбородком. Тот одобрительно заурчал:

   – «Ур-ур-ур», – затем махнул лапой: – Ну, и чего же хочет Уотли «хууу»?

   – Ну, – забарабанил Прыгун по шее босса, – история вроде бы такая. Около недели назад к нему попал один шимпанзе в крайне тяжелом состоянии…

   – Сам приполз или терапевт направил «хууууу»?

   – Нет, привезли на «скорой». У самца ни с того ни с сего начался психоз; пришлось вызывать «спецназ». Ну, сами знаете, смирительные рубашки, транквилизаторы, все такое.

   – Вот как.

   Тут Прыгун был вынужден на время убрать пальцы с Буснеровой шеи – они как раз подъехали к повороту у Хэмпстед-Хилл. Час пик миновал, но поток был еще довольно плотный, в обе стороны на большой скорости неслись машины. Прыгун опустил стекло, замахал лапами и зарычал, ожидая, пока бонобо на белом «БМВ» уступит ему дорогу; повернув, ассистент продолжил:

   – Первые дни из бедняги и знака было не вытянуть… кстати, его обозначают Саймон Дайкс, – кажется, он довольно-таки известный художник.

   – Да, должен созначиться, – отмахнул Буснер. – Видел одну его картину в Галерее Тейта. Гигантский триптих, на нем изображена куча медвежат, вроде игрушечные, работают в какой-то лаборатории – ты, должно быть, тоже ее видел.

   – Я редко заглядываю в галереи, профессор Буснер, это не мое.

   – Ну «уч-уч», что ж с того, тебе нужно ходить туда почаще. Как ты знаешь, наша работа тесно связана с тем, как функционируют интуиция и нетривиальная логика, а это очень хорошо видно на примере художников. Мы ведь не ищем сухих, прямых и простых объяснений – пора бы тебе это усвоить, Прыгун…

   – Босс «хууу»? – взмахнул лапой пятый самец, на всякий случай съежившись в водительском кресле – вдруг хозяин решит съездить ему по морде за дерзость.

   – Что «хууу»?

   – Вы не позволите мне закончить «хууу»?

   – «Хууу»… валяй.

   – Как я показывал, когда Дайкса привезли в больницу, он пребывал в кататоническом состоянии. Ни Боуэн, ни Уотли не могли понять, в чем тут дело, – то ли это симптом психоза, то ли «спецназ» немного переусердствовал странк…

   – «Рррявв!» – рявкнул Буснер. Он лютой ненавистью ненавидел транквилизаторы, вообще все, что касалось психиатрической фармакологии, особенно после конфуза с подпольными клиническими испытаниями таблетки «инклюзия» от компании «Крайборг фармасьютикалс». Буснера угораздило вляпаться в эту историю, он почему-то уверовал, что препарат представляет собой панацею от депрессии.

   Прыгун продолжал:

   – А когда самец пришел в себя, они даже подползти к нему не смогли. Он все время показывал про всяких макак и зверей, вокализировал, как человек, и нападал на медперсонал – правда, без особого успеха. Тогда Уотли с Боуэн решили, что, возможно, его травмирует самый вид шимпанзе. Они изолировали Дайкса и начали с ним переписываться…

   – Переписываться? Что ты имеешь в виду «хууу»?

   – Они стали посылать ему записочки, подкладывать их на поднос с едой, а в них спрашивали, что с ним такое, как он себя чувствует и тому подобное.

   – И что же Дайкс им написал, Прыгун? Он как-то объяснил, почему у него случился нервный срыв «хууу»?

   – Он написал Боуэн, что он человек.

   – Прошу прощения?

   – Он написал, что он – человек, что в мире живут люди, что миром правят люди, что люди – доминирующий вид среди приматов, что он лег в постель со своей любовницей-человеком и заснул, а наутро она превратилась в шимпанзе, а с ней – все остальные люди на планете.

   – Включая и его самого «хууу»?

   – Ну, с нашей-то точки зрения, он выглядит как самый настоящий шимпанзе, но с его точки зрения он – человек. Он чувствует себя человеком. Машет лапами, что у него человеческое тело. Показывает, что, по его ощущениям, он совсем конкретно сошел с ума. Полагает, что мир, как он теперь предстает перед его глазами, – галлюцинация, вызванная психозом.

   Пока шел обмен жестами, «вольво» медленно сполз по Хэмпстед-Хилл и стал перед светофором. Прыгун собрался поворачивать налево, к больнице «Хит-Хоспитал».

   – Эй, ты что делаешь? – ткнул его в бок Буснер.

   – Прошу прощения, босс «хууу»?

   – Ухай немедленно по мобильному Уотли – все это выглядит ужасно увлекательно. Мы едем прямиком в «Чаринг-Кросс», посмотрим, может, при личном контакте сумеем разобраться, что это за таинственный психоз такой.

   Прыгун осиял босса широкой, игривой улыбкой. Он все это предвидел и большим пальцем задней лапы уже набирал на мобильном номер Уотли.

   Мгновение спустя на экране видеофона, установленного на приборной панели, возникла шелудивая морда Уотли. Его зрачки как-то странно блестели, что придавало ему одновременно слабый и яростный облик.

   – «Хууу-грааа!» – пропыхтел-проухал Уотли, Буснер с Прыгуном ухнули в ответ, а именитый психиатр даже специально побарабанил пальцами по экрану, давая собеседнику понять, что церемониться не намерен.

   – Похоже, ваш пятый самец убедил вас, что этот Саймон Дайкс – интересный случай, Буснер «хууу»? – показал Уотли. Его пальцы, отметил про себя именитый психиатр, были покрыты бородавками, он хитровато махал ими в самом низу экрана.

   – Он изложил мне, в чем дело, но в самых общих чертах. Что вы думаете по этому поводу «хууу»?

   – Теряюсь в догадках, Буснер. Самец у нас уже неделю. Когда его привезли, он вроде как находился в глубоком шоке – хотя теперь я готов созначиться, что у него в самом деле был приступ, нечто вроде маниакального психоза.

   – Как он себя вел, распокажите подробнее «хуууу». – Буснер уселся на край сиденья, чтобы не упустить ни одного жеста Уотли.

   – Стоит кому-нибудь из персонала появиться на пороге палаты, он забивается в самый дальний угол, причем ходит все время на задних лапах. А если мед-самка вчетверенькивает в палату, он или залезает под гнездо, или «хууу» нападает…

   – Нападает «хуууу»?

   – Именно, нападает. Однако его атаки фантастически неэффективны – мышечный тонус словно на нуле, похоже на моторно-функциональный запрет, даже, я бы показал, на частичную атрофию. В общем, несмотря на то, что он в самом деле всякий раз испытывал ужас, он всякий же раз оказывался неспособен нанести персоналу сколько-нибудь значительный ущерб, так что мы решили обойтись без смирительной рубашки и не давали ему никаких лекарств, только самое легкое седативное, потому что в целом он не представляет для окружающих ни малейшей опасности.

   В углу экрана появилась медсамка и влапила Уотли какую-то бумагу.

   – Прошу прощения, – показал Уотли. Он что-то написал на листке и махнул лапой, приказав медсамке удалиться и не дав ей даже легкого тычка в наказание за дерзость.

   Буснер повернулся к Прыгуну и презрительно поднял брови. Как только Уотли снова повернул морду к экрану, Буснер показал:

   – А что это за история с письмами про людей, когда это впервые возникло «хууу»?

   – Ну, когда его привезли, он не очень-то был способен выражать мысли жестами, – по крайней мере, так записано в журнале у дежурного, который его принимал. Он также вокализировал – однако вокализации были гортанные и совершенно неразборчивые, всякие странные и необычные звуки. Минуло несколько дней, прежде чем он худо-бедно восстановил жестикуляторную способность.

   – И «хууу»?

   – Ну, он только и делает, что заламывает лапы: «Пошла прочь, проклятая макака! Иди к черту, дьявольщина, порождение тьмы!», в этом роде. Я привлек Боуэн, и мы запустили переписку, чтобы попробовать поставить диагноз. Решили начать с гипотезы, что все это либо перебор с наркотиками, либо острый гипоманиакальный психоз, нервный срыв…

   – Он раньше лечился по нашей линии «хууу»?

   – Ну-у…

   – Не увиливайте! Лечился или нет «хууу»?

   – Его личный врач, некто Бом из Оксфордшира, машет, что у него бывали депрессии и что он сидел на наркотиках. Несколько лет назад у него случился весьма серьезный срыв, в это время распадалась «уч-уч» его группа, но ничего похожего на то, что мы имеем сейчас, ничего мало-мальски напоминающего психоз. Как только мы прочитали его историю болезни, сразу сменили подход на более мягкий, щадящий. Чистку он явно не переносил, так что мы положили за правило, что ни другие пациенты, ни медперсонал не имеют права к нему прикасаться. Это себя оправдало – за последние несколько дней он стал жестикулировать куда разборчивее и, собственно, написал Боуэн про эту свою галлюцинацию насчет людей. По его жестам, он, будучи человеком, лег спать в мире людей, в гнезде с человеческой самкой, а проснулся в мире, как его знаем мы…

   – А что с этой любовницей «хууу»?

   – «Хууу» с самкой, с которой он был в тот день, когда его к нам привезли?

   – О ком еще я могу спрашивать?

   – С ней все в порядке. Она, разумеется, в легком шоке, но вовсе не думает, что она – животное!..

   – Вот что, Буснер, – показал Уотли, некоторое время подержав лапы в неподвижности, – вы знаете «уч-уч», я не слишком-то одобряю общую тенденцию и направление ваших исследований…

   – Да-да, мне докладывали.

   – Но, должен призначиться, этот случай не просто поставил передо мной неразрешимую задачу – эта седалищная мозоль просто жаждет, когда ее покроет такой самец, как вы. Самое удивительное – устойчивость его бредовых идей. Дела у Боуэн ползут неплохо, но ни мне, ни ей никогда не приходилось иметь дело с расстройством, которое было бы одновременно столь последовательным – у него на все есть ответы – и столь сложным. Я бы хотел, чтобы вы осмотрели его, если у вас есть…

   – Уже еду, – треснул Буснер по экрану, намеренно задев кнопку, разрывающую связь.

   Отухав с Уотли, Буснер опустил лапы. Прыгун отметил, что босс уселся по-турецки и принялся играть с монеткой – она описывала круги вокруг пальцев задних лап, переползала из одной ступни в другую и обратно, затем в игру включились передние лапы, и монетка ушла бродить по запутанному двадцатипальцевому лабиринту. Прыгун хорошо знал – это знак, что Буснер глубоко задумался, и если его сейчас побеспокоить, дело скорее всего кончится телесными повреждениями, поэтому сосредоточился на дорогое и не отрывал лапы от руля. Даже старшие подростки на заднем сиденье почуяли, что вожак занят чем-то серьезным, и притихли.

   Буснер же размышлял. Мысли мелькали одна за другой в такой полной ясности, какая наступала у него в голове лишь тогда, когда он сталкивался с новой патологией или незнакомой симптоматикой. В такие минуты именитый психиатр воображал себе, что ворошит термитник. Воображал, как запускает лапу в нору, где скрыты новая информация, предположения и идеи, и вытаскивает ее обратно, а в шерсти уже копошатся десятки воображаемых термитов-гипотез. Одну за другой Буснер выуживал их из шерсти и пробовал на зуб. Вот что у него получалось.

   Итак, имеется шимпанзе, который считает себя человеком. На первый взгляд обычная мания. Но при этом он полагает, что вообще жил в мире, где на вершине эволюции в отряде приматов оказались не шимпанзе, а люди. Мало того, самец – весьма успешный художник. Может, все дело в органическом повреждении мозга? История с моторной дисфункцией, про которую показывал Уотли, кажется многообещающей, но для диагноза ее одной маловато, – возможно, мы имеем дело с истерией. Если у него правда органические повреждения, то из этого могут последовать увлекательные феноменологические выводы… но нечего болтать этим у себя перед носом, Буснер. Подожди, союзничище, осмотри сперва пациента, а пока держи себя в лапах объективности и беспристрастности…

   …и все-таки, как забавно – не успел я сутра посетовать, что нет интересных больных, а мне уже ухают и сообщают эту новость…

   Но другая лапа Зака Буснера зарылась поглубже, туда, где в термитнике располагалась пограничная область между сознанием и бессознательным, между прекрасными мечтами и ночными кошмарами, где гнездилось неясное чувство вины. Там и пряталась царская пара – врач по имени Бом из Тейма[56] и его пациент, которого тот лечил от депрессии. Чем лечил? Уж не тем ли самым препаратом, будь он неладен? А ведь он и был неладен, как показали те чертовы испытания… Да ладно тебе, не может этого быть, отмахнулся Буснер и сам удивился, с какой легкостью дался ему сей мысленный жест.

   Тут его умственную жестикуляцию прервали раздавшиеся с заднего сиденья вопли Чарльза.

   – «Аааа!» – заверещал подросток и пробарабанил пальцами по шее вожака: – Вожак, можно мы «хууу» остановимся тут на минутку, просто повеселиться, «аааа» ну пожалуйста.

   – «Ррррряв!» – гаркнул Буснер и обернулся, упершись взглядом в морды трех своих потомков, на которых были написаны беспокойство и заискивающая просьба. Отогнутые нижние губы обнажали длинные желтые клыки, шесть дрыгающихся лап отчаянно месили воздух:

   – По-ожалуйста, вожак, по-ожалуйста, мы просто хотим побегать, ну хоть немножко!

   В этот момент «вольво» остановился у светофора на углу Альберт-Роуд, впереди маячило зеленое облако Риджентс-Парка. Справа виднелись вершины мачт и натянутые на них тросы – крыша над птичьим вольером Сноудона в зоопарке. «Хи-хи-хи», заклекотал Буснер и, повернувшись к Прыгуну, показал:

   – Может, остановимся здесь и сперва сползаем поглядеть на настоящих людей, а уж потом поедем к мнимому, как думаешь «хууу»?

   У Прыгуна только что челюсть не отвисла, он вопросительно поглядел на босса.

   – Шучу, шучу, не стоит воспринимать все мои жесты так серьезно. – Повернувшись к подросткам, Буснер отмахнул: – Идет, отправляемся на двадцатиминутную прогулку по Примроуз-Хилл, но потом ползем дальше.

   Прыгун поискал, где оставить машину, но безуспешно.

   – Похоже, свободного места не найти, – щелкнул пятый самец пальцами, когда они в четвертый раз проехали по части Риджентс-Парк-Роуд, примыкавшей к Примроуз-Хилл. Ситуация усложнялась еще и тем, что машины постоянно отъезжали от бордюра, а их место сразу занимали другие – одни мамаши с детьми шли гулять, другие возвращались домой. Буснер начал злиться, его пальцы взмывали в воздух все быстрее и быстрее. Прыгун знал, что это значит: еще немного, и Буснер устроит им настоящую лекцию о том, куда катится современный мир.

   – «Уч-уч» какой, к черту, смысл жить в этом городе?! Посмотрите на это «ррряв!» автомобильное столпотворение! Часы пик учетверенькали в прошлое – у нас теперь пик весь день! Когда наши предки возводили эти изящные террасы, здесь повсюду была зелень. Архитекторы и строители времен Регентства задумали создать здесь этакий лесной, деревенский мостик, связующий городские районы. Но поглядите на все это сегодня! Вы собрались в парк, а вам даже припарковаться негде!

   Буснер ткнул пальцем в сторону длинной вереницы машин – все, как одна, свистели тормозами, медленно сползая вниз по холму.

   – «Хууу» чтоб мне провалиться, Прыгун, я не намерен больше терпеть. Придется тебе высадить нас прямо тут и поездить вокруг квартала минут пятнадцать, пока мы не вернемся.

   Прыгун остановил машину. Буснер и старшие подростки высыпали наружу. Именитый психиатр протиснулся между двумя машинами, перепрыгнул через ограду и рванул вверх по зеленому склону, даже не дав себе труда удостовериться, что подростки следуют за ним. Солнце висело прямо над головой, – судя по всему, днем будет по-настоящему жарко. Буснер заприметил скамейку, располагавшуюся на полпути к вершине, до нее было примерно четыреста пятьдесят три с половиной метра – так ему показалось на глаз, – и засеменил на четырех лапах прямо к ней по стриженому газону.

   Не показать, чтобы на Примроуз-Хилл банану негде было упасть, но народу хватало, тут и там толпились шимпанзе всех возрастов, классов и этнических групп. Опрятные, разодетые мамаши со Слоун-Сквер вприпрыжку скакали по аллейкам, демонстрируя окружающим намозольники с цветочным узором и оглашая окрестности характерным для их социального статуса протяжным воем. На шее у самок висели их Джулии, Джоны и Джорджии, ухватившиеся за материнскую шерсть, пробивающуюся на свет из-под груза жемчугов; некоторым даже удавалось забраться к матери на загривок и усесться там наподобие жокеев.

   Поблизости развлекались несколько развязных самцов. Они выглядели как самые настоящие работяги – с тем только отличием, что не были в данный момент заняты работой, – бегали вверх-вниз по холму, надувая щеки и вздыбливая шерсть, частично скрытую под футболками от Фреда Перри,[57] и играли в борьбу за превосходство в своей группе. Кое-где попадались компании, занятые цепным спариванием, впрочем, смотреть было особенно не на что, самая длинная цепочка насчитывала всего троих шимпанзе.

   На глаза Буснеру попалась кучка старших подростков, они явно прогуливали школу – ни одного взрослого поблизости. Наверное, я старею, подумал именитый психиатр, как еще объяснить, что меня выворачивает от одного вида обезьяны с кольцом в носу? Все машут лапами – мол, это модно, это украшение, а я, если вижу такое, только и хочу, что спросить – можно сморкаться через кольцо, когда ты простужен?

   У прогульщиков был с собой музыкальный центр, включенный на полную мощность. В данный момент воздух сотрясал популярный регги-хит последнего времени «Ай-яй-яй-яй-яй-яй-яй, убили бонобо, убили бонобо, убили, ай-яй-яй-яй-яй-яй-яй, ни за что ни про что», под который они чистили друг друга в небрежной манере, свойственной всем старшим подросткам во всех уголках планеты. Буснер остановился, залаял в их сторону и замахал лапами:

   – А ну выключите эту штуковину немедленно! Вы прекрасно знаете, что в парке запрещено слушать громкую музыку «уч-уч»!

   Те глянули в сторону Буснера, запустили пальцы поглубже друг другу в шерсть и, как по команде, расхохотались ему в морду. Буснер решил было задать им перцу и оглянулся, с удовольствием отметив, что Эрскин, Чарльз и Карло уже стоят у него за спиной, готовые ринуться вперед. Но среди юных нахалов было всего три самца, да и те шелудивые, худосочные и неухоженные. Мои разорвут их в клочья, щелкнул про себя пальцами Буснер, почесывая задницу, какой интерес возиться со слабаками, скука одна.

   Группа Буснера продолжила путь по холму. Скамейку, на которую положил глаз именитый психиатр, занимали трое бродяг. Как так можно – еще и половины одиннадцатого нет, а эта троица уже вдрызг пьяна, самцы, хоть и сидят, шатаются, передавая из лап в лапы бутылку, и лишь каким-то чудом не падают на дорожку. Похоже, все трое страдают алкоголизмом в последней стадии – ни один не потрудился по-шимпанзечески одеться, шерсть у всех свалявшаяся, нечищеная, выпадает клочьями. На груди ясно видны ожоги от сигарет, носы испещрены вздутыми венами и кровоподтеками, глаза у всех заплывшие, едва различают, что происходит вокруг.

   Буснер подчетверенькал к скамейке и тихонько кашлянул, жестом показав своей группе приблизиться.

   – Вот посмотрите, ребята, – развел лапами Буснер, когда те поравнялись с ним, – перед вами «уч-уч» один из ярчайших примеров того, сколь прискорбно моральное состояние современной цивилизации…

   – «Хууу» вожак, – схватил его за палец Эрскин, – неужели ты собрался угостить нас очередной лекцией?

   – Эрскин, ты нарываешься «ррряв»! Лапы прочь! Когда я захочу узнать твое мнение, я им поинтересуюсь. Итак, как я показывал, эти бездомные, грязные бродяги, чьи мозги насквозь пропитаны этиловым спиртом и неспособны мыслить, представляют собой тех самых козлов отпущения, над которыми обожает издеваться наше общество, причем издеваться с особым наслаждением. Я же, в отличие от многих моих коллег по профессии, почему-то называемой «уч-уч» [врачеванием. – У.С.], не вижу ни единой причины описывать состояние этих несчастных как патологическое. Я, скорее, наблюдаю здесь синдром, совокупность симптомов, которые…

   Тут Буснер почувствовал, что один из бродяг решил ему возразить, прибегнув, однако, к жестикуляции невербального толка. Инстинкт заставил именитого психиатра обернуться, и он увидел, как самый забитый, самый засраный из троих встает на задние лапы и замахивается на него бутылкой из-под хереса. Буснеровы дети подняли вой.

   – «Хууу» держите себя в лапах, – махнул им Буснер одной лапой, другой обезоруживая бродягу. Схватив бутылку, он вылил ее содержимое на землю. Лицо нападавшего приняло такой вид, словно ему всадили в сердце нож и в песок тонкой струйкою уходит сама его жизнь.

   Не долго думая, Буснер огрел алкаша по физиономии, и тот рухнул на скамью к своим товарищам. Этим именитый психиатр не ограничился и угостил каждого из бродяг порцией ошеломляющих хуков, не переставая рычать:

   – «Ррррряв! Ррррряв! Ррррряв!» – На бродяг это произвело должное впечатление, и даже Буснеровы подростки присели от страха. – Я делаю это, – нравоучительно сложил ладони Буснер, – ради вашего же блага. Судя по виду твоего приятеля, – Буснер махнул лапой в сторону третьего бродяги, залитого блевотиной и соплями, явно страдавшего от одышки, – ему срочно нужна медицинская помощь, и самолечение хересом – не тот курс, который я бы ему назначил.

   Буснер взгромоздил на переносицу очки, извлек из внутреннего кармана пиджака блокнот и карандаш, черкнул несколько слов, вырвал листок и влапил бродяге, который напал на него с бутылкой. – Здесь адрес Тони Валуама, у него клиника на Чок-Фарм, до нее и ползти-то всего ничего, так что, я полагаю, вам хватит сил туда добраться. И я очень советую вам это сделать. Тони предложит вам отличную программу по детоксикации – она у него для всех, никакой волокиты и бумагомарательства. Впрочем, мне кажется, вы не очень-то способны позаботиться о себе, так что я и мои ребята немного вам поможем.

   – Парни, тоооовсь! «Хуууу-граааа».

   Подростки поняли Буснера с полужеста и приступили к исполнению. Чарльз и Карло проявили особый энтузиазм – оторвали алкашей от скамейки и погнали к воротам парка, с удовольствием охаживая со всех сторон задними и передними лапами. Опекаемые жалобно ныли, пару раз попробовали сбежать, но в конце концов взялись за лапы и поволоклись вверх по Примроуз-Хилл-Роуд, то и дело вытаскивая друг друга из придорожной канавы.

   Завершив операцию, подростки покорно вернулись к скамейке, где теперь величаво восседал именитый психиатр. Троица понимала, что ее ожидает окончание начатой вожаком лекции о социальной ответственности, но едва они присели перед скамейкой на корточки, как вожак встрепенулся – из северной части парка донеслось громкое уханье:

   – «ХУУУУУ-УУУУУУ-УУУУУУ! Хууууу-ууууу-уу-Уаа-ааа!»

   Экс-телезвезда отозвался:

   – «Хууууууу! Хууууууу!» – и обернулся к своим: – Это старина Уилтшир, его клич я узнаю и в шторм, и в бурю. Мне нужно сползать к нему почиститься. А вы пока порезвитесь тут минут пять…

   – Вожак, а можно мы поохотимся? – показал Эрскин, которому все еще не надоело искушать судьбу.

   – Поохотимся? В каком смысле «хуууууу»?

   – Я видел белку – на деревьях, там, где Прыгун пытался припарковаться. Думаю, мы ее в два счета «ррряв!» поймаем, если примемся за дело втроем.

   Буснер оскалил нижние клыки и потрепал Эрскина по загривку.

   – Отлично, раз ты так уверен, валяйте, но если через пять минут вас не будет там, где нас высадил Прыгун, вам придется до вечера бегать тут без меня.

   – Спасибо, вожак, – отмахнул Эрскин, и троица покатилась вниз по холму, визжа от удовольствия и возбуждения.

   Буснер проводил их взглядом, невольно ухая – так ему нравилась представшая глазам картина. Затем, удостоверившись, что молодежь его не видит и не чует, очень-очень-очень осторожно и медленно поднялся со скамейки. Удары, которыми он осыпал бродяг, вовсе не пошли на пользу его артритным лапам, но показать это своим чадам он не смел – те не оставят от него мокрого места.

   Продолжая ухать, именитый психиатр направился на вершину холма. Уилтшир, один из самых старых его союзников, был, как и Буснер, самец занятой, так что им не удавалось почистить друг друга чаще, чем два-три раза в году. И вот их дороги пересекаются этим самым утром! Какая удача – ведь Уилтшир не просто врач, а еще и знаменитый на весь мир импресарио. Случай с шимпанзе, который воображает себя человеком, просто не может его не заинтересовать.

   Двое шимпанзе встретились посреди асфальтовой дорожки на самой вершине холма и бросились друг другу на шею, отчаянно пыхтя, целуя в нос, глаза и губы, а затем уселись чиститься. В шерсти под мышкой у Уилтшира оказалось полным-полно опилок, и Буснер принялся было нежно их оттуда извлекать, но дело не заспорилось, и Уилтшир замахал лапами:

   – Дай-ка лучше я «ух-ух-ух» рассмотрю тебя хорошенько, старина. Я не запускал пальцев тебе в шерсть уже… Вожак мой, уже месяцев шесть…

   – Почти год, – отмахнул Буснер. – «Мы виделись на презентации какой-то книги, но оба были немного пьяны, так что, боюсь, ты не помнишь, о чем мы тогда месили воздух, да и я тоже.

   – Чтоб мне провалиться, Зак, ты отлично выглядишь, – показал Уилтшир, схватив Буснера за загривок и проведя чуткой лапой по лицу именитого психиатра. – Как тебе это удается «хуууууу»? – ткнул он союзника в бок. – Ни намека ни на чесотку, ни на зоб, шерсть гладкая, на морде ни морщинки. Хотел бы и я показать то же самое на свой счет.

   Буснер пристально осмотрел приятеля. Питер Уилтшир был высокий, даже долговязый шимпанзе – удивительный факт, если учесть, что он еврей, о чем свидетельствовали характерный орлиный изгиб носа и кудрявая шерсть. Но шерсть эта, отметил Буснер, утратила былой лоск и потускнела, а лапы немного дрожали.

   – «Хууу», – обеспокоенно ухнул Буснер, – выглядишь ты, право, неважно, Питер, но, скажу тебе по секрету, я тоже не совсем такой живчик, каким кажусь. Вот, видишь эту переднюю лапу? Так в ней прячется «ааа»-артрит, и, боюсь, он намерен облюбовать и другую. Пока-то все путем, у моих второго, третьего и четвертого самцов с головой все в порядке, но вот с пятым, узнай он об этом, сладить будет непросто.

   – «Хууууу?» – вопросительно ухнул Питер Уилтшир и продолжил: – Как любопытно, ты знаешь, у меня в группе почти такая же «хуууууу» история.

   – Дома или на работе?

   – Правду показать, и там, и там. Ну, я тебе как-то раз махал, у меня продюсерская компания. Так вот я, дурак старый, ввел своего четвертого самца с работы – ассистента по обозначению Франклин – в домашнюю группу, и он имел там потрясающий успех, хитрющий «ррряв!» оказался тип. Вдобавок очень понравился моим самкам – потому-то, в общем, и сумел прорваться на самый верх, стал вторым самцом. Ему остается только заключить временный союз с кем-нибудь из младших, и меня как не бывало.

   – Что, это может так сильно сказаться на рабочей группе «хуууу»?

   – Э-э, ты же знаешь, как у нас, у шимпанзе, заведено… Так я и до сорока могу не дотянуть… в общем, боюсь, если он сумеет меня скинуть, придется мне уползти на пенсию.

   Буснер обильно поплевал на шерсть приятеля, а затем запустил туда пальцы:

   – Правда, Питер? Неужели? Не думал, что ты так быстро слезешь с дерева…

   – «Хуууууу-хууууууууу-хуууууууу…»

   Буснер оторвался от шерсти друга – по парку со стороны Элсуорси-Роуд разнеслось долгое и громкое уханье.

   – Вот, я же показывал «ррряв!» – возмущенно замахал лапами Питер Уилтшир, его раздраженные пальцы, пальцы пианиста, сверкали на солнце. – У этого подонка хватает наглости беспокоить меня во время прогулки! Гляди, вот он.

   Крупный, крепко сбитый самец, лет двадцати пяти от роду, с длинной светло-коричневой шерстью, приближался к вершине холма. Ему оставалось преодолеть еще метров пятьдесят, он шел вразвалочку, вытянувшись во весь рост и громко насвистывая «Тореадор, на задних лапах – в бой!». Буснер был заранее готов из принципа испытать отвращение к второму самцу Питера Уилтшира и, чувствуя беспокойство союзника, внимательно изучал приближающегося шимпанзе. Может, удастся заметить у него какую-нибудь слабость, укрывшуюся от глаз Питера?

   Самцы приветствовали друг друга зычным уханьем. Питер Уилтшир от души забарабанил по скамейке. Буснер, готовый при малейшем проявлении непочтительности броситься в атаку, к своему неудовольствию, вынужден был оставить эту затею – так проворно и подобострастно поклонился ему Франклин. Крупный самец подставил свой зад под самую морду Буснера, его торс стелился по земле, а лапы показывали:

   – «Хууууу» доктор Буснер, какое счастье видеть вас и вашу лучезарную задницу – я восхищаюсь ею уже много лет.

   Лицемерность сцены была столь велика, что Питер Уилтшир возмущенно фыркнул, но Буснер более или менее дружески похлопал Франклина по спине, показав:

   – Всегда «чапп-чапп» рад встретить поклонника, особенно талантливого и амбициозного. Мой старинный союзник только что изложил мне, с какой необыкновенной скоростью вам удалось продвинуться вверх по иерархии.

   – «Хууууу» я изо всех сил стараюсь помогать доктору Уилтширу, – отмахнул Франклин, безуспешно пытаясь скрыть замешательство.

   Если Питер так его боится, то приходится признать: мой старый союзник и вправду клонится к закату; нет в этом Франклине ничего такого устрашающего.

   – «Ррррряв!» Хватит тут лапами махать, Франклин, с какой это стати ты явился сюда «хуууууу»? Я же показал, мы увидимся в одиннадцать на репетиции.

   Уилтшир – морда сморщенная, лапа теребит шерсть на голове – тряхнул головой в ту сторону, где, видимо, располагался его офис.

   – Нам снова ухнул Фалуди, он показывает, что Марио, скорее всего, сегодня на репетиции не появится. Горло по-прежнему болит, и он не желает рисковать и лететь сюда из Милана.

   – «Ррррряв!» Вот дерьмо! – Уилтшир был в ярости. – Какого черта мы связались с этим «уч-уч» «лучшим в мире тенор-вокализатором», если у него, подонка, такое слабое горло, что он боится сесть на самолет! Хоть вызывай самца, которого мы планировали на роль изначально… – Уилтшир опустил лапы и повернулся к Буснеру: – Извини, дружище, ужасно досадно, но, боюсь, нам придется прервать чистку.

   – Это вы о Марио Трафуэлло махали лапами «хууууу»?

   – О нем самом. Ты слышал, как он вокализирует, Зак «хууууу»?

   – Да, в прошлом году в Гарсингтонской опере.[58] Выше всяких похвал.

   – «Рррряв»! Верно, только сначала надо затащить его на сцену. Мерзавец капризнее любой прима-самки, все время шлет нам свои требованьица через агента – сделай то, сделай это, – постоянно вносит поправки в контракт. Я уж и не знаю, что предпринять. Зак, дорогой, я правда очень расстроен; очень хочу ощупать тебя как следует в ближайшее время – ухни мне, будь добр «хууууу»? – рассекли воздух пальцы Уилтшира.

   – Конечно, Питер, конечно. Кроме того, я хотел бы узнать твое мнение об одном шимпанзе, которого как раз собираюсь сегодня осмотреть. У него необычная мания – самец считает себя человеком. Случай, похоже, очень любопытный, думаю, он и тебя заинтересует.

   – «Хуууууу?» В самом деле? Я бы показал, что тут все связано с неприязнью к учреждениям. Готов спорить, этот тип раньше спасал китов или громил научные лаборатории. Уж я-то знаю, как часто мания параноика складывается из компонентов, связанных с этической проблемой, которую он в данный момент пытается решить. Я уверен, с твоим шимпанзе как раз такая история…

   – Его зовут Дайкс. Кажется, он довольно известный художник.

   – Дайкс «хууууу»? Саймон Дайкс? Да, верно. Очень известный, даже знаменитый. Я махал с ним лапами разок, думал нанять на декорации для одного спектакля, но ничего не выползло. Так что нам тем более нужно чаще переухиваться, Зак. Если соберешься выгуливать его, как тех самцов с синдромом Туретта, я с удовольствием распахну перед тобой свои двери.

   – Я буду иметь это в виду, Питер.

   – А теперь мне пора.

   Друзья растроганно обнялись. Разомкнув объятия, каждый увидел в глазах другого слезы.

   – Что же «чапп-чапп», ужасно рад был тебя повидать, дорогой мой Захария! Как я буду скучать по твоей заднице! Надеюсь, наша следующая чистка продлится дольше, чем сегодняшняя.

   – И я, Питер, и я «чапп-чапп». Ты – лучший из шимпанзе, которых я знаю.

   Союзники немного подержали друг друга за яйца, а затем расстались. Буснер попрощался с Франклином, легко – но метко – съездив ему по заднице, и с удовольствием отметил, что Питер Уилтшир вернул себе толику былой гордости, продолжив начатое Буснером дело по пути к воротам парка.


   Именитый психиатр нашел своих подростков возле дерева у самого выхода на Риджентс-Парк-Роуд. Троица загнала белку на верхние ветви и швыряла в нее камнями, но никто не решался взобраться по стволу и приняться за дело всерьез.

   – «Рррряв!» Что это с вами, ребята, – замахал лапами вожак, – сидите тут на земле, как какие-нибудь бабуины! Я-то думал, вы уже давно разобрались с этой рыжей бестией.

   – Мы не можем залезть на дерево, вожак, – взвились в воздух шесть лап. – Ствол вымазан чем-то антилазательным.

   Буснер пощупал дерево. Подростки показывали правду. Ствол был покрыт слоем скользкого пластика, на котором красовалась прикрученная проволокой табличка: «По решению совета округа Камден, в связи с программой по пересадке зеленых насаждений, осуществляемой в этом году, на Примроуз-Хилл временно запрещено лазать по деревьям».

   – «Рррряв!» Чертов восемьдесят седьмой год! – показал вожак подросткам.

   – Чертов восемьдесят седьмой год! – чинно отмахнули ему шесть лап.

   – На свете не было ничего, – продолжил вожак, – повторяю, ничего, что сказалось бы на жизни юных шимпанзе нашего города столь же отрицательно, сколь последствия великого «уч-уч» урагана восемьдесят седьмого года!

   Буснер опустил лапы, затем предостерегающе поднял вверх палец. В ответ в воздух столб же предостерегающе, но исподтишка поднялись три других пальца поменьше. Впрочем, Буснер этого не заметил, его несло – его всегда несло, когда он принимался поучать своих потомков. Не заметил диссидентствующий специалист по нейролептикам и того, что упомянутые пальцы старательно-издевательски повторяли за его лапами все последующее:

   – Ничего – за исключением реакции правительства, реакции совершенно неадекватной. Чем, хочу я спросить у этих мыслителей, должны заниматься лондонские старшие подростки, если им не позволено даже по деревьям лазать? Вот причина, по которой ваши собратья превращаются в малолетних преступников. И в этом нет ничего удивительного!

   Тут с дороги донесся гудок клаксона – Прыгун подкатил к выходу из парка. Звук был странный: нажавший, кажется, до смерти боялся побеспокоить тех, чье внимание хотел привлечь.

   – А теперь, – продолжил Буснер, – мы направляемся в «Чаринг-Кросс» навестить этого бедолагу. Вы все будете вести себя абсолютно безупречно – вы меня хорошо поняли «хуууууу»?

   – Да, сэр.

   Чарльз запустил в белку, которая рискнула спуститься вниз по стволу, последний камень и побежал вслед за остальными, а авторитетнейший специалист по природе шимпанзечности тем временем уже перемахнул через ограду и сквозь открытое стекло влетел в ожидавшую у бордюра машину.

   Прыгун отпустил сцепление, и команда Зака Буснера продолжила свой путь на юго-запад.

Глава 7

   Больницы Центрального Лондона вынуждены исполнять свою основную функцию – обеспечивать здоровье нации – в тяжелейших условиях. О каких бы болезнях ни шла речь – о тех, что вызываются бедностью, сизначь ожирение, рахит, туберкулёз, склероз сосудов, рак, астма, вызванная загрязнением окружающей среды, гепатит и ВИШ, или о тех, что вызываются богатством, сизначь астма, вызванная загрязнением окружающей среды, гепатит, склероз сосудов, рак, ВИШ и ожирение, – медицина может справиться с ними только при одном условии, а именно, если решит следующую задачу: заставит принципиально неподвижный объект, то есть решимость электората требовать от своих представителей в парламенте положить конец росту налогов, сдвинуться с места под натиском непреодолимой силы, то есть готовности того же электората пойти на что угодно, лишь бы иметь возможность бесплатно, в любое время дня и ночи и в произвольном количестве получать лекарства от всего, от чего бы он, электорат этот, ни страдал.

   Больницы Центрального Лондона – как и тюрьмы – все до единой располагаются в зданиях, находящихся в поистине безупречной дисгармонии со всем, что возведено поблизости. Когда бы ни были построены эти здания – в наши времена или во времена королевы Виктории, – на их фасадах застыла одна и та же маска древней, безысходной печали. Они словно показывают: шимпанзе могут входить в наши двери, и шимпанзе могут выходить из наших дверей, городские кварталы могут оформляться по вкусу среднего класса, и городские кварталы могут оформляться по вкусу рабочего класса – но паразиты по-прежнему будут разъедать кишечники, одинокие бумажки с телефонами по-прежнему будут наклеивать на доски объявлений, которые никто не читает, а торнадо теплого, клейкого, вонючего воздуха все так же будут крутиться в пролетах пожарных лестниц.

   Больница «Чаринг-Кросс» не исключение из этого прискорбного правила. С тех пор как ее, за чрезмерную величину, изгнали из старинных пенатов в центре города, она угнездилась в районе Фулем-Пэлес-Роуд, чуть южнее Хаммерсмитской эстакады. Если съехать с нее там, где она приподнимает свое брюхо над нагромождением магазинов, автобусных станций, офисных зданий и развлекательных комплексов, то попадешь на улицу, примечательную в следующем отношении: она настолько ни на что не годна, что даже на конкурсе ни на что не годных улиц заняла бы второе место.

   Бедная улица Фулем-Пэлес-Роуд! Иметь бедный вид выше ее сил. Идет под уклон, но еще никому не удалось по ней скатиться. Местные жители выглядят перепуганными, а вот пугающими не выглядят. За многоквартирным домом «Гиннес-Траст», расположенным в самом начале улицы, взгляду открывается бесконечная вереница тошнотворных забегаловок и ларьков по продаже тошнотворных же бутербродов. Изделия из рыбы следуют за изделиями из курицы, изделия из курицы следуют за изделиями из рыбы – последняя питается первой, первая питается последней и т. д. Для самой Географии появление на улице Фулем-Пэлес-Роуд не проходит даром, так как здесь Ближний Восток оказывается дальше Дальнего, Индия меняется местами с Индокитаем, и наоборот, и снова, и т. д., и т. п.

   Настолько обескураживающе выглядит этот коктейль из магазинчиков и лавчонок, что если бы однажды жарким летним днем раскаленный асфальт улицы вдруг залили потоки растительного масла, то самый находчивый шимпанзе просто вывалил бы прямо на землю все запасы съедобного сырья, которыми набиты здешние заведения, – и зажаренный прямо на мостовой «продукт» как нельзя точнее отразил бы дух и суть этого места.

   И вот со дна этой сточной канавы, где даже арендная плата ниже ординара, возносится этаким триумфом рационализма в стиле Баухаус в затянутое смогом небо четырнадцатиэтажное здание больницы из стекла и бетона. Но что-то все равно пошло наперекосяк – в Лондоне иначе не бывает. У входа слишком мало – или, наоборот, слишком много, ведь возведенная в ранг закона двусмысленность и есть главное свойство больших городов – растительности и фонтанчиков с бурой водой; слишком тяжелый, слишком длинный козырек укрывает от солнца шеренгу стеклянных дверей; слишком много металла в ограде забитой до отказа парковки – создается впечатление, будто наблюдаешь за осадой: больница ушла в глухую оборону, и самая ткань ее органов рвется от напряжения в отчаянной попытке противостоять болезням, атакующим ее снаружи и изнутри, болезням, поражающим как физическое тело, так и юридическое лицо.

   Переступив порог, вы теряетесь. Вас окутывает чад служебного рвения. Ну да, тут есть эскалаторы, они без устали накручиваются на невидимые веретена, что правда, то правда, а все свободное пространство на стенах занято указателями, они показывают, куда вам следует обратить ваши немощные стопы в поисках исцеления. Однако направьтесь в сторону антресоли, минуйте столовую с ее ухающей и воющей публикой, состоящей на четверть из бледномордых мамаш и на три четверти из бледномордых детенышей, прошествуйте сквозь череду двойных дверей – и вы окажетесь в месте, где никто не бывает и никто не живет. Там в палатах на скелетах гнезд возлежат духи давно умерших или выписанных больных, а надломленные души давно уползших прочь медсамцов скорбно топчут линолеум. Там вы найдете переплетенные трубки и вызмеивающиеся провода Древа Жизни – давно иссохшие, превратившиеся в гнилые лианы, обветшалые и запыленные.

   В этих коридорах – коридорах больницы и одновременно коридорах чего-то, что некогда было больницей, но больше ею не является, – чувствуешь себя очень странно. Чувствуешь себя сбитым с толку, смущаешься, недоумеваешь – особенно если притащил сюда собственное хрипящее чадо и преодолел с ним бесконечные холлы и эскалаторы, а попал не в кабинет педиатра, а в какую-то египетскую пирамиду, где одна только пыль да следы былого величия. Впрочем, это не касается медицинских сотрудников, они, в конце концов, живут в этом здании и знают все его закоулки не хуже малыша, который вмиг обозначит вам точный цвет мха, растущего между камнями на пороге его группового дома, – не просто зеленый, а какой именно из всевозможных оттенков. Персонал перемещается по больнице уверенно, медики не задумываясь перечетверенькивают от одного места работы к другому, и даже если дорога пролегает через один из вышеописанных «коридоров-призраков», не замечают его. Просто вычеркивают из памяти свое пребывание в «мертвой зоне» и появляются в нужном месте словно бы из воздуха.

   Единственный камень преткновения для сотрудников больницы «Чаринг-Кросс», и то лишь для тех, кто имеет дело с психиатрическим отделением, – служба скорой психиатрической помощи. Не показать, чтобы эта служба – без которой нельзя и помыслить жизнь в районе, где постоянных жителей существенно больше, чем временных, – пришла в упадок или пала жертвой серьезного сокращения бюджета, как это случилось с амбулаторным ортопедическим отделением, клиникой по лечению бесплодия и самочьей консультацией. Ее скорее изгнали, отхаркали, изблевали, выбросили вон из здания на одну из подсобных парковок, и с тех пор она ютится в невзрачном сооружении, установленном на подпорки из шлакоцементных кирпичей (все – разного размера) и ни капли не похожем на гордый, футуристический монолит больницы. Короче, это просто передвижной домик, времянка, «караван».

   Однако «караван» – пограничная застава психиатрического отделения, а до него всегда кому-то есть дело. Слишком хорошо идет торговля на рынке душ, чтобы оставить его в покое. На пятом этаже главного здания больницы находятся два отделения – имени Лоуэлла для временных пациентов и имени Гафа для «постоянных», общение с которыми прочим шимпанзе противопоказано. Между этими двумя отделениями идет активный пациентообмен, чье направление зависит от степени буйности содержащихся в них обезьян. Администраторы, можно показать, все время играют в этакие психиатрические шашки, их лапы постоянно меняют положение на доске, перемещая то какого-нибудь пациента с МДП из «скорой» в Лоуэлл, то какого-нибудь самоубийцу из Лоуэлла в Гаф, то какого-нибудь законченного психопата из Гафа обратно в «скорую», откуда его заберут в специализированную лечебницу.

   Персонал психиатрического отделения, под водительством великого и ужасного Кевина Уотли, доктора медицины, члена Королевского общества психиатров, давно привык к вечному движению как к основе своей деятельности, к тому, что постоянно приходится тащить этого психа сюда, а того психа туда. Привык настолько, что породил целую серию профессиональных шуток насчет сотрудников отделения скорой помощи и незавидного географического положения их штаб-квартиры. «Ну, я пошел в Гулаг», – машут лапами сотрудники коллегам, расписываясь в получении смирительной рубашки, галоперидола или ларгактила.[59] «Вам с китобазы ничего не нужно?» – спрашивают они же, покидая «караван», что неизменно вызывает внутри, благодаря разномастным кирпичам, нечто вроде землетрясения.

   Персонал привык и к мириадам разного рода заранее обреченных на неудачу врачебных действий, которые ежедневно приходится совершать, а также к действиям по исправлению этих неудачных действий, которые опять-таки заранее обречены на неудачу по причине недостаточного финансирования. Так, пациентов, в чьей истории болезни значится что-нибудь совершенно безобидное вроде легкой клаустрофобии, с регулярностью, достойной лучшего применения, помещают в крошечные палаты с шимпанзе, которые страдают манией величия и считают себя гордыми инопланетянами-воителями, не знающими жалости к пленникам. И наоборот, шимпанзе, которых заперли в Гафе за совершенно непечатные действия в отношении ряда видов домашней птицы, регулярно обнаруживают в Лоуэлле, где они разгуливают совершенно свободно и самое большее, что может помешать им окончательно покинуть отделение, – это пара неврастеников, играющих в пьяницу.

   Но все же психиатрическому отделению больницы «Чаринг-Кросс» есть чем гордиться. Более того, у предмета гордости безупречная медицинская репутация. Предмет этот – команда скорой психиатрической помощи, так обозначаемый «психоспецназ». Расквартирован психоспецназ в «караване», но приказы получает непосредственно из отделения; это самая скорая из всех команд скорой психиатрической помощи во всем Лондоне. История знает случаи, когда спецназ покидал больницу, садился в машину, добирался до самого края зоны обслуживания, вязал шимпанзе, у которого случился приступ, вкалывал ему успокаивающее, грузил в машину и доставлял в Гаф, где тот мог в свое удовольствие гадить на стены и на врачей, – и все это менее чем за полчаса.

   Столь безупречная репутация обеспечивает сотрудникам «скорой» ряд известных льгот и преимуществ, и поэтому многие молодые врачи, желающие специализироваться по психиатрии, прилагают немалые усилия, чтобы попасть в спецназ; их примеру следуют и молодые медсамки по психиатрической части. У всех этих юнцов есть цель – заниматься практической работой, возможно не очень глубоко, зато очень быстро. В скорости, как они не устают махать лапами, все и дело.

   Именно поэтому одним прекрасным утром в конце лета, когда экран красного видеофона в офисе-казарме спецназа покрылся туманом, который затем рассеялся и предъявил дежурному психиатру по имени Пол знакомую морду диспетчера из Нью-Скотленд-Ярда, пятеро членов команды немедленно повскакали с гнезд, хотя еще понятия не имели, куда придется ехать.

   – «Ааааа!» У меня тут шимпанзе, психоз, острый приступ. Как раз в вашей зоне, – щелкнул пальцами полицейский.

   – Адрес «хуууу», – щелкнул в ответ дежурный.

   – Маргревин-Роуд, шестьдесят три, первый этаж.

   – Что случилось «хуууу»?

   – Черт его знает. Острый нервный срыв, самец, лет двадцати восьми.[60] Нам ухнула его самка, ей тоже нехорошо.

   – Наркота «хуууу»?

   – Не знаю…

   – Он буйный или как «хууу»?

   – Пытался напасть на свою самку, но не сумел нанести ей никакого ущерба. Она показывает, что он очень слаб.

   – Слаб?

   – Ну да, слаб.

   – Принято. Мы уже в пути.

   Экран видеофона погас. Пол махнул двум мед-самкам:

   – Итого, Маргревин-Роуд, «уч-уч» думаю, можно обойтись и без машины…

   – Ты что, предлагаешь нам четверенькать туда «хууу»? – оборвала его Белинда, самка, недавно взятая в команду. – Думаешь, он будет не против донести нас на спине обратно?

   – Да он никакой не буйный и вообще слаб, так показала его самка, которая позвонила в службу спасения.

   – Слаб «хууу»?

   – Ну да, слаб. – Пол окинул Белинду взглядом; короткий белый халат изящно приоткрывал вид на нижние части ее тела. Еще немного, уже почти готова, подумал Пол, складывая губы трубочкой и вдыхая ее запах; еще денек-другой – и эта седалищная мозоль будет истекать соком, жду не дождусь, когда спарюсь с малышкой. Пока же Пол подавил свою похоть – остальные спецназовцы уже выкатились на улицу и заводили машину.


   Саймон Дайкс, художник, проснулся. Твердый сосок любовницы утыкался ему в щеку. Он вздохнул и зарылся в ее сладкую шерсть. Тягостные ритмы сна, который был так похож на реальность, ушли прочь, при пробуждении их заменили остатки воспоминаний о том, как они занимались любовью. Острота похмелья резко снизилась, прогорклую пену вчерашней пьяной ночи как ветром сдуло.

   Теплая ванна, вот что мне сейчас нужно, подумал Саймон. Теплая ванна, теплая соленая вода, она вымоет из ноздрей скопившуюся там дрянь. Затем кофе, затем сок, затем работать. Все начнется с обонятельного отдела мозга, древнейшего скопления нервных клеток, которое создано эволюцией в качестве запасной системы мышления на случай аварии главной и располагается перед мозжечком этаким воплощением всего, что есть в тебе от личности, от культуры, всего, что отделяет тебя от филогенетического, примитивного, приматного.

   Саймон потянул носом воздух. Нос показался ему больше обычного. Длинные волоски, торчащие из Сариного соска, щекотали ему ноздри, змеились между остатками вчерашней дряни. Длинные волоски, пахнут, как шимпанзе, – кажется, именно такой у этих обезьян запах. А еще у них такая теплая, такая упругая шерсть. Стало быть, посткоитальный запах шимпанзе, запах пота, попадает в нос через шерсть. Запах по-своему приятный, милый – смешанный с любимыми духами Сары, «Кашарель», он становился еще более эротичным. Длинные волоски, торчащие из Сариного соска… Саймон поднял голову и увидел перед собой широкую, простодушную физиономию в форме сердца[61] – физиономию зверя, с которым лежал в одной постели.

   В тот же миг он вскочил на ноги, наверное, закричал – он не был уверен, потому что весь мир вокруг кричал что есть мочи. Саймон попятился, крик мира стоял у него в ушах, а на кровати лежал на спине зверь, чьи звериные, тупые глаза с белками белее снега, с самой зеленой из всех радужных оболочек, которые художнику приходилось видеть, рассеченной пламенеющим гагатовым зрачком, уже разглядывали его с неподдельным интересом.

   Саймон шагнул назад, споткнулся о край ковра, упал, больно ударившись о подоконник, и шок от удаpa заставил его понять, что все происходит на самом деле, – Сары нет, а он проснулся и обнаружил в постели этого зверя, эту обезьяну, такую мерзостно-огромную; она держит ноги и руки по-человечьи, пятки касаются друг друга, руки заведены за спину, локтями пытается приподнять эту звериную маску, поднести ее поближе к нему, ее рот открывается, там гигантские зубы, длиннющие клыки…

   – «Ррррраааа!» – завопила Сара и показала дрожащей фигуре, прислонившейся к окну: – Саймон, да что с тобой, черт побери, такое? Прекрати орать! «ХУУУУ!»

   Саймон же увидел вот что: зверь помахал лапами у него перед носом, протянул вперед пальцы и схватил его, быстро, очень быстро, и одновременно завопил, а затем глухо завыл, как воют хищники. До чего же громко! Крики отразились от оконного стекла, Саймона прошиб холодный пот. До чего же громко!

   – «Ррррраааарррр! Ррррраааарррр! Рррррааа-арррр!» – закричал в ответ Саймон, продолжив очень неоригинальным, но оглушительным: – «Хуууу!» На помощь!!!

   Он хотел увернуться от этого зверя, не видеть больше его гигантский слюнявый рот, его зубы, такие неимоверно длинные. Обернулся, прикинул, сможет ли открыть окно и спуститься в сад. Мысли неслись непоследовательно, но весьма прагматично, так что он сумел оценить, высоко ли придется прыгать. Тут зверь снова потянулся к нему, и Саймон не успел отреагировать – да он и не знал как.

   До чего же быстро этот зверь передвигается! Вот он уже вытянулся во весь рост, взмахнул передними лапами, удерживается на двух задних.

   – «Ааааа!» – вокализировала не на шутку перепуганная Сара; морда у Саймона такая бледная, вся шерсть в поту, хотя и не стоит дыбом, а свисает мокрыми клочьями с его ласковых лап, которые миг назад обнимали ее с бесконечной нежностью, а теперь в страхе отчаянно колотят по подоконнику. – Саймон! «Хуууу!» Покажи мне, любовь моя, что с тобой «ХУУУУУУ»?

   Мысль об окне улетучилась, а о двери и речи быть не могло. Едва только Саймон осознал, что спал в одной постели с животным, как его парализовал неодолимый, цепенящий ужас – несмутный, шелковый, тревожный, с туками и стуками, отчетливыми, словно когти скребут по полу, по стене, зловещая птица, вылетевши из-за штор, что он задергивал утром, входит ему прямо в голову, чтобы остаться там навечно, голова его машет ушами, ибо прескверной гостье некуда девать крылья, а прямо перед ним – белый шимпанзе, на кровать к нему садится. Его телесная форма – вот чего Саймон не мог вынести. Чуждая, враждебная, чудовищная форма, которая в этот миг приходит в движение.

   Сара же просто захотела – даже не захотела, это было веление инстинкта – приласкать его, обнять, пощупать, расправить его печальную, мятую шерсть, успокоить дрожащие лапы своего самца, которые дергались, но не показывали ничего вразумительного. Она подвинулась ближе, села на самый край гнезда, намереваясь обнять Саймона и приступить к экстренной чистке.

   – Пошел прочь, пошелпрочь, пошелпрочь, пшел-прооооооочь!!! – Саймон ничком рухнул наземь, забился в угол. Над ним возвышалось чудище, его визуальный образ еще не отпечатался в глазах Саймона – художник чуял лишь жуткий звериный смрад, он заполонил ему ноздри, не давая воспринимать запах собственного пота, который, унюхай он его, обозначал бы лишь страх, жуткий страх.

   Почему он так странно вокализирует? Сара, сама вне себя от ужаса, не могла ни на что решиться. Вожаче мой! У него какой-то жуткий припадок. И тотчас, даже несмотря на ступор, подумала: может, дело в этой чертовой наркоте? Все из-за экстази, так? Из-за дрянного кокаина? Из-за полбутылки Тленморанги», выпитой в глубинах «Силинка»? Сара не знала, как поступить, и тут поняла, что ей неудобно, – между бедер этаким воздушным шаром оказалась зажата ее же седалищная мозоль. Инстинктивно она переменила позу, закрыв мозоль лапой.

   В общем, что именно она сделала, значения не имело, ибо в этот миг самец напал на нее.

   – Тваюмаааааааааать! – заорал он во всю глотку, выскочил из-под подоконника и замахнулся на Сару. Она отпрянула, сжалась, ожидая, что когти вонзятся ей в морду, но ничего подобного не произошло. Саймон двигался как-то не так, что-то с ним было очень сильно не в порядке, – казалось, он разучился пользоваться лапами. Он даже не сумел правильно оценить расстояние от угла, где лежал, до края гнезда, где стояла Сара. Лапы молотили воздух, не доставая до морды. Она схватила его за плечо – мышцы расслаблены. Недолго думая, схватила и вторую его лапу, с легкостью. Пара смотрела друг на друга, разделенная непреодолимой пропастью, которая еще недавно была просто симпатичным половичком.

   Саймон по-прежнему издавал странные, непонятные гортанные вокализации. Сара вытянула лапы самца по швам и решительно шагнула с края гнезда на пол.

   – Саймон, любовь моя, Саймон, – застучала она по тыльной стороне его ладоней, покрытых такой милой, любимой шерстью, – что с тобой «грррннн», любовь моя «хуууу»? Что тебя так «грррнннн» напугало? Это же просто я, Сара.

   Он хныкал и скулил, как-то странно, очень низко, по-звериному. Глаза закатились, были видны только белки. Сару очень беспокоило, что шерсть у него не стоит дыбом и что его трясет, задние лапы дрожат, будто он танцует сидя. И вдруг, на какой-то миг, она ощутила, что его пальцы что-то сообщили ей, она распознала пару-другую знаков, исполненных нешимпанзеческого страха.

   – Тварь, – выстучал Саймон ей по коже, – мерзкая тварь. – И тут же с ног до головы окатил ее – и себя – дерьмом.

   Сознание рано или поздно справляется даже с самым ужасным шоком, ведь, будучи устройством по обеспечению равновесия и стабильности, оно со всей неизбежностью именно к этому и стремится. Поэтому-то Саймон Дайкс, художник, находясь в весьма подходящем положении – лежа на полу по уши в собственном дерьме, – медленно, но осознал, где он и какое действие только что совершил. И как только он это осознал, означенное действие немедленно совершилось снова.


   «Скорая помощь» со спецназом подрулила к углу Маргревин-Роуд и изрыгнула из своих недр пять шимпанзе в ярко-синих куртках парамедиков. Пол перемахнул через решетчатую калитку и, излучая профессиональное безразличие, зачетверенькал к двери по дорожке, выложенной плиткой. Его внимание привлекли две детали: аккуратно расставленные вдоль дорожки горшки – справа травы, слева цветы[62] – и видавший виды плакат «Гринпис» на окне. Ага, тут явно занимались спасением китов, покуривая конопельку, подумал он, – похоже, здесь и в самом деле замешана наркота.

   Медик даже не успел позвонить – дверь распахнулась, и перед Полом предстала молодая самка, чьи черты миг назад расплывались за толстым армированным стеклом. Пол краем глаза взглянул на лист вызова, зажатый в лапе.

   – «Хуууу» Сара Пизенхьюм? – показал он.

   – «Ух-ух-ух-ух» да, это я. – Ее пальцы дрожали. В глаза Полу даже не бросилось, а вломилось, что у самки в самом разгаре течка – ее набухшая седалищная мозоль переливалась нежнейшими оттенками розового, четко очерченные складки влажной кожи были прелестны, утончаясь ближе к промежности. Именно такие мозоли Пол и любил больше всего.

   – И где же наш самец «хууууу»?

   – «Ух-ух-ух-ух» в гнездальне.

   – Как его обозначают «хууу»?

   – Саймон, «ух-ух-ух» Саймон Дайкс.

   Пол устремился вперед, самка попятилась, пропуская его в вестибюль и одновременно кланяясь – не по-настоящему, в пол-оборота, было ясно, что свою седалищную мозоль она подставляет инстинктивно, непреднамеренно. Пол на миг задумался, как быть; официально врачам «скорой» не запрещалось спариваться с клиентами на вызове, но в отделении считалось – особенно усердствовал в пропаганде этого подхода доктор Уотли, – что подобное поведение не вполне соответствует впечатлению, какое «Скорая помощь» призвана производить на больных и их групповых.

   Подумав об этом, Пол протиснулся мимо кланяющейся самки, потрепав ее по загривку и поцеловав светлую шерсть у нее на голове. По коридору, видневшемуся за приоткрытой дверью в квартиру самки, расхаживала туда-сюда пожилая карликовая пони. Несчастное животное жалобно скулило и пускало слюну. Пол слышал, как самка успокаивает лошадку, громко причмокивая губами и ухая ей в нос.

   У приоткрытой двери в гнездальню Пол остановился и поднял ухо. В щель между притолокой и дверью он видел часть туалетного столика с зеркалом. На зеркале, как на вешалке, болтались всевозможные бусы и цветные платки, а столик был заставлен разнообразными пыльными фарфоровыми фигурками, резными коробочками и прочими самочьими причиндалами. Был уже почти полдень, и на улице делалось все жарче и жарче, но медик невольно поежился – такая мертвая тишина стояла в квартире. Чувство тревоги усиливали запахи пони, экскрементов, духов, спермы и влагалищной смазки. Пол застыл в нерешительности – за дверью заскулили. Диспетчер показал, что шимпанзе слаб – означает ли это, что он вполне безопасен? Лучше все-таки не рисковать.

   За задницей Пола появилась Белинда, врач обернулся и увидел, что ее сопровождает самый «крутой» самец в команде, Ал, со смирительной рубашкой в лапах.

   – Успокаивающее прихватила «хуууу»? – забарабанил Пол пальцами по предплечью Белинды.

   – Да, – отзначила она. Пол медленно распахнул дверь.

   – «Хуууу?» Саймон, меня обозначают…

   – «Ррррааааа!» – Обезьяний вопль заглушил негромкие вокализации Пола, а воздушная волна смела его жесты. Саймон на задних лапах возвышался на куче покрывал, наваленных посреди гнезда. Его шерсть не стояла дыбом, но он агрессивно сутулился, скалил зубы и рычал: «Ppppaa! pppaaa! рррааа?». Одной передней лапой он схватил простыню, другой – подушку и начал махать ими, угрожая Полу. Психиатр сделал шаг назад и наполовину спрятался за дверью. Пол не впервые сталкивался с психотиками и хорошо знал, что демонстрацию силы от ее реального применения отделяет тонкая граница – невидимый барьер, окружающий Саймона Дайкса, – и что ему не стоит ее переступать.

   – «Хууууу» Вожак ты мой! – постучал Ал по спине Пола. – Я-то думал, он безобидный. Может, кольнем ему седативненького «хуууууу»?

   – «Хууугрррннн», – ответил Пол и показал Саймону: – Вот что, Саймон, мы не причиним тебе никакого вреда…

   – «Ррраааа!» Прочь отсюда, прочь, мерзкая тварь, чертова макака! Не подходи ко мне, не подходи, не подходи-и-и! – замахал лапами Саймон и запустил в Пола подушкой – вдвойне бесполезное действие: мало того, что она была мягкая, так еще и не долетела до цели. Саймон шагнул к краю гнезда. Пол вышел из-за двери в надежде, что заставит сумасшедшего шимпанзе отступить, но Саймон и не думал отступать – он прыгнул, оттолкнувшись от гнезда задними лапами, и головой угодил Полу прямо в солнечное сплетение. Тот даже не успел нырнуть за дверь – Саймон опрокинул его, а заодно и Ала на паркет. Передние лапы Саймона стиснули горло Пола, когти вонзились ему в шею, и этот тактильный знак означал лишь одно – психиатру не жить. Но какие лапы, с удивлением ощутил Пол, это же лапы детеныша, вернее, силы в них, как в лапах детеныша.

   Не долго думая, дежурный врач взял себя в лапы и нанес нападающему прицельный удар в живот. Саймон громко щелкнул зубами от боли, закашлялся и скатился с Пола.

   – «Уууааа!» Ты что, очумел?! – Пол схватил самца за загривок и огрел его пару раз по морде. Саймон заскулил от страха и боли. – Да что с тобой в конце концов, самец? Кокаину перебрал «хуууу»?

   Пол взял Саймона за загривок и тряхнул еще разок-другой, но сразу понял, что сопротивления ждать не приходится. Голова художника безвольно билась о грудь психиатра. Глаза закатились, видны только белки. Сжатые в кулаки лапы даже не били, а только касались шерсти Пола там, где у него задралась куртка.

   – Так я показываю, может, кольнем ему «хууу»? – показал Ал, выпрыгнув из-за правого плеча Пола. За ним стояла Белинда, потрясая зажатой в лапах смирительной рубашкой. Звон кожаных застежек передавал ее мысль лучше всякого жеста.

   – По-моему, нет необходимости «уч-уч», Саймон, – показал Пол самцу, чью голову уже держал в лапах, словно детеныша. – С тобой все в порядке «хуууу»? Бедный мой шимпанзеночек, «чапп-чапп» тебе не больно? Все в порядке? Не бойся, все будет хорошо… «Хууу» Саймон? Саймон? «Уч-уч» мы его теряем.

   Последний жест предназначался команде «скорой» – голова художника упала врачу на грудь, а худое вытянутое тело с мокрой от пота шерстью коричневым ковром распласталось у его ног.

   – Он потерял сознание, – не оборачиваясь, показал Пол коллегам. – Сознание обезопасило тело – сделало за нас нашу работу. Хотя, покажу я вам, атаковать он атаковал, но силы у него в лапах не было ни на йоту. Ни на йоту.


   – Полезай на спину.

   – Что?

   – Полезай мне на спину – ты будешь клюшкой для гольфа, а я – сумкой. – Мягкие звуки, ноги трутся о простыню. Холодные руки между лопаток. Потом губы, там же. Теплая рука обвивает живот Саймона, другая расправляет волоски у него на затылке.

   – «Мммффф».

   – «Мммффф», – мычат они в унисон, садятся на корточки и засыпают.

   Направо травы, налево цветы. Направо травы, налево цветы. Голова Саймона беспомощно бьется о металлический подголовник кресла, которое санитары несут по дорожке к машине мимо единственной зеваки – пожилой соседки. Саймон на миг очнулся, но тут же снова потерял сознание.

   – Можно я залезу тебе на голо-ову? – Плач детеныша, высокий, но с нотками отцовского сарказма.

   Он не отвечает. И снова:

   – Можно я залезу тебе на голо-ову? – Это Магнус, или Генри, или Саймон – хотят, чтобы их взяли на руки, обняли. Совершенно необходимо, чтобы их обняли.

   – Можно я…

   – Ну ладно. – Сильные руки обхватывают худенькие бедра, словно обнимают за талию любовницу. Но таких легких любовниц у него не бывало. Саймон поднимает детеныша и чувствует, как легко оторвать его от земли, как слабо его тело к ней привязано, и воображает, что может толкнуть его – Генри, или Магнуса, или Саймона, он не знает, кого держит в руках, – и закинуть на самое небо, высоко-высоко. И тут голенькие ножки обнимают его за шею, маленькие ручки начинают копаться у него в шевелюре, хватают за волосы, не чувствуя этого, – по крайней мере, хозяин рук не отнимает их. Кажется, руки говорят Саймону, он слышит их слова волосами: «Мое тело – твое тело. Где между ними граница? Где они соприкасаются?»


   – «Хууу» Вожаче мой, «хууу» Вожаче мой, «хууу» Вожаче мой, – заламывала лапы старая самка, наблюдая, как санитары заносят в машину оглушенного Саймона, а следом заводят туда же перепуганную Сару. – Что у них такое приключилось «хуууу»?

   – Вы ее хорошо знаете «хууууу»? – спросила Белинда, замыкавшая процессию. Лапой она держала за ошейник карликовую пони.

   – «Хуууу» да, – отзначила старуха. Перед тем как продолжить, ее пальцы поправили бигуди, на которые были намотаны немногие оставшиеся у нее на голове шерстинки. – Приятная молодая самка, за добрым знаком в сумку не лезет. Мы частенько перемахивались… А вот он мне никогда не нравился, должна показать.

   – В самом деле? – резко, со свистом рассекла воздух лапа Белинды, чья хозяйка уже смекнула, что сожестикулятница куда слабее и с ней можно не церемониться. – И отчего же?

   – Ну, они спят в одном гнезде уже год с лишним, и, на мой взгляд, для самки ее лет это неправильно. А этот… у него была группа, так его оттуда выгнали, причем довольно давно. Я это знаю точно, она мне сама показывала.

   – Вот оно что «хуууу». А больше вы ничего о нем не знаете «хуууу»?

   – Разве только, что он этот, как его, художник… но чем именно занимается, я без понятия. Как я показывала, мне он никогда не нравился. А она… «хуууу» она очень милая малышка, очень милая. Не удивлюсь, если он втянул ее в какую-нибудь грязную историю с нарко…

   Белинда взмахом лапы оборвала старуху:

   – Вот что. У вас нет, случайно, запасных ключей от ее квартиры «хууууу»?

   – «ХУУУУУ» Да, есть.

   – Отлично, в таком случае «уч-уч», – Белинда схватила пони за уздечку и перекинула ее через ограду, несчастное животное глухо шлепнулось наземь, – вы окажете мне большую услугу, если присмотрите за этой клячей, пока хозяйки нет дома «хууууу».

   Старуха – с которой никто не спаривался уже двадцать лет кряду – проводила Белинду, бодро проскакавшую по дорожке и впрыгнувшую в заднюю дверь «скорой», взглядом, полным нескрываемого презрения. Мерзкая юная шлюшка, подумала возмущенная самка, расправляя пальцами задней лапы гриву Грейси, посмотрите только, как она всем сует под морду свою мозоль, а ей до течки еще неделю, куда мир катится. Потом она отвела Грейси в свой дом, насквозь пропахший мебельным лаком, и принялась искать макинтош – надо допрыгать до магазина и принести бедной лошадке на обед сена.

   По дороге – недолгой – в больницу «Чаринг-Кросс» двух шимпанзе было не оторвать друг от друга, и по прибытии Сара наотмашь отпоказалась оставить Саймона одного. Пол поместил их в небольшой бокс, где обычно осматривают вновь прибывших пациентов, и занялся заполнением бумаг по госпитализации художника.

   – Пусть остынут немного, – махнул Пол Белинде. – Ей предложи чаю, а его даже будить не думай, кто знает, может, на этот раз силушки в лапах у него окажется побольше. И подыщи ему халат «хуууууу», а то голышом он уж точно не почувствует себя по-шимпанзечески.

   Белинда нашла подходящий халат и с помощью Сары продела негнущиеся передние лапы Саймона в широкие лапава. Беднягу уложили на кушетку, он свернулся клубочком, как эмбрион, вся его поза показывала, что он отторгает присутствующих, не желает иметь с ними ничего общего. Дышал он учащенно, неглубоко, но в остальном выглядел нормально и, судя по всему, физической боли не испытывал.

   – Не хотите ли чашку чаю «хуууууу»? – показала Белинда, когда они с Сарой закончили одевать Саймона.

   – Да, будьте так добры, – отзначила Сара, – с удовольствием.

   – Не хотите ли немного побарабанить о том, что произошло «хуууууу»? – запустила пробный шар Белинда, нежно извлекая из белой шерсти вокруг Сариной мозоли катышки засохшей спермы Саймона.

   – Я… я… «хууууу» не знаю даже…

   – Если не хотите, не стоит. Я просто подумала, может, вам будет легче сначала показать про это мне…

   – Ну, понимаете, дело в том, да вы уже и так знаете, ну, мы, в общем, мы живем в одном гнезде…

   – Да.

   – Я вовсе не уводила его из группы – если вы так думаете, то ошибаетесь. Группа распалась относительно давно, мы еще не были знакомы. Дело в том, что… ну, он очень талантливый шимпанзе, знаете ли, иные думают, что он просто-таки великий, как показывается, большая обезьяна, и я очень не хочу, чтобы эта история как-то сказалась на его карьера. Вы ведь знаете, он художник – у него выставка открывается на следующей неделе.

   – Вот как, – не вкладывая в жесты эмоций, отмахнула Белинда. Ей было откровенно неприятно видеть, как эта красивая, да просто шикарная самка вся дрожит при каждом жесте про своего самца.

   – Да вот, выставка. И… «ух-ух-ух»… ну… в общем, я не хочу, чтобы… ну, какие-нибудь обстоятельства помешали ей пройти на «ХуууууГрррааааа».

   – А что бы такое могло ей помешать?

   – Ну, вы понимаете.

   – Сара, – Белинда поглубже зарылась пальцами в шерсть молодой самки, дабы убедить ее во всей серьезности того, что сейчас покажет. – Вы вчера принимали наркотики, верно «хуууу»? Вы ведь об этом беспокоитесь, так «хууууу»?

   Отзнака Белинда не получила – в этот миг дверь бокса распахнулась и вошел Пол, сжимая в передней лапе лист бумаги, а в задней – шариковую ручку.

   – Так, я зарезервировал для Саймона палату в Гафе, – показал он. – Теперь нам нужно ухнуть его личному врачу и групповым, вы нам не поможете «хуууу»?

   – Я… «хуууу»… я просто его самка. – Сара совсем смутилась.

   – Так, сейчас не время для экивоков, милочка, выкладывайте-ка все, что знаете. – Близость больницы и начальников отражалась в жестах Пола – они стали более уверенными, как у настоящего врача, и Сара, почувствовав это, выпрямилась и начала показывать гораздо яснее и резче, чем раньше.

   – Его бывшую первую самку обозначают Джин Дайкс. – Пол записал это на листке. – Она живет в Оксфордшире, в местечке под обозначением Браун-Хаус, это Отмур, близ Тейма. Я… ее видеофон я не знаю…

   – Это мы в два счета выясним. Его врач «хуууу»?

   – Бом, Энтони Бом. Он работает в центре здоровья в Тейме. Он… он…

   – Да «хууууу»?

   – Он лечил Саймона от «хуууу», ох, в общем, от депрессии он его лечил, некоторое время назад.

   – Значит, Саймон принимает сейчас таблетки «хууууу»?

   – Не знаю, раньше принимал антидепрессанты.

   – Понятно. И что произошло прошлой ночью «хуууууу»?

   – Ничего особенного… – Сара опустила лапы, сплела пальцы в замок.

   Пол принялся исподтишка разглядывать ее седалищную мозоль. Он сам был коренастый, мускулистый самец с приятной мордой в коричневых пятнах, поэтому самок у него было сколько угодно, и он знал, что, несмотря на нервное состояние, Сара находила его привлекательным. Возможно, она вела себя сдержанно потому, что была в шоке – еще бы, ее самец нежданно-негаданно превратился из респектабельного шимпанзе в агрессивное чудовище.

   – Сара «груууунннн», – Пол изогнул пальцы так, чтобы их касания передавали максимум заботы, но одновременно и решительности. – Мы не сумеем помочь Саймону, если вы нам не покажете, что с ним произошло, особенно если тут замешаны наркотики. Мы совершенно не собираемся рушить чьи-либо жизни и ставить крест на чьих-то карьерах, мы только хотим помочь. Можете не сомневаться: все, что вы нам покажете, совершенно конфиденциально.

   – «Хуууу» хорошо, в общем, прошлой ночью мы немного закинулись…

   – И чем же именно «хуууууу»? Таблетками? Кокаин нюхали?

   – Да, кокаин.

   – Что-нибудь пили «хууууу»?

   – Пили, конечно, виски и прочее, и еще пару «голубок».

   – Экстази «хууууу»?

   – Верно, верно…

   Сара снова опустила лапы – в бокс вошел санитар.

   – Этого, что ли, в Гаф, шеф «хуууууу»? – показал он Полу.

   – Именно так, и вы приползли его забрать «хуууууу»?

   – Ну, мы собирались, – санитар ткнул пальцем в своего коллегу, который переминался с лапы на лапу в коридоре. – Старший по отделению показал, что его можно нести в кресле, поэтому мы взяли с собой только кресло, а тут, я вижу, понадобятся «уч-уч» носилки, так что придется ему маленько подождать.

   – Ради всего святого, что ты несешь, самец «уч-уч»! – Пол был вне себя; он не выносил подобного отношения к пациентам – лентяйского и наплевательского, – именно от этого он был избавлен, работая в спецназе. – Посадите его в кресло, подложите там что-нибудь со всех сторон «уаааа», а если не выйдет, так просто взвалите себе на спину…

   – …шеф, я не хотел об этом махать, но вы же знаете, у нас не такая работа, в наши обязанности не входит таскать пациентов на своем горбу…

   Допоказать он не успел – Пол вскочил на задние лапы, а обеими передними отвесил ему несколько пощечин, да так, что раскроил когтями морду. Из раны над бровью хлынула кровь.

   – «Ииииииккк!» – завопил санитар, отступая и хватаясь одной лапой за израненную морду, а другой отчаянно жестикулируя: – Простите меня, шеф, простите, «ух-ух-ух» я вовсе не хотел вас обидеть. Я знаю, вы очень опытный врач, хороший врач, очень влиятельный и сильный врач, я преклоняюсь перед складками на вашей заднице, простите меня…

   Он повернулся задом к Полу и очень низко поклонился.

   – Все в порядке, санитарушко мой, – отстучал Пол пальцами ему по спине, одновременно расправляя шерсть. – Я принимаю твои знаки почтения, я восхищаюсь твоей подобострастностью, а теперь хватай-ка живо этого самца и вон отсюда.

   – Доверь это мне, – махнул раненому товарищу второй санитар, вкатываясь в бокс. Огромной узловатой задней лапой он схватил Саймона за загривок, вытянул его во весь рост, водрузил этаким коромыслом себе на плечи и вышел в коридор. Саймон прыгал у него на спине как сломанная кукла.

   – Вот так, все отлично, все путем, несчастный мой самец «чапп-чапп», все отлично.

   Он же просто меня касается, ничего не говорит, как же я его понимаю? Саймон четко ощущает смысл, вложенный санитаром в прикосновение:

   – Все будет хорошо, только не надо торопиться. Вот сейчас уложим тебя в гнездо, и все будет отлично.

   – Эй, осторожнее, ты же не хочешь получить еще одну взбучку от этой шишки, ведь нет же? Ну так неси его как новорожденного детеныша!

   Он на миг открывает глаза, видит, как в небо бьет фонтан, только небо внизу, а фонтан вверху/Думает: я знаю это место. Поворачивает голову, видит ряды машин, «вольво», «воксхоллы», «форды». Машины – их вид успокаивает, знакомые названия марок тоже успокаивают. Он снова осторожно поворачивает голову, чтобы посмотреть – кто или что его несет. Обезьяны. Макаки. Как на этих сраных рекламных плакатах диснеевских мультфильмов. Сраные макаки в коротких белых халатах. Пародия на человечество. Карикатура. Кричать он уже не может, и от шока его опять парализует, он снова теряет сознание.


   – «Хууууу?» Ну и что ты думаешь? – поинтересовался Пол у коллеги.

   – «Уч-уч» ну, по крайней мере, выглядит именно так, – отзначила Белинда.

   – «Хуууу» да, похоже, так оно и есть…

   – О чем вы жестикулировали? – Сара подняла глаза – она не видела их обмен жестами, так как до этого пристально разглядывала свою седалищную мозоль, словно бы та сочувствовала попавшей в затруднительное положение хозяйке и могла подпоказать выход из него.

   – Ну… – Пол встал на задние лапы и направился к двери, – я просто спросил коллегу, что она думает по поводу поставленного мной предварительного диагноза…

   – И что же это за диагноз «хууууу»?

   – Думаю, у вашего самца случился психоз на фоне наркотической интоксикации. Все симптомы на морду: иррациональность, паранойя, агрессия. Единственное, что выпадает из картины, – слабость. Обычно мы имеем дело с прямо противоположным эффектом. Но мой диагноз лишь предварительный, мы проконсультируемся с другими коллегами и с лечащим врачом Дайкса – с этим, как его, Бомом, – тогда все станет яснее.

   Пол собрался уходить, но тут Сара в почтительной позе подошла к нему и начала чистить – впервые после прибытия «скорой». Хороший знак, подумал Пол.

   – Доктор, – застучала Сара, – с ним правда все будет «чапп-чапп» в порядке, правда ведь «хуууу»? Я… я чувствую себя ужасно виноватой. Понимаете, думаю, если бы не я, он не стал бы глотать эту наркоту.

   Пол серьезно поглядел на Сару.

   – Вы что, силой заставляли его принимать наркотики, Сара «хууууу»?

   – Н-нет.

   – «Хууууу» что же, в таком случае я не вижу, почему вас должна мучить совесть. Но как бы то ни было, не думаю, что вам стоит так уж беспокоиться, прогноз для таких случаев в целом весьма благоприятный. Ему нужно полежать у нас пару деньков, успокоиться. Мы будем за ним ухаживать. А вы четверенькайте себе домой, пожестикулируйте с кем-нибудь, почиститесь, вам станет легче, а потом ухните нам, попозже.

   Отмахнув это, дежурный врач скорой психиатрической помощи побарабанил на прощание по притолоке и покинул бокс.


   Оптимистический прогноз Пола немедленно начал оправдываться – однако иначе, нежели он предполагал. Пол со старшим врачом отделения Гаф, д-ром Джейн Боуэн, не встретили никаких трудностей при помещении Саймона Дайкса в палату – тот «и» не думал приходить в сознание. Проблем с группой Дайкса тоже не возникло. Как показал обмен жестами с его бывшей первой самкой, она едва ли не с нетерпением ожидала, когда же ей сообщат о Саймоне что-нибудь подобное. Джейн Боуэн ухнула ей по видеофону; она появилась на экране с зажатыми в одной лапе богато украшенными четками из золота и янтаря. Все время, пока самки махали лапами, Джин Дайкс не переставая теребила их, так что все ее знаки были пересыпаны оборванными цитатами из молитв. На ней было тяжелое платье черного бархата с кружевным воротником, и это сочетание старомодного костюма и сосредоточенного, немигающего взгляда произвело на психиатра крайне удручающее впечатление.

   Вдобавок в соответствии со своими религиозными и не уступающими костюму в старомодности взглядами, миссис Дайкс не вызначивала ни малейших возражений против того, чтобы во все время жестикуляции над ее задом неутомимо трудились целых два самца, по каковой причине ее напыщенные жесты получали достойное сопровождение в виде непрекращающихся копулятивных охов и рыков.

   – «Хуууу» миссис Дайкс?

   – «Хуууух-грррннн» да, это я, чем могу быть «хууууу» полезна?

   – Видите ли, у нас сейчас ваш экс-первый самец Саймон…

   – Ох, Саймон, Вожакородице, Дево, радуйся, Вожак с тобою[63] «ххххууууу…»

   – Миссис Дайкс, боюсь, у меня для вас плохие новости…

   – Благословенна Ты между самками «хххууууу», и благословен плод седалищной мозоли Твоей… У него что, случился какой-то «хуууууу» припадок?

   – Совершенно верно, нервный срыв, меня обозначают доктор Боуэн, и я…

   – Святая Мария, Матерь Вожачья, молись за нас грешных «ххххххууууиииииииик»!.. – Спаривание закончилось под дружные вопли заинтересованных морд. – Что же, меня это вовсе не удивляет, он ведь давно свернул с пути истинного… ныне, и в час нашей смерти…

   – Миссис Дайкс, я старший по отделению для тяжелых психиатрических больных больницы «Чаринг-Кросс», Лондон. Мы считаем, что Саймону необходимо полежать у нас некоторое время, – вы из его группы, и нам нужно ваше согласие на помещение его в стационар на семьдесят два часа.

   – Разумеется, разумеется… Вожаче наш, иже еси на небеси, да лучится задница Твоя… – Поток знаков оборвался, и впервые с начала уханья лапы самки повисли вдоль тела.

   – Хотела бы спросить у вас, – воспользовалась шансом Джейн Боуэн, – я верно понимаю, что вы ожидали чего-то подобного «хууууу»? У Саймона подобные срывы случались и раньше «хууууу»?

   – Да приидет вожачество Твое, да будет воля… Он был тяжким испытанием как для меня, так и для его детенышей, Генри и Магнуса, да, очень тяжким. Мерзкий грешник, сочащийся ядовитой желчью собственной порочности.[64] Что же до его умственного здоровья, вам следует обратиться к Энтони…

   – Вы имеете в виду доктора Бома из Теймского центра здоровья?

   – Его самого. Энтони был для нас большой поддержкой, большой побочной поддержкой… – Она опустила лапы – на экране появился молодой самец лет девяти и полез вверх по спине взрослого, который только что спаривался с его матерью. Морду малыша было почти невозможно отличить от морды Саймона Дайкса – те же вытаращенные глаза, та же пышная шерсть.

   – Магнус, ты же видишь, я жестикулирую, право же… – Она снова прервалась, чтобы хорошенько дернуть юнца за ухо. Тот завыл и убежал. – Прошу прощения. Вы понимаете, с самцом, который правил так недолго…

   – Разумеется, разумеется. Я ухну доктору Бому сразу же, как закончу с вами. Мне только нужно ваше обещание зайти к нему сегодня же и подписать бумаги, которые я вышлю по факсу.

   – С радостью это сделаю, доктор Боуэн. Теперь же прошу меня извинить… – Крупный самец с рыжими бакенбардами снова принялся за ее задницу. – Слава Вожаку, и Детенышу, и Святому Ду» хууууууу!!!!»

   Джейн Боуэн повесила трубку и почетверенькала из своего кабинета обратно в Гаф, потрясенно качая головой и размышляя. Похоже, распад группы Дайкса проходил совсем не так просто, как означивала его теперешняя самка.

   Глянув в глазок, Боуэн увидела, что Саймон Дайкс сидит в той же позе, в какой они с Полом его оставили, – на краю гнезда, как-то странно выпрямив торс и свесив задние лапы вниз, а не подобрав их под себя. Джейн Боуэн решила рискнуть – кто знает, он может и напасть, а она не такая уж крупная самка, всего-то 36 кило – и вошла.

   – «Хууу» Саймон?

   Он не повернулся к ней, но его пальцы пришли в движение, складываясь в неуклюжие знаки:

   – Пошлавон, гадюка, мерзкое чудище, исчадие ада, пошлапрочь… Вот, я псих, сошел с ума, что ж с того, пошлапротшшшшшь…

   Боуэн сочла это хорошим знаком, – кажется, самец выходит из кризиса – и продвинулась немного дальше в глубь комнаты.

   – Саймон, – легкими касаниями вывела она у него на плече, – как ты думаешь, не можешь ли ты…

   Он резко обернулся, завопил и принялся царапать ей морду. Несмотря на свои скромные размеры, Боуэн легко отбилась и даже сумела схватить его за лапы.

   – «Рррряв!» Саймон, я же врач, я пытаюсь помочь тебе!

   – «Аааааааииииии! Аааааииии! Аааааииии!» Пошла прочь, пошла прочь! Не прикасайся ко мне, вонючая макака! Пошла прочь!

   Джейн Боуэн отступила к двери палаты. Саймон Дайкс рухнул на пол, едва только она его отпустила, и попытался окатить ее дерьмом. Получилось не очень – в основном все излилось ему на задние лапы, – и теперь он лежал в луже собственных экскрементов, тихо скуля. Джейн Боуэн аккуратно прикрыла дверь, заперла ее и вызвала медсамку.

   – Не спускать с него глаз, – показала врач. – Он не опасен, но может попытаться причинить вред самому себе. Наберите в шприц двадцать кубиков валиума, я введу их ему внутривенно, – надеюсь, это его успокоит. Потом попробуйте прибрать там и его самого привести в порядок – только не вздумайте заниматься чисткой, полагаю, его психоз связан с неприятием тактильного контакта. – Боуэн поправила халат, который сполз и закрыл ее задницу. – А я тем временем пойду ухну его лечащему врачу, – может, он распокажет побольше про нашего несчастного гения.

   – «Хуууу» доктор Бом?

   – «Ххуууу» чем могу служить? – Черты морды, как и жесты, были солидны, толстые пальцы складывали знаки в самой середине экрана. Гигантская нижняя челюсть самца, размером с иную задницу, была украшена седой бородой.

   – Меня обозначают доктор Джейн Боуэн, я старший по психиатрическому отделению больницы «Чаринг-Кросс».

   – Чем могу быть полезен «хууууу»?

   – Я насчет вашего пациента, Саймона Дайкса…

   – Саймон «хуууууу»? Что случилось «хууууу»? Надеюсь, ничего серьезного…

   – Боюсь, не могу вас обрадовать, у него случилось что-то вроде нервного срыва, возможно психоз на фоне наркотической интоксикации. Нам, конечно, понадобится его история болезни, а я меж тем передам вам по факсу документы на трехсуточную принудительную госпитализацию…

   – Это необходимо «хууууу»? Он что, буйный «хууууу»?

   – «Хууугрррннн» ну, не то чтобы буйный, хотя несколько раз атаковал других шимпанзе без малейшего к тому повода…

   – Так какого черта, самка «уч-уч»! Если шимпанзе не представляет опасности для окружающих, зачем запирать его в кутузку «хууууу»? Дайкс же не просто никому не известная обезьяна, он знаменитый художник…

   – Я все это хорошо понимаю, доктор Бом; поверьте, если бы мы не полагали, что он представляет опасность для себя самого, мы бы и не подумали его госпитализировать. Покажу вам так: у него был припадок, психоз, который, не побоюсь этого знака, расцвел в одно мгновение махровым цветом. У него раньше были случаи нарушения работы психики «хуУУУУ»?

   – «Уч-уч» как вам показать… «Уч-уч» да вы ведь все равно прочтете это в истории болезни. Да, у него бывали припадки. Депрессия, тяжелая депрессия, он дважды гнездился с ней в больнице, последний раз около года назад. И еще раз за два года до того. В ту пору распалась его группа, вы об этом знаете, если ухали его экс-первой самке…

   – Я жестикулировала с ней.

   – «Хуууу» несчастная самка… видите ли, я пытался ей помочь в это время, помочь весьма непосредственно «грррннн», но, разумеется, лишь в качестве побочного самца, вы понимаете. Так вот, со времен второй госпитализации я посадил его на СИОЗС…[65]

   – Так он принимает прозак?

   – Именно, я и показываю… я постоянно выписывал ему рецепты. Он не обращался ко мне более полугода, и, насколько я знаю, ему гораздо лучше. Он снова взялся за работу и завел себе самку, – по-моему, она не очень-то ему подходит, но мне как его личному врачу и побочному самцу его бывшей первой самки не пристало вмешиваться в такие дела…

   – Он когда-либо сидел на наркотиках, доктор Бом «хууууу»?

   – Что вы имеете в виду под «сидел на наркотиках» «хууууу»? Если вы хотите знать, принимал ли он наркотики, я покажу вам: да, вероятно, – знаете, творческая личность и все такое, но мы ни разу с ним об этом не жестикулировали. Вы уверены, что тут не обошлось без наркотиков «хууууу»?

   – На данный момент похоже, что да, но из самого Дайкса мы пока не вытянули ничего конкретного; у него полномасштабный психоз в острой форме, нарушения моторики и координации, совершенно удивительная потеря мышечного тонуса. Постоянно показывает нам вещи типа «сраная макака», не желает чиститься. Если кто-либо из моих сотрудников подходит слишком близко, он окатывает их дерьмом и тут же теряет сознание.

   На некоторое время д-р Бом застыл без движения и лишь еле заметно теребил бороду и подбородок. Затем он снова поднял лапы:

   – Что я могу показать? По-моему, дело серьезное, весьма серьезное. Как считаете, стоит мне подъехать и осмотреть его «хууууу»? Он лечится у меня уже многие годы, можно показать, он мой союзник. Да и вообще мы фактически из одной группы, я имею в виду, мы в разное время состояли в одной группе.

   – Возможно, это неплохая идея, доктор Бом, я извещу вас о развитии событий. Возможно, знакомая морда или знакомые тычки при чистке приведут его в себя.

   – «Хууууу» очень может быть. Будьте так добры, простите меня, я вначале был с вами резок, но вы же знаете, как это все бывает… – Доктор Бом сделал неопределенный жест, намекая, видимо, на все разнообразие немордоприятных мнений о психиатрии и ее статусе среди врачебных профессий.

   – Пожалуйста, не беспокойтесь, я признаю ценность и важность вашей приверженности общей терапии и ваш авторитет, признаю равенство нашего с вами ранга и восхищаюсь великолепием вашей задницы.

   – Именно так, именно так. Что ж, ухните мне еще, как только что-нибудь изменится – или не изменится, в каковом случае я немедля прибуду. И вот еще напоследок – если вам нужно помахать лапами с кем-нибудь, кто на самом деле ему близок, то ухните его агенту, Джорджу Левинсону, у него галерея на Корк-стрит. Все эти годы никто так не поддерживал Саймона, как Джордж, что же до его экс-первой самки… с ее стороны, признаюсь, ничего хорошего ждать не приходится…

   – Я имела возможность в этом убедиться.

   – Вот именно, вот именно. Хорошо, в таком случае жду вашего уханья. «Хуууу-Граааа», – показал доктор Бом и без дальнейших расшаркиваний повесил трубку.

   Убедившись, что экран погас, провинциальный терапевт сел за свой рабочий стол и долго глядел немигающим взглядом на плакаты с плюшевыми, мишками и карликовыми пони, которые во множестве – усилиями секретаря приемной центра здоровья – украшали стены его кабинета. В конечном итоге доктор сделал над собой усилие и вышвырнул произошедшую жестикуляцию из головы, взмахнув для острастки лапами самому себе:

   – И почему нельзя хоть разок обойтись без этой сраной иерархии, черт ее побери, – а затем нажал кнопку видеоселектора и щелкнул пальцами, вызывая следующего пациента.

   Но ближе к концу дня, когда бесконечный поток легких ипохондриков на время иссяк, Энтони Бом снова задумался о Саймоне Дайксе. И вопрос, который он себе задал, был такой: а не связан ли, случайно, Саймонов психоз с теми проклятыми клиническими испытаниями и не замешан ли здесь этот нахал с эксгибиционистскими наклонностями, известный в медицинской среде под обозначением Зак Буснер?

Глава 8

   Не проползло и пары дней, а персонал отделения Гаф уже несколько раз ухал доктору Бому, прося о помощи. Тем временем палату успел навестить и Джордж Левинсон, причем дважды, а это, учитывая плотность его графика, представляло собой самое настоящее чудо. Сара приходила каждый день, по два-три раза. На третий день она привела с собой Тони Фиджиса, надеясь, что самцу, которого Саймон знал не так близко, удастся вступить с ним в контакт, в отличие от нее самой. Но все без толку. Кем бы ни был посетитель Саймона – его самкой, его агентом, его союзником, – реакция госпитализированного оставалась неизменной, т. е. у него снова съезжала крыша.


   Саймон приходит в себя. Он в гнезде, в палате номер шесть, отделение Гаф. Открывая глаза, он видит стены, выкрашенные в сливочный цвет, столь характерный для больниц, – это его успокаивает. Кроме того, успокаивает гнездо – его функциональность, его скругленные деревянные края. Ничего такого, обо что шимпанзе в истерике мог бы пораниться. В палате всего одно окно, да и то под самым полотком, не доберешься и наружу не выглянешь – зарешечено. Но ничего страшного, – наоборот, это Саймона тоже успокаивает. Все говорит о том, что он не спит, что он в сознании. Художник внимательно разглядывает ткань простыни, ворс на сером больничном одеяле и понимает, что щупает реальные предметы. Теперь он разглядывает тыльную сторону своей ладони – вот тут уже нечто незнакомое. Нет сомнений – ладонь его, но кажется, будто она далеко, висит в воздухе да к тому же покрыта шерстью. Из-за двери доносится шум, Саймон поворачивается к ней – и на него изливается счастье, так его успокаивает солидный вид двери. Нормальная больничная дверь с глазком и окошком для подноса с едой. Саймон думает: подойду-ка я к глазку, глядишь, еще больше успокоюсь. Вступлю в переговоры с галлюцинацией, заставлю ее признать, что я – реальный, что я существую.

   Он встает, вытягивается во весь рост и, немного шатаясь, идет к двери по покрытому линолеумом полу. Хлюп-хлюп-хлюп, хлюпают его потные ступни. Это так успокаивает. Ага, вот кто-то смотрит на него, кто-то… он видит этого кого-то, подходя к глазку… У этого кого-то звериная морда. Саймон падает на пол без сознания. В палату входит мед-самка, укладывает его обратно в гнездо, умелыми лапами находит под шерстью вену и вводит ему десять кубиков валиума.


   Они приходят днем и ночью. Иногда появляются через несколько секунд после пробуждения, иногда – через несколько минут, в очень редких случаях – через несколько часов. Каждый раз, когда они приходят, все повторяется – их появление стирает в порошок всю уверенность в себе, которую, пусть малую, он успел обрести в результате пристальнейшего, скрупулезнейшего изучения окружающих предметов. Если они оставляют его в покое на долгое время, а затем тихонько, тайком, незаметно заглянут в глазок, проверяя, что он там в палате делает, то застают его за пристальным разглядыванием, например, метки прачечной на простыне или логотипа производителя – всего, что связывает предмет и место, где его произвели. Ибо наш художник подходит к своей мании весьма тщательно, уделяя внимание мельчайшим деталям. Бывает, его оставляют в покое на несколько часов; седативные лекарства растворяются в организме, и тогда он, находясь в сознании, понимает, что не бредит, что ужасы дня реальны, а органы чувств ему не изменяют. Но стоит им после этого открыть дверь в палату, как все повторяется: шок, гибель спокойствия. Они так быстро двигаются, так низко прижимаются к земле, так быстро бегут к нему, этакие туманные клубки шерсти и мускулов.

   Судя по всему, они пытаются с ним общаться – это он уже понял. Судя по всему, они пытаются с ним общаться, как иначе объяснить выверенность их движений, их расчетливые прикосновения то тут, то там, осмысленность их рыков, воя и пыхтения. Плотность смысла в их движениях особенно высока, когда они хватают его – а это с неизбежностью происходит, потому что он с неизбежностью впадает в истерику, с неизбежностью начинает истошно вопить. Вопить, пока не почувствует укол. Вопить, пока сознание не вытечет тонкой струйкой из его головы и ее не заполнят сны.

   Во сне вокруг него всегда много тел. Человеческих тел. Все эти тела – прекрасны. Ему почти что удается сформулировать во сне эту мысль. Отчего же они так прекрасны, так божественно прекрасны? Ведь если взглянуть в морду правде, окажется, что на самом деле ни черта они ни прекрасны, эти разрозненные воспоминания об отцовских жилистых икрах, украшенных виноградными гроздями варикозных вздутий, об отвислых материнских грудях с растянутыми овалами сосков, о хрупких сестриных бедрах, таких белых, таких тонких, о ее подошвах, таких розовых, таких сморщенных, таких новорожденных, которые она поднимала одну за другой, когда, осыпая его дождиками из песка, ползла к морю плескаться. Нет тут ничего прекрасного, если считать, что прекрасно лишь экстраординарное, но, быть может, красота как раз заключается в чем-то очень обыденном и повседневном, а я просто этого не понимал, не видел.


   На третий день, после того как вышеописанная история повторилась в шестой или даже седьмой раз, Сара подошла к кабинету д-ра Боуэн. Она тихонько побарабанила по двери и заухала громче обычного, чтобы внушить психиатру, что внешний вид обманчив и она не из тех самок, которых можно не принимать в расчет.

   – «ХуууухГрааа» можно пожестикулировать с вами недолго, доктор Боуэн «хууу»?

   – «ХууухГрааа» конечно, конечно. – Врач положила на стол свою шариковую ручку. – Это ведь Сара, не так ли «хуууу»?

   Сара открыла дверь, а Боуэн откатилась в кресле назад, внимательно разглядывая самку, ставшую в дверном проеме. Симпатичная обезьяна, подумала она, очень красивая, сама бы не отказалась ее пощупать, экая у нее седалищная мозоль, свисает, как гроздь бананов. Готова поспорить, за последние дни она поразвлекалась на славу.

   – Да, это я. Я вот что хотела вам показать. Я знаю или, по крайней мере, надеюсь, что вы делаете все возможное, чтобы помочь Саймону… мистеру Дайксу…

   – Пожалуйста, не сомневайтесь «уч-уч», все именно так и есть.

   – Понимаете, дело в том, что… «хуууу» похоже, лучше ему не становится… и я подумала… «хууууу». – Сара одернула себя. Черт, самка, возьми себя в лапы, подумала она, разглядывая свою сожестикулятницу. Я, конечно, маленькая, изящная, но она-то совсем худышка, дойди у нас до драки, я бы наверняка вышла победительницей. – Понимаете, я кое-что заметила в его поведении… кое-что существенное, на мой взгляд.

   – Я очень внимательно слежу за вашими жестами «хуууу». – Д-р Боуэн отодвинула в сторону бумаги, которыми был завален ее стол, и целиком сосредоточилась на молодой самке. – Какие же особенности вы отметили?

   – Меня очень беспокоит его поза, – замахала лапами Сара, подчетверенькав к столу и запрыгнув на край. Инстинктивно ее лапы схватили задравшийся намозольник и поправили его. – Он все время сидит как-то странно, на самом краю гнезда, никогда не поджимает лапы. А когда нападает на меня – ну, вы понимаете, обозначить это атакой лапа не поднимается, – всегда бежит на задних лапах, всегда.

   – «Грннн» да…

   – И вот еще – его шерсть. Она никогда не стоит дыбом, все время лежит как мертвая. Ведь правда же это очень странно, странно, что нечто в такой степени непроизвольное, такой безусловный рефлекс… не срабатывает «хууууу»?

   – Моя юная самка, – доктор Боуэн встала с кресла, подползла поближе к Саре, и они начали вежливо чистить друг друга, – у вас очень острый глаз, Сарочка, очень-очень острый, не побоюсь этого знака…

   – Ну, я же работаю в художественном агентстве, а там без природной внимательности к деталям делать нечего.

   – Разумеется. Что же, ваши знаки соответствуют действительности, мы и сами это заметили. Мы с самого начала, и вы это знаете, были уверены, что у Саймона случился наркотический психоз. А на днях я получила подтверждение, что он принимал лекарства от депрессии, хотя вас почему-то оставил на этот счет в неведении…

   – Вы хотите показать, он принимал прозак?

   – Да, совершенно верно, прозак.

   – Но почему же он не показал об этом мне «хуууу»? – Сара пришла в ужас, на ее милой мордочке отразилось сильнейшее беспокойство.

   – Может, ему было стыдно, Сарочка моя. – Прикосновения Джейн Боуэн были нежнее нежного, ее пальцы аккуратно перебирали волосок за волоском. – Вы ведь знаете, многие шимпанзе считают, что страдать депрессией неприлично, стыдно.

   – Но я все знала о его депрессиях. Он показывал мне, что это все в прошлом, что всему виной распад его группы.

   – Ну, возможно, прозак сыграл свою роль и здесь… однако в чем мы почти уверены, так это в том, что он сыграл свою роль в провоцировании Саймонова психоза. Или, жестикулируя точнее, мы полагаем, что психоз спровоцировало одновременное употребление прозака и экстази.

   – «Хууууу»? Как это может быть? – Сару взяло любопытство.

   – Мы точно не знаем. Достаточно показать, что экстази – и метамфетамины вообще – воздействует на те же рецепторы – ну, вы понимаете, те части мозга, к которым присоединяются молекулы вводимых в организм химических веществ, – что и прозак. Мы полагаем, что эти два вещества, принятые одновременно, произвели, так показать, синергетический эффект…

   – Но я не понимаю, мы принимали экстази довольно длительное время. – Сара зарделась. – Мы… нам казалось, что…

   – Я понимаю. – Психиатр улыбнулась и сочувственно потянула носом воздух. – На его фоне спаривание происходит гораздо веселее, не так ли «хуууу»?

   – Ну да, вроде того.

   – Как бы то ни было, вы могли принимать экстази хоть сотню раз, а условия для синергетического эффекта сложились только сейчас. Это непредпоказуемо и очень сильно зависит от особенностей организма. Кроме того, мы не знаем, какие могут быть последствия, но, возможно, в результате пострадала нейрохимия мозга Саймона, это одна из гипотез.

   – А что с тем, о чем я показывала, – его поза, его шерсть «хууууу»?

   Джейн Боуэн слезла со стола, прочетверенькала к окну, схватилась за шнур жалюзи и с его помощью встала на задние лапы. Она устала. Хотя ей и нравилось смотреть на розовую подушечку своей сожести-кулятницы – это ее возбуждало – и хотя случай пациента-художника потенциально был очень интересным, такие больные чаще всего оказывались для психиатрического отделения куда большей проблемой, чем обычные. Доктор смотрела из окна на почти закрытую стеной здания улицу Фулем-Пэлес-Роуд – всего-то и видно было, что метра три, – лениво наблюдая за группой бонобо у входа в букмекерскую контору, они курили траву и пили «Спешл-Брю».[66] Простояв так некоторое время, она заурчала, повернулась к Саре и показала:

   – Я не имею ни малейшего представления, что могли бы означать эти симптомы. Мы никогда ни с чем подобным не сталкивались. Я жестикулировала с доктором Уотли, нашим главным консультантом,[67] и мы сочетверенькались на том, что наибольшее отторжение у Саймона вызывает сам контакт с обезьянами.

   – «Хуууу»? Контакт с обезьянами? Что вы имеете в виду «хуууу»?

   – Ох, мы не можем, как я уже показывала, этого объяснить, но Саймон, похоже, потерял способность или, быть может, желание вступать в общение с обезьянами в базовых формах. Это не касается визуального общения – он жестикулирует, хотя каждое движение пальцами у него это целая истерика, – но вот такие вещи, как вокализация, подача телесных знаков, чистка и поклонение старшему в иерархии даются ему с огромным трудом, если даются вообще.

   – Может, виноват психоз «хууууу»?

   – Возможно. Возможно, мы имеем дело с истерией, истерической реакцией на окружающую среду – мы заметили, что если Саймона надолго оставить в одиночестве, то его поведение в значительной мере нормализуется. Он в мельчайших деталях изучает все вокруг – мебель, постельное белье, даже собственное тело, часами его рассматривает…

   – Почему «хуууу»?

   – Мы не знаем, но у меня есть идея: если мы на некоторое время, на пару-тройку дней полностью изолируем его от обезьян, а потом, например, передадим ему бумагу и карандаш, то, возможно, он захочет вступить с нами в контакт с их помощью.

   Сара покачала головой, продолжая озадаченно ухать. Все это психиатрическое теоретизирование ничего ей не показывало, она понимала лишь одно – ее самец страдает, его заперли в больнице против воли. Посадили под замок, в клетку, словно он человек, на котором собираются ставить какие-то жуткие эксперименты. Когда они снова принялись за чистку, прикосновения д-ра Боуэн не успокоили Сару.

   Меж тем на следующее утро дежурный психиатр не стал давать Саймону лекарства, счастливо избежав контакта с его бессильными лапами и летучими экскрементами. Самца оставили наедине с самим собой, передав ему вместе с первым завтраком лист бумаги и карандаш.

   Д-р Боуэн даже настояла, чтобы в глазок вставили полупрозрачное зеркало отражающей стороной внутрь, тем самым полностью исключив для Саймона возможность видеть бродящих за дверью шимпанзе. – Штука в том, что он все время показывает нам это свое «сраная макака», – махала Боуэн д-ру Уотли на обходе. – Ну и в том, что он утратил способность к коммуникации на низком уровне. Да, можете считать, что я четверенькаю на поводу у собственной интуиции, но раз он не выносит именно других обезьян, то кто знает – если мы на несколько дней избавим его от малейших признаков нашего присутствия, может, он начнет показывать нам, что же с ним такое.

   – «Хууууу» значит, вы не думаете, что он просто принимает других шимпанзе за чудовищ?

   – Может, и так, может, у него бабуиновые галлюцинации. Заболевание редкое, но я читала кое-что об этом синдроме. В любом случае, по-моему, игра стоит свеч.


   Они перестали появляться ему на глаза. Неплохо. Теперь, когда Саймон подходит к глазку, он видит только размытое отражение собственной бледной морды, а не какие-то шерстяные комки и оскаленные слюнявые зубы. От этого и легче, и тяжелее – ведь получается, его мания еще масштабнее, еще логичнее, чем он думал. А может, они просто колют мне какую-то дрянь, подумал Саймон, оттого я и брежу, оттого и сил у меня ни на что нет. Он неподвижно сидит на краю гнезда, как вдруг в палату вплывает поднос с едой. Вот это уже интересно – ведь еда не бывает галлюцинацией. Оргазм еще может быть галлюцинацией, а вот прием пищи – никогда. Цель секса – в подавляющем большинстве случаев что-то совершенно с сексом как таковым не связанное, другое дело еда, тут все однозначно сводится к банальной подпитке организма. На подносе, помимо еды, обнаруживаются бумага и карандаш. Саймон думает: может, нарисовать что-нибудь? Выставка, поди, уже давно открылась, прошла и закрылась.Художник замирает: он вспомнил о прошлом, впервые с того момента, как сошел с ума. До сих пор прошлым Саймону служили сны, но теперь он думает о прошлом самостоятельно, разглядывая карандаш и бумагу. Самый что ни на есть обыкновенный карандаш, среднетвердый «Штедтлер», шестигранный, с черными и красными гранями, плохо заточенный. Еще бы, они не хотят, чтобы я себя поранил. Отличный газетный заголовок, закачаешься: «Художник покончил с собой посредством карандаша». Впрочем, график я никудышный.

   Некоторое время он задумчиво смотрит на письменные принадлежности, потом садится писать.


   Долго ждать не пришлось. Когда час спустя прислуга вернулась забрать пустой поднос и тарелку, то в дополнение к последней обнаружила листок бумаги, вырванный из блокнота и покрытый угловатыми, неразборчивыми значками. Прислуга взяла поднос и отправилась прямиком к д-ру Боуэн.

   Та даже не стала читать бумагу, а ринулась к двери кабинета, выскочила в коридор и распахнула окно, из которого открывался вид на парковку.

   – «Х-хууууууууууу», – запыхтела-заухала д-р Боуэн.

   Мгновение спустя в окне, располагавшемся этажом ниже в противоположном крыле здания, блеснули очки Уотли. Боуэн замахала ему:

   – «Хуууууграааа» прошу прощения, что отрываю вас, Кевин, но нам письмо от Дайкса!

   Тощее тельце Уотли материализовалось в кабинете Боуэн, и два психиатра принялись изучать послание художника. «ПОЖАЛУЙСТА, ПОЖАЛУЙСТА, ПОМОГИТЕ МНЕ», – вывел Саймон нестройными заглавными буквами в самом верху листа. Далее располагалось следующее: «Я сошел с ума. Я знаю. Я сошел с ума. Пожалуйста, пожалуйста, помогите мне. Они все время приходят, эти звери, эти макаки. Это макаки? Я не знаю. Они приходят и нападают на меня. Я не видел ни одного человека. Куда подевались люди? Это что, больница? Я что, сошел с ума? Почему все время эти вопли, я постоянно слышу вопли, – это вопят макаки. Куда подевались люди? Все, что я вижу, – это зверье, макаки. Где Сара? Кто дал мне этот листок бумаги? Где мои детеныши? Помогите мне, пожалуйста, помогите. Мои силы на исходе. Они нападают на меня, эти звери. Кусают и бьют, они что, макаки? Кто послал мне бумагу и карандаш? Помогите мне, пожалуйста. Я что, сошел с ума? Если я еще раз увижу этих зверей, я покончу с собой. Пожалуйста…»

   – Сколько вопросов, – махнул лапой Уотли и опустил листок на стол, даже не поинтересовавшись, дочитала ли Боуэн до конца. – Что все это значит «хуууу»? Эта история про макак, – похоже, у него в самом деле бабуиновые галлюцинации. Я ухну Эллшимпу в больницу Трутон» – у них там отличный архив, масса историй болезни, может, они сумеют нам что-нибудь подыскать…

   – А что вы покажете о людях «хууууу»? Он дважды повторил фразу: «Куда подевались люди?» Что это, черт побери, значит «хуууу»?

   – Вожак его знает. Ясно, что у него тяжелое помутнение сознания, возможно, афазия, проблемы с зоной Вернике.[68] Смотрите сами – показывает он все очень бегло, но смысла в знаках нет, какая-то белиберда. Впрочем, я не стал бы на этом задерживаться, ничто пока не свидетельствует о наличи у него органических повреждений мозга, а любые синдромы такого рода неизбежно их предполагают. Может, он считает, что люди – вид макак «хууууу»? Вы ведь знаете, многие нормальные шимпанзе именно так и думают.

   – Знаю, еще бы я не знала, – раздраженно отмахнула Боуэн. С предшественником Уотли она бы не позволила себе ничего подобного – тот держал отделение в ежовых лаповицах, а Уотли, напротив, был самец беспомощный, и даже такая самка, как Боуэн, несмотря на свою сексуальную ориентацию – а возможно, и благодаря оной, – могла спокойно бросать ему иерархический вызов, не опасаясь получить взбучку.

   – Ладно, как вы предлагаете продолжать общение с Дайксом «хууууу»?

   – В том же духе «грррннн». Со вторым завтраком я передам ему немного фиг или терновых ягод, в качестве поощрения, и попрошу описать мне этих макак. Надо хотя бы понять, за кого он нас принимает – за бабуинов, за людей или за кого-то еще; ведь хорошо известно, что сама попытка описать галлюцинацию или психоз может поспособствовать излечению.

   – Как вы предлагаете продолжать общение с Дайксом… – передразнила Уотли Боуэн, едва он покинул ее кабинет. Ее пальцы взлетали в воздух гротескной пародией на его характерный псевдооксфордский акцент, где каждый крючок – словно шпиль готического собора, каждая раскрытая ладонь – словно сказочный замок. Боуэн, надо показать, покамест не видела изъянов в подходе Уотли к сумасшедшему художнику, но ей не нравилась его привычка, как она это показывала, никогда «не строить далекочетвернькающих планов», и она подозревала, что вскоре консультант утратит интерес к Дайксу. Боуэн и сама склонялась к мысли, что здесь не обошлось без органических повреждений мозга – позы несчастного были точь-в-точь как у страдающих болезнью Паркинсона. Казалось, конечности, которыми он пытается управлять, не вполне совпадают с теми, которыми он наделен в действительности.

   Боуэн не терпелось прогнать Дайкса через целую кучу тестов – перцептивных, реляционных и, прочих, – но пока что об этом нечего было и мечтать: сотрудничать пациент не желает, приблизиться к себе не дает. Вводить успокаивающие бессмысленно – он же не дикое животное, будь мир устроен так, как он его видит, художника считали бы совершенно вменяемым. Боуэн, худощавая шимпанзе, почти бонобо, вздохнула. Работа в «Чаринг-Кросс» была ей совсем не по душе. Одна беспросветная рутина, в больнице приходится торчать допоздна, пациенты упрямые и неподатливые – сплошь клиенты для желтых домов и рекруты для армии городских сумасшедших. А она всегда воображала себя практическим врачом с широкими взглядами, этаким экспериментатором в духе Шарко[69] и других пионеров психиатрии XIX века. Она презирала привычку коллег сводить все либо к «континууму сознания», либо к «континууму материи», их неспособность вообразить, что, быть может, существует уровень, где эти два несовместимых континуума проникают друг в друга.

   Вот ее старый вожак в больнице «Хит-Хоспитал», Зак Буснер, – тот изъяснялся как раз такими жестами. Свою систему знаков он унаследовал от знаменитых шестидесятников – борцов с традиционной психиатрией и всегда показывал об «экзистенциальном» и «феноменологическом». В последнее время он заново создал себе имя, Буснеровы книги, сборники историй про гениальных психов и философов с извращенным сознанием, отполировали его потускневшую было славу до блеска. Что бы он увидел в Дайксе? Боуэн не сомневалась – он бы с удовольствием ввязался в это дело, особенно если психоз Саймона останется таким же последовательным.

   На подносе со вторым завтраком Саймон обнаружил новое письмо, отпечатанное на официальном бланке больницы и снабженное длинным списком вопросов. Вот как это выглядело:

...

   Больница «Чаринг-Кросс»

   Психиатрическое отделение


   15 августа, четверг


   Дорогой Саймон!

   Мы – мои коллеги и я – полагаем, что Вы страдаете от психотических галлюцинаций, связанных с нарушениями самых основ Вашей способности к общению с другими обезьянами. Мы намерены избегать всякого прямого контакта с Вами, пока не убедимся, справедливы ли наши предположения. Не могли бы Вы ответить на нижеследующие вопросы как можно подробнее?

   Искренне Ваша,

...

   1. Как Вы себя чувствуете? Не испытываете ли Вы физической боли?

   2. Как Вы полагаете, намерен ли кто-либо причинить Вам вред?

   3. Можете ли Вы вспомнить и сообщить нам о событиях, приведших к Вашей госпитализации?

   4. Вы упоминаете неких «макак». Как именно выглядят эти макаки?

   5. Почему Вы нападаете на моих подчиненных, если те приближаются к Вам, – да и на меня саму, – а равно на Вашу самку и других Ваших союзников, которые приходят Вас навестить?

   6. В Вашей записке Вы упоминаете неких «людей». Что это за люди? Надо ли так понимать, что Вы «видите людей»?

   Сквозь фальшивое зеркало Боуэн наблюдала, как Саймон Дайкс берет поднос и идет к гнезду, чопорно, решительно, на задних лапах. Садится, ставит поднос на картонный столик, письмо Боуэн падает на пол. Художник чешет затылок слабой передней лапой, затем низко наклоняется, пытается той же лапой поднять листок.

   – Вот видите, – застучала по спине Боуэн Доббс, дежурная медсамка, которая тоже наблюдала за происходящим в палате, – он никогда не пользуется задними лапами ни для чего, кроме ходьбы, этой своей странной развалочки. А когда пытается что-то поднять, все у него валится из лап, – похоже, он не может ничего зажать между большим пальцем и костяшкой указательного, вот смотрите…

   Все так и было, Саймон безуспешно пытался соскрести листок с линолеума, от отчаяния издавая все те же странные, низкие звуки. В конце концов он справился с бумажкой и стал ее читать, то и дело краем глаза поглядывая на дверь. У д-ра Боуэн возникло неприятное чувство, что он понимает: за ним следят.


   Сара ухнула в агентство на четвертый день после того, как у Саймона случился приступ, и вкратце показала своему начальнику, Мартину Грину, что произошло.

   – «Хууууух-Граааа» у Саймона случился нервный срыв, Мартин, он в больнице «Чаринг-Кросс».

   – Переработал или переразвлекался «хуууу»? – Грин намеренно изображал мордой и лапами недовольство – знаки резкие, шерсть стоит полудыбом, верхняя губа приподнята, обнажает клыки.

   – Я… я не знаю.

   – Так, не означает ли это, что мы не увидим тебя сегодня на работе «хуууу»?

   – Я… я немного не в себе, Мартин, история совершенно жуткая.

   – Будь добра, поподробнее «хууууу».

   Саре пришлось показать все, без купюр.

   Грин надолго опустил лапы.

   – Вожак ты мой, Сара, – махнул он наконец, – я, конечно, никакой не ретроград и все такое, но это ваше совместное гнездование, эти ваши «уч-уч» наркотики, я прямо не знаю…

   – Я знаю, знаю.

   – Прости, что сначала был так резок «грррнннн». Утро выдалось отвратительное, снова проблемы с этим «уч-уч» подонком Янгом. Я как раз закончил махать с ним лапами, когда ты ухнула. Он показывает, что не заплатит ни пенни…

   – «Уааааа!»

   – Вот именно. И что прикажешь делать тут в конторе без тебя? Поверь, мне больно это показывать, но тебе придется приложить немало усилий, чтобы сохранить свой статус в иерархии…

   – Знаю, знаю.

   – Ты только и делаешь, что показываешь мне эти знаки. Короче, когда тебя ждать «хууууу»?

   – Я собираюсь на пару дней в деревню, в Кобем, в группу, где я родилась, надеюсь причесать там шерстку. Ухну в понедельник. И, конечно, Мартин, я признаю твое старшинство в конторе, я преклоняюсь перед твоим бриллиантовым пенисом, ты утренняя звездадница моего анального небосвода. Я бесконечно наслаждаюсь исходящим от тебя запахом…

   – Все в порядке, Сара, ты хороший подчиненный, поезжай-ка к групповым и расслабься.


   Сара села на электричку на вокзале Виктория и отправилась в Байфлит.[70] Было жарко, Грейси тяжело дышала; вокруг нее вились мухи, она все время трясла головой и раздраженно ржала. На вокзале Сара купила ей съестного, но крошечная лошадка быстро все подмела и к концу поездки вся издергалась.

   – Ну что ты, что ты, все будет в порядке «чапп-чапп-чапп», – успокаивала Сара Грейси, расчесывая ее карамельную гриву.

   Одновременно Сара читала «Космополитен» – пальцами одной задней лапы держала его раскрытым, а пальцами другой переворачивала страницы. Номер был забит рекламой искусственных седалищных мозолей, одежды, под которой седалищная мозоль выглядела больше, клиник по увеличению объема седалищных мозолей, курсов и книг о том, как извлечь из своей седалищной мозоли максимум, а равно письмами читательниц: «Я прожила в одном гнезде с самцом целый год!», «Я присоединилась к трем группам за одну течку!» и т. д., и т. п. Спаривание, спаривание, спаривание, подумала Сара, вот все, о чем пишут эти самочьи журналы, будто кроме спаривания на белом свете и нет ничего.

   Но даже эта античувственная мысль вызвала у Сары воспоминания о том, как с ней спаривался Саймон. Его скорость в тот второй раз – пока что последний – была просто феноменальной. Ей показалось, что оргазм разорвет ее пополам, от седалищной мозоли до пасти, вывернет кишки прямо на смятые простыни. «Мне нужен самец с проворными лапами,/ Мне нужен молниеносный самец, / Мне вовсе не нужен какой-нибудь тормоз – / Пусть лучше кончает, едва вставит конец». Знаки этой песенки в стиле соул вспомнились сами собой – в некотором смысле это был их с Саймоном гимн. Они пели ее вместе – она обычно махала лапами, а он вокализировал… тут Сара заметила, что тихонько издает эти самые вокализации и барабанит сама себя по седалищной мозоли этими самыми знаками. Когда поезд подкатил к станции Байфлит Западный, на ее морде красовался бодрый румянец, а Грейси ржала во всю глотку.

   У платформы за рулем группового «рейндж-ровера» ее ждал преподобный Дэвис, побочный второй самец Пизенхьюмов.

   – «Хуууух-Грааа», – пропыхтел-проухал он, едва она выпрыгнула из вагона.

   Платформа в единый миг заполнилась какофонией других приветственных уханий, и Сара, окинув взглядом раскинувшиеся вокруг зеленые сады, почти обрадовалась, что выбралась в пригороды, в Суррей.

   «Хууууу» я тут, вот я где, – замахал лапой преподобный, – а ты, между прочим… – Он вынул из жилетного кармана часы на цепочке и посмотрел на них, эту его привычку Сара терпеть не могла. – Ты опоздала на семь минут, как насчет трахнуться «хууууу»?

   Не тратя время зря, он тут же и взял ее, Сарина голова паровым молотом колотилась об открытую пассажирскую дверь джипа, а преподобный держался за внешнюю ручку той же двери, чтобы не упасть.

   – Твоя мать уже практически накрыла стол для раннего первого ужина, – показал священник, выруливая на дорогу в Кобем. – Хотя из группы мало кто дома, самцы отправились в Оксшот, спариваться с Линн – ты знаешь, у нее сейчас течка.

   – «Уааааа» еще бы я не знала! – Сара ткнула преподобного в бок, означивая свое раздражение. Линн ухала Саре утром. Тупая самка только что передние лапы не переломала, показывая, как она устроилась в новом доме, как она не будет в эту течку принимать противозачаточные таблетки, как сильно Джайлс хочет детеныша теперь, когда они завели собственную группу, как она украсит детенышскую, и разве Саре не кажется, что эти игрушечные деревья милы до невозможности, их как раз продают в «Конране»[71]… Сара едва сдержалась, чтобы не отчитать Линн за бестактность и не оборвать связь на полужесте.

   – Не чувствуешь себя «грyyyннн» одинокой, а, херувимчик мой «хуууу»? – ткнул пальцами преподобный в шерстистый Сарин живот, немного задрав ей блузку с целью извлечь из ее шерсти катышки своей уже почти засохшей спермы. Сара обрадовалась такому проявлению нежности.

   – Прошу прощения, Пит, «хух-хух-хух» я полагаю, мама уже распоказала тебе, что случилось…

   – Верно, верно, Сара, но не думай, что я начну читать тебе проповедь о нравах «чапп-чапп» – нет, этого не будет. По мне, так в нынешние времена юная самка моложе тридцати имеет полное право жить в одном гнезде с самцом, не формируя группу. Мы не можем больше формировать группы или присоединяться к существующим подгруппам сразу, как только у нас случилась первая течка; времена меняются. Кстати, как он «хуууу»?

   – Боюсь, ничего нового, он все несет этот бред про макак и людей. Его лечащий врач думает, у Саймона трудности с восприятием самого факта, что он шимпанзе. Не знаю, не знаю, – Сара покачала головой, – мне так не кажется.

   И туту Сары нашелся повод вспомнить, за что она любит преподобного, кроме, конечно, его типично англиканской терпимости к «неортодоксальному» поведению (он сам, как ей было хорошо известно, в юные годы слыл активным гомосексуалистом), – Питер Дэвис никогда не настаивал на продолжении беседы и не тянул резину, если ему нечего было показать. Так они и проехали остаток пути, более-менее бессмысленно теребя шерсть друг друга, наслаждаясь посткоитальной расслабленностью и радостью встречи, изредка перетыкиваясь парой знаков про новую обивку кресел в «рейндж-ровере», про предстоящую Сариному вожаку операцию на простате и про задуманную преподобным лотерею.

Глава 9

   Скучное, обычное больничное утро. Пыхтенье и уханье нормальных шимпанзе на улице отвратительно дисгармонирует с воплями и рыками сумасшедших шимпанзе в отделении имени Гафа и скулением невротиков в отделении имени Лоуэлла. Доктор Джейн Боуэн сидит в своем кабинете, отложив в сторону номер «Гардиан», раскрытый на разделе «Общество», и разглядывает листки бумаги, зажатые в задней лапе. Эти листки дежурная медсамка Доббс только что принесла из палаты Саймона Дайкса. Почерк его разборчивее не стал, но стиль, слава Вожаку, стал яснее, – кажется, теперь он уделяет тексту больше внимания. Впрочем, пациент даже не пытался отвечать на вопросы в сколько-нибудь понятном порядке, а просто написал про свои последние дни в больнице, про то, как все выглядит с его точки зрения – если это можно назвать точкой зрения. Вдобавок значь художника постоянно прерывалась восклицаниями и разсумасшествлениями о том, в чем заключается причина его страданий.

...

   Я чувствую себя хорошо. Даже отлично, не чувствую никакой боли – что, скажу вам, большое улучшение по сравнению с прошлым. Прошлое – это до того, как я оказался в вашем психдоме. Ну, вы знаете, я, значит, проснулся и вместо моей самки, Сары, обнаружил эту сраную макаку, эту обезьяну, не знаю, как правильно называть. И еще была миниатюрная лошадь. Я видел миниатюрную лошадь. Не думаю, что вы мне поверите, но это правда, поверьте. Пожалуйста, поверьте мне. Я попытался прогнать эту сраную макаку, орал, звал Сару. Но зверюга оказалась чертовски сильной. Она избила меня. Бог ты мой, вы даже представить себе не можете, как я перепугался. И все это было абсолютно реально, не как во сне, не как под кайфом, а по-настоящему. По-реальному реально. А потом я не знаю, – наверное, я потерял сознание. Не знаю, что происходило. Когда пришел в себя, макак в комнате стало еще больше. И все били меня! Да-да, били. Мне до сих пор больно. Они на меня напали! У них были жуткие зеленые глаза, и они так быстро двигались! А сильные какие! Я готов поклясться, что все это было на самом деле. А потом, к счастью, я снова потерял сознание.

   Я не знаю, сколько времени провел здесь. Знаю только, что я в психиатрической лечебнице. Все выглядит так, как и должно выглядеть. Думаю, я в больнице «Чаринг-Кросс». Я что, правда в «Чаринг-Кроссе»? Но этот психоз, эта галлюцинация – если вы это так обозначаете – продолжается. Каждый раз, когда кто-то входит в палату, чтобы сделать мне укол, – этот кто-то оказывается сраной макакой, или обезьяной, или как там полагается звать этих мерзких чертей. Я не видел ни одного человека с тех пор, как лег спать с Сарой, в гнезде, четыре дня назад. Я знаю, я сошел с ума. Если вы психиатр, почему вы не можете мне помочь? Я знаю, я сошел с ума. Даже эти вопросы, что вы мне прислали (кстати, хочу поблагодарить вас за то, что запретили макакам заходить ко мне, это большое облегчение), – тоже часть психоза. Что вы хотите узнать про людей, про бабуинов? Я – ЧЕЛОВЕК. Поверьте, Я ЧЕЛОВЕК. Пожалуйста, помогите мне, пришлите ко мне мою экс-первую самку, или моих детенышей, или Сару, или еще кого-нибудь. Я больше не могу это выносить. Я бы покончил с собой, если бы мог. Помогите мне, пожалуйста.

   Психиатр повторила процедуру с окном и уханьем. Уотли на месте не было, – по крайней мере, так отмахнул его секретарь. Ушел в столовую или в клуб, в Таррик», обедать с Джоном Осборном. Осборн – удивительный для Уотли союзник – умер позднее в том же году, пописав в подключенный к сети патрон от электрической лампочки. Уотли знал, нечто подобное обязательно с ним случится.

   Д-ру Боуэн пришлось ждать минут двадцать, прежде чем консультант соблаговолил вползти в ее кабинет.

   – «Хууууграааа», – неуверенно пробарабанил он по притолоке.

   Вожак ты мой, как же она презирает этого самца! Они не прикасались друг к другу целые сутки, но Боуэн закончила обязательную чистку очень быстро, ухая от раздражения.

   – Ну, – ткнул он пальцем ей в шею, попав точно в самое болезненное место, – что новенького с нашим гением «хуууу»? Секретарь показал мне, что он прислал очередное письмо.

   – «Уч-уч» вот, прочтите-ка, – Боуэн сунула ему Саймонову записку. Уотли принялся в тишине изучать бумагу, изредка урча в попытке сосредоточиться. Боуэн меж тем баловалась с игрушками на столе. Такие безделушки есть почти у всех докторов, обычно их дарят по получении диплома родители или союзники. У Боуэн были наборы черепов со сборно-разборными мозгами, из которых можно составлять подлинных неврологических чудовищ, и еще миниатюрная игрушка для тренировки операций на мозге, с инструментами и прочим. Можно было устроить игрушке лоботомию, но если ошибешься, она сразу зазвенит.

   – «Хууууу»! – оживленно заухал Уотли. – Мне это нравится – «по-реальному реально», масло масляное, отлично «хуууу»?

   – Ну, он же художник, – заметила Джейн Боуэн.

   – «Хууууу» да, «хууууу» да, конечно, – Уотли швырнул бумажку на стол и повернулся мордой к Боуэн, – совсем не похоже на бабуиновые галлюцинации, «хууууу» не правда ли?

   – Нет.

   – А истории болезни из «Грутона», вы прочли их «хууууу»?

   – Разумеется.

   – В классической бабуиновой мании обязательно присутствуют собаки, игры в спаривание и прочее…

   – Я все это прочла, Уотли.

   – Ну да, ну да, и ничего такого тут нет, правда «хууууу»?

   – Нет.

   – В общем, все очень туманно, не так ли? Да, он показывает – «Я думаю, что я в «Чаринг-Кросс», но вопросы-то были на официальном бланке. И эта история с людьми. «Зверье», что на него нападает, – это люди «хууууу»? Он что, видит в нас не шимпанзе, а людей «хууууу»?

   – Он показывает, что он сам – человек…

   – Он думает, что он человек «хууууу»?

   – Ну, по крайней мере, я склонна так интерпретировать его знаки. – Боуэн еле сдерживалась. Она намеренно разрезала пополам кору миниатюрного правого полушария на лоботомической игрушке, и та истошно завыла, сигнализируя, что пластмассовый пациент скончался.

   – Ну, я все равно не понимаю, что с этим делать. У вас есть какие-то идеи «хууууу»?

   – Продолжать переписку, попробовать втереться к нему в доверие, потом попробовать убедить его пройти неврологические тесты. Но таким путем нам не уползти далеко, Уотли. Его хотят отсюда забрать. Причин продлевать принудительную госпитализацию у нас пока нет, а союзники у Дайкса – о-го-го. Его агент и врач из Оксфордшира уже ухают нам по два раза на дню, спрашивают, как дела.

   – А его экс-первая самка «хууууу»?

   – Ей на него плевать.

   – А теперешняя «хууууу»?

   – На данный момент вне игры. Отправилась в родную группу в Суррей…

   – Ну да, конечно, типичная самка из Суррея. Я просто вижу, как она скачет на собаках в барбуровской[72] охотничьей куртке и стеганом намозольнике…

   Уотли широко улыбнулся, зацокал зубами.

   – Сделайте милость, Уотли, избавьте меня от ваших фантазий на тему спаривания.


   В результате именно Джейн Боуэн пришлось продолжить программу общения с Саймоном Дайксом, и именно Джейн Боуэн пришлось отбивать атаки Бома и Левинсона, которые не уставали ухать, справляясь о состоянии союзника.

   – Думаю, наметился некоторый прогресс, – показала Боуэн последнему во второй половине того же дня, когда махала лапами с Уотли.

   – Какого именно сорта прогресс, хотел бы я знать «хууууу»? Есть шансы, что вы его выпишете на следующей неделе «хууууу»? Я отложил закрытый просмотр его выставки как раз до следующей недели, но вернисаж состоится в любом случае. Холсты уже в рамах, приглашения разосланы, вино закуплено… Было бы очень хорошо, если бы он появился там…

   – Для кого хорошо «хууууу»?

   – Для Саймона, для кого же еще? Это очень важная выставка, очень-очень важная. Именно она, возможно, поставит его в один ряд с лучшими современными художниками Англии. Вы знаете, что в прошлом году его картину «Мир медведей» купила Галерея Тейта «хууууу»?

   – Да, знаю. Но его новые картины – вы не покажете мне о них подробнее «хууууу»?

   – Это важно для лечения «хууууу»? Знаете, подобные неформальные распоказы не в моих правилах. – Левинсон со значением затеребил галстук; Джейн Боуэн распознала знаки «вот ведь пристала, как пальмовый лист к мокрой заднице, не отдерешь».

   – Если вы думаете, что я этого не заметила, вы, черт возьми, ошибаетесь «врррааааа»! – Шерсть у Боуэн встала дыбом, и рассвирепевший психиатр некоторое время демонстрировала Левинсону свое настроение, швыряя в экран скрепки, шариковые ручки и прочее – все, что лежало на столе. – «Врррраааа!» Хотела бы напомнить вам, мистер Левинсон, что вы имеете дело с врачом, а не с какой-то вонючей галерейной самкой! Вы меня хорошо поняли «хууууу»?

   – Разумеется, разумеется. Пожалуйста, будьте так добры, не беспокойтесь – я восхищаюсь розовым оттенком вашего тазобедренного глаза, да будет мне позволено так показать…

   Джейн Боуэн чуть не расхохоталась. Робкий гомик на экране даже поклонился ей, задрав угловатую задницу выше собственной головы.

   – Вы понимаете, я должен соблюдать осторожность, сами знаете – журналисты и все такое… Этот его нервный срыв, они из него могут такую конфетку приготовить… и «хууууу» что до картин, то они весьма «хууууу» наглядны. Не побоюсь этого знака – наглядны настолько, что оторопь берет.

   – В каком смысле «хууууу»?

   – Ну, это в основном изображения того, как рвут на части и иным образом разрушают обезьяньи тела… вот в каком смысле… – Он потеребил сидящие на носу очки в золотой оправе и продолжил: – Этакое «хууууу» растелешение, развоплощение. Картины, покажу я вам, просто-напросто шокируют. Он взял за основу апокалиптические полотна Мартина и создал серию холстов с разного рода воображаемыми и имевшими место в действительности сценами гибели обезьяньих тел, для них для всех характерна потрясающая изобразительная сила, потрясающая четкость линий, откровенность…

   Агент вытянул лапы по швам. Очки сползли к губе, он водрузил их на место.

   – Понятно. – Джейн Боуэн была растрогана, даже очарована тем, как Левинсон описал картины ее пациента. – Вы знаете «грррннн», возможно, эта информация в самом деле прольет свет на природу его психоза. У него наблюдаются симптомы разного рода моторных, сизначь телесных, расстройств, нарушена проприоцепция…

   – Нарушено что «хууууу»?

   – Проприоцепция – способность определять положение собственного тела и его частей в пространстве. Обычно это результат органических повреждений мозга, но те же симптомы могут свидетельствовать и об истерии, точнее, о так обозначаемой истерической конверсии, и ваши жесты – в пользу второй гипотезы, так как, получается, именно телесность занимала его в последнее время. Так что, мистер Левинсон, благодарю вас за оказанное доверие в таком «грррнн» важном деле и распоказ о картинах. Надеюсь, у меня вскоре будут для вас хорошие новости, но, если честно, я бы на вашем месте не ожидала увидеть Саймона на закрытом просмотре. В ближайшее время он едва ли почувствует себя достаточно хорошо.

   – А как насчет интервью «хууууу»?

   – Я очень сомневаюсь, психоз все еще в кризисной стадии.

   Завершив уханье, Джордж Левинсон развернулся на 180 градусов, уселся на пол и принялся разглядывать один из холстов, о которых только что махал с психиатром. С одной стороны, показать, что от этой картины веет чем-то донельзя патологическим, означало не показать ничего, с другой стороны, этот патологический дух не имел никакого отношения к делу. По крайней мере, таково было твердое убеждение самого Джорджа Левинсона. Обсуждать, где проходит грань между творчеством и сумасшествием, было, с его точки зрения, празднейшим из занятий, по крайней мере в отношении работ Дайкса и других по-настоящему талантливых художников. Такие всегда писали то, что писали, и все тут.

   И все же эти его картины, особенно та, которая запечатлела, нет, заточила в толстом слое масляной краски миг, когда начался этот ужасный, страшный пожар на Кингс-Кросс в 1987 году, представляли собой настоящий кошмар, какой не во всяком сне приснится. Вот шимпанзе пересаживаются с одной ветки на другую, вот они, разинув пасти, катятся вниз по эскалатору, опрокинутые огненным валом. Вот два-три самца, которые в тот миг оказались на самом верху, – они заживо горят, их шерсть и одежда объяты бело-оранжевым заревом; а вот детеныш – завис в воздухе, падает прямо на зрителя. Джордж Левинсон зачарованно покачал головой – он-то знал, что, как ни вставай перед картиной, детеныш все равно будет падать прямо на тебя, словно бы требуя его поймать. Так угрожают пассивному наблюдателю: «Погоди, ты вот-вот станешь активным деятелем». Этот детеныш был для Саймона тем же, чем для Хальса – глаза «Улыбающегося кавалера».[73] В контексте картины он приправлял невероятную боль зрителя еще и оскорблением. Левинсон вспомнил вечер, предшествовавший Саймонову припадку, вспомнил странный обмен жестами на вернисаже в Челси. Кажется, он тогда показывал об утрате перспективы? Или уже тогда чувствовал, что проваливается в бездну? Но каков бы ни был ответ, подумал Джордж, критики встанут на уши, едва только увидят все это.


   Лето в Суррее, подумала Сара, опираясь на ограду, окружающую крошечный садик родителей; я скучаю по нему? Может быть, а может, я просто скучаю по утраченной юной самке, по самой себе, какой я была тогда, без ума от спортплощадок и игр в спаривание и в страхе от учителей.

   Вдали, за забором, тянулись к небу массивные ветви тисов, и сквозь пышную листву Сара, приглядевшись, различала отблеск выложенных кварцем стен церкви Св. Петра, где проповедовал преподобный. Как удобно, вспоминала она его жестикуляцию, какой он частенько угощал ее в детстве, право же, очень удобно – быть преподобным Питером из церкви Св. Петра «хууууу»? Одна из собак ринулась к месту, где Сара стояла у ограды. Старая папина собака, Шамбала, целых тридцать ладоней в холке, немецкая овчарка, серой масти, сколько раз выезжал он на ней на охоту. Пес затявкал и высунул розовый язык длиной с Сарину лапу, весь в слюне. Сара потрепала зверя по загривку и почесала его, а Грейси в это время ржала и недовольно сопела где-то в районе собачьей лодыжки.

   – Не погоняться больше за зайцами «хууууу», Шамми, «грррннн» Шамми, старина? – постучала Сара псу по шее.

   Тут ее прервала мать, проухав с порога оранжереи:

   – «Х-х-хууууГраааа!»

   В уханье слились понятия «Сара» и «еда», приправленные упреком.

   – «Х-хуууууу!» – отухала Сара, но не спешила четверенькать через садик, лабиринт из статуй и клумб с дельфиниумом, маками и хризантемами.

   Минуло два дня после ее приезда, и все стало как всегда – визиты к родственникам и, для разнообразия, бесконечные, ежечасные спаривания, так как сейчас у Сары была течка. Короче показывая, Сара чувствовала себя в ловушке, в силке, запертой в комфортабельном родительском доме, в их комфортабельном мирке. «Хууу» уж эти бесконечные родительские обмены жестами, повторяющиеся, как заходы и восходы, – вожачье «сейчас четверенькаю» и отзвук матери «он не знает, что такое время». «Хууу» уж эти их застарелые дурацкие привычки и предметы. Вожачьи очки в роговой оправе, укрепленные на лысеющей башке хозяина с помощью бельевого шнура; давно вышедшие из всякой мыслимой моды подбитые намозольники матери, которые, догадывалась Сара, в такую жару наверняка вызывают обильнейшее потоотделение, а равно служат инкубатором для клещей и вшей. «Да не могу я без них, ведь у меня собаки, ты же знаешь», – рассеянно показывала Хестер Пизенхьюм, словно общалась не с Сарой, а не пойми с кем, дочь всегда это чувствовала. «Они начинают плохо себя вести, если не видят на моей заднице старого, знакомого намозольника». Она показывала это многие годы, с тех пор как Сара покинула групповой дом и уехала в колледж в Лондоне. Многие годы, с тех еще пор, когда к Сариной седалищной мозоли не выстраивались очереди, когда сама мозоль, казалось, выглядела не менее смущенной фактом своего набухания, чем ее владелица, и до сегодняшнего дня, когда собак осталось всего две – Шамбала и Сахарок, последний выставочный пес, с которым Сара из года в год собирала все призы местного собачьего клуба.

   И все это долгое время они ругались из-за намозольников – потому что эти последние скрывали нечто большее, чем материнскую седалищную мозоль, которая теперь набухала все реже и в течку смахивала на иссохшую сливу. Нет, они скрывали глубокую травму на почве спаривания, на почве Сары и на почве Пизенхьюмов вообще. Травму такую глубокую, что Сара даже не подозревала о ее существовании, пока была старшим подростком.

   – Вожак спаривался с тобой этим утром «хууууу»? – вздрогнув, показала миссис Пизенхьюм, когда Сара вползла из сада на кухню через черный ход.

   – «Хууууу» мама, это же происходило на твоих глазах, – отзначила Сара, безуспешно пытаясь унять дрожь в пальцах.

   – Я бы попросила, милочка, «уч-уч» не махать так со мной, из того, что ты взрослая, еще не следует – по крайней мере, я так считаю, – что тебе позволено мне грубить.

   – Мама «хуууу»…

   Сара хотела, чтобы мать завелась, напала на нее, вонзила свои старческие когти ей в щеки, но тщетно – ничего подобного не происходило никогда, за редчайшими исключениями, даже во времена Сариного детенышства.

   Вместо атаки Хестер Пизенхьюм просто надула губы и кинула дочери полотенце, махнув:

   – Помоги мне вытереть посуду.

   Как всегда, Саре было трудно поверить, что матери есть до нее хоть какое-то дело, что она представляет для пожилой самки хоть малейший интерес, – так редко миссис Пизенхьюм нападала, так редко силой напоминала дочери о ее месте в иерархии.

   Много лет Сара ломала себе голову, почему это так, пыталась понять, нет ли тут связи с тем, как редко спаривался с ней вожак. И если ее детенышство прошло в исключительно спокойной и сытой обстановке, то едва она покинула групповую территорию, как давно уже испытываемые чувства – испытываемые, но неосознаваемые – вышли на поверхность. И это не доставило ей ни малейшего удовольствия.

   В Лондоне, на занятиях по дизайну, черчению и изобразительным творческим дисциплинам, у нее случались такие же кризисы жанра, что и у других студенток, и такие же опустошительные, хотя и любопытные сами по себе (потому что все это было ново), гнездования с самцами. Она вместе со всеми до ночи сидела над заданиями, зубрила, писала шпаргалки. Вместе со всеми чувствовала, что душа и тело выжаты как лимон.

   Но Сара переживала все это чуть серьезнее, чуть трагичнее, чем остальные, ее отношения с самцами были чуть разрушительнее, разрывы с ними чуть болезненнее, скорбь чуть более вселенской, депрессии чуть более глубокими.

   Когда же в конце концов Саре стало совершенно невмоготу, когда она заметила, что целыми днями рыдает и пропускает одну лекцию за другой, то отправилась к специальному колледжскому консультанту, который помогал студентам справляться с их эмоциональными и психологическими проблемами. Он оказался шимпанзе прямолинейным и непосредственным, чем сразу завоевал доверие Сары. Она как огня боялась, что ей будут вешать на уши разную психологическую лапшу, объяснять, что она страдает неизлечимой душевной болезнью, предложат прибегнуть к разным вычурным психологическим техникам и займутся геодезической съемкой ландшафта ее снов. А прошло все вот как.

   «Покажите-ка мне, – махнул лапой Том Хансен, светлошерстный и долговязый обладатель массивного носа и впечатляющей верхней губы, – ваш вожак спаривался с вами, когда вы были моложе «хууууу»?»

   «Хууууу»… «хууууу»… ко-ко-конечно».

   «Часто «хууууу»?»

   «Я полагаю, ответ зависит от того, что вы понимаете под…»

   «Так же часто, как другие самцы в вашей родительской группе «хууууу»?»

   «Нет, однозначно. Что-то вроде одного раза за течку «уч-уч». Я никогда не могла понять, в чем тут дело. Признаюсь, я даже завидовала Табите – это моя сестра, она ему больше нравилась. Он начал спариваться с ней, когда ей было восемь, а мозоль у нее еще и не думала толком набухать».

   Если бы до этого обмена жестами Саре показали, что она, оказывается, пережила в детенышстве «надругательства», она бы возмутилась и не поверила. Но едва только Том Хансен объяснил ей, сколь разрушительно безразличие вожака для здоровья юных самок, как все другие кусочки мозаики тотчас сложились в единую картину. Хроническое замешательство матери, которая почти никогда не брала Сару с собой на прогулки одну, обязательно прихватывая кого-то еще, являлось прямым следствием ее чувства вины, а за это последнее отвечал Гарольд Пизенхьюм, точнее, его наплевательское отношение к старшей дочери, нежелание спариваться с ней часто и как следует. А ведь если вожак не будет спаривается с юной самкой, она не сможет вырасти счастливой и не научится находить себе место в мире и обществе, короче показывая, попросту не сможет стать настоящей, нормальной взрослой самкой шимпанзе.

   Узнав эту жестокую, болезненную правду, Сара захотела тотчас послать свою группу к чертям лошадиным и стать одинокой самкой, чья жизнь сосредоточена на поисках удовольствий. Но Том Хансен убедил ее, что это ошибка.

   «Вожак и мать не били вас, – показал он, намекая на известные строки Ларкина,[74] – этого не изменишь. Однако же подумайте вот о чем: а что, если и их родители не били и не трахали их, так же как и они вас «хууууу»?»

   «Что вы имеете в виду «хууууу»?»

   «Сара, подобные надругательства «уч-уч» над детенышами обычно осуществляются из поколения в поколение, наследуются из группы в группу. И если у вас хватит смелости поработать над этим вместе со мной и в то же время постараться улучшить отношения с родителями, то, может быть, вам удастся остановить распространение этой заразы, разорвать этот порочный круг во имя будущих поколений».

   Оставшиеся годы в колледже Сара ходила к Тому Хансену каждую неделю и снова и снова обсуждала с ним мельчайшие подробности своего детенышства. Она так часто восстанавливала в памяти свои тогдашние приступы гнева и условия, в которых они возникали, и показывала об этом своему сожестикулятни-ку, привлекательному молодому терапевту, что он сам каким-то образом стал частью этих воспоминаний, оказал на них благотворное – хотя и опосредованное, незаметное – влияние.

   Хансен распоказал ей про Фрейда, вожака-основателя психоанализа, про то, как Фрейд первым из шимпанзе распознал и определил, какое разрушительное воздействие на эмоциональную жизнь дочери может оказать тот факт, что ее биологический вожак не спаривается с ней. И мало-помалу Сара научилась понимать себя и своих родителей, хотя, возможно, не сумела до конца их простить.

   Дома тема надругательств не поднималась, но кое-что изменилось и там – Гарольд Пизенхьюм почему-то стал спариваться с Сарой немного чаще. Но все же вожак не смог избавиться от своей отрешенности, которую не уставал подчеркивать тем, что порой не кончал и после целой минуты толчков.

   А теперь, с этой его проклятой простатой, он, похоже, вообще никогда не сможет покрыть меня как подобает, мощно, резко и быстро, со злостью махнула про себя воображаемой лапой Сара, настоящей выхватывая из сушилки очередную расписанную ивами и пагодами тарелку[75] и наскоро ее вытирая. То спаривание, про которое спрашивала мать, длилось целую невыносимую вечность, вожак повис на ней, как на вешалке, его дряблый пенис едва вошел в нее. В конце концов он оставил попытки кончить, отстранился, подхватил брошенный номер «Дейли телеграф» и удалился в свою комнату, даже не почистив дочь.

   Если это – спаривание, то я – Мэй Уэст,[76] подумала Сара и заставила Джейн, четвертую самку Пизенхьюмов, чиститься с ней целый час, успев возненавидеть себя за это, тем более, что толку от Джейн было мало: вместо того, чтобы приводить Сарину шерсть в порядок, она настукивала ей по спине про всякую ослиную чушь.

   Дом Пизенхьюмов, как и машина, очень комфортабельный, был оформлен в степенном межвоенном стиле. Стены во всех комнатах оклеены изящными обоями от Уильяма Морриса;[77] в гостиной расквартирована целая рота мягких диванов, пуфиков и пузатых кресел, сосредоточенная вокруг до блеска отполированного кофейного столика, украшенного хрустальной вазой, в которой всегда стоят цветы; в гнездальнях – шкафчики для постельного белья, где в мягких глубинах ящиков всегда скрываются надушенные лавандой подушки. В роскошной огромной кухне до сих пор красовалась старинная печь «Ага», чья роль, впрочем, уже много лет была чисто декоративной – Хестер Пизенхьюм готовила на современной газовой плите, которую ей подарил сын, Джайлс.

   Джайлс, гадкий, мерзкий, отвратительный в своей непроходимой честности и сознательности Джайлс. Мало было Саре сестры Табиты, которая возбуждала самцовую похоть уже тогда, когда до течки оставались дни и дни, и чья седалищная мозоль так фантастически изящно набухала, порой пребывая в таком виде многие недели, – нет, на ее долю выпал еще и Джайлс, идеальный сын. Джайлс, который в поисках гнезда для собственной подгруппы не уполз дальше Оксшота и едва ли не каждый день умудрялся возвращаться в родные пенаты помогать престарелым родителям.

   Накануне вечером, после последнего ужина, на который как раз и поспел Джайлс с большей частью своей жеманной подгруппы, Гарольд Пизенхьюм прикоснулся к Саре:

   – Не знаю, что бы я делал без Джайлса, дорогая моя. – Изгиб пальцев был подчеркнуто любезен. – Джайлс – просто спасение, ведь мне теперь так трудно передвигаться и следить за всем.

   Гарольд Пизенхьюм в свое время сделал карьеру в Сити, примечательную лишь тем, как долго она длилась и как медленно четверенькала вверх. Длинноты и неторопливость равным образом отличали и жестикуляцию вожака, который никогда не обходился одним жестом, если вместо него можно было употребить пять, и никогда не махал лапами быстрее необходимого. Однажды у него даже был шанс выдвинуться кандидатом в парламент – от тори, разумеется, – но парткомитет выбрал другого самца, отметив Гарольда лаконичной характеристикой «скучен».

   Джайлс, увидев, какой комплимент ему сделал вожак, расплылся в подобострастно-великолепной улыбке, обнажив типично пизенхьюмовские заостренные клыки, и принялся старательно чистить папу. «Хууууу», подумала Сара. Ты ведь, вожак, и не догадываешься, а этот милый фарисейчик в один прекрасный день возьмет и отправит тебя в приют для престарелых и захватит твой дом и группу, да так быстро, что ты и ухнуть не успеешь. Тут ее снова охватило чувство вины – эту эмоцию она ни с кем не связывала так прочно, как со своим вожаком. Ей было почти жаль старика-педанта. Но только почти.


   После второго обеда на третий день пребывания Сары у родителей вожак вызвал ее к себе в кабинет:

   – «Х-хууууу».

   Она прыжками примчалась к нему из кухни, где помогала матери варить варенье.

   – «Хууууу» да, вожак?

   – Сара, мне нужно кое о чем с тобой пожестикулировать, – неуклюже показал он, в его пальцах было зажато сразу несколько курительных трубок и ершиков для их чистки, и последние, разумеется, чистили первые. – Ты видела сегодняшнюю утреннюю газету «хууууу»?

   – Нет, вожак.

   – Что ж, в таком случае вот, посмотри-ка. – Он выпустил одну из трубок, подобрал свежий номер «Дейли телеграф» и швырнул Саре через стол. Газета была раскрыта на разделе «Питерборо».[78]

   Сара побледнела. Со страницы на нее глядела старая фотография Саймона; с плеча у художника свисал шарф, Сара сразу узнала его, он принадлежал его экс-первой самке. В ней проснулась ревность, как случалось всякий раз, когда она сталкивалась с очередным свидетельством существования Джин Дайкс. Но Сара взяла себя в лапы и углубилась в чтение.

...

   Несмотря на хорошую погоду, не приходится ожидать, что в следующий четверг мы попадем на вернисаж в Галерее Левинсона на Корк-стрит. Мрачный художник Саймон Дайкс, знаменитый своим эксцентрическим поведением и привычкой искать вдохновение в туалетных кабинках, как это хорошо известно завсегдатаям клуба «Силинк», судя по всему, стал в последнее время еще мрачнее и эксцентричнее.

   Уж не решил ли он перед самым открытием изготовить еще одно полотно, изображающее надругательства над телами, каковая тема и объединяет картины, которые мы увидим на новой выставке? Возможно, именно поэтому в настоящее время он находится в психиатрическом отделении больницы «Чаринг-Кросс». Прямо покажем, не в тот конец Фулема его занесло.

   Впрочем, возможно, все связано с привлекательной юной самкой Сарой Пизенхьюм, которая по неизвестной причине в последние дни – как раз когда мы узнали о переносе вернисажа – изменила своей традиции проводить ночи в ряде известных читателю клубов. Вероятно, единственный способ узнать истину – явиться на выставку и покопаться в шерсти у Джорджа Левинсона, самца, чьи передние лапы еще никогда не отказывались помахать в отзнак на вопросы любопытных.

   – «Рррряв»! Сраные подонки, грязные журналюги, какого пен…

   – «Рррряв»! Сара, будь добра, следи, что показывают твои лапы.

   – Но, вожак, это же отвратительно. Как они смеют нападать на Саймона, когда с ним случилось такое несчастье. Ведь ты не можешь…

   – По странному стечению обстоятельств именно эта желтая мерзость и сумела наконец пробудить во мне жалость и сочувствие к твоему «уч-уч» самцу. Хотя намек на то, что он наркоман, вызывает у меня беспокойство, да ты и сама знаешь, я никогда не одобрял вашу связь. – Гарольд Пизенхьюм поднял с пола брошенную Сарой газету, сложил и спрятал среди бумаг на своей стороне стола, будто намеревался читать ее и дальше.

   – «Xyyyyy» вожак, ты же не собираешься снова поднимать этот старый вой? Мы с Саймоном гнездуемся уже год с лишним.[79]

   – Это мне хорошо известно. Но мне хорошо известно и другое, так же, как и тебе, а именно тысяча причин, которые не дадут ему сформировать с тобой группу. Все, что я хочу показать, – воспользуйся случаем и начни спариваться на стороне. Вот я спарился с тобой этим утром…

   – Если это можно обозначить как спаривание…

   – Джайлс по первому же твоему уханью явится с группой своих побочных самцов, и все они спарятся с тобой, стоит только захотеть. Питер и Криспин тоже готовы спариться с тобой в любой момент. Сара «гррр-уууннн», я знаю, у нас с тобой разные взгляды на жизнь, но подумай, может, тебе стоит подыскать стабильную, многосамцовую группу «хуууу»? Ты прекрасно понимаешь, гнездование с ним тебе совершенно не подходит, это почти моногамия, и шансы, что у вас будут детеныши, которые оправдали бы вашу связь, невелики. – Пальцы вожака дернулись на знаке «моногамия», будто Гарольд Пизенхьюм вляпался во что-то гадкое и отряхивался.

   – Нет, я не могу так, вожак. Я люблю его. Я хочу помочь ему. Он гениальный шимпанзе, настоящая большая обезьяна. Я не против гнездоваться с ним… всю жизнь.

   Завершив эту наглую последовательность знаков, Сара выбежала из кабинета, даже не потрудившись почистить вожака на прощание. Собирая вещи, она чувствовала, как на загривке мертвым грузом лежит безразличие Гарольда Пизенхьюма. Почему «хууууу», ну почему «хххууууу» он не может побить меня, как настоящий вожак? Я же оскорбляю его, бросаю вызов его статусу в иерархии, а он ничегошеньки не делает. Ясно, он совершенно не любит меня – ни капельки, никогда не любил.

   Через час преподобный Питер уже вез ее обратно на станцию Байфлит Западный. Сара не стала на прощание ухать родителям, так она была зла на них. По дороге Питер спарился с ней раза четыре, снова и снова останавливая машину на обочине, задирая ее легкий хлопковый намозольник и входя в нее с удивительной для шимпанзе его возраста скоростью.

   – Ты не останешься «хууууу» еще на пару деньков, милая? Я бы тогда еще с тобой поспаривался, от этого у меня на душе становится так хорошо.

   – «Хуууу» преподобный, «хуууу» если бы только вы были моим вожаком! Ваша миропомазанная задница так прекрасна, ваша духовность изливается из вашего пениса как из фонтана.

   – Ты мне льстишь, дорогая.

   Они долго целовались на платформе, заодно Питер Дэвис трепал Грейси по загривку. За десять минут, что они ждали Сариного поезда, к ней подошли десять самцов и поклонились. Трое из них умудрились сделать это одновременно, несколько раз пробежав мимо Сары взад-вперед, размахивая журналами и газетами и указывая, что они готовы спариться.

   – Я был бы рад, если бы дала кому-нибудь из них, дорогая моя, – показал преподобный. – Кто знает, вдруг тебе понравится.

   – Нет, Питер, раз уж я не могу иметь ни вас, ни Саймона, то в эту течку ни с кем больше спариваться не буду. И уж конечно я не дам шимпанзе, который думает, что ухаживать и охаживать себя по башке журналом «Персональный компьютер» – одно и то же.

   Они снова обнялись. Подполз поезд. Сара впрыгнула в вагон и уселась у окна, карликовая пони уютно устроилась на соседнем кресле, накрытая попоной. Состав тронулся, Сара проводила взглядом платформу, где пожилой священник опустился на скамейку и принялся извлекать из шерсти в паху ее подсыхающую влагалищную смазку. На его седеющей морде красовалось выражение томления, даже не плотского, а скорее духовного.

   И все-таки, несмотря на свой гордый отказ принимать родительский совет и откровенный обмен жестами с преподобным, – впрочем, нельзя забывать, что он уже много лет второй самец у Пизенхьюмов, то есть по сути тоже ее родитель, – Сара, едва очутившись в одиночестве, снова глубоко задумалась о том, что стряслось с Саймоном и не надо ли воспринимать это как знак, что им пора расстаться.


   Пока Сара гостила у родителей, объем необычной корреспонденции, которой обменивались обитатель палаты номер шесть отделения Гаф и старший врач того же отделения, многократно увеличился. Д-р Боуэн продолжала задавать своему трудному, хотя и талантливому пациенту вопросы о том, что его беспокоит, а он в ответ продолжал посылать ей записки, содержание которых рисовало столь странную клиническую картину, что порой психиатр сомневалась – кто страдает от психоза, Саймон Дайкс или же, наоборот, она сама.

...

   – Когда Вы утверждаете, что Вы «человек», что Вы имеете в виду?

   – Я – представитель человеческого рода. По-латыни вид называется Человек разумный, или Человек прямоходящий, вроде того. Почему вы задаете мне эти вопросы, Вы же сама человек?

   – Нет, я шимпанзе, и Вы тоже. Вы не человек. Люди – это грубые животные, которые водятся только в Экваториальной Африке. В Европе в неволе живет известное количество людей, но в основном на них ставят эксперименты. Люди не умеют ни пользоваться знаками, ни издавать осмысленные вокализации, а уж писать – и подавно. Вы умеете писать, именно поэтому я и могу быть совершенно уверена, что Вы не человек. Кроме того, у людей практически нет шерстяного покрова. А у Вас, если мне, как Вашему врачу, позволено так показать, весьма привлекательная шерстка.

   – Я – человек, потому что родился человеком. Боже мой! Просто не верится, что я сам это пишу. Знаете, я думаю, что все это – часть моего психоза, все эти бумажки, что я вам пишу в ответ на ваши идиотские вопросы. Где Сара? Почему вы не даете ей навестить меня? Или свяжитесь с моим агентом, Джорджем Левинсоном. Они оба люди, как и я.

   – И Сара, и Джордж уже неоднократно Вас навещали. Они, как и все существа в этом мире, которых приятно называть разумными, – тоже шимпанзе. Я понимаю Ваш страх, Саймон, и Ваше замешательство, но Вам придется признать, что с Вами что-то не так. Я полагаю, в Вашем мозгу имеются какие-то органические нарушения. Если Вы позволите мне и моим коллегам подвергнуть Вас кое-каким неврологическим тестам и провести ряд других исследований, то, возможно, мы сумеем понять, так это или нет, и, соответственно, найти способ помочь Вам.

   И так далее, и тому подобное. Всякий раз обмен письмами вроде бы успешно завершался и Саймон соглашался впустить д-ра Боуэн к себе в палату для жестикуляции морд-а-морд; но едва она входила в палату, как у пациента снова случался приступ животного страха и он падал без чувств, приходя в то же самое состояние, в каком и был госпитализирован. И все начиналось сначала.

   – «ХууууГрааа», – нежнее нежного вокализировала Джейн у двери, бочком вползая в проем. Сгорбленный самец сидел к ней спиной, выглядело это откровенно жалко, вся его поза служила одним большим знаком «у меня болезнь Паркинсона». Воздух был пропитан отчаянием, психиатр втягивала его носом и чувствовала на языке.

   – «Х-хуууу?» – вокализировал Саймон, демонстрируя тем самым, что прекрасно понимает: со стороны двери к нему обращается именно Джейн. Удостоверившись в этом, д-р Боуэн опять же бочком подчетверенькивала к нему и очень осторожно начинала барабанить художнику по спине, одновременно чистя его и сопя:

   – Не бойся, Саймон, я здесь, чтобы помочь тебе, вот я сейчас тебя почищу.

   Всякий раз это было началом конца – секунду-другую пациент терпел чистку, но затем, едва только поворачивал голову и встречался с Джейн глазами, взвывал:

   – «Вррррааааа!» Пошла вон! Пошла вон, пошла вон, пошла вон! – Он вскакивал на лапы и забивался в угол палаты, скуля и хныча, его пальцам едва удавалось показать ей, куда он советует ей отправляться.

   Поначалу Боуэн четко придерживалась инструкций, которые сама же выдала персоналу отделения. Она не трепала дружески Саймона по загривку, а равно не чистила его, что тоже должно было бы его успокоить – успокаивало же это других шимпанзе в отделении. Но постепенно ее терпение тончало – реакция Саймона оставалась такой же ненормальной, он совершенно не желал идти на контакт, и теперь, едва только художник начинал жаться в угол, Боуэн легонько била его по морде. Но и это ни к чему не привело, если не считать дурацких обвинений в надругательствах и мучениях, которые появлялись в его письмах после таких эпизодов.

   – «ХууууГраааа!» – пробарабанила Боуэн по двери кабинета Уотли и ворвалась туда одним прыжком, обрушив на голову начальника лавину Дайксовых записочек. Две-три минуты она продолжала демонстрировать свое недовольство, бомбардируя консультанта книгами, извлекаемыми одна за другой из стоявших у него в кабинете шкафов.

   – «Хуууу-хуууу-хуууу» Джейн, как все это понимать? Ты что, решила устроить у нас тут переворот, революцию «хууууу»? – замахал Уотли, складывая пальцы в перерывах между отражением одной книжки и подлетом следующей.

   – «ХууууГраааа!» Как это понимать?! А вот так вот и понимать, Уотли! Мы топчемся на месте. Я каждый день шлю вам отчеты о своей переписке с Дайксом, а вы, насколько я могу судить, ничего в этой связи не делаете.

   – Да, но что же я могу сделать-то «хууууу»? Вы, кажется, не в состоянии ему помочь. Даже диагноз поставить не сумели. Все, что мы имеем по сравнению с началом предыдущей недели, – это два блокнота белиберды, один за авторством Дайкса, про то, что на планете Земля живут люди, другой – за вашим, про то, как все устроено на самом деле. Мне кажется, во всем этом нет ни грана психиатрии «хууууу».

   – Возможно, здесь-то и зарыта карликовая пони.

   – Я не понимаю.

   – Возможно, нам нужно придумать какой-то другой подход к Дайксу. Уотли, мы обязаны что-то сделать.

   Консультант выполз из-за стола, под которым прятался, и подчетверенькал к Боуэн.

   – «ХууууГрааа», вот что, Джейн, полагаю, раз мы не можем заставить нашего шимпанзе передумать, то пусть воображает себя человеком и все такое. Ведь у вас нет никаких свежих идей. Да, вы сумели довольно точно установить степень его «хиии-хииии-хииии» «человечности», но идей-то у вас больше не стало?

   В следующий миг Уотли пережил шок – д-р Боуэн начала чистить его в паху, чистить весьма фривольно, а затем, и это был еще больший шок, начала играть с начальником в спаривание, хотя и с силой подчеркивала каждым движением, что это только игра.

   – У нас остался еще один шанс «чапп-чапп», Уотли, – пробарабанила она где-то у него в подбрюшье.

   – «Хиии-хиии-хиии-хиигггххх». И что же это за шанс, Джейн – Джейн! Я серьезно.

   – Буснер.

   – «Хууууу» что?

   – Наш шанс – Зак Буснер. Давайте попросим его осмотреть Дайкса. Возможно, он что-то придумает.

Глава 10

   Длинный синий «вольво» седьмой серии свернул с Талгарт-Роуд и нырнул под Хаммерсмитскую эстакаду. Внутри машины команда Буснера занималась тем же, чем всегда: одни буйствовали, другие их поучали. Старшие подростки на заднем сиденье чистились, хихикали, дергали за разнообразные веревочки, ручки и кнопочки и истошно вопили, уворачиваясь от нокаутирующих ударов вожака, которым было не занимать силы, но явно недоставало меткости.

   – «Ррррряв»! Вот что, ребята, – показал именитый натурфилософ, как он любил себя обозначать, – мы приближаемся к больнице, где заточен этот бедняга.

   Прыгун крутанул рулем вправо-влево, преодолевая S-образный поворот, вслед за «вольво» увивались маленькие смерчи потревоженных пакетов из-под чипсов.

   – Обратите внимание на белые столбы и трубы, которыми украшены стены клиники.

   Старшие подростки исполнили приказ вожака, задрав головы вверх и уставившись тремя парами глаз сквозь люк; три порции шерсти выпростались наружу поверх воротников их футболок.

   – Видите «хууууу»?

   – Да, видим, вожак, – взмыли к крыше машины шесть лап.

   – Архитектор, который проектировал это «уч-уч» здание, вероятно, полагал, что в известном смысле следует традиции функциональности в духе школы Баухаус и брутализму Ле Корбюзье, но, признаемся, на самом-то деле он сделал что «хууууу?» – На заднем сиденье царило беззначие. – Итак, что же он сделал на самом деле «хууууу»?

   Эрскин поднял вверх палец.

   – «Хууууу» да, Эрскин?

   – «ХуууууГрааа» он просто навесил на окна решетки, вожак «хууууу»?

   – Очень хорошо, очень хорошо, ты отличный самец, ползи сюда, – Буснер протиснул голову меж сидений и громко чмокнул Эрскина в морду.

   – Именно, «чаппп-чаппп» совершенно верно, это-то он и сделал. Это не трубы и не столбы – это решетки. Возможно, лишь декоративные, но все же символ вышел грандиозный. Он нагляднейшим образом показывает, что шимпанзе на всех здешних четырнадцати этажах отрезаны от своих групп, лишены права на территорию и возможности четверенькать, куда им вздумается. Меж тем, – продолжил махать лапами Буснер как заправский дирижер, – вам, ребята, конечно, известно, что шимпанзечеству потребовались тысячелетия, чтобы преодолеть, подавить свое инстинктивное отвращение и ужас перед всевозможными увечьями и болезнями. Но и сегодня я порой нахожу повод сомневаться, что нам взаправду удалось это отвращение подавить. Сии столбы, – показал он так, что, казалось, знаки падают вниз с его ладоней как конфетти, – это не Башни, Где Царит Тишина,[80] это Башни, Откуда Раздается Истошный Вой. Там, на их вершинах, ненужные обществу тела наших собратьев лишаются чести и достоинства, а заняты этим падальщики, получающие деньги от государства, грифы в белых халатах…

   Буснер со значением опустил лапы. Прыгун мигом смекнул, в чем дело, и щелкнул пальцами:

   – «ХууууГрааа» великолепный образ, босс, великолепный.

   – «Гррннн» спасибо, Прыгун, можешь поцеловать мне задницу.

   Прыгун немедленно исполнил приказ вожака.

   Высадив команду Буснера у главного входа в больницу, Прыгун отвел «вольво» на стоянку. В голове его – разумеется – полыхал неслыханный пожар гнева, он был весь агрессия, весь Воля к Власти.[81] Союз, думал он, все, что мне нужно, – это заключить хороший союз, и тогда я смогу осуществить свой план. Меня воротит от необходимости целовать Буснера в задницу, и мне плевать на его прежние заслуги, пусть они хоть сто раз вселенского масштаба. Абсурдный случай с этим художником – то самое, чего я так ждал. Если бы я верил в судьбу или в какого-нибудь Вожака, по чьему агрессивному образу и подобию мы все созданы и у которого можно что-нибудь вымолить, то считал бы, что Дайкс послан мне Провидением. Но на самом деле тут всего лишь изумительное, смешное до колик совпадение. Союз, союз… может, Уотли не откажется стать моим союзником, и ведь старик думает, я не знаю, что у него артрит, а я-то все-все знаю, да-да, и еще много чего другого знаю, мало не покажется.

   Буснеровы старшие подростки поневоле пришли в восхищение – так много шимпанзе кланялись именитому психиатру, пока тот шествовал по первому этажу больницы. Они много раз бывали вместе с ним в больнице «Хит-Хоспитал», но никогда не верили, что подобострастие тамошнего персонала – нечто большее, чем просто рефлекс, этакое похмелье прошлого. Но теперь, видя, как врачи и медсамки один за другим бросали все свои дела, бежали им навстречу и кланялись Буснеру, а их носы и зады тряслись в пароксизме покорности, Эрскин и его братья по-новому прониклись уважением к своему вожаку.

   Команда села в лифт и поехала наверх, в психиатрическое отделение.

   – «ХуууГраааа» держитесь-ка поближе друг к другу, ребята, – показал Буснер под свист тросов. – Обезьяна, которая здесь начальник, не очень-то меня любит, так что, возможно, придется принимать экстренные меры. А для вас это, как вы понимаете, возможность кое-чему научиться.

   В самом деле, Уотли ждал их прямо у дверей лифта, – видимо, кто-то успел ему заранее ухнуть. Вместе с ним была д-р Боуэн. Буснер отреагировал немедленно – щелкнув пальцами Боуэн, громко забарабанил по металлической двери и заорал что было мочи:

   – «Вррррраааа!»

   Боуэн не заставила себя ждать, и вдвоем они бросились на Уотли. Консультант швырнул наземь зажатые в лапах бумаги, попятился, оступился и упал, коллеги с быстротой молнии втоптали его в пол и с грохотом и улюлюканьем понеслись в другой конец коридора.

   – «Хууууу» вижу, ваш вожак не забывает старые привычки, – показал Уотли вытянувшимся вдоль стены Буснеровым подросткам. – Как всегда, сразу стремится показать, кто здесь главный, да так, чтобы сомнений не возникло «хууууу»! А вот они уже и обратно бегут…

   Уотли перекатился к другой стене – весьма проворно для шимпанзе его возраста, – едва успев увернуться от ветряной мельницы передних лап и сметающих все на своем пути задних лап старшей по отделению и ее союзника. Роль пены на гребне обезьяньей волны исполняли подбрасываемые нападающими в воздух картонные коробки, утки, пустые пакеты из-под капельниц и прочие подобные предметы, у самих же союзников шерсть стояла дыбом, оба оглушительно лаяли. Кроме того, у Буснера была эрекция – его член розовым столбом торчал из паха. И он, и Боуэн заливали окружающих потоками слюны и мочи.

   Присутствующие шимпанзе – как персонал, так и пациенты – собрались в противоположных концах коридора и махали лапами, обсуждая, насколько впечатляющим получается представление. Буснер и Боуэн без устали носились взад-вперед, не забывая пинать все, что попадалось под лапы, выть и извергать разного рода выделения. Дорогу им преградила тележка с лекарствами – именитый психиатр и старший врач не успели обежать ее с разных сторон, и к потолку мигом взметнулся фонтан из разноцветных таблеток, стеклянных ампул и использованных и неиспользованных шприцев. Увидев это, Уотли решил, что дело плохо и пора опускать занавес. Когда агрессоры в очередной раз приблизились к лифту, они повстречались с его угловатой, волосатой задницей, чьи великолепные складки перекрывали коридор наподобие шлагбаума.

   Буснер едва не налетел на преграду и остановился, дрожа от ярости.

   – «Ррррааааа!» Что это такое, Уотли «хууууу»?

   – «Хххх-Грррнннн» это моя задница, «хууууу» о Великий и Ужасный!

   – Да неужели «хууууу»? Что покажешь, Джейн «хууууу»?

   – Похоже, он не прочь капитулировать, – отмахнула стройная самка, приглаживая растрепавшуюся шерсть.

   – Верна ли эта догадка, Уотли «хууууу»?

   – «Хууууу» да, о премногоуважаемый носитель ученейшей из мантий, «хууууу» обладатель самой морщинистой и блестящей задницы в Лондоне!

   – «Гррруунннн» отлично, отлично, не такая уж ты плохая обезьяна, по правде показать. На самом деле ты мне просто-таки нравишься. Вот что, давай-ка заберемся в твой кабинет, отдохнем и почистимся. А тем временем твой персонал и мои ребята приведут коридор в порядок.

   Три старших психиатра аккуратно прочетверенькали через кучи разбросанного двумя из них мусора в кабинет Уотли. Внешне Зак Буснер был сама гордость – чинно вышагивает, шерсть на задних лапах топорщится, словно на нем этакие тестостероновые штаны, – но внутренне именитый психиатр надрывался от боли. Передние лапы, особенно левая, горели, словно кто-то пересадил ему под кожу ящик фейерверков, а потом запустил их.

   Уотли махнул секретарю, что его ни для кого нет, и троица прошествовала в дверь и устроилась в кабинете дружественной кучей. Уотли улегся на стол, свесив задние лапы, а голову примостил в ящике «Входящее», Боуэн уселась на полу у него в ногах и тонкими пальцами и еще более тонким языком принялась чистить пальцы начальника, извлекая из шерсти осколки стекла, пыль от таблеток и прочее.

   – «Ххх-ххх-хиии-хиии», – захихикал Уотли, – осторожнее там, Джейн, не забывай выплевывать остатки таблеток, ты же не хочешь проспать мертвым сном до конца дня «чаппп-чаппп».

   – «Грррнн» не беспокойся, мой сладенький «чуууу»!

   Буснер уселся в кресло Уотли и принялся играть с разнообразными ручками и кнопками, которые меняли положение и жесткость спинки и сиденья во всех мыслимых вариантах. Когда ему это надоело, он стал нежно гладить седеющий лоб Уотли, периодически барабаня ему по морде:

   – Уотли хороший, Уотли замечательный, Уотли вежливый… – а Боуэн, разумеется, барабанила примерно то же самое по его ступням.

   Так продолжалось некоторое время, затем, напоследок дернув Уотли за ухо, Буснер дал знак прекратить чистку. Консультант уселся по-турецки на столешнице, а Боуэн выползла в приемную, ухнула и показала секретарю:

   – «Хууууу» Марсия, принесите-ка нам историю болезни Саймона Дайкса, будьте так добры.

   Пока ждали историю, никто не проронил ни жестa, ни звука, а когда папку принесли, жесты продолжили отсутствовать, а вот звуки появились: Буснер углубился в чтение переписки Дайкса и Боуэн, урча, но не показывая на своей морщинистой морде никаких эмоций. Закончив, он передал папку Уотли – тот просто грохнул ее об стол. Буснер еще глубже зарылся в кресло и пальцами задних лап принялся развязывать и завязывать свой мохеровый галстук.

   – «Хууууу», – ухнул именитый психиатр, – что же, Уотли, если вы не против моего участия в этом деле, я, пожалуй, найду способ убедить Дайкса согласиться на обследования. Пока не сделаем энцефалограмму и прочее, мы не выясним, есть у него органические повреждения или нет. Аналогично, пока не добьемся возможности общаться с ним мордой к морде, мы не узнаем… как бы это показать… – Пальцы великого психиатра замерли, он изменил их наклон: – Знаете, иногда мне просто не хватает английских знаков, чтобы выразить кое-какие весьма сложные вещи, с которыми нам приходится работать…

   – «Гррррннннн» понимаю, о чем вы, – вставила лапу Боуэн.

   – Да, мои жесты выглядят нелепо, но я думаю: если бы наша система знаков была устроена иначе, если бы жест был не данностью, а как бы дополнением к реальности, то, возможно, мы бы умели глубже заглядывать в души обезьянам… но я отвлекся…

   – «Хууууу» нет, нет.

   Боуэн хотела еще – общество учителя очень ее воодушевило, как она и ожидала.

   – Я отвлекся, Джейн, – съездил ей по морде Буснер, на данном этапе он не хотел публичных проявлений ученического низкопоклонства. – Так вот, нам нужно пожестикулировать с Дайксом, но он находит общество других шимпанзе невыносимым. Как насчет пожестикулировать с ним так, чтобы нас в его палате не было «хууууу»?

   – Что вы имеете в виду, Буснер «хууууу»? – Уотли был положительно заинтригован.

   – Как насчет установить у него видеофон «хууууу»? Может, наши морды на экране покажутся ему менее ужасными? По-моему, стоит попробовать, как вы считаете «хууууу»?


   Саймон сидел в палате номер шесть. Уже семь дней сумасшествия, семь дней ужаса. Как всякий узник, он пытался вести учет дням заточения, но из-за лекарств и драк со зверьми-санитарами часто нацарапывал три черточки вместо одной. Вот и сейчас он сидел по-турецки и крутил пальцами ног. Он отправил Джейн Боуэн очередную идиотскую записку и ждал ответа. Но со стороны двери донесся вовсе не скрежет окошка для подноса с едой, а звук ключа в замке. Саймон слез с гнезда и, повернувшись мордой к стене, прочетверенькал в дальний угол. Он слышал, как шуршат по полу их отвратительные, голые лапы, и почти что чувствовал носом тошнотворный запах своих мучителей.

   Они снова издавали звуки, – звуки, которые, казалось, что-то значат. Сопенье и уханье, сквозь которые отрывочно пробивалась какая-то «речь», он вроде бы даже ее понимал. Уже несколько дней он относительно нормально слышал – Боуэн снизила ему дозу диазепама – и сейчас разобрал что-то вроде «хууууянехочутебяпугатьгррррнннннн» и «хууубудьостороженгррррнннн».

   Как это может быть? Он пытался разобрать звуки, расшифровать их, уткнув морду в угол, надеясь, что чужие грубые шерстяные пальцы не вырвут его оттуда, а колючие лапы не станут бить его и колоть шприцами.

   Ушли. Саймон обернулся и увидел на своем картонном столе телефон. Вернее, почти телефон. Подойдя ближе, он понял, что к самому обычному телефону – ну там клавиши, корпус, трубка – приделан небольшой экран. Было ясно, что экран – неотъемлемая часть этой штуки, и все же это неправильно, очень неправильно, что-то тут не так. Но он не успел разобраться, что именно, – штука зазвонила.

   Зазвонила точно так же, как звонят все телефоны в природе, очень прозаично, но с глубоким смыслом. Ее «трррень-трррень-трррень-тррррень» сообщало Саймону: «Это тебе ухает мир, мир, в котором идет обычный рабочий день, водопроводчики чинят краны и все такое», как всегда. Он уселся перед штуковиной, тупо уставившись на нее, и думая, нет, наслаждаясь мыслью, что если очень быстро поднять трубку, то ему, может быть, ответит клерк из книжного магазина (он ухает, что пришел его заказ) или, например, секретарь зубного врача (он спешит сообщить, что Саймону пора на прием).

   Гулкое эхо носилось от стены к стене в замкнутом, узком помещении, а штука все звонила, и в результате возникала слабая звуковая дисторсия, которую Саймон ассоциировал с собственным ощущением отрыва от своего тела, несовпадения в нем духовного и физического. Тут он впервые заметил, что на нем неприлично короткая больничная куртка из какой-то плотной зеленой ткани, а ниже ее ничего. Саймон уставился на свои ноги, уделив особое внимание знакомому лабиринту потертостей и трещин на ногтях, шишке на сгибе большого пальца. Казалось, ноги где-то далеко, он смотрит на них словно через телескоп, но с другого конца.

   «Тррррень-тррррень-тррррень…»

   Телефон с экраном продолжал звенеть. Шнур от прибора змеился по линолеуму и исчезал под дверью, напоминая Саймону чудовищную пуповину из его сна. Художник не смог удержаться от мысли, что этот провод совсем недавно, как раз вовремя, был вырван из чрева другого, большего телефона.

   «Тррррень-тррррень-тррррень…»

   Не осознавая, почему он так уселся, Саймон обхватил телефон лапами, чувствуя ступнями вибрацию, поднял трубку и приложил ее жесткую поверхность к своему естественным образом распластанному мягкому уху.

   Едва раздался щелчок и установилась связь, по маленькому экрану побежали помехи. Когда снег прошел, на экране появилась черно-белая картинка – морда довольно старой, довольно толстой обезьяны. Зверь пил чай из чашки, зажатой в одной лапе, а другой прижимал такую же, как у Саймона, трубку к еще более распластанному уху. У Саймона случился непроизвольный приступ истерического хохота, он в конвульсиях рухнул на кровать. Картинка была такой нелепой, такой диснеевской, вылитая современная фотография, грубый антропоморфизм, тем более грубый, что на морде обезьяны отразилось удивление. Саймон увидел, как зверь поставил чашку на стол, плечом прижал трубку к уху и замахал кому-то, кто не помещался на экране.

   – Ну вот, он снял трубку, – показал Буснер Боуэн.

   – Что же, начало положено…

   – Да, так и есть. Похоже, я его чем-то сильно развеселил, он хохочет.

   – Выглядит очень позитивно. Я из него даже причмокивания вытянуть не могла.

   – Может, у него просто судороги? Я не заметил, он уронил трубку «хууууу»?

   – Может, и судороги. Мы отмечали неадекватные движения лапами.

   Боуэн сидела рядом с Буснером на медсамочном посту. Доббс стояла за их задницами, очищая ногти Буснера перочинным ножом. Старших подростков именитый психиатр отправил гулять по больнице, а Прыгун и Уотли занялись ксерокопированием записок Дайкса.

   – «Хууууу» вот он снова появился, камера снова его поймала. Саймон, ты меня видишь, ты меня слышишь «хууууу»?

   Саймон видел его и слышал, и если бы знал, что все это значит, сам бы показал, что у старого шимпанзе судороги. Потому что видел следующее: зверь, зажав трубку между голым хрящом своего уха и нестриженым плечом, крутит у себя перед мордой пальцами двух свободных лап, словно отбивая какой-то ритм.

   Но это махание пальцами казалось Саймону вдвойне странным, потому что здесь, как и в случае со звуками, которые издавали его мучители, он тоже – не понимая как – различал отдельные движения и смысл; в жестикуляции были явно различимые знаки. И тогда, снова не понимая, как это ему удается, Саймон уселся перед видеофоном – а это, конечно, был видеофон – и, ухватив трубку на манер своего сожестикулятника, замахал в отзнак.

   – Зверь-зверюшка, – показал он, – хвост-лапы, зверь-зверюшка, пук-пук, ка-ка зверюшка…

   Периодически сию детенышскую чушь прерывали разного рода глухие, искаженные вокализации типа «пшшшелввонннн» и «твооооййййууууумммаааать».

   Буснер со всем вниманием следил за этими жестами и звуками. Так, чтобы не видела камера, он показал Боуэн:

   – У него раньше бывали приступы копролалии «хууууу»?

   – «Хууууу», – отзначила она, – если и бывали, мне об этом не известно.

   – Ну, сейчас у него точно приступ копролалии! – Буснер не отрывал глаз от экрана, на котором мелькали лапы Саймона:

   – Пись-пись зверюшка пись. Пись-пись зверюшка пись…

   – Если у него «ггррррнн» копролалия, то дело куда проще, чем мы думали…

   – Я хочу «хи-хи» пук-пук на твою башку-башку, «хххиии-хиии» пук-пук на твою башку…

   – В конце концов, кататония, как отмечал Ференченци, есть полная противоположность нервным тикам, а у него же была кататония, не так ли «хууууу»?

   – «Твввввооооййййууууммммааааааать» пук-пук на твою попку-жопку, пук-пук на твою башку…

   – «Хууууу» Зак, все это мало похоже на кризисную стадию синдрома Туретта «хууууу»? Да и другие его симптомы не вписываются в такой диагноз.

   – Ну» уууууу» строго показывая… Вот что, Саймон «ХуууууГраааа»! – прервал художника Буснер. – Брось все это и смотри на меня, это важно.

   Тут Саймона в самом деле свела судорога. Он ясно понял, что означали звуки в трубке. Они означали «внимание!», точно как дорожный знак с такой же надписью. Художник прекратил бормотать и дергаться, и пристально уставился на отвратительную морду на этом дурацком маленьком экране, на звериную физиономию, которая миг назад что-то показала ему. Показала мне? Что это значит, показала мне? Показала? Мне? Ну уж нет, это так не показывается, нужно было не «показать», а сделать что-то другое, это обозначается…

   – Саймон, ты видишь, что я тебе показываю «хууууу»?

   – Я… я вижу «хууууу».

   Что, он на самом деле видел? С чего это он взял, что видит? И кто – он?

   – «Хи-хи!»

   – Ты видишь что-то смешное, Саймон?

   – Я вижу тебя – ты смешной до чертиков, ты же шимпанзе «хи-хи-хи-хи»!

   – Но ведь ты тоже шимпанзе.

   – Нет, я человек. Ох «хуууу-уаааааа»! Черт побери, мне надоело! Я уже трындел про это с другими сраными макаками, этим «хууууу» зверьем, которое ко мне ходит. «Хуууу» Боже мой! Вы же не, вы же не…

   – Не знаем, что это такое? Не знаем, как тебе тяжело «хууууу»? Ты прав «чапп-чапп», Саймон.

   Знаки Буснера были умопомрачительно элегантны. Боуэн восхищенно смотрела на него – он по-прежнему наделен своим давним талантом общаться с самыми тяжелыми больными.

   – Но я не об этом собирался сейчас жестикулировать. Давай пока сполземся вот на чем: наша проблема – то, что для тебя я выгляжу, как шимпанзе, так «хууууу»? Хорошо, давай теперь «хууууу» от этого отталкиваться «чапп-чапп». Если тебе тяжело смотреть на мое изображение, поверни экран, чтобы мои черты морды «хууууу» исказились, может, тогда я стану больше похож на человека «хууууу»?


   Прыгун и Уотли заключали союз в «Кафе-Руж», через дорогу от больницы. Уотли предложил на всякий случай сесть за столик на улице, чтобы не создавать впечатление, будто они специально ищут уединения.

   – Это «уч-уч» просто глупость, – показал Прыгун, когда они переходили через дорогу. – Если мы сядем тут, то навлечем на себя больше подозрений, чем араб с гранатой в израильском автобусе.

   – «Ррррряв»! – рявкнул Уотли и сильно стукнул Прыгуна по голове. – Ты это брось, Прыгун, мы, конечно, заключаем союз, но из этого не следует, что ты имеешь право мне дерзить!

   – П-п-п-простите, – задрыгал пальцами Прыгун, – я, разумеется, восхищаюсь вашей задницей, доктор Уотли, – и поклонился низко-низко, но не из покорности. Он просто ждал своего часа. В хороший день и карликовый пони – скаковая собака, напомнил он себе в четвертый раз за утро.

   В конце концов они забрались в самый дальний угол заведения, спрятавшись за искусственными цветами. В кафе и без того было полным-полно шимпанзе. Как раз подползло время первого обеда, и секретари и прочий персонал больницы вывалили на улицу выть и чиститься. На заговорщиков никто не обращал внимания – и в первую очередь официант-бонобо с дредами на голове.

   – Ну что же, – показал Уотли, усевшись, – ты хочешь заключить со мной союз, сбросить старика. Наверное, у тебя еще есть мысль стать главным в его домашней группе, «хууууу» Прыгун? У Буснеровских самок течка, не так ли «хууууу»? А тебе не достается твоя доля «хууууу»?

   – Знаете, меня тошнит вести такие обмены знаками, правда, доктор Уотли…

   – «Ххууууу» значит, у тебя есть более благородный повод напасть на своего вожака «хууууу»? Должен призначиться, не припомню, чтобы ты хотел оказать мне такую же поддержку, какую просишь теперь от меня, в прошлом году, на симпозиуме в Борнмуте, где Буснер распоказывал про свои очередные месмерические опыты.

   – Ну и что с того, тогда я не мог, вы же понимаете, а вот сейчас времена изменились. У меня есть… я кое-что важное узнал про Буснера, и это кое-что может нанести ему значительный ущерб, весьма значительный. Вдобавок, меня достало, как он всем показывает своих пациентов, водит их туда, водит их сюда, идет к вершинам по их страдающим телам. Я совершенно не желаю отправляться на очередной прием в компании какого-то несчастного безумного самца, который думает, что он чело…

   – Вот что, Прыгун, расскажи-ка мне, что знаешь, выкладывай.

   Уотли, кажется, постарался забыть, какому унижению Зак Буснер подверг его час назад. Он весь обратился в зрение и придал себе настолько повелительный вид, насколько позволяла его шелудивая шкура.

   – Ну-ууу, «чапп-чапп-чапп» для начала у него серьезный артрит, вот что…

   – «Хууууу» насколько серьезный?

   – Очень серьезный, очень. Полагаю, он постоянно испытывает сильную боль, особенно когда ему приходится на деле доказывать, кто в группе хозяин. Как вы понимаете, поддержание групповой иерархии требует значительных затрат энергии, в конце концов, у него полон дом старших подростков-самцов…


   У входа в букмекерскую контору стояла группа пожилых бонобо, завсегдатаи заведения, они глушили пиво и курили косяки, не стесняясь окружающих, а трое Буснеровых подростков пытались втереться к ним в доверие.

   – Чивотибенада, ссссаметсс, – показала одна из бонобо; Эрскин всего себя вложил в поклон, его дрожащая задница колотила по мостовой. – Чиво тут, значит, шляитись, типа, команда сраная, то-се?

   – Так и есть, – показал Эрскин, – и это нам порядком надоело.

   – А то, я так и думала, – щелкнула пальцами бонобо. – Ну, да чиво паделаишь, видишь ли, сынок, это наша территория, то-се, так что «рррряв!» пошел-ка вон, засранец, то-се…

   – «Хууууу?» Мы ведь только хотели – о ваша анальная высоковонючесть…

   – Н-да «хууууу»?

   – Мы только хотели спросить, не знаете ли вы кого-нибудь, кто бы мог нам незадорого продать косячок… «хууууу»?


   – Я… я просто не хочу, чтобы они ко мне прикасались…

   Саймон сидел все так же согнувшись в три погибели над странным прибором, то и дело отворачиваясь от экрана – хотя изо всех сил старался делать это пореже – и разглядывая желтую, как дынная корка, кожу на ступне в щелке между полом и своей шерстистой щиколоткой.

   – Пожалуйста, не разрешайте им прикасаться ко мне.

   – Ни в коем случае, ни в коем случае, они совсем-совсем не будут этого делать.

   Пальцы Буснера ласкали воздух перед камерой, его вокализации были мягче, чем впервые набухшая седалищная мозоль у самки, яснее, чем голубое небо в солнечный день.

   – Вот что мы сделаем: после того как мы еще помашем лапами, вы хорошенько отдохнете «хуууу»? А потом, завтра, доктор Боуэн и я кое-что сделаем, чтобы вы могли пройти обследование. Мы сделаем все, чтобы вы нас почти не видели. Очистим этаж, прогоним всех обезьян, чтобы между вашей палатой и той, где мы будем вас обследовать, не было никого…

   – Тогда кто же будет меня обследовать «хууууу»?

   – Мы, мы, но если хотите, мы переоденемся, «хууууу» замаскируемся.

   Саймон внимательно посмотрел на неясное изображение Буснера на крошечном мониторе. Интересно, почему он перестает понимать, что показывает тот шимпанзе, если слишком далеко отклоняет экран? Вокализации сами по себе не могли передать полноту смысла, их не хватало, это был просто акцент. А с другой стороны, если он вглядывался слишком пристально, то начинал различать эти жуткие клыки, эту кожистую морду, эти губы, которыми, кажется, можно пользоваться не хуже, чем руками, эти зеленые глаза, эту черную шерсть…

   – Замаскируетесь? К-к-как «хууууу»? «Хууууу».

   – Может, нам маски надеть «хууууу»? – махнул лапой Буснер, щелкнув себя пальцами по темени.

   – Д-д-да, пожалуй, это неплохая идея. И… и, может быть, брюки. Брюки или что-нибудь еще, чтобы закрыть ваши ноги. Я… вид ваших ног… с этой вот шерстью… он очень пугает меня.

   Буснер махнул лапой Джейн Боуэн.

   – Что он имеет в виду, брюки «хууууу»? Может, он про намозольники «хууууу»?

   – Понятия не имею. Главное его задобрить, ведь он, того и гляди, опять потеряет сознание, сколько раз я это видела.

   – Хорошо, Саймон, – продолжил Буснер, – мы наденем какую-нибудь нижнюю одежду. А теперь «чапп-чапп» большое спасибо, что пожестикулировали со мной сегодня. Я хочу, чтобы сегодня вы больше об этом не думали. Отдохните, а завтра мы наконец займемся делом всерьез, начнем, стало быть, выяснять, что с вами такое. «ХууууГрраааа».

   Буснер повесил трубку и повернулся к Боуэн.

   – Брюки, чтоб мне провалиться! Отлично он это показал – брюки!

   – Может, тут что-то вроде фетишизма «хууууу»? – Морда Боуэн изобразила гримасу, нечто среднее между отвращением и приятным удивлением. – Придется мне отправиться в Сохо или куда-нибудь еще, где есть магазин «Энн Саммерс»[82]… Если только не…

   – «Клак-клак-клак… хиии-хииии!» Пожалуй, у моих старших подростков найдется пара брюк, завалялась где-нибудь в доме.

   Буснер был вне себя от веселья при одной только мысли о брюках.

   – В общем, я что-нибудь придумаю. Если не найду ничего дома, пошлю Прыгуна в магазин. А ты мне нужна для другого, будешь готовить помещение для тестов и обследования.

   Обезьяны слезли с табуреток на посту старшей медсамки и улеглись на пол, свернувшись в клубок. Восемь лап сплелись во взаимной чистке, одновременно обмениваясь знаками.

   – Я понимаю, пока рано что-либо утверждать, Ваше Превосходительство…

   – Ради Вожака, Джейн, «чапп-чапп» мы слишком давно знаем друг друга, зачем такие формальности. Обозначай меня просто Зак.

   – Хорошо, Зак, у тебя есть какие-нибудь мысли по этому поводу «хууууу»?

   – Чего не знаю, того не знаю, «груууунннн» не знаю совсем. Что с ним? Ответить на этот вопрос очень сложно. Да, его мания для него очень болезненна, галлюцинации вызывают у него сильнейшее беспокойство, но вполне может оказаться, что его психическое состояние продуктивно и позитивно. Здесь, несомненно, некое раздвоение личности, этакая ментальная диплопия,[83] но, пока мы не положим его под томограф, мы ничего не узнаем. По-моему, на этом у нас все, или ты хочешь что-то добавить «хууууу»?

   Боуэн ответила не сразу, продолжая извлекать из шерсти на пузе у босса какие-то частицы, похожие на засохшие капли дезодоранта для самцов. Подумав, она показала:

   – Зак, ты не думал, что это синдром Ганзера?[84]

   – «Чапп-чапп» интересная мысль. Впрочем, не показать, чтобы его отзнаки, строго жестикулируя, не имели отношения к делу, а это, как ты знаешь, самый характерный симптом синдрома Ганзера. Они свидетельствуют скорее о том, что он в онейроидном состоянии[85] и словно бы распоказывает нам свой сон. Но какова бы ни была причина этой симптоматологии, самое любопытное – это что вся его история так потрясающе последовательна. Возможно, его «человекомания» окажется в конечном итоге чем-то похожим на синдром Ганзера или Туретта, и, как только мы хорошо ее опишем, может вскоре выясниться, что такие случаи встречались и раньше, и так наш новый синдром научатся опознавать. «Грррууууааааа» как бы то ни было, настала пора второго обеда, а мне еще показывать эту сраную лекцию в Юниверсити-Колледже, скучища адская. Так что, пожалуй, заберу-ка я своих парней и поползу по делам. Не знаешь, куда запропастился мой пятый самец?

   – Он с Уотли, я помогу тебе их найти.


   – «ХуууууГраааа!»

   Буснер забарабанил по автоматическим дверям больницы – они давно не работали, и от закрытия их удерживали только ящики из-под бутылок с молоком, поставленные на пол. Двери задрожали – Буснер любил прощаться мощно и со значением. Он повернулся и медленно зачетверенькал к «вольво», где за рулем ждал Прыгун.

   – «Хууууу» Зак! Вот еще что… – устремилась за ним Боуэн. – У Саймона сегодня вечером открывается выставка в Галерее Джорджа Левинсона, на Корк-стрит.

   – Ты не шутишь «хууууу»?

   – Я думала, может, тебе стоит туда заглянуть. Его любовница заскочит сегодня за мной после полудня, она внесет меня – или нас обоих – в список.

   – Неплохая идея. У меня билеты на «Турандот», я иду с Шарлоттой, моей первой самкой, у нее течка, и проходит очень тяжело, должен призначиться. Но я уверен, она не будет против, если я пропущу первый акт…


   – «Вррраааа!» Где ты, черт подери, был, Прыгун, – показал Буснер, едва его «вольво»-мастодонт покинул забитую больничную парковку, – и куда подевались мои старшие подростки?

   Прыгун предпочел проигнорировать первую часть вопроса и перевести ярость босса на головы Эрскина, Чарльза и Карло.

   – Вон они где, вожак.

   Он показал пальцем в сторону букмекерской конторы, где и примостилась упомянутая троица. Прямо на глазах папочки Эрскин взял из передних лап одного из бонобо косяк и мощно затянулся. Раздался скрежет тормозов – «вольво» остановился напротив компании, и Буснер высунулся в окно.

   – «Врррраааа!» А ну в машину, малолетние преступники, отдайте этим шимпанзе их марихуану и ко мне, мы опаздываем.

   Подростки исполнили приказ с максимально доступной быстротой, у Эрскина на глаза навернулись слезы – трудно незаметно и на бегу выдыхать. Юные наркоманы тихонько пристроились на заднем сиденье и приготовились высматривать очередную лекцию о воздействии конопли на психику, или об отвратительных предрассудках в отношении бонобо, или о прискорбном состоянии лондонской транспортной системы, или обо всех указанных предметах сразу. Противу ожидания, «вольво» спокойно вернулся на Фулем-Пэлес-Роуд, и ни один знак не сотряс воздух – пока, разумеется, они не доехали до Хаммерсмитской развязки, и Буснер снова не ткнул пальцем Прыгуна:

   – Ты не ответил «грррнннн», о чем ты там махал лапами с этим уродом Уотли?


   В тот же день ближе к вечеру Джейн Боуэн снова находилась на медсамочьем посту вместе с Сарой Пизенхьюм. На Саре был ее лучший дневной намозольник, изящная шелковая вещица от Селины Блоу.[86] Холодная ткань просторной ластовицы ласкала ее вздутую промежность. Она приехала в больницу прямо из дому – где иногда делала офисную работу, – так как д-р Боуэн любезно ухнула ей и показала про видеофонную связь, которую она и д-р Буснер сумели установить с Саймоном.

   Вдруг, думала Сара, одеваясь, Саймон поглядит на меня и этот намозольник – она даже не могла полностью сформулировать эту мысль, хотя пальцы складывались в нужные знаки, пока она застегивала петли вдоль бедер и между ними, – и захочет меня. Может, плотская страсть заставит его причетверенькать в себя, излечит.

   – Отличный намозольник, – показала Джейн Боуэн. – Селина Блоу, верно «хууууу»?

   – Д-да, год назад купила на распродаже – просто так я не могу позволить себе такую вещь.

   – «Хууууу» значит, Саймон не дарит вам одежду? Я хотела показать, одежду для гнездальни?

   – Почему вы спрашиваете «хуууу»?

   – Ну, дорогая моя, не смотрите на меня так. – Джейн Боуэн подползла поближе к Саре и принялась ее чистить, расправляя шерстинки на шее молодой самки, наклоняя их сначала в одну сторону, затем в другую, вытряхивая частички талька. – Дело в том, что как часть своего «чапп-чапп» психоза ваш самец нам показал… В общем, вид задних лап, покрытых шерстью, для него крайне болезнен. Я так «грррннн» думаю, что в его «мире людей» – так его Саймон обозначает – голые ноги этих животных прикрыты…

   – Брюками «хууууу»?

   – Да, и юбками.

   – И юбками «хууууу»?

   – Именно так.

   Сара покраснела, – казалось, она не замечает, как другая самка копается у нее в шерсти.

   – «Хуууу-чапп-чапп» не знаю, ну… да, он подарил мне пару юбок. Нет, ничего такого, никаких извращений, поймите меня правильно. Никакого твида, никакой шерсти, но все-таки у меня есть пара простых хлопковых юбок. Не знаю… если бы я надела их и пришла сюда, то чувствовала бы себя до невозможности странно.

   – Ну что ж, не стоит сейчас на этом зацикливаться «гррннн», доктор Буснер показал, что Саймон должен отдохнуть, но все-таки давайте посмотрим, как он отреагирует на вас и ваш изысканный намозольник.


   Саймон лежал в гнезде, свернувшись клубком и пытаясь заснуть. Неожиданно зазвонил видеофон. Черт побери! Он вскочил на ноги. Черт побери! Эта штука заставляла его вспоминать об окружающем мире, о своем сумасшествии и позоре. Почему они, черт возьми, не оставят меня в покое!

   Саймон спрыгнул с гнезда и бросился на пол. Удивительно, но приземлился на четвереньки, передние лапы оказались аккурат по обе стороны от телефона с экраном. Он поднял трубку и прижал ее к уху. На экране нарисовалась обезьянья морда.

   – «Клак-клак-клак» чивотибенада, макака «ррряв» мордатая? – показал Саймон и зарычал, клацая изо всех сил зубами.

   – Это Джейн Боуэн, Саймон, ваш лечащий врач, со мной тут еще кое-кто, хочет с вами пожестикулировать.

   – И кто же это «хууууу»? «Врррраааа!» Разве та старая обезьяна не велела вам оставить меня в покое «хууууу»?

   – Вы имеете в виду доктора Буснера «хууууу»? Саймон опешил и от неожиданности упал на задницу.

   – Буснер? Вы имеете в виду самца, который придумал количественную теорию безумия «хууууу»?

   – Да, он ею занимался, как и многие другие шимпанзе.

   Джейн Боуэн была заинтригована. Вдруг тот факт, что Саймон опознал имя Буснера, самца, мордно ему незнакомого, послужит отправной точкой для излечения его агнозии, ниточкой, за которую они выведут художника из воображаемого мира в реальность?

   – Я его видел – и слышал. Он когда-то участвовал во всяких дурацких телешоу, кажется, в семидесятые, не правда ли «хууууу»? Я, признаться, всегда считал его своего рода шарлатаном…

   – «Ррррряв!» Что вы себе такое позволяете, черт побери «хууууу»! Буснер необыкновенно влиятельный шимпанзе – он большая обезьяна, чтоб вы знали!

   Рев доктора парализовал Саймона, иначе бы он, конечно, продолжил дразнить эту макаку. Правду показать, ему нравилось дразнить макак – занимаясь этим, он чувствовал себя куда более живыми куда более умственно здоровым, куда более воплощенным, чем в другие минуты, так было с первого дня его госпитализации. Но одновременно он и боялся эту макаку. Боялся, что она войдет в палату и прикоснется к нему.

   – «Хуууу» прошу прощения, ваше медицинское величество, – склонился в поклоне сумасшедший, – я совершенно не хотел оскорбить вашего коллегу.

   И тут Саймон, не понимая, зачем он это делает, повернулся к экрану задом и ткнулся им в камеру.

   – Все в порядке, Саймонушко, я все понимаю, – показала в отзнак Джейн Боуэн и повернулась к Саре, – в целом он сейчас вменяем, осознает, что происходит, я попробую убедить его пожестикулировать с вами. Саймон, тут Сара, она хотела помахать с вами лапами, я уступаю ей место.

   Сара? Саймон рискнул подойти поближе к экрану, осмелился вообразить, что увидит сейчас на его пластиковой поверхности ее восхитительные черты, изящный ромб лица, волосы на пробор. Но вместо этого на него уставилась морда еще одной макаки.

   – Саймон, милый, – показала Сара, – «грррннн» это я, Сара, как ты себя чувствуешь, любовь моя «хууууу»? Как ты?

   Как он осунулся! Как опала его шерсть, какая она тусклая! И все равно он мой самец, решительно показала себе Сара и отпрянула от камеры, насколько позволяло узкое пространство за стойкой дежурной медсамки, чтобы Саймон мог видеть ее намозольник и представить себе скрытые под тканью прелести.

   Саймон же увидел лишь шимпанзе в синей футболке и каких-то кальсонах, притянутых штрипками к задним лапам зверя, с огромной ластовицей и без штанин. Ткань была вся в бороздах и складках, а в месте, где, по идее, располагались половые органы чудовища, принимала форму этакого артишока. Картина, с одной стороны, очень смешная, с другой – очень страшная.

   – «Хуууу» шшоэтотакойййэ «хууууу»?

   – Саймон, – снова показала она, – это я, Сара.

   – «Хуууу» кто бы вы ни были, я не в силах… – свободной передней лапой он прикрыл брови, закрывая глаза от зверя, и допоказал: – …смотреть на вас.

   – «Хуууу» Саймон, «хуууу» Саймон, моя несчастная любовь, я пришла показать тебе…

   – Что?! «Хуууу» что такое вы можете мне показать, вы… абсурд ходячий, чушь на задних лапах!

   – Показать тебе, что Джордж решил все-таки открыть выставку.

   – Выставку «хуууу»?

   – Твою выставку. Он сам натянул и обрамил холсты. Закрытый просмотр сегодня вечером.

   Сара с удивлением разглядывала морду своего самца. Казалось, он пытается понять, что ему только что показали, переварить это. Правильно ли было с ее стороны сообщать ему об этом? Что из этого выползет – он вернется на родимый берег, вернется к ней или, наоборот, уплывет еще дальше по бурным волнам своего психотического моря?

   – «ХуууууГраааа!» – неожиданно ухнул Саймон и бросил трубку.

Глава 11

   Всю вторую половину того жаркого дня Тони Фиджис провел в отеле «Брауне». Он частенько захаживал туда в такие летние дни, когда статью сдавать было не нужно, а молодых самцов, за которыми он мог бы приволокнуться, не имелось. Ему нравился местный интерьер – смесь британских и индийских деталей, нравилось наблюдать за американскими шимпанзе, как они прибывают и убывают, как тянут за собой маленькие чемоданчики, первый раз входя в гостиницу, и как тянут те же самые, но раздутые от покупок, чемоданчики, когда гостиницу покидают.

   Американцы чаще всего были жирные – даже бонобо. Тони, который – совершенно справедливо – считал себя уродом, испытывал почти физическое злорадство каждый раз, когда видел таких вот шимпанзе, четверенькающих в танковых чехлах – одежда меньших размеров на них не налезет – от «Бёрберри»[87] или в пестрых гигантских гавайских футболках. А толстяки-бонобо! В самом деле, прогресс – за каких-то две сотни лет превратиться из тощих рабов на плантациях в жирных клиентов дорогих лондонских отелей. Это ли не самое яркое свидетельство воплощения в жизнь Американской Мечты?

   Тони повертел в лапах номер «Ивнинг стандард», сложил его как попало и бросил на кофейный столик. Читать в газетенке нечего, подумал он, но ведь «это не газета!». Его пальцы с раздражающей легкостью сложились в этот рекламный лозунг. Несколько месяцев назад он появился на фургончиках «Ивнинг стандард», раскрашенных под итальянские скоростные поезда в красные и белые шевроны, – по Лондону нельзя было и квартала пройти, чтобы не натолкнуться на них; фургончикам вторили рекламные щиты и прочие рекламоносители. «Ивнинг стандард» – это не газета!» – именно благодаря этой фразе продажи издания резко пошли вверх. Необычно для современного мира, подумал Тони, показали правду и сумели на этом заработать. Смешно.

   Вычетверенькивая из бара, Тони Фиджис рассеянно постучал себя по карманам пиджака из грубого шелка, проверяя, не забыл ли на столике приглашение на закрытый просмотр выставки Саймона Дайкса. Тони ухнул Джорджу Левинсону во время второго обеда, предложил причетверенькать пораньше, чтобы обсудить тактику на вечер. Тони любил Саймона, но по-настоящему заботился только о Саре. Он совершенно не хотел, чтобы писаки – и просто надоедливые ухажеры – имели хоть малый шанс как-то ее обидеть.

   Пробираясь вверх по Дувр-стрит к пересечению с Графтон-стрит, Тони пытался вообразить, что его ждет в галерее. Джордж Левинсон категорически запретил делать репродукции новых картин Саймона, а теперь Саймон лежал в больнице после своего ужасного припадка и поэтому сам не мог заниматься «предварительной рекламой». Единственное, что было опубликовано, – фрагмент одной из картин, на приглашении. Его отпечатали по новой технологии, как печатают объемные открытки; на нем красовался объятый пламенем детеныш, который падал с листа бумаги прямо на зрителя. Всякий, кто догадывался повертеть приглашение, замечал, что под определенным углом горящая шерсть детеныша начинала сверкать.

   Тони открыл конверт с приглашением у себя, в многоквартирном доме на Натчбул-Роуд, где родился и где до сих пор жил с матерью. Увернулся от слюнявого рта карликового пони, притворился, что не заметил материнских знаков («Хууууу» что это тебе такое прислали по почте?»), ринулся по коридору, заполненному гнетущими запахами старой самки, и нырнул в свою комнату.

   Выглядела она странно. Одна ее половина сохранилась в первозданном виде с времен, когда ее хозяин был старшим подростком: стены украшали плакаты глэм-роковых команд семидесятых – «Слейд», «Ти-Рекс», «Суит», – на покрывале для гнезда были изображены зверюшки из книг Беатрикс Поттер,[88] на полках стояла «Нарния»[89] и комиксы, в основном для девочек, типа «Джеки» и «Банти», и так далее, вплоть до стеклянных фигурок балерин.

   Другая половина однозначно принадлежала взрослому самцу. Основную ее часть занимал рабочий стол с дырками для коленей, заваленный книгами и бумагами, сбоку стоял ящик с подсветкой и матовым стеклом для просмотра слайдов. Над столом висели полки, забитые шикарными альбомами по искусству. Среди беспорядка стояла стальная пепельница, полная окурков от «Бактриан-Лайтс», а рядом с ней лежал осколок зеркала, покрытый крошками кокаина. Каким-то неведомым образом нашлось также место для набора канцелярских принадлежностей, любовно освещенного прикрученной к столешнице лампой от «Энглпойз».[90]

   Тони водрузился на крутящееся кресло у стола, обвив задние лапы вокруг торса, словно младенец перед тем, как громко заплакать. Одним взмахом пальца с толстым острым когтем Тони вскрыл желтый пакет, на обороте которого значилось: «Галерея Левинсона. Изящные искусства», и оттуда немедленно вывалился объемный полыхающий детеныш.

   Как часто, подумал Тони, детеныш бывает для своего отца вожаком? Этот горящий детеныш – что он означает? В последние недели перед срывом Саймон не раз делал толстые намеки, что его новые картины повествуют о телесности, о самой глубинной, фундаментальной и притом физической сути шимпанзе. Всякий раз, когда Саймон делал такой намек, Тони немедленно взмахивал лапами, пытался что-нибудь из него вытянуть. Но пока воспламененный детеныш не приземлился у него на рабочем столе, Тони не понимал, насколько шокирующими могут в самом деле оказаться картины Саймона.

   И вот теперь Тони обогнул фонарь на углу Графтон-стрит и Корк-стрит[91] и застыл. Некоторое время он стоял так, рассматривая фантастически розовую и сияющую задницу велокурьера, который пыжился, взбираясь вверх по улице к Пиккадилли. Тони покачал головой, шерсть на которой уже давно линяла, хотя ее хозяину не исполнилось еще и тридцати пяти. Для таких вечеров, как сегодняшний, ему давно пора завести себе парик. Тони был маленький и стройный, почти бонобо; в глазах одних – достоинство, в глазах других – недостаток хуже некуда. Но самое поганое, как хорошо понимал Тони, это лежащая на нем печать гниения, которое давно поразило его мать; он знал, что ее жуткий старческий запах впитался в его шерсть настолько, что никаким дезодорантом не выведешь.

   Тони Фиджис связал чувство отвращения к собственному телу с этой новой информацией о Саймоне, о его картинах. Как они уместны, как вовремя, подумал он, они появились – ведь те же вопросы занимают и его самого и, может быть, сведут его с ума, как свели Саймона. Может быть, Саймон разучился верить в спаривание – как и он сам. Хотя, конечно, причины у нас очень разные.

   Конечно, с чисто физической точки зрения Тони был трус, и все же ему достало смелости дожестикулировать до логического конца и сделать вывод: его неверие связано с тем, как в нынешние времена живут шимпанзе, насколько они отрезаны от природы, в какой денатурированной среде обитают. А раз так, не удивительно, что в газетах и журналах некуда деваться от картинок, которые всех зверей наряжают в шкуру шимпанзе.

   Вот, например, журнал «Нью-Йоркер», который Тони покупает в основном ради фотографий Маплторпа, а в последнее время также Ричарда Аведона.[92] В нем масса карикатур с ошимпанзеченными животными, притом ошимпанзеченными грубо и глупо: поющие собаки, острящие лоси, задумчивые бизоны, философствующие люди. Никто не замечал в этих картинках никакой неловкости, – по крайней мере, Тони не знал ни одного шимпанзе, кто бы созначился с очевидным для самого Тони фактом: они положительно свидетельствуют, что их автор страдает каким-то психическим заболеванием, как минимум неврозом. Навязчивой идеей, пагубным пристрастием искать все новые способы изобразить пропасть, разделяющую нас и всех прочих живых существ.

   Не далее как на прошлой неделе в «Нью-Йоркерс» опубликовали картинку, на которой типичный самец-рекламщик с Мэдисон-авеню жестикулировал с белкой, сидевшей на дереве в Центральном парке. Белка показывала: «О'кей, он виновен, это ежу ясно, давай пожестикулируем о чем-нибудь другом «хууууу»?» – намекая, несомненно, на суд над О.Дж. Симпсоном, на этот непрекращающийся журналистский вой, который заставлял опасаться, что ядовитая волна бонобизма накроет США целиком. Но ирония картинки заключалась не только в этом, она была глубже, куда глубже, думал Тони. Покачав головой, он встал на задние лапы и направился ко входу в Галерею Левинсона.

   – «Х-хххуууу» как я рад тебя видеть, Тони, – заухал Джордж, причетверенькав к дверям из дебрей выставочного зала. – Я просто комок нервов, один сплошной комок нервов «иииик-ииик-иииик»!

   – «Х-хххуууу» вот что, Джордж, так не годится, успокойся, возьми себя в лапы… – отзначил Тони. Его шрам скрутился в спираль замешательства, превратив и без того морщинистую морду в этакий проколотый футбольный мяч.

   Самцы уселись на пол у стойки на входе и некоторое время держали друг друга за яйца, а затем начали неторопливо чиститься. Тони удалось извлечь из шерсти между пальцев задних лап Джорджа катышки клея, которые со вчерашнего дня доставляли Левинсону массу неприятностей. Джордж же чистил Тони рассеянно, просто тыкал туда-сюда пальцами.

   Пока они чистились, до ушей Тони доносились видеофонные уханья секретаря галереи, которая заносила в список гостей, планировавших опоздать к открытию.

   – И вот так у нас сегодня весь день, – застучал Джордж Тони по пузу, – и вчера то же самое «хуууу». Верно, я всегда трясусь, когда открываю выставку, но сегодняшний вернисаж – это что-то отдельное, он точно доведет меня до ручки! Кто знает, может, кончится тем, что я окажусь в том же уродском психдоме, в одной палате с беднягой Саймоном «хуууу»!

   – Трунннн» Вожак с тобой, Джордж «чапп-чапп», Джордж! Да успокойся же… – Тони бросил чистить союзника и, опершись передней лапой о стол секретаря, встал на задние лапы. Секретарь – амбициозная молодая самка, у которой в мыслях была карьера, карьера и еще раз карьера, – узнала Тони и полупоклонилась ему, не прекращая кокетничать с очередным ухнувшим в галерею шимпанзе.

   Джордж последовал примеру Тони. На нем был, как заметил художественный критик, один из этих отвратительных псевдонамозольников, которые недавно вошли в моду у молодых геев. Полный абсурд, подумал Тони; Джордж, старый ты мой баран, как ни старайся, а ягненка из тебя все равно не выйдет, даже в такой шкурке. Впрочем, он и так на взводе, не стоит это ему показывать.

   Тони Фиджис много раз бывал в Галерее Левинсона. В целом она ему нравилась – да и то, что союзник в ней выставлял, тоже чаще всего нравилось, хотя и не всегда. Внешне здание выглядело вполне традиционно – стеклянные витрины, изящная скромная вывеска с гравировкой – и наводило на мысль, что внутри все отделано дубом, а картины висят на старомодных медных крючках. Однако Джордж превзошел самого себя, создав внутри нечто совершенно противоположное, но столь же эффектное. Стены были затянуты изящной светло-бежевой тканью, верхний свет – слабый, как свет ночного неба, – истекал из миниатюрных ламп, закрытых продолговатыми абажурами, на полу лежал ковер настолько нейтрального цвета и текстуры, что, казалось, его и вовсе там нет. Всякий раз, когда Тони ходил с Джорджем по галерее, он думал, что его передние и задние лапы утопают в этакой приятной пустоте. Но главной действующей мордой здесь были, конечно, картины.

   Потолок галереи возвышался над полом примерно ладоней на восемьдесят, ширина зала составляла вдвое больше, а длина – и вовсе солидные четыреста. По обеим длинным стенам висели изображенные Саймоном Дайксом картины современного апокалипсиса. Первым внимание Тони Фиджиса привлекло полотно с эскалаторной галереей станции метро Кингс-Кросс в тот самый миг ноябрьского дня 1987 года, когда начался пожар. Он внимательно вгляделся в жалкую мордочку детеныша, с воем летящего навстречу мучительной смерти, и сразу понял, что фрагмент именно этой картины и был отпечатан на приглашении. Тони вытянулся во весь рост перед холстом. Размеры минимум сорок на сорок ладоней. Над центром полотна художник поработал особенно тщательно, это был почти фотореализм, а ближе к краям все делалось более смутным, расплывчатым, так что у самой рамы просто лежали жирные слои краски, образуя на холсте этакие горные хребты и долины.

   – «Х-хууууу» Вожак мой, Джордж, – показал Тони, – «хуууууу» Вожак мой! Теперь я понимаю, что ты имел…

   – В самом деле понимаешь, правда «хуууу»?

   – Да, да, теперь я понял. – Тони перешел к следующему холсту, который Саймон назвал просто «Летучий собор». Полотно изображало салон «Боинга-747» в то мгновение, сразу же осознал Тони, когда самолет разбивается о землю. Целые ряды кресел летели на зрителя вместе с сидящими в них пассажирами, превращаясь в гигантский салат из свежезабитой шимпанзечины. Как и на предыдущей картине, в центре располагалось изображение детеныша в том же фотореалистическом стиле. Этот детеныш не знает, что ему грозит, он сидит, пристегнутый к креслу, пальчики передних и задних лап целиком поглощены управлением электронной игрушкой, на экране четко видна миниатюрная гуманоидная фигурка Тупого Конга.

   – Вожак мой! – снова показал Тони Фиджис и завыл: – «Хууууу».

   – Оторопь берет, правда «хуууу»? – Ужас Тони Фиджиса явно привел Джорджа Левинсона в чувство. Джордж, в конце концов, жил с этими работами уже много недель. А поскольку у Саймона случился срыв, ему пришлось вдобавок заниматься натяжкой и обрамлением холстов – работой, которую художник обычно брал на себя. Галерист продолжил махать лапами:

   – Прости меня за грубый жест, но, учитывая, что Саймон в больнице и, кажется, совсем сошел с ума, я берусь предпоказать, что ни один критик не удержится от постоянно присутствующего соблазна написать мммм… покажем так, нечто на тему нечеткости границ между жизнью художника и его творчеством, как думаешь «хууууу»?

   – Я полностью с тобой созначен, Джордж. Давай-ка почетверенькаем в твой кабинет, выпьем и занюхаем по линии. Думаю, нам обоим это весьма не повредит.


   Когда двое шимпанзе выползли из кабинета Джорджа спустя двадцать минут, две порции виски и три дорожки на нос, в галерее уже начали собираться обезьяны. Обычная толпа, какая бывает на всех вернисажах, – по крайней мере, обычная для вернисажей Саймона Дайкса. Первой появилась группа молодых художников-концептуалистов, которые постепенно начинали доминировать на лондонской сцене.

   Тони, разумеется, всех их знал – либо по «Силинку», либо по компании Брейтуэйтов, близких им как по возрасту, так и по эстетике. Тони считал их – по крайней мере, как группу – немного двинутыми, если не откровенно смехотворными. В полном соответствии с его ожиданиями, они разбрелись по галерее, все, как один, либо одетые по самой последней моде, либо выглядящие как самые распоследние уличные бродяги, демонстративно отказываясь чистить друг друга. С ними были две самки – обе привлекательные, обе с фантастическими, набухшими, готовыми лопнуть розовыми мозолями – и при этом ни один из самцов не делал ни малейшей попытки поухаживать за ними, а тем более спариться.

   Эта игра в «союзник, мы не чистимся» постоянно прерывалась нервными поклонами, которыми они оделяли друг друга. Самцы старались сдерживаться, но едва только в галерее появлялся очередной их знакомый – вот как сейчас, например, когда вошел Джей Джоплинг, торговец произведениями искусства и владелец престижного «Белого куба», – как все они начинали громко ухать, поворачивались к нему трясущимися задами и ползли навстречу.

   Они пытались, размышлял Тони, сдержать себя, но не могли. Несмотря на все их чванство, на всю гордость своей принадлежностью к авангарду, они ничем не отличались от остальных – все, что им было нужно, это занять свое место в иерархии и полизать задницу старшему, хотя бы мельком.

   Но ни Тони, ни тем более Джорджа не волновала их реакция. Эти ребята поневоле испытывали известное уважение к Саймону и его работам – концептуализм обязывал, – и даже немного завидовали Дайксу в связи с его нервным срывом – разве не «круто» быть психом? Нет, беспокоиться нужно о реакции обезьян вроде Ванессы Агридж, прожженной писаки из «Современного журнала»… а вот и она, легка на помине, заметил Тони. Журналюги из глянцевой прессы будут вне себя от счастья, едва только краем глаза увидят эту выставку. Тони собрал в кулак всю свою волю. Алкоголь успокоил его, а кокаин навел порядок в мозгах. Уж теперь он постарается вбить хоть малую толику смысла в головы знакомых критиков, а когда появится Сара, будет за ней приглядывать, возьмет ее под крыло.

   Джордж Левин сон жестикулировал с художественным критиком из «Таймс», новозеландцем по обозначению Гарет Фелтем, по прозвищу Ворчун, воплощением воинствующей тупости.

   – Это, конечно «груууннн», исследования в области шимпанзеческой телесности. Художник ищет суть шимпанзе, и ведь вы помните, что Фрейд, в конце концов, так и показывал – эго есть прежде всего и в первую очередь эго телесное, не так ли «хууууу»?

   – «Рррряв»! Вовсе я в этом не уверен, Левинсон. Мне кажется, во всем этом есть «уч-уч» изрядная доля духовного, так что здесь мы видим картины, которые эксплуатируют тела шимпанзе – и тем самым осуществляют надругательство над их душами. «ХууууууГраааа», – подчеркнуто громко заухал он и, изобразив, будто наносит мощный удар Джорджу по голове, продолжил свои высокомерные жестикуляции: – «Уч-уч» вы знаете, у меня всегда были сомнения насчет этого Дайкса, и, должен показать, его новые картины подтверждают их со всей основательностью. – Он показал передней лапой – огромной, шерстистой – на картину, обозначенную «Плоские упаковки с «Эболой». – «Уаааа» что он хочет этим показать – этой дешевкой, этим изображением разложения «хуууу»? – Фелтем в яростном возбуждении закинул голову, выставил на всеобщее обозрение свои клыки, изъеденные кариесом, желтые от сигарет, и издал серию угрожающих уханий и рыков: – «ХууууууГраааа! Ррррряв! ХууууууГраааа! ХууууууГраааа! Ррррряв!»

   Услыхав такое, все прочие критики в галерее поставили на пол прокатные бокалы, приняли серьезный вид и принялись вокализировать:

   – «ХууууууГраааа! ХууууууГраааа!»

   От пьяного гиканья в зале сделалось душно, и у Джорджа побежали по спине мурашки – не зря ли он пил с Тони и нюхал кокаин? Иные критики даже начали барабанить по стенам и полу, пока самки не попросили их перестать. Впрочем, несмотря на гогот, Джордж не был уверен, что у всех шимпанзе на уме одно и то же.

   В галерее уже собралось около пятидесяти обезьян – критики, коллекционеры, торговцы, художники и их прихлебатели. К счастью, отметил Джордж, значительную часть гостей составляли самки, у которых была течка, и порядочная доля активности представляла собой разного рода ухаживания, не имеющие отношения к выставке как таковой. В самом деле, когда вой стих, Фелтем перестал атаковать Джорджа и беззастенчиво запихнул указательный палец в задницу проходившей мимо самки. Она незамедлительно огрела его лапой, Фелтем же поднес палец-путешественник к носу.

   – «Грунннн», «груннн», – заурчал он и показал: – До течки ей осталось не более недели, прошу прощения, Левинсон, она ведь не входит в вашу сферу интересoв?

   Джордж сделал вид, что не понял оскорбительного намека, – еще не хватало драться с этим крепышом по поводу такой грубости. Позднее, однако, глазам Левинсона предстала весьма позабавившая его картина – Фелтем таки принялся спариваться с той самой самкой. Вельветовый пиджак съехал новозеландцу на задницу, он пыхтел, ухал и клацал зубами, но, судя по усталому выражению морды самки, чью голову было едва видно – так сильно самец вдавил ее в ковер, – не мог довести до оргазма ни себя, ни ее.

   Джордж снова осмотрел «Плоские упаковки с «Эболой». Как и на прочих холстах, в центре располагался детеныш. В данном случае у несчастного существа изо рта и ануса ручьем лилась кровь, заливая его шерсть и находящуюся под ним плоскую упаковку, в которой, как можно было прочесть на заботливо выписанной этикетке, лежал комплект деталей для сборки отличнейшей стойки для винных бутылок. Саймону удалось невероятно точно передать дух и атмосферу шведского мебельного магазина «ИКЕА». Ровный, мягкий свет, изливающийся на посетителей из светильников под потолком, колоссальной высоты стеллажи, забитые плоскими коробками с разборными столами, стульями, полками и подставками под стереосистемы. В такой среде, специально задуманной как место, где очень легко сделать заранее запрограммированный выбор, сцена жуткого, бессмысленного насилия и смерти выглядела чудовищно, по-настоящему мерзко.

   Особенно тошнотворным был вид смерти, который Саймон решил здесь изобразить. Взяв за основу репортажи о вспышке лихорадки «Эбола» в Центральной Африке, он воплотил в красках эффекты этого вируса, пожирающего плоть, но во много раз ускорил процесс по сравнению с реальностью и навел эту заразу на покупателей, пришедших в магазин за мебелью. Фигуры взрослых шимпанзе выглядели ужасно: шерсть перепачкана кровью, слизью и экскрементами, они бесформенными кучами валяются тут и там на плоских картонных упаковках, держа друг друга за головы. Но вид несчастного детеныша на коробке со стойкой для винных бутылок находился уже по ту сторону отвратительного.

   – «Хууууу», – тихонько ухнул Джордж и обернулся оглядеть галерею. В глаза ему бросилась Сара Пизенхьюм, которая в этот самый момент в компании братьев Брейтуэйт вчетверенькала в зал. Троицу немедленно окружила толпа вопящих во всю глотку обезьян, иные кланялись Саре, иные пытались ухаживать за ней. Течка у нее была в самом разгаре, ее феноменально набухшая седалищная мозоль розовым фонарем освещала пространство вокруг нее, – казалось, кто-то впихнул ей меж задних лап воздушный шар.

   Несколько обезьян с видеокамерами, несомненно надеясь выжать из Сары пару-другую знаков, перешли в наступление. Джордж решил, что пора действовать. Двумя прыжками он подскочил к толпе, аккуратно пролетев вдоль стены с тем, чтобы его маневр не сразу заметили. Очутившись на расстоянии нескольких ладоней от Сары, он мощно забарабанил по столу секретаря и истошно завыл:

   – «Ррррррряяяяяввввввв!»

   Присутствующие не преминули отметить, что на их памяти это была самая яростная вокализация Джорджа Левинсона, а агрессивное выражение морды и обнаженные клыки раз в жизни свидетельствовали о том, что за дурацкими овальными очками от Оливера Пиплса, в шелковом пиджаке от Александра Макуина и под псевдонамозольником, над которым, не поднимая лап, насмехался получасом ранее Тони Фиджис, скрывается некто, кого в самом деле стоит опасаться.

   Толпа немного расступилась, и Джордж сумел прорваться к центру, схватить Сару за переднюю лапу и, невзирая на протесты окружающих, увести прочь.

   – «Хууууу» Сара, милая моя, – затыкал пальцами Джордж, – тебе совершенно ни к чему общаться с этими обезьянами.

   – «Х-хуууу» Джордж, что это с ними? Почему они ведут себя так агрессивно?

   – Сара, ты видела холсты Саймона? Он тебе их показывал «хуууу»? – Джордж провел ее по галерее, направляясь в расположенный в глубине кабинет.

   – Кое-какие да, Джордж. Пару раз пускал меня в мастерскую. Я узнаю вон ту, с Кинг-Конгом на площади Оксфорд-Сёркус… и вот эту, с разбивающимся самолетом. Так они поэтому возбуждены «хууу»? Их возмутила тема «хууууу»?

   – Да, и, конечно, Саймонов срыв… И я полагаю – учитывая вселенский масштаб похоти наших журналюг и прочих участников этого вонючего карнавала, – тот факт, что у тебя течка, их только раззадоривает.

   Так оно и было. Даже за то короткое время, в течение которого Сара и Джордж пересекали галерею, к ним успели пристать несколько посетителей. Некто Пелем, колумнист, работавший одновременно на несколько газет, успел поклониться Саре и помахать номером «Ивнинг стандард». А скульптор Фликсу, знаменитый своей сексуальной и физической мощью, пополз еще дальше и просто грязно ее домогался – изо всех сил пыхтел, скулил, отбирал у Пелема газету за газетой. Все четверенькало к тому, что конкуренты подерутся.

   – «Эррр-херрр-хееррр» Джордж, мне это не нравится, не хочу тут находится… Это все… это все… – Пальцы Сары взвились над головой, чтобы лучше означить происходящее, а вокруг в это время шимпанзе чистились, пили, жестикулировали и спаривались. – Это просто какой-то чертов зоопарк!

   – Ну «гррнннн», что до меня, так я считаю это успехом. По крайней мере, Саймон может быть доволен – всеобщее возбуждение он вызвал, это уж точно. Но, Сара, почему бы тебе не отправиться в «Силинк», а я присоединюсь к вам, как только все закончится «хуууу»? «ХууууГраааа!» – ухнул Джордж Тони Фиджису, который неподалеку жестикулировал с братьями Брейтуэйт. Тони опустил лапы и подчетверенькал к ним. – Тони, если ты уже все посмотрел, почему бы тебе не заняться Сарой, ей грустно.

   – Ты совершенно прав, Джордж, ей нечего тут делать.

   Впятером союзники вернулись в галерею, двое бонобо четверенькали по бокам и без всяких церемоний отшивали всякого, кто пытался пристать к Саре. Они без приключений добрались до входа и выползли на улицу. Кен Брейтуэйт стал на краю тротуара и заухал, привлекая внимание таксистов. Спустя миг к бонобо подъехала машина; знак «свободно» был погашен, из нее выбрались два шимпанзе. Они явно собирались на вернисаж, хотя столь же явно не принадлежали к когорте типичных посетителей подобных мероприятий. Первым на тротуар ступил крупный, немного дряблый, но все же весьма неплохо сохранившийся самец в старомодном смокинге, а за ним – миниатюрная брюнетка, которая выглядела откровенно непривлекательно в некогда блестящем топе с люрексом и намозольником в тон.

   – «ХуууууГрааа!» – проухала Сара и махнула лапой своим: – Это доктор Буснер, ну, помните, количественная теория безумия и все такое. Он теперь лечит Саймона, а это доктор Боуэн, старшая по отделению в «Чаринг-Кросс». «ХууууГрааа» доктор Буснер, «ХууууГрааа».

   Буснер расплатился с таксистом и подполз к собравшимся.

   – «ХууууГрааа» вы, должно быть, Сара, не так ли «хуууу», – показал он, – самка Саймона Дайкса?

   – Совершенно верно, а это Джордж Левинсон, агент Саймона, – показала Сара и представила остальных. К ним присоединилась Боуэн, и некоторое время группа была занята неуверенными поклонами и приветственной чисткой. Художники не совсем понимали, как им себя вести с психиатрами и каково их относительное положение в иерархии. В общем, все зашло в некий тупик, зады дрожали не очень натурально, а чистились шимпанзе не очень усердно; кончилось тем, что Сара запустила пальцы в шерсть д-ру Боуэн, а Джордж и Тони соревновались, кто из них ниже поклонится именитому натурфилософу.

   – Ну что же, мистер Левинсон, – показал наконец Буснер, – я хотел бы взглянуть на его картины. Как вы думаете, не найду ли я в них намеков на причины необычного состояния, в которое впал Саймон «хуууууу»?

   – Как знать, доктор Буснер, как знать… Они, так показать, не вполне характерны для Саймона, совсем не похожи на его прошлые работы. Они очень… очень наглядны…

   – Так, так. А что на них изображено «хуууу»?

   – «Хуууу» тело, доктор Буснер, тело типичного шимпанзе, над которым издеваются, которое убивают и рвут на части условия жизни в современном городе. – Джордж не спеша подбирался к своей любимой теме, пальцы легко и ритмично складывались в знаки. – Мне кажется, Саймону удалось сотворить нечто поистине примечательное, эти картины, по-моему, подлинный прорыв, хотя я вовсе не уверен, созначатся ли со мной критики.

   – Что же, что же, посмотрим, давайте посмотрим. Джейн, ты не против «хуууу»?

   Джейн Боуэн отстранилась от Сары и дружески хлопнула ее по заднице.

   – Но постойте, доктор Буснер, – показала Сара, – что вы покажете о Саймоне, как вам кажется, ему лучше «хууу»? Что вы собираетесь с ним делать «хууу»?

   Буснер подполз к Саре и немного неуклюже погладил ее по голове:

   – «Хууу», «хуууу» сколько вопросов. Я очень хорошо понимаю «грууунннн», мисс Пизенхьюм, как вы расстроены, но даже предварительный диагноз ставить пока рановато. Ваш самец все еще в кризисе, но у нас нет никаких причин полагать – пока, подчеркиваю, – что его нельзя излечить. Я, как вы знаете, придерживаюсь целостного и психофизического подхода к тому, что принято обозначать «психическими заболеваниями». Мне важна обезьяна целиком, и поэтому я здесь. Мы надеемся, что сумеем завтра провести кое-какие обследования, сделать Саймону кое-какие анализы и прочее. Почему бы вам не позвонить доктору Боуэн завтра после второго обеда – к тому времени у нас, возможно, будут для вас новости.

   Закончив эту последовательность, Буснер на прощание громко ухнул всем присутствующим, побарабанил пальцами по металлическому мусорному баку, схватил Боуэн под лапу и вошел в галерею.


   Уже несколько часов в палате номер шесть ничего не происходило. Саймон Дайкс, художник, лежал в гнезде, обхватив передними лапами всклокоченную голову. Сквозь означенную часть тела на всем скаку проносилась кавалерийская дивизия образов. Изображенное на его картинах; раскиданные в разные стороны тела, сожженные тела, тела, пропущенные через мясорубку, тела, пропущенные через хлебоуборочный комбайн, тела, не понимающие, где они и что они, тела, вступающие в сношения с совершенно не подходящими для этой цели обезьянами; видения улыбались во всю пасть, клацали челюстями, спорили с ним, кто реален – он или они. Художник стонал и ворочался, ворочался и стонал.

   Зверь-который-утверждал-что-он-Сара показал, что сегодня вечером открывается его выставка, закрытый просмотр и все такое. Если я сошел с ума, сплел воедино Саймон мысль со стоном, мне было бы на это наплевать, я бы даже не понял, о чем все это, не так ли? Но мне не плевать, и я понимаю, о чем это. Прямо вижу, как они поливают меня дерьмом… поливают меня дерьмом… точь-в-точь как я сам поливаю дерьмом здешних чудовищ.

   Так кто же они? Саймон вообразил себе Галерею Джорджа Левинсона, заполненную шимпанзе. Совершенно нелепая картина, животные с угловатыми задами, с кривыми стариковскими лапами, с покрытыми грибком ушами. Вот они жестикулируют перед картинами своими тошнотворными пальцами, кривляются и не пойми как передают смысл – и все поголовно суют свои жопы в морды друг другу, запускают пальцы друг другу в шерсть. Вот все они валятся на пол и превращаются в один большой шебуршащийся звероковер – глупейшая из пародий на преклонение перед искусством! Но постойте-ка, а пародия ли?

   Впервые с того судьбоносного момента, когда Саймон проснулся в одной постели с обезьяной, он подумал, что содержание его галлюцинаций, эти бесконечные обезьяньи морды, невесть как заслоняющие собой человеческие лица, созданы, составлены из тех же кирпичиков, что и его собственные язвительные словечки и мысли, сотканы из тех же нитей, что его собственные страхи и мании. Ведь, по сути, что такое обезьяны, если не исковерканные, извращенные варианты Тела с большой буквы? И действительно, единственное, в чем он не мог сомневаться, – это в телесности, в воплощенности этих чудовищ. Все остальное, о чем они тут показывают, – чистой воды нонсенс, чушь лошадиная. Ну, или не знаю, подумал Саймон, чушь не чушь, но я, во всяком случае, не готов принимать это за истину.

   Саймон решил, что в этих мыслях содержится рациональное зерно, и успокоился. Загляни сейчас в глазок темной палаты некий сочувственный наблюдатель, он бы отметил, что Саймон переменил позу, расслабил члены. Художник издал пару-другую гнездовых рыков, поворочался, устроился поудобнее и стал ждать этих макак с их седативными шприцами.

   Допустим, выставка в самом деле открылась сегодня вечером. Где в таком случае была Сара? Джордж Левинсон, конечно, не стал организовывать дополнительный банкет для особенно избранных – на такой можно зазвать гостей, только предложив им на десерт самого Саймона, а Саймон в больнице. Значит, Сара пошла прямо на вернисаж, с Тони и Брейтуэйтами, несомненно, а потом – в «Силинк» пропустить стаканчик-другой. Саймон вообразил себе Сару в «Силинке», как она спокойно сидит за стойкой, как любой может прикоснуться к ней… при этой мысли Саймон почувствовал себя так, словно кто-то со всей силы ударил его в живот. Ощутил ядовитое жжение похоти и острое жало ревности. Вспомнил, как выглядит Сара, когда хочет его, как ее зрачки расширяются, будто наполняясь неведомой силой, которой она сама удивляется. Вспомнил, как выглядят ее ноги, когда она ползет по нему вверх, садится на него сверху, впускает в себя. Он застонал и недовольно задергался. Где она сейчас? Думает ли о нем?


   Она, конечно, думала о нем, о Саймоне. Но кроме этого, она думала о члене Кена Брейтуэйта, который влетал в нее баллистической ракетой и грозил взорваться у нее внутри. По этой причине ее мысли были несколько затуманены и спутаны.

   Шимпанзе начали спариваться на лестнице, на полпути вниз от главного бара к туалетам клуба «Силинк». Кен даже не стал особенно ухаживать за Сарой, просто показал ей, что не прочь трахнуться. И, честно показывая, именно эта его бесцеремонность – так, пощелкал пальцами, и всё – заставила ее согласиться. Спаривание с Кеном, так она чувствовала, будет чем-то вроде успокоительного, как спаривание с преподобным Питером.

   Так и оказалось. Сара оперлась на поручень, Кен вошел в нее с потрясающей легкостью – ее мозоль, такая расслабленная, такая влажная, словно всосала его внутрь себя. Кен был просто в восторге. Его стройное тело извивалось вокруг нее, билось об нее, а пальцы стучали по белой шерсти у нее на шее:

   – Твоя «груннн» мозоль, твоя «грууннн» мозоль, твоооояяяяяя моооозоооооллллль… – а затем он заскулил и завыл уже по-настоящему.

   Шимпанзе, которым в это время пришло в голову воспользоваться лестницей, были вынуждены перебираться через совокупляющуюся парочку, но ни одна обезьяна не показала им ни знака. В клубе считалось дурным тоном жестикулировать на предмет спаривания, и все старались вести себя как полагается.

   Кен кончил с потрясающей скоростью – и выскользнул из нее как молния, а заостренный, загнутый конец его члена чиркнул по ее влагалищу именно так, как нужно, и Сара сама кончила, громко завопив и защелкав зубами. Она ощутила, как струя спермы Кена бьет ей в спину, стекает по шерсти.

   – «Ииииииврррааааа!» – завопила Сара и, повернувшись мордой к бонобо, показала: – «Хууууу» Кен, как ты думаешь, с Саймоном все будет в порядке «хуууу»?

   – Кто знает, кто знает, Сара. Но если он беспокоится о тебе, то может быть уверен – ты в надежных лапах.


   Зак Буснер чувствовал себя в своем старом смокинге ужасно скованно. Кондиционеры в «Ковент-Гарден» старались изо всех сил, но им почему-то никак не удавалось охладить воздух до нужной температуры, а так как день выдался жаркий и влажный, то в зале было градусов под тридцать. Именитый психиатр пытался сосредоточиться на действии, но «Турандот» была далеко не самой любимой его оперой, к тому же он явился только к началу второго акта и никак не мог понять, что к чему. Кажется, вокализаторы должны быть китайцами, не правда ли? Если так, то почему их вырядили в костюмы руританцев?[93] Ничего не покажешь, современные оперные постановки в стремлении удалить со сцены искусственное, похоже, удалили заодно и искусство. Буснер находил чересчур запутанной даже ту манеру, в которой со временем действия, жанром и мизансценами работал его союзник Питер Уилтшир.

   Ну, во всяком случае, он может позволить себе не смотреть на бегущую строку с переводом, а просто слушать сладкозвучные уханья и ушераздирающие вопли вокализаторов; к тому же Шарлотте, кажется, постановка нравится, она довольно урчит и легонько теребит пальцами свою измученную седалищную мозоль, которая постепенно приходила в свое обычное межтечковое состояние.

   Таким образом, Буснер имел полную свободу размышлять о странном случае с Саймоном Дайксом и его человекоманией. Картины художника произвели на именитого психиатра куда большее впечатление, чем он ожидал. Сама идея аллегорически изобразить противоестественность условий, в которых современный город заставляет жить шимпанзе, откровенно нравилась бывшей телезвезде. То, что Дайкс делает с помощью визуальных образов, чувствовал диссидентствующий специалист по нейролептикам, очень походит на его собственные попытки найти психофизический подход к неврологическим и психическим нарушениям у шимпанзе. Тела обезьян на картинах Дайкса были помещены во враждебную, смертоносную среду – в самолет, который разбивается, на эскалатор, который горит, в магазин, где разразилась эпидемия; что это, если не образ извращенных отношений, в каких уже давно пребывают тела и души шимпанзе?

   Можно ли полагать, что картины Саймона суть предвестники его нервного срыва? Что они, подобно периодам необыкновенной ясности сознания, которые у эпилептиков всегда предшествуют припадку, прорицали его грядущий разрыв с телом, с самой своей шимпанзечностью? И как во все это вписывается его человекомания? Буснер отправился в ментальное путешествие по джунглям ассоциаций, взращенным у него в голове понятием «человек». Человек считался, так показать, доведенным до логического конца воплощением самой идеи животного – по той причине, что, как никакой другой зверь, походил на шимпанзе, оставаясь при этом зверем. Вообще, это поразительное сходство – и не менее поразительные отличия – шимпанзе и других, низших обезьян, известно очень давно и упоминается во всех текстах о животных, даже в тех, что написаны еще до открытия в XVI веке настоящих шимпанзеобразных обезьян – орангутана, гориллы и человека.

   Таким образом, для человека был заранее заготовлен ярлык «демон», который только и ждал, когда его повесят на подходящее существо. Если уже макак, гамадрилов и бабуинов считали исчадиями Люцифера – а иные отцы церкви прямо писали, что дьявол создан по образу и подобию бабуина, – то стоит ли удивляться, что с открытием человека этот последний сразу же вытеснил их на периферию и отобрал у них титул средоточия всех возможных грехов и ужасов. Ведь у него такая отвратительная, голая кожа, такой мерзкий, жирный зад, и еще он так ужасно, так ненасытно похотлив. Но на этом фоне тот факт, что в coвременной культуре образ человека стал совершенно иным, выглядит еще большим парадоксом. Сейчас его представляют милым, добрым и хорошим, дарят детенышам плюшевых людей, продают на каждом углу поздравительные открытки с людьми в одежде и позах шимпанзе. Есть даже рекламные ролики, например реклама чая, где люди совершенно нелепо подражают привычкам и поведению шимпанзе; на спецэффекты, благодаря которым у зрителей складывалось впечатление, что люди показывают осмысленные знаки и что им нравится чай, тратятся астрономические суммы денег.

   И еще это повсеместное увлечение правами животных. В XX веке неожиданно выяснилось, что сие есть важная проблема шимпанзеческой этики. Иные философы доползли даже до того, что предложили распространить на людей некоторые права шимпанзе – дескать, генетически люди самые близкие родичи шимпанзе из всех сохранившихся до наших дней живых существ и, разумеется, обладают среди этих последних наиболее развитым интеллектом.

   Из каких элементов этих образов, версий и взглядов на людей мог Дайкс построить иллюзорный мир своих галлюцинаций? Можно ли найти какие-то свидетельства на сей счет в его повседневной жизни, а не только на картинах? Или тут еще один прискорбный случай, который, как многие другие, над которыми Буснеру доводилось работать, при ближайшем рассмотрении рассыплется в прах и окажется не более чем путаным, бессмысленным набором жестов, столь характерным для параноидальной формы шизофрении?

   Ясно одно – они не смогут никуда продвинуться с Дайксом, пока не определят, есть ли у художника органические повреждения мозга, и если да, то насколько они обширны. Тогда и только тогда Буснер сможет приступить к размышлениям, какой сделать следующий шаг. Пока что материала для таких размышлений явно недоставало, но у именитого психиатра уже было странное чувство привязанности к своему новому пациенту. Его случай со всей неизбежностью привлечет внимание широкой публики, а против этого именитый натурфилософ никогда особенно не возражал.

   На этой мысли публика взорвалась аплодисментами, уханьем и топаньем – можно было подумать, Буснер специально так все рассчитал и завершил размышления к самому концу оперы.

   – «ХуууууГрааа! ХууууГраааа!» – вежливо заухал и сам противник традиционной психиатрии, встав на задние лапы. – Надеюсь, они будут бисировать, – настучал он по лапе Шарлотте. – Я так глубоко задумался о болезни этого Дайкса, что пропустил арию Калафа!

Глава 12

   Грубый большой палец задней лапы застучал по линолеуму: «тук-тук, тук-тук, тук-тук». Кожа на пальце явно грубее человеческой – человеческий палец не мог бы, стуча по полу, производить такой звук: «тук-тук, тук-тук, тук-тук».

   – «Уч-уч», – раздраженно прокашлялся Саймон Дайкс.

   Мордой к нему повернулась дурацкая маска – такие, наверное, носят дети в канун Дня всех святых, – и из-за неподвижной линии ярко-красных губ раздалось мягкое урчание:

   – «Грууннн» все в порядке, Саймон? Ничто вас сейчас не беспокоит «хууууу»?

   Саймон не мог точно показать, беспокоит его что-либо или нет, но по знакомой вокализации и жестам каким-то неведомым образом понял, что перед ним психиатр по обозначению Боуэн. Он настоял, чтобы в палату, где его будут обследовать – то есть в недра больницы, где находились томографы, ультразвуковой, позитронно-эмиссионный (он же радиоизотопный), рентгеновский и магнитно-резонансный (он же МРТ), – его проводила она одна. Однако после обследования, выбравшись из гигантского, звенящего, металлического чрева машины, художник не посмел или не захотел жестикулировать с существом, ожидавшим на выходе.

   Буснер исполнил обещание и приложил все усилия, чтобы в коридорах, пока Саймон четверенькал к томографам, не оказалось ни единого шимпанзе. Если на пути и возникала одинокая обезьянья фигура, она тут же поспешно пряталась, но Саймон каждый раз утыкался мордой в стену и не желал ползти дальше, а д-ру Боуэн приходилось уговаривать его снова встать на четыре лапы и продолжать путь. Ей было невыносимо смотреть на его страдания, все время хотелось успокоить его, хорошенько почистить, ласково и нежно, а уж это, будучи не только самкой, но и врачом, она умела отлично – но знала, что лучше ничего подобного не затевать.

   Этим утром диазепам Саймону не кололи. Боуэн объяснила ему по видеофону, что у него в крови не должно быть ни грамма транквилизаторов, иначе по результатам обследования ни о чем нельзя будет судить.

   – Если почувствуете себя плохо, просто ухните мне, и я сразу отведу вас обратно в палату. Помните, Саймон, мы очень хотим вам помочь и делаем все, что в наших силах, для вашего же блага.

   Но помимо редких встреч с неудачно выбравшими маршрут шимпанзе, Саймона очень сильно беспокоил сам интерьер больницы – беспокоил и одновременно каким-то извращенным образом успокаивал. Саймону и раньше случалось бывать в «Чаринг-Кросс». Сколько раз, он показать не мог, но достаточно, чтобы коридоры и лестницы казались знакомыми. Объявления, приколотые к доскам на стенах, двери с армированным стеклом, дешевый скрипящий линолеум на полу, и даже сама дорога в отделение томографии – вниз по эскалатору, через внутренний дворик, вниз на лифте – все это хорошо накладывалось на воспоминания о визитах к больным союзникам.

   Возможно, дело заключалось в том, что ему не дали лекарство, а может, просто в том, что его выпустили из заточения, но так или иначе, одна вещь, в отличие от прочих, не желала совпадать с ожиданиями – масштаб. Высота потолков, ширина дверей, размеры мебели – все было чуть-чуть меньше, чем нужно. Верно, разница очень тонкая, едва заметная, но Саймона не обманешь. Это действительно больница «Чаринг-Кросс» – только каким-то сумасшедшим образом перестроенная под нужды существ немного ниже человека ростом. Реконструированная для шимпанзе.

   Первые несколько минут, проведенных вне палаты – уже ставшей для него родной и безопасной, – Саймон пребывал в полном замешательстве. Да, маска Боуэн полностью скрывала ее мерзкую обезьянью морду, но брюки, которые она напялила на свои мерзкие шерстистые задние лапы, были пошиты из какого-то полупрозрачного материала, так что шерсть просвечивала. Все это, вкупе с белым халатом по щиколотку, выглядело по-клоунски.

   Я должен, твердил себе Саймон, как и раньше, видеть в них плод своего воображения, почитать их внешний вид нереальным, вымышленным. Я не должен слишком верить в то, что вижу, – иначе придется признать, что я взаправду сошел с ума. Я обязан изо всех сил цепляться за свое человеческое достоинство, во что бы то ни стало помнить, что я – человек. Он сжал волю в кулак, как какой-нибудь старик-шимпанзе, страдающий неизлечимой болезнью, и повлекся вперед, опустив голову, не думая даже вздыбливать шерсть.

   Поведение Саймона в коридоре повергло Боуэн в ужас. Да, он не нападал на нее, не поливал дерьмом. Да, судя по всему, он сумел – в той или иной степени – примириться с видом неприкрытых шимпанзе, которые раз-другой появлялись на их пути, но в целом выглядел невозможно вяло и не выражал никаких эмоций. Д-р Боуэн, сама того не желая, беззначно поставила ему диагноз – да что там, вынесла приговор. Вдруг поняла: Дайкс точь-в-точь как шимпанзе в состоянии депрессии, граничащей с кататонией, шимпанзе с какой-то тяжелейшей неврологической дисфункцией, а его психоз – просто кризисное проявление первой стадии хронического заболевания, которое далее будет протекать в форме апатии, отрешения от действительности и с неизбежностью закончится полным душевным коллапсом.

   И вот оба шимпанзе уже снова в отделении Гаф, сидят в комнате отдыха, ждут, когда появится Буснер и можно будет приступить к перцептивным тестам. Комната отдыха оформлена и обставлена очень просто – пластиковый стол, пластиковые стулья, металлическая корзина для мусора в углу. Вертикальные жалюзи закрывают яркое полуденное солнце, лампы дневного света тихонько поют, помигивая под потолком. На столе стоит видеофон, ни звука. Общую атмосферу, подумала Боуэн, можно описать как этакое отбеленное отчаяние.

   – «ХууууГрааа» Саймон, вот что: я хочу пить, так что отлучусь на минутку к автомату. Вам принести что-нибудь?

   Услышав вокализацию, Саймон поднял глаза и отзначил:

   – Да, спасибо.

   – Чай, кофе «хуууу»? С молоком, с сахаром «хууууу»?

   – Все равно.

   Боуэн почетверенькала к двери, качая головой, дурацкая маска натирала ей уши. Урод несчастный, думала она, твои жесты только подтверждают мой диагноз – знаки такие невнятные, ни эмоций, ни ритма, ничего.

   В коридоре она встретила Буснера, он улыбайся во всю пасть и летел на нее, как паровоз на полном ходу, вытянувшись во весь рост. Под мышкой у него был зажат старомодный кожаный портфель, а за его лучезарной задницей виднелся научный ассистент, пятый самец Прыгун.

   – «ХууууГраааа!» Короче, добрый день, Джейн, отошла от нашего путешествия в мир искусства «хуууу»? Нет, нет, ну зачем это, пожалуйста, не надо…

   Буснер принялся отбиваться от Боуэн, которая, едва увидев его, немедля рухнула на пол, подставила под морду задницу и прямо-таки требовала, чтобы он ее поцеловал.

   – Джейн, раз уж мы снова работаем вместе, придется тебе привыкнуть, что я веду себя весьма неформально. Не так ли, Прыгун «хууууу»?

   – «Хуууу» разумеется, именно так, – отзначил Прыгун, хотя его мысли в этот момент четверенькали в совершенно противоположном направлении.

   Удастся ли ему нынче утром снова улизнуть и еще немного помахать лапами с Уотли? В прошлый раз они не дожестикулировались ни до чего конкретного. Если я в самом деле хочу заключить союз, думал Прыгун, то пора мне показать Уотли, что именно за скелет я откопал в шкафу у Буснера, и составить с консультантом план подготовки, нападения и, в конечном итоге, установления власти над стариком.

   – Я собиралась принести Дайксу чашку чая, Зак, – показала Джейн Боуэн. – Томография проползла на отлично, – надеюсь, ты рад. Кроме того, мы сделали еще целую кучу рентгеновских снимков, и я попросила лабораторию проявить их побыстрее, чтобы мы смогли сопоставить результаты тестов с результатами обследований.

   – «Чапп-чапп» очень хорошо, «груууннн» очень хорошо, ну что же, думаю, самое время мне пообщаться с нашим пациентом мордой к морде. У тебя есть такая же маска для меня «хуууу»? А я, смотри, захватил себе брюки!

   Буснер с гордостью извлек из портфеля пару шаровар, очень похожих на боуэнские. Все трое шимпанзе не смогли удержаться от хохота – одна мысль о том, чтобы надеть такую подчеркнуто гнездальную одежду на работе, в больнице, была чудной до колик.

   – «Х-хии-хии-хиии», – заклекотал Буснер, – «хиии-хиии-хиии-хоооо» Вожак ты мой «клак-клак»! Я понимаю, дело серьезное, но мы еще толком не начали работать, а нам уже приходится исполнять такие кульбиты! Клянусь, за всю мою долгую медицинскую практику мне не выпадало счастья так веселиться. Вот что «хиии-хиии-хиии», Прыгун, подержи-ка портфель, пока я надену это Вожак знает что.


   Видеофон звонил, но Саймон не спешил брать трубку. Он сидел по-турецки на стуле, опершись грудью о столешницу и обхватив голову передними лапами. Пропащая я душа, думал он, а может, у меня и вовсе души нет. Пропал я, вот оно что, потерял свою душеньку навеки. Он вообразил, будто смотрит в уходящий вдаль коридор, где прячутся какие-то образы, картинки из прошлого – видения утраченных тел, человеческих тел. Вот его первый ребенок появляется на свет в фонтане жидкости, изливающейся из чрева Джин, – не просто появляется, а выстреливает наружу, синий живой шарик, попадает на клеенку, ручки и ножки разводит по сторонам, глотка издает человеческий крик – и ни с чем этот крик не перепутаешь! – восхитительный человеческий крик.

   – «Врааааа!» – закричал Саймон. – «Врааааа!» – И его шерсть заходила ходуном, от эмоций, от горя, от утраты.

   Видеофон продолжал звонить. Саймон поднял трубку и дождался, пока туман на экране рассеется. Ага, еще одна карикатура на человеческое лицо, но не та, которую нацепила Боуэн. У этого «человека» светлые пластиковые волосы челкой ниспадают на блестящий телесного цвета лоб, над неподвижными губами – идиотское коромысло белых усов. Буснер не успел поднять лапы, а Саймон уже каким-то неведомым образом понял, что перед ним именно он.

   – «ХууууГраааа» добрый день, мистер Дайкс. Хочу поздравить вас, закрытый просмотр прочетверенькал превосходно…

   – Что «хууууу»? – Против своей воли Саймон был заинтригован, невзирая даже на глупую маску и летающие перед ней пальцы.

   Он снова ощутил то легкое, но острое беспокойство, которое охватывало его всякий раз, когда кто-либо оценивал его работы.

   – Ну да, вернисаж в Галерее Левинсона, ваши апокалиптические полотна – прав ли я, обозначая их апокалиптическими «хуууу»?

   – Д-да, конечно «груууннн», в целом я имел в виду поместить их в общий апокалиптический контекст, хотя, как вы понимаете, одновременно намеревался с их помощью подорвать религиозную традицию изображения такого рода вещей.

   – Разумеется, разумеется… «грууунннн-уч-уч» думаю, подрывной характер ваших полотен в основном и привлек внимание присутствовавших критиков «ХУУУУ».

   Буснер складывал пальцы в знаки в воображаемой «человеческой» манере, пытаясь одновременно по возможности стоять неподвижно, что было крайне затруднительно, кроме того, успеху номера мешали лапы – они постоянно норовили потеребить очки. На Саймона ухищрения врачей не произвели особого впечатления. Маски вообще не сработали. Он четко видел уродливые уши Буснера – маска их не прикрывала, а на мелькающих посреди экрана пальцах росло ничуть не менее шерсти, чем на задних лапах Джейн Боуэн.

   – «Уч-уч», – прокашлялся Саймон и показал: – знаете, доктор Буснер, не думаю, что нам имеет смысл продолжать этот маскарад, он не помогает – я все равно вижу в вас шимпанзе. Вернее, я все равно полагаю, что под маской скрывается шимпанзе, так что, думаю, вы можете преспокойно ее снять.

   – «Хууууу»? В самом деле? От брюк и масок вам не делается комфортнее? В магазине мне показали, что это лучшие маски на свете, лишь чуть-чуть хуже тех, что используют в кино и на телевидении. Мои дети просто с ума посходили, едва только их увидели. Значит, по-вашему, они совсем не реалистичные?

   – Ни капельки «хууууу».

   – «Хуууу» что же, в таком случае… – Жестом, достойным персонажа Тома Круза из фильма «Миссия невыполнима», Буснер сорвал маску и той же лапой приказал Прыгуну снять с него шаровары. – У меня просто чесотка от этих чертовых штанов, – настучал он по загривку пятого самца.

   Саймон заставил себя взглянуть зверю прямо в морду. Кто сошел с ума – мир или он сам, не имело сейчас никакого значения; сейчас нужно было обязательно найти с Буснером общий знак. Принять психиатра таким, какой он есть, и тогда, может быть, все пойдет на лад. Может быть.

   – Ну, как «хуууу» теперь?

   – По… по… по-олный по-орядок, – показал Саймон, частично прикрывая пальцами глаза, – только вот… только вот… «уффф» будьте добры, постарайтесь не двигаться так быстро, так внезапно – особенно если вы намерены зайти ко мне сюда, – я совершенно не в силах выносить скорость, с которой вы все передвигаетесь. Вы поняли меня «хуууу»?

   – Разумеется, разумеется, в конце концов, шимпанзе ведь и вообще передвигаются куда быстрее людей, не так ли «хуууу»?

   – В самом деле «хуууу»?

   – Да, куда быстрее. Похоже, вам нужно многое узнать о мире, мистер Дайкс; возможно, если мы будем рассматривать наши беседы как уроки, вы найдете мое телесное обличье менее ужасным «хууууу»?

   – Возможно. Мне трудно судить.

   – «Хуууу» как бы то ни было, давайте исчетвернькивать из того, что это у нас как бы уроки, так? А теперь я хочу спросить: готовы ли вы допустить меня в вашу комнату? У меня здесь ряд перцептивных и реляционных тестов, вам нужно их пройти, а я должен тем временем находиться на таком расстоянии от вас, чтобы мы могли чиститься…

   – Чтоооооо «хууууу»?!!

   – Прошу прощения, прошу прощения, я ожестикулировался, доктор Боуэн показывала, что всякие контакты с обезьянами для вас крайне болезненны. Я имел в виду… мне нужно быть на таком расстоянии от вас… как бы это показать… что если нам вдруг захочется, то мы смогли бы чиститься.

   – Пожалуйста, но вы ни в коем случае не должны ко мне прикасаться – и подползать слишком близко.

   Саймон повесил трубку и откинулся на спинку стула, даже не пытаясь устроиться поудобнее, как в гнезде. Его поза, как снова заметила Джейн Боуэн, осталась прежней – необычно скованной, спина выгнута, передние лапы вытянуты, а не держат за пальцы задние, как обычно делают шимпанзе, когда сидят.

   Пока Буснер жестикулировал с Дайксом, Боуэн избавилась от маски и шаровар. Вползя в комнату, она забилась в самый дальний угол и поставила перед собой стул, чтобы частично скрыть себя от Саймона – так он не должен, по идее, воспринимать ее как источник опасности.

   Буснер вошел в комнату на задних лапах, передвигая их настолько медленно, что Боуэн перепугалась – как бы Саймон не счел, что над ним издеваются. Именитый психиатр подошел к столу, поставил на него портфель, взял себе стул и уселся, приняв позу, похожую на позу своего пациента, – спина вдоль спинки, передние лапы, когда не заняты жестикуляцией, на коленях задних.

   – Итак, мистер Дайкс, у меня для вас пара тестов, я хотел бы, чтобы вы прошли их сегодня, они настолько простые, что, опасаюсь, вы сочтете их оскорбительными для шимпанзе с вашим уровнем интелл…

   – Доктор Буснер «хуууу»?

   – Да, мистер Дайкс.

   – Вы что-то показывали про критиков на вернисаже.

   – Верно.

   – Не могли бы вы распоказать чуть побольше, будьте так добры «хуууу».

   От апатии не осталось и следа. Саймон подался вперед, Буснер мог бы дотянуться и потрогать его. Морда художника отражала сосредоточенность и неподдельный интерес, каких Буснер ранее на, ней не видел.

   – Я велел моему научному ассистенту. Прыгуну, сделать ксерокопии статей в сегодняшних утренних газетах. Не хотите взглянуть «хуууу»?

   Буснер достал из портфеля несколько листов бумаги и из лап показал Саймону. Тот попытался выхватить их, но Буснер отпрыгнул и не дал художнику этого сделать, одновременно показав:

   – Рано, мистер Дайкс, рано, простите мне столь грубый бихевиоризм, но я правда полагаю, что сначала нам нужно пройти тесты, а уж потом читать заметки, вы созначны «хууууу»?

   Саймон отрешенно откинулся на спинку стула.

   – Хорошо, – с безразличием щелкнул он пальцами, – давайте ваши тесты, хотя, провалиться мне на этом месте, я просто не представляю, что вы рассчитываете узнать.

   Работа с тестами заняла шимпанзе до полудня. Для начала Буснер и Боуэн прогнали Саймона через перцептивные тесты. Самые простые задачи не поставили бы в тупик и младенца: определить, какие геометрические фигуры одинаковые, какую фигуру можно поместить внутрь другой фигуры, расставить цветные карточки в порядке цветов радуги, определить значения последовательности символов. Все это Саймон Дайкс преодолел без особого труда, хотя результаты показал совсем не такие блестящие, каких можно ожидать от самца его возраста.

   Проблемы, с которыми художник столкнулся на простых задачах, стали яснее, когда Саймон принялся за сложные. Легкие нарушения наблюдались везде – в зрении, в слухе, в координации глаз-передняя лапа. Врачи не могли найти никаких доказательств настоящей когнитивной дисфункции, и все же где-то в пространстве между мозгом Саймона Дайкса и его телом что-то такое находилось, что-то мешало им полностью состыковаться. То и дело он неправильно размещал на картинке цифру, букву или фигуру. Когда Буснер и Боуэн показывали Саймону, что он допустил ошибку, он тотчас находил ее и исправлял, но через некоторое время, когда врачи предлагали ему похожую задачу, снова делал ту же ошибку.

   Потом Буснер прогнал Саймона через урезанную версию теста Бине в стэнфордской редакции[94] из тридцати двух вопросов, рассчитанную на шизофреников, и аналогичный вариант теста ММЛО – Миннесотского многоаспектного личностного опросника.[95] Саймон сидел над вопросами, на каждый из которых имелся лишь один правильный ответ (объявлявший тестируемого психически здоровым), с его свалявшейся шерсти градом катился пот. Он ни разу не спросил Буснера, почему надо отвечать на эти вопросы, не выражал ни малейшего интереса к происходящему, прося пояснений только в случаях, когда вопросы не стыковались с правилами, по которым жил его воображаемый мир. Так, в анкете ММЛО был раздел, посвященный спариванию, – его Саймон пропустил целиком, вместо ответов обведя кружками все места, где встречалось слово «спаривание», и поставив рядом с каждым таким кружком вопросительный знак.

   Буснер и Боуэн в беззначии и безуханье наблюдали за пациентом, пользуясь представившейся возможностью для длительной взаимной чистки. Буснер грациозно соскользнул со стула и положил голову Джейн Боуэн на живот, а она аккуратно расчистила ему шерсть на голове и на шее, то и дело чмокая учителя туда и сюда. Одни предметы, извлеченные из шерсти босса, она глотала – комочки слизи, засохший пот, крошки, частицы пищи; другие – клочки бумаги, пластиковые волокна, гниды, скрепки, засохшие струпья и кусочки экскрементов – складывала в кучку на линолеуме. Когда она закончила, союзники переменили позу, и теперь Буснер принялся чистить спину старшей по отделению. Он пыхтел и урчал, его пальцы расправляли шерсть. Удивительно, сколько мелких кусочков таблеток и порошков гнездится в ее темной гладкой шерстке, подумал Буснер и застучал Джейн между лопаток:

   – Похоже, Джейн, надо быть поосторожнее с твоей спинкой, а то, глядишь, наемся успокоительного и захраплю прямо посреди палаты!

   В отзнак Боуэн беззвучно расхохоталась.

   Саймон ответил на последний вопрос и запустил карандашом в другой конец комнаты, деревянный предмет негромко стукнулся об пол. Буснер вскочил на задние лапы.

   – «Хууууу» похоже, вы закончили, мистер Дайкс? – показал именитый психиатр, одной передней лапой держа себя за яйца.

   – «Хуууу» да, закончил, кончил, конченный я человек. Ну что, докажите мне, что я сошел с ума, доккторр человечья морда «уч-уч», докажите мне…

   Передние лапы художника замерли в воздухе, затем вытянулись вдоль тела. Между тремя обезьянами воцарилось тягостное беззначие – оно длилось и длилось, а Боуэн все ждала, когда же Буснер отколошматит Саймона за дерзость. Ничего подобного не произошло. Диссидентствующий специалист по нейролептикам просто загадочно смотрел на Саймона, нахмурив брови.

   Зазвонил видеофон, Боуэн сняла трубку. Махая лапами с сожестикулятником на другом конце провода, Джейн большим пальцем задней лапы расправляла шерсть, которую Буснер неправильно расчесал, и тем же пальцем бросила трубку на место.

   – Ухнул техник из лаборатории…

   – И «хуууу»? – Буснер расправил брови, приподнялся.

   – Анализы и снимки готовы.

   – Хорошо, хорошо. Очень даже «грррнн» хорошо. В самом деле, они быстро управились. Покажи мне, Джейн, это все твое влияние, или Уотли тоже лапу приложил «хууу»?

   – Кто его знает, Зак, я тешу себя мыслью, что все дело во мне, – отзначила Джейн и принялась чесать колени.

   Пациент, который до сих пор не проронил ни жеста, ни звука, воспрянул духом и защелкал пальцами.

   – «Уч-уч» а как теперь насчет этих рецензий, отзывов «хуууу»? Разве вы не показывали, что дадите мне их посмотреть, когда я пройду эти идиотские тесты «хууууу»? Вы же показывали «хууууу», человечья вы морда. Человечья морда! Человечья морда!

   Саймон подчеркнул оскорбительность своих знаков, схватив Буснерову маску и помахав ею прямо перед мордой именитого психиатра. Тот наконец не выдержал и огрел Саймона хорошим хуком, да так, что сбил художника со стула. На то, что случилось далее, было больно смотреть. Саймон свернулся в клубок и затянул свой странный, низкий вой, скулеж, а его лапы, наполовину закрывая искаженную болью морду, показывали:

   – Ах ты подлая сволочь! Ты меня ударил. Сволочь ты, вот ты кто. Никакой ты ни хера не доктор, ты чудовище, сраное чудовище! – После чего Саймон завыл по-настоящему: – «Ааааааа! Аааааа! Аааааа!»

   Буснер и Боуэн удивленно переглянулись. Такой реакции на применение силы от психотика – каким бы типом психоза он ни страдал – они никак не ожидали. Буснер внимательно изучил историю болезни Саймона, но до сих пор не мог взять в толк, отчего художник так физически слаб и что с этим делать. Поведение пациента было столь нетипично, что, несмотря на весь свой колоссальный медицинский опыт, Буснер не нашел в себе сил немедленно приступить к успокоению, к ласкам несчастного. Джейн Боуэн пришлось ему помочь – она присела рядом с Саймоном и нежно заурчала, постукивая по лапе:

   – Трррнннн-грууу-нннн-хуууу» Саймон, простите нас, пожалуйста, но вам в самом деле не стоило бросать вызов старшинству доктора Буснера в такой форме, такое поведение никак не поможет вам…

   – Йапрафтахатшу, йапрафтахатшу… – дрожащими лапами показал Саймон.

   – Что «хуууу»? Что, Саймон «хуууу»?

   – Йапрафтахатшувидить их, фотыфсе.

   – Что вы хотите увидеть, Саймон «хуууу»?

   – Да рецензии, эти чертовы рецензии.

   – Саймон, Саймон, «гррррууннн» Саймон, пожалуйста, «чапп-чапп» простите меня, будьте так добры. Я все равно очень хочу вас вылечить, вы очень-очень интересный пациент, должен призначиться. Вот ваши вырезки…

   Буснер уселся рядом с Саймоном на видавшем виды линолеуме. Он так хотел погладить его по голове, порасчесывать шерсть, приласкать, по-шимпанзечес-ки успокоить, но выражение морды Боуэн заставило его отказаться от этой идеи.

   – Саймон, пожалуйста, поверьте, я «гррруннн» поступил бы точно так же с любым другим пациентом, если бы тот повел себя так, как вы. Вот, а теперь мне и доктору Боуэн нужно изучить результаты ваших тестов и поглядеть на ваши анализы. Там масса технических подробностей, вы все равно не поймете, только время зря потратите. Поэтому я вот что предлагаю: отправляйтесь-ка в палату, вас уже ждет третий обед, поешьте как следует, прочитайте рецензии на выставку – думаю, вы найдете их интересными, хотя, быть может, не слишком комплиментарными, – а мы тем временем изучим собранный сегодня материал, хорошо? А через часок-другой снова встретимся все вместе, идет?… «хууууу?». Что покажете?


   Буснер и Боуэн водрузились за столик в углу больничной столовой – таким образом они могли обойтись без специальной лампы для просмотра рентгеновских снимков. Буснер принес с раздачи подносы с едой, Боуэн притащила желтые конверты и еще более желтые папки с анализами и тестами Дайкса. Разложив все на столе, они с головой погрузились в поглощение пищи и изучение собранного медицинского материала.

   – Думаю, Джейн, нам не стоит заниматься этих так показать, скрупулезно, – щелкнул пальцами Буснер, запихивая в пасть пирог с бифштексом и почками. – Я хочу просмотреть все как можно быстрее, поставить, так показать, импрессионистский диагноз. Если наткнешься на что-нибудь интересное, ткни меня в бок!

   Боуэн потерла друг о друга бедра, чувствуя, как шерсть расчесывается сама собой. О, она бы все отдала, чтобы в этот миг лизать розовую, влажную, набухшую седалищную мозоль, давить языком сладкие, шерстистые твердые соски, похожие на зрелые… Хватит! Усилием воли Боуэн изгнала эту мысль из головы. Ее гнездосамке, Рейчел, остается до течки еще целая невыносимо долгая неделя, так что лучше заняться Дайксом, чем воображать, как она с ней играет.

   – «Врррааа-хуууу» вожак мой! Посмотри-ка вот на это! – Буснер держал в лапах магнитно-резонансную томограмму. – Гляди! Выраженные фокальные зоны с повышенной интенсивностью сигнала,[96] здесь, здесь и здесь! Вон их сколько, и все в районе сильвиевой борозды![97] «Хуууу-хуууу-хуууу» не думал, не думал, что мы столкнемся с такими явными органическими повреждениями, совсем не думал. Да и лобные доли далеко не в порядке… Нет, точно, сними однозначно что-то не так «хуууу»…

   – Словно бы опухли «хуууу»?

   – Да они просто огромные, никогда таких не видел. Если бы не мой опыт «грннннн-ням-ням-ням», я бы показал, что мы имеем дело с гидроцефалом…

   – Ну, такой диагноз поддерживается наличием жидкости в других местах…

   – Если только там в самом деле жидкость, а не что-то другое. Передай-ка мне радиоизотопную томограмму, попробую сопоставить ее данные с магнитными…

   Магнитно-резонансные томограммы, как и ультразвуковые, были выполнены в тонах серого, разные оттенки показывали разные участки мозга, который в результате выглядел как комок пыли, извлеченный из пылесоса. Напротив, радиоизотопные томограммы исполнялись в цвете и давали фантастические разноцветные картинки, похожие на инфракрасные спутниковые фотографии. Мозг Саймона Дайкса на радиоизотопных томограммах представал как совокупность темно-синих, темно-фиолетовых и ядовито-зеленых пятен. Мозжечок вообще выглядел как радуга – у Буснера складывалось впечатление, что он изучает не срезы мозга, а альбом по абстрактному искусству.

   Взгляни на эти изображения Саймон Дайкс, у него бы сложилось именно такое впечатление, но Буснер был врач и за пеленой художественных ассоциаций видел в радиоизотопных томограммах источник информации о болезни, и его наметанный глаз не упустил из виду контраст между тусклыми, подавленными цветами в левом полушарии мозга и яркими, пылающими очагами красного, желтого и оранжевого в правом.

   – «Грунннн-грунннн», – заурчал Буснер, перебирая снимки. – «Груннн» посмотри-ка сюда, Джейн, – это явно коррелирует с поведением Дайкса, хотя, конечно, не объясняет его. Я надеюсь, ты сделала ему электроэнцефалограмму?

   – Разумеется, результаты вот в этой папке, – отзначила Джейн и подвинула нужную папку ближе к Буснеру.

   – «ХууууГрааа» вот, именно этого я и ожидал. Смотри, здесь мощный всплеск электрической активности в правом полушарии. Он, конечно, встречается у всех обезьян, но важно другое – то, что мы одновременно наблюдаем в левом полушарии, а оно жутко подавлено, почти никакой активности. Это объясняет, почему он так неуклюже двигается, а заодно, возможно, почему у него такие странные галлюцинации. Симптоматическая картина в целом похожа на ту, которая встречается при мультиинфарктной деменции,[98] хотя отнюдь не только при ней «хууууу». С другой стороны, эти участки с повышенной интенсивностью сигнала, мы видим, что они этаким ковром покрывают весь центральный отдел коры, но если смотреть на резонансную томограмму, получается, что его мозг буквально нашпигован ими, не только кора, а весь мозг целиком «хууууу»?

   – Но ты же не хочешь показать, Зак, что это микроопухоли, правда «хуууу»?

   – Верно подмечено «чапп-чапп». Жидкости в опухолях дают участки других цветов, но, с другой стороны, эти участки однозначно не твердые. Нет, я не думаю, что тут у нас опухоли или кисты, но на томограмме точно есть тени; возможно, их дают микрорубцы или какие-то подобные микроповреждения. Вот что, дай-ка мне снова резонансные срезы.

   Пока Буснер изучал томограммы, Джейн Боуэн сконцентрировалась на рентгеновских снимках, и почти сразу же настал ее через возгласить «ХууууГраааа!». Все сидевшие поблизости шимпанзе подняли головы на уханье.

   – Тише, тише, Джейн! – отчаянно зажестикулировал Буснер. – Нам совершенно ни к чему, чтобы на наши картинки сбежалась смотреть вся больница «враааа»! – Тут ему как раз пришлось отогнать пару любопытных, которые почти успели уткнуться носами в разложенные на столе материалы. – Так, что у тебя тут «хууууу»?

   – Вот, посмотри, это поперечный снимок головы Дайкса. Обрати внимание на челюсти.

   Буснер поднял черную пластину к залитому солнцем окну – словно забыл, как сам только что просил Джейн этого не делать, – и посмотрел его на просвет. Некий фривольно настроенный хирург, которому случилось проходить метрах в пяти от их стола, имел достаточно времени, чтобы хорошенько разглядеть снимок, и возбудился не меньше Боуэн, взорвавшись громким, гулким смехом и клацая челюстями на всю столовую:

   – «Х-хии-хиии-хиии-клак-клак» что же нам ждать от вас в следующий раз, Буснер «хууууу»! Подумать только, психиатр завел себе человека! И зачем он вам – на поводке водить?

   Буснер даже не подумал реагировать на насмешку. Он положил снимок обратно на стол и застучал по лапе коллеги:

   – Или я слепой, Джейн, или у него нет обезьяньей полки[99] «хууууу»!

   – Зак, ты сам знаешь, со зрением у тебя все в порядке. Обезьяньей полки у него нет.

   – Может, это следствие какой-то травмы «хуууу»?

   – Едва ли.

   – Так что же, врожденный дефект «хууууу»?

   – Не исключено.

   – А может, он все-таки в самом деле человек?!!

...

   …рассмотрение вопроса о том, почему Дайкс считает себя вправе издеваться над совестью – не показывая уже о желудках – публики, выползает за рамки данной рецензии, и все же в его картинах есть что-то одновременно грубое и своекорыстное, из-за чего их никак нельзя назвать подлинными произведениями искусства – это просто карикатуры…

   …Дайкс, чья картина «Мир медведей» произвела такой фурор, когда год назад ее купила для постоянной экспозиции Галерея Тейта, на сей раз разочаровывает, представив на суд зрителя безобразную серию поделок, беззастенчиво играющих на чувствах шимпанзе. Отставив в сторону извращенный формализм своих прежних, более, так показать, скульптурных работ, он предлагает нам нечто вроде формализованного извращения…

   …объятый пламенем детеныш в центре картины, несомненно, представляет собой форменное издевательство над страданиями реальных шимпанзе, которым выпало несчастье стать жертвами самой ужасной транспортной катастрофы за всю историю Лондона. Мы не намерены обсуждать, по какому праву Дайкс позволяет себе такие вещи…

   …живописца на вернисаже не было, зато в галерее вопили и спаривались достопочтенные критики и прочие представители художественного мира. Ненадолго заглянула и Сара Пизенхьюм, самка Дайкса, но ее немедленно увел от нас Тони Фиджис и его компания…

   …вызвали интерес, на какой, вероятно, не стоило рассчитывать, если бы не внезапное исчезновение самого художника, который, по слухам, окончательно сошел с ума буквально за неделю до вернисажа…

   …он псих – и теперь она не знает, куда податься, господа. Ее мозоль набухла так, что стала больше головы, не удивительно, что в последнюю не причетверенькала мысль отвергнуть «конструктивную» помощь известного художника-перформансиста Кена Брейтуэйта. После закрытого просмотра парочку видели в клубе «Силинк», и нырнули они, как показывается, ниже обычного…

   Означенный псих тщательно собрал разложенные на сером больничном покрывале бумажки и принялся делать из них шар, аккуратно оборачивая листки вокруг центрального катышка, в который превратилась первая рецензия. Хотя прочитанное вывело художника из себя и привело в замешательство, от Саймона не укрылось, что сейчас пальцы слушаются его куда лучше и реагируют на команды куда быстрее, чем с первого дня болезни и до самого сегодняшнего утра. Это ли не повод для веселья.

   Он наблюдал за пальцами, пока те мяли и рвали бумагу. До сих пор он не замечал, как обильно покрыты шерстью тыльные стороны его ладоней, а равно и бедра. Что это – возраст или побочные эффекты лекарств, которыми его здесь пичкают? Макака по обозначению Боуэн показала, что ему больше не дают прозак, но Саймон не верил, что сей факт сказался на его психическом состоянии – если только не считать, что вывернутый наизнанку мир возник в его воображении именно по причине отмены препарата. Художник злобно заклацал зубами, запустил клубок газетных вырезок куда подальше, не проследив даже за его полетом, свернулся калачиком в гнезде и начал кататься по нему туда-сюда, туда-сюда.

   Нет, какие-то вещи упорно отказывались меняться. Допустим, миром правят обезьяны; допустим, я нахожусь на своего рода «планете обезьян», но от этого добрая половина означенных обезьян не перестали быть вонючими, мерзкими подонками, газетными поденщиками, нет, помоечниками. Мерзкие, отвратительные журнашлюхи. Саймон не просто негодовал – он чувствовал, как ненависть и отвращение к этим отбросам общества разъедают ему кишечник, словно туда, как в автомобильный аккумулятор, залили кислоты, и сие чувство привязало его, приковало к миру, который он теперь видел вокруг себя, да так прочно, как не сумел бы ни один психиатр – хоть человек, хоть шимпанзе.

   Саймон стонал, хватался за задние лапы. Интересно, кто теперь изображен на его картинах – обезьяны? Что, теперь на его холстах горят, истекают кровью и разбиваются вдребезги обезьяны? Неужели это правда? И Сара, что они там написали про Сару и Кена Брейтуэйта, неужели это тоже правда? Почему же я не ревную? Пока она была человеком, я хотел, чтобы ее тело принадлежало только мне, мне одному. Хотел, чтобы я один мог наслаждаться ее гладкой кожей, чтобы я один мог входить в ее влажную пещеру, исторгать из нее стоны. А теперь образ чьего-то смазанного члена, входящего в нее…

   …сон. Я выхожу из нее. Исторгаюсь из нее. Она сидела на дереве. Как птица. Грызла нить, связывавшую нас. Пыталась перекусить ее острыми клыками. Во сне она была шимпанзе. Да-да, во сне она была шимпанзе.


   Уотли и Прыгун поедали салаты в «Кафе-Руж», что через дорогу от больницы. Прыгун имел теперь полное право находиться в психиатрическом отделении, и шимпанзе решили, что прятаться им больше ни к чему. Прыгун запустил пальцы в горы руколы и радиккио, а затем показал из этого «куста»:

   – У меня есть для вас кое-что любопытное, доктор Уотли «грррннн».

   – «Хххууу» да неужто? – отзначил консультант над валом из авокадо. – Знаешь, Прыгун, мне совершенно нелюбопытно заключать с тобой союз, если он не имеет шансов принести результаты, причем немедленные. «Аааааааа!» – Уотли отвлекся, приухивая официанта.

   – «Ххууу»? Все в порядке, джентльсамцы? – спросил официант в белом фартуке, белой сорочке с яркими красными пуговицами и с зачесанной вперед и выкрашенной в рыжий цвет шерстью на голове. Уотли и Прыгун смерили его взглядами, полными нескрываемого презрения.

   – В целом все путем, – показал Уотли, – однако, по-моему, я заказывал чесночный хлеб «уч-уч-хууууу»?

   – Он немедленно будет у вас на столе, сэр.

   Официант ускакал на кухню, по пути наскочив на коллегу; опытные шимпанзе исполнили нечто вроде акробатического трюка, который окружающим представился как скоростное мельтешение чего-то черного и волосатого, и продолжили ползти своей дорогой, ничего не уронив и не расплескав. Уотли рыкнул, опустил глаза к салату и обнаружил, что тот успели приправить блестящей папкой, в каких носят официальные отчеты и другие бумаги подобного рода.

   – И что это у нас такое, Прыгун «хуууу»? – Уотли рассмотрел папку повнимательнее, затем схватил ее и принялся чесать себе темя острым пластиковым углом.

   – Будьте так добры, прочитайте, что там внутри, – отзначил Прыгун. – Я уверен, вы найдете содержимое весьма интересным и донельзя конкретным.

   В кабинете Джейн Боуэн раздался звонок. Старшая по отделению сняла трубку, ухал Джордж Левинсон:

   – «ХууууГрааа» доктор Боуэн, как вы сегодня «хуууу»? – Даже с такого расстояния Джейн определила, что у Левинсона тяжелейшее похмелье. Спортивные очки от солнца едва держатся на высоком носу, длинные коричневые бакенбарды чем-то перепачканы, видимо еще не отмытыми последствиями вчерашнего буйства.

   – «ХууууГраааа» неплохо, неплохо, спасибо, мистер Левинсон.

   – Как вам выставка «хуууу»?

   – Ничего, ничего… хотя, призначусь, просмотры такого рода – не мое.

   – Я бы «уч-уч» показал, что мероприятие прошло довольно нетипично. Полагаю, вы застали пару-другую из развязавшихся потасовок «хуууу»?

   – Видела, как начиналась одна из них. Причетверенькали ли в конце концов дерущиеся к единому мнению?

   – «Уч-уч» боюсь, не совсем. Покажите мне, Саймон видел сегодняшние газеты «хуууу»? – Левинсон нервно затеребил шерсть на бакенбардах, будто у него на подбородке рос сам художник и он решил его почистить.

   – Полагаю, он их как раз изучает. Кстати, утро у нас прошло весьма успешно. Мы убедили его покинуть палату и провели необходимые обследования…

   – И «хуууу»?

   – «Хуууугрррннн».

   – Доктор Боуэн «хууууу»?

   – «Хуууугрррннн» боюсь, мистер Левинсон, я не вправе сейчас показывать вам об их результатах, – надеюсь, вы меня поймете.

   Боуэн надеялась, что Левинсон отступит, точно зная, что надежды тщетны. Некоторое время галерист разглядывал ее сквозь солнцезащитные очки. Но Джейн, даже не видя его глаз, знала, что в данный момент они представляют собой паутину красных набухших сосудов.

   В конце концов он поднял лапы:

   – Дело в том, что…

   – Я внимательно слежу за вашими жестами, – оборвала его Боуэн.

   – Дело в том, что, как вы знаете, экс-первая самка Саймона не намерена сколько-нибудь эффективно его защищать, да и вообще принимать участие в его судьбе…

   – «Уч-уч» а вот вы, наоборот, намерены «хуууу»?

   – Я же его союзник… Я жестикулировал с его адвокатом. Если вы собираетесь… как показывается, госпитализировать Саймона перманентно, то мы имеем право выступить от его имени, так как назначены его душеприказчиками и можем его представлять…

   – Вы намерены возражать против длительной госпитализации «хуууу»?

   – «Хуууу» не знаю, доктор Боуэн. Поймите, я вовсе не хочу спорить с вами, вы лучше меня понимаете, что нужно делать с Саймоном, я считаю вас самым мудрым, самым милостивым, самым восхитительно проницательным психиатром. На вашу лучезарную задницу я готов смотреть часами… Особенно теперь, когда к вам присоединился именитейший из врачей, сам доктор Буснер… Я не сомневаюсь, пока Саймон в ваших лапах, с ним все будет хорошо, но вот что я хотел бы понять – он представляет для кого-нибудь опасность? В смысле, для себя или для окружающих «хуууу»? Полагаете ли вы, что дальнейшее заточение в больнице благотворно скажется на его здоровье «хуууу»?… – Левинсон прервался, запустил палец под очки. Через миг палец появился обратно, к нему прилипла песчинка – или какая-то другая дрянь, Боуэн не успела разобрать, какая именно, так как Левинсон тут же отправил ее в рот.

   Боуэн задумалась. Галерист прав – сейчас самое время принять решение по поводу Дайкса. Его состояние день ото дня становилось не менее, а более аномальным, тем более аномальным, чем глубже они вникали в него, и теперь, когда они получили неопровержимые доказательства наличия у него в мозгу органических повреждений, хуже того, дефектов, кто посмеет отрицать, что Саймон болен, хотя, быть может, не только психически.

   – «Грррннн» что же, мистер Левинсон. Призначусь, положение затруднительное – мы не знаем, что делать с Саймоном. Думаю, в ближайшее время мы созовем консилиум…

   – Что вы хотите показать «хуууу»?

   – Что вам и адвокату мистера Дайкса было бы очень неплохо в самом деле оформить официальную доверенность и получить законное право представлять его интересы. Потому что, если Саймон не согласится на лечение, которое мы ему пропишем, по доброй воле, то встанет, вероятно, вопрос о том, чтобы его заставили пройти назначенный курс вы.

   – Знаете, может, у меня что-то с экраном, но ваши знаки выглядят весьма мрачно «уч-уч».

   – «Хууууу»… ладно, это ведь все равно не повлияет на исход дела… покажу вам так: мне кажется, шансы Саймона Дайкса на выздоровление, чем бы он гам ни болел, невелики.

   Закончив ухать с Левинсоном, Джейн снова подняла трубку. Она ухнула сначала Уотли, потом Прыгуну на мобильный Буснера, затем в отдел ухода за психическими больными и, наконец, из вежливости, Саре, сообщив ей, что в ближайшее время будет принято решение о дальнейшей судьбе Саймона. А после д-р Боуэн откинулась на спинку кресла, положила задние лапы на стол и со знанием дела плотно занялась всеми органами своего тела, до которых могла достать языком.


   Часа два спустя оповещенные Боуэн шимпанзе собрались в кабинете Уотли. Норрис, уполномоченный из отдела ухода, взобрался по внешней стене здания, перепрыгивая с балкона на балкон, и ввалился к консультанту через окно. Зак Буснер пушечным ядром пролетел по длиннющему коридору с другого конца психиатрического отделения, на ходу раздавая оплеухи подвернувшимся под лапы обезьянам. Явились, завершив свою заговорщицкую трапезу, и Уотли с Прыгуном, разумеется в разное время. Уотли возник из воздуха на манер чеширского кота, но в обратном порядке – первым знаком его присутствия бь1ли челюсти, неожиданно начинавшие жевать ваши локти, а уж потом появлялось все остальное. Прыгун задержался и вошел с демонстративно деловым видом, в срочном порядке устраняя из шерсти свидетельства недавнего спаривания.

   Боуэн причетверенькала из своего кабинета с гордо задранной под самый потолок задницей и пачкой папок под мышкой.

   Она и объявила собрание открытым:

   – «ХууууууГраааа!»

   – «ХууууГраааа!» – отозвались остальные, кто громче, кто тише. Прыгун изобразил только намек на рык и еле слышно постучал пальцами по полу, тогда как от рева Буснера чуть не вылетели стекла, а Уотли пришлось громко заскулить, когда он увидел, с какой силой коллега колотит по столу подвернувшейся ему под передние лапы подушкой:

   – «Хуууу» мне ее подарила моя дочь!

   Когда установилось безмолвие и беззначие, Боуэн замахала лапами, излагая собравшимся историю болезни Саймона Дайкса – его припадок, его реакцию на «скорую», его поведение по отношению к персоналу больницы и к хорошо знакомым шимпанзе, подробности его состояния здоровья (здесь ей пришлось справляться по документам Энтони Бома) и прочее. Отложив на некоторое время бумаги, она порассуждала на тему, не может ли текущее состояние Саймона представлять собой истерию, развившуюся на почве изначальной депрессии. Также она напомнила видео-юрии, что, возможно, все произошедшее – неадекватная реакция организма Саймона на прописанный Бомом прозак вкупе с экстази, принятым художником в ночь накануне припадка. Завершив отступление, Боуэн вернулась к текущему состоянию художника и сообщила о результатах тестов и обследований, в частности, обратила внимание консилиума на симптомы маниакально-депрессивного психоза и, не вдаваясь в детали, на наличие органических неврологических повреждений.

   Закончив, она ухнула и села на пол, протянув заднюю лапу Норрису, чтобы тот ее почистил. Первым нарушил беззначие Уотли:

   – Итак, что же вы нам показываете, Джейн «хууууу»? Мне кажется, при постановке окончательного диагноза нужно обязательно отталкиваться от этих зон повышенной интенсивности сигнала, то есть от факта наличия явных органических повреждений в его мозгу. При таком масштабе «уч-уч» повреждений, какова бы ни была их природа, прогноз, увы, неутешительный. Мне кажется, обсуждать Дайксову человекоманию ни к чему; даже если мы поймем ее природу, как это поможет нам его вылечить «х-хуууу»?

   Боуэн скривила морду, почесала густую шерсть под подбородком, удалила застрявшую там еще с третьего обеда вермишелину и показала:

   – Доктор Уотли, полагаю, здесь вы скорее всего правы.

   Тут вмешался Норрис:

   – Он застрахован «хуууу»? Помогут ли ему родительские или групповые «хуууу»? Кто-нибудь из присутствующих интересовался, готовы они подыскать для него частную лечебницу, или нам придется обращаться к услугам государства?

   – Боюсь, на все три вопроса ответ отрицательный, – отзначила Боуэн. – Его родительская группа давно распалась, его основная – тоже. Теперешняя его самка показывала мне, что страховки у него нет, поскольку он и раньше лечился по психическое части «хууууу», а его агент, мистер Левинсон, который, кстати, в данный момент оформляет доверенность, чтобы в случае необходимости санкционировать принудительную госпитализацию Саймона, показывал, что особенных сбережений у пациента тоже нет и не ожидается, пока не начнут поступать средства от продажи картин с его последней выставки – разумеется, если они вообще начнут поступать.[100]

   Знаки Джейн Боуэн не подняли собравшимся настроения. Да, Дайкс довольно известный художник, но ничто, как известно, так не уравнивает возможности шимпанзе, как душевная болезнь. Каждый без труда воображал себе Дайкса спустя несколько месяцев – он апатично проводит день за днем в темном углу какой-нибудь лечебницы, которую ему не суждено покинуть, или в не менее устрашающей среде под обозначением «древесная больница под открытым небом», изобретением недавнего времени.

   – По-моему, здесь особенно важен «грууннн» такой элемент, как качество его будущей жизни. – Уотли выбирал знаки очень тщательно, показывая их так, чтобы всем было видно. – Мне кажется, мы просто не имеем права на такую безшимпанзечную жестокость, как оставить мистера Дайкса – которого все считают милым, хотя и неуравновешенным индивидуумом – гнить у нас или в каком-нибудь подобном заведении. Неужели и Левинсон не готов ничего для него сделать «хууууу»?

   Из угла, где лежал на спине Буснер, раздался невнятный булькающий звук. Именитый психиатр, который до сих пор играл задними лапами в «велосипед» – абразивные обои кабинета Уотли оказалось очень удобно использовать в рассуждении почесать усталые ступни, – провокализировал «ХуууууГраааа», а затем, удостоверившись, что все обратили к нему взоры, показал:

   – Думаю, дальнейшие действия могут развиваться и по другому сценарию.

   – А именно, доктор Буснер «хууууу»? – мягко, очень мягко показал Уотли, его знаки, казалось, смазаны розовым маслом.

   Буснер принял сидячее положение, рыкнул и велел Прыгуну заняться чисткой его спины.

   – А именно, я предлагаю вверить мистера Дайкса моим заботам. У меня богатый опыт подобного рода, я лечил так и психотиков, и невротиков с крайне необычными симптоматологиями. Не сомневаюсь, в конечном итоге в состоянии мистера Дайкса нет ничего воинственного или загадочного, что же до прогноза – и видел, как пациенты с куда более тяжелыми травмами в той или иной мере восстанавливали способность вести нормальную жизнь. Мозг, как вы все знаете, удивительно «ааааа» пластичен, гибок. Если направить его активность в нужное русло, он может достичь «чапп-чапп» гомеостаза. Более того… «грррнннн» наш пациент ни для кого, кроме самого себя, опасности не представляет, так что я не вижу, почему бы не передать его мне…

   – В том случае, если мистер Левинсон, или его адвокат, или кто там отвечает за мистера Дайкса не будут иметь возражений?…

   – Ну разумеется. – Буснер некоторое время подержал пальцы в форме последнего знака, а затем сбросил лапы Прыгуна со спины и встал на дыбы.

   – Но где же, доктор Буснер, вы «уч-уч» собираетесь держать нашего человекомана «хуууу»? – Норрис, сам того не желая, изобразил изгибом пальцев сарказм.

   Зак Буснер взмахнул передними лапами, сделал два шага вперед и впился зубами в бровь сотруднику отдела ухода. Алая кровь брызнула из-под шерсти. Норрис завопил как резаный, затем повернулся кругом и низко поклонился Буснеру. Зак потрепал скулящего остряка по загривку таким жестом, словно смахивал осенние листья со скамейки, а затем показал:

   – Где же, как не в моем групповом доме? Ни в каком другом месте у него не будет больше шансов восстановить свое шимпанзеческое достоинство «хуууу».

   Присутствующие одобрительно зарычали. Джейн Боуэн объявила консилиум закрытым.

   В коридоре Прыгун повис на первом попавшемся архитраве и некоторое время пребывал в таком положении. Задние лапы, подтянутые к животу, играли концом пожарного шланга, свисавшего из прикрепленного к стене гидранта. Буснер молниеносно проскакал мимо, точнее, под Прыгуном, за ним неслась Боуэн.

   – Я собираюсь помахать лапами с Дайксом, Прыгун, подожди меня тут.

   Прыгун ничего не показал в ответ, продолжая играть со шлангом. Да уж, ничего не покажешь, думал он, лучше и обернуться не могло, им с Уотли даже не пришлось ничего делать. И если бы Буснер сам не предложил взять Дайкса на полный пансион к себе домой, эту идею непременно выдвинул бы кто-то из них. У заговорщиков были свои причины желать пуще всего на свете, чтобы Буснер созначился взлелеять Дайкса на своей обильно покрытой шерстью широкой груди. Прыгун это знал давно, а Уотли – со времен обмена знаками во время второго обеда в «Кафе-Руж», потому что принял совет Прыгуна и изучил содержимое блестящей папки. Вычетверенькав из кабинета, консультант подмигнул висящему под потолком новоявленному Макиавелли. Оба смаковали одну и ту же картину – только что в их воображении Саймон Дайкс превратился в гранату, а они ее подобрали и кинули Буснеру. А тот – старый дурак! – поймал ее и показал им «спасибо», не обратив ни малейшего внимания, что чека-то выдернута.

Глава 13

   Саймон Дайкс, уже не художник, а просто пациент психбольницы, сидел в гнезде в палате номер шесть и размышлял о событиях прошедшего утра. Его психоз, думал он, начал принимать новые очертания, как туман, который сначала кажется непроглядным, а потом минута за минутой рассеивается, пока сквозь него не проступают очертания холмов и деревьев. Может, галлюцинация – как раз его мысль, что он человек, а в реальности он, наоборот, обезьяна? Трудно представить себе нечто более нелепое.

   Саймон зевнул, почесал одной передней лапой подмышку, другой – задницу. Затем принялся – бессознательно – изучать свое тело. Передние лапы гладили бедра, пальцы ощупывали голени и ступни. Вроде он чувствует свое тело так же, как и раньше. Нет, постойте-ка. Верно, он не брился уже две недели, и щетина на подбородке начала превращаться в бороду – он мог расчесать волосы в ту и другую сторону. Но вот грудь, руки, бедра – степень их волосатости ни на йоту не изменилась.

   Любопытные лапчонки Саймона решили нащупать ямку на левой коленной чашечке. Они знали, там должна быть ямка, напоминание о неудачном падении с велосипеда лет в шесть-семь. Пальцы ямку отыскать не сумели, бывшему художнику пришлось применить глаза. Он уставился на свое колено. Пожалуй, шерсть на нем в самом деле гуще, чем раньше. Он не помнил, чтобы шерстинки так переплетались, образуя нечто вроде дредов. Где же ямка? Где же старый шрам? Пальцы рылись в редкой шерсти – да, именно рылись, – пока не обнаружили искомое, и экс-художник вздохнул с облегчением. Облегчением оттого, что он все тот же Саймон, человек.

   Он скатился с гнезда и подчетверенькал к окну. Ходить на четвереньках было удобно, удобно потягиваться и хвататься за тонкие прутья, перегораживавшие окно. Саймон оттолкнулся передними лапами и встал на задние. Снаружи ничего особенного нет, окно выходит во внутренний дворик больницы, но даже это – кусочек внешнего мира. Саймон заметил, что воображает, как выходит наружу, в этот самый мир. Более того, понял, что хочет выйти туда, и ему не важно, что и кто встретит его там.

   Что имел в виду автор этой мерзкой статейки про Сару? Интересно, она правда трахалась с Кеном Брейтуэйтом? Интересно, шимпанзе вообще трахаются? А что делают другие люди, которых он знал? «Люди»? Знак показался Саймону странным, незнакомым – он больше походил на неразборчивые вокализации, чей на знак осмысленный, несущий значение. А его детеныши, три маленьких самца? Саймон вообразил, как они стоят рядом, словно ботинки разных размеров в супермаркете, – маленький, средний, большой. Одеты одинаково, в темно-синие пуловеры, на груди вышито название школы. У всех через плечо висят кожаные (кожа новая, скрипит, нет, скулит) школьные мешки цвета детенышской неожиданности, у всех троих на мордах одинаковое выражение, все водят туда-сюда своими сладкими зелеными глазами. Потом вдруг бегут врассыпную, потом к нему, забираются на него все одновременно, один прыгает на плечо, другой хватает за руку, третий – самый маленький – трется о ногу. Четыре самца-Дайкса выглядят как большая агрессивная живая куча, из которой слышен то истерический хохот, то клацанье зубов, то громогласный рык.

   Окошко для подноса с едой с тихим скрипом открывается. Саймон вздрагивает, тряхнув головой, изгоняет из глаз видение и поворачивается к двери. Видит знакомую, изъеденную невесть чем морду, знакомые глаза со знакомыми мешками век, вертикальные зрачки бегают из стороны в сторону.

   – «ХуууууГраааа!» – пробарабанил Буснер по двери со своей стороны.

   Саймон ощутил, как его грудь – против воли – сжимается, воздух всасывается со свистящим «хуууууу», затем со скрежещущим «граааааа!» изрыгается обратно сквозь решетку огромных зубов, затем он тихонько барабанит по гнезду. Звук свинцовый, дребезжащий.

   Показать, что Буснер удивился, – значит не показать ничего.

   – Саймон, – махнул он, – я не верю своим ушам: вы впервые за время нашего знакомства пропыхтели-проухали приветствие…

   – Что я сделал «хууууу»?

   – «Хууууу» неважно. «Хуууу» вы не будете против, не испугаетесь, если я зайду? Мне нужно с вами пожестикулировать. – Буснер складывал пальцы в знаки немного неуклюже, пространства окошка ему явно не хватало.

   – Н-н-нет, если надо, «гррнннн» заходите.

   Дверь распахнулась, и именитый натурфилософ. как он любил себя обозначать, вошел в палату и уселся по-турецки, скрестив волосатые задние лапы. Некоторое время он сидел без движения, так что Саймон успел его хорошенько рассмотреть. Тот выглядел как самая настоящая обезьяна, обезьяна, что обозначается, без изъяна. У него была огромная, бочкообразная грудь, объем которой подчеркивали складки на твидовом пиджаке. Кривые задние лапы без видимого напряжения поддерживали гору психиатрических мускулов, но контраст между его звериным обликом, открытым вырезом белой сорочки и мохеровым галстуком был совершенно тошнотворен. Саймон чувствовал, как к горлу подкатывает комок какой-то жидкой дряни, испытывал дикое отвращение к сидящему перед ним зверю, чью морду внимательно разглядывал. Изогнутые полумесяцем губы, из-под которых торчали клыки размером с вешалки для одежды, придавленный нос с овальными ноздрями, которые. черными норами уходили внутрь черепа, нависающие над всем этим глаза, нечеловеческие глаза с их нечеловеческим блеском, с их извращенными, нечеловеческими зрачками…

   – «Уч-уч» Саймон, не смотрите на меня так – я вижу, вы начинаете беспокоиться, можете потерять контроль над собой. Жестикулируйте со мной, щелкайте со мной пальцами – только так вы сможете научиться держать себя в лапах. Запомните, нам с вами совершенно неважно, шимпанзе я или человек, важно, что мы можем обмениваться знаками.

   – Знаками, – ошеломленно показал Саймон. – Что это значит – обмениваться знаками «хуууу»? Буснер вопросительно поднял брови.

   – Обмениваться знаками, Саймон, жестикулировать, складывать в знаки пальцы, махать лапами, вот как я сейчас «грррнннн».

   Саймон скривился, изобразил на морде хитрую такую гримасу.

   – Но вы понимаете, доктор Буснер, люди не обмениваются знаками, не жестикулируют, мы, люди, «говорим». Именно так мы и общаемся. Я слышал, некоторых шимпанзе и даже горилл обучили каким-то рудиментарным знакам, заимствованным из языков, какими пользуются глухонемые люди. Но в норме люди не обмениваются знаками – нам это не нужно. Мы «говорим».

   Тут уже у Буснера отвисла челюсть. Его мысли неслись вперед со скоростью курьерского поезда. Мания Дайкса была такой удивительно и прекрасно симметричной. Ясно, он извлек из недр памяти информацию о том, что дикие люди жестикулируют с помощью обширного набора вокализаций. Но на скудном фундаменте этого голого факта он выстроил целый барочный дворец, сделал из такой посылки далекочетверенькающие выводы, превратил базовую вокализацию в основу, в описание, в название формы жестикуляции. Буснер подался вперед, его растопыренные пальцы, как веер, гнали воздух на Саймона.

   – Саймон «грррннн», как вы думаете, вы сможете обучить меня этому «ииииик», как вы показали, или этой «хуууу»…

   – «Речи», доктор Буснер, «речи», люди пользуются «речью» и «языком». И, правду показать, думаю, что да, смогу. Почему нет? Ведь, в конце концов, – тут Саймон прервался и внимательно посмотрел на свои пальцы, которые формировали знаки не менее бегло, чем пальцы любого другого шимпанзе, – похоже, я могу «говорить» на том же «языке», что и вы «грррнннн».

   Буснер кивнул, покачался на корточках взад-вперед, поднялся, подчетверенькал к окну, взялся за прутья, оперся на них, встал на задние лапы. Некоторое время бывшая телезвезда провела в такой позе. Саймон внимательно разглядывал голый зад обезьяны. Миниатюрные ягодицы Буснера, их кожистые изгибы были одновременно милым, интимным и отталкивающим, чуждым видом. Складки коричневой и розовой кожи складывались, если так можно показать, в клюв, торчали наружу из шерстяного солнца этаким протуберанцем. Буснер, будто почувствовав взгляд Саймона, снял левую переднюю лапу с прутьев и отправил ее в новую анальную экспедицию, а» затем поднес к своим цепким губам и отсутствующему носу, где забранные образцы породы подверглись тщательному анализу всеми доступными именитому психиатру органами чувств. Затем лапа стала посылать Саймону знаки:

   – С моей задницей все в порядке «хууууу»?

   – Все отлично, доктор Буснер, покажу больше, позади такого зада не нашлось бы места ни одному другому.

   Буснер захохотал и зацокал.

   – «Хххиии-хиии-клак-клак» Вожак ты мой, может быть, во мне детенышство играет, но, по-моему, ваша шутка весьма удачна. А теперь, Саймон, нужно решить, что же с вами делать…

   – Что со мной делать «хууууу»?

   – Именно так. – Буснер снова опустился на пол. – Буду откровенен: мы нашли в вашем мозгу структурные аномалии. Мы не знаем, в чем причина их возникновения, свидетельствуют ли они о каких-либо органических повреждениях, какой-то патологии, или же о том, что у вас имеется некий врожденный дефект – но, как бы то ни было, аномалии наморду. И они, я уверен, имеют самое прямое отношение к вашей «уч-уч» человекомании.

   – Это лечится «хуууу»?

   – Не могу показать ничего определенного.

   – Ах вот как, значит, вы запрете меня тут! Оставите в этом мусорном баке! Так, что ли «хууууу»??!! Вы это хотели мне показать? – Саймон встал на дыбы, забегал вокруг Буснера как-то странно, истерично – так бонобо танцуют под африканскую музыку. Он начал издавать свои характерные затяжные, низкие вокализации, которые в ушах Буснера звучали как «божемойбожемойбожемойбожемой…»

   – «Уаааааа»! А ну прекратите, немедленно, это вам не поможет! Нет, вовсе нет, я не считаю, что имеет смысл держать вас тут или посылать в какую-нибудь лечебницу для хроников.

   – Нет, в самом деле «хуууу»?

   – «Врррааааа!» Нет!!! Чтобы у меня был хоть малый шанс излечить вас от вашей мании, я должен попытаться помочь вам примириться с реальностью. Я хочу, чтобы вы отправились со мной и поселились в моем групповом доме. Чтобы вы бегали со мной, гуляли со мной; я хочу показать вам часть планеты обезьян, на которой вам выпало оказаться, – и вместе с этим…

   – «Хууууу» да! И что, что вместе с этим? Что??!! «Вррааааа»! – Саймон встал во весь рост перед самой мордой Буснера, он дрожал как осиновый лист, от страха, от ярости, от изнеможения. Буснер был готов сорваться – он чувствовал, как сила воли оставляет его. Лишь долгие годы опыта работы с самыми наглыми и упрямыми пациентами позволяли ему откладывать момент наказания за дерзость – еще на одну секунду, еще на одну секунду, еще на…

   – Вместе с этим, Саймон, вы сможете «грррнн» распоказать мне о вашем мире – о том, как вы видите мир.

   – «Врррааааа»! Мне очень нравится такая идея, в самом деле, мне хочется…

   – «Хууууу» мы вполне можем рассматривать наши занятия как уроки – и одновременно лечение…

   – Конечно, конечно, почему, черт побери, нет! Какая отличная идея «уч-уч», чтоб мне провалиться!

   Буснер отметил, что знаки Саймона становятся все четче и четче. Последние жесты отличали косые, резкие удары лап по воздуху – как еще жестами обозначить глубокий, всепроницающий сарказм? Но этого противник традиционной психиатрии уже не мог вынести – левая лапа Буснера выстрелила, как из пращи, и впилась когтями в брюхо Саймону Дайксу, а чтобы получше объяснить экс-художнику, в чем дело, Буснер хорошенько добавил ему правым кулаком по надбровной дуге. Саймон, разумеется, отпрянул, повернулся к Буснеру задом и окатил звероподобного душеспасителя фонтаном жидкого дерьма. Затем шимпанзе устроили краткую потасовку – внешний наблюдатель увидел бы в палате шерстяной шар из восьми лап и двух челюстей, из которого раздавались душераздирающие «врррааааа!» и «ииииииииккккк!».

   Все было кончено за считанные секунды – Саймон оказался на лопатках на загаженном линолеуме, к которому его прижал облитый дерьмом врачеватель. Саймон отчаянно, жалобно скулил и хныкал.

   – А теперь вот что, Саймонушко, милый мой, дорогой, – пальцы Буснера играли на теле Саймона как на рояле, ласкали его, успокаивали. – Ты прямо сейчас вышвыриваешь к черту из своей головы страх, гнев и боль. И нападаешь на меня, нападаешь изо всех сил, как только можешь, ибо нет ничего более шимпанзеческого, ничего!

   И бывший художник отреагировал на пальцы, которые бегали по его животу, отреагировал так, как раньше не умел. Он ощутил, что Буснер беспокоится о нем, и разрешил себе в это поверить. Через мгновение шимпанзе уже сидели по-турецки друг за другом, и Саймон извлекал из шерсти на спине Буснера быстро засыхающие катышки собственного дерьма, извлекал их из шерсти своего доктора. Это была его первая чистка с того самого судьбоносного дня.


   Доктор Боуэн принялась ухать. Сперва она ухнула Джин Дайкс и Энтони Бому в Оксфордшир, потом Джорджу Левинсону на Корк-стрит, потом Тони Фиджису в редакцию. Наконец, она ухнула Саре Пизенхьюм.

   – «ХууууГраааа».

   – «ХууууГрааа» у вас есть для меня новости, доктор Боуэн «хуууу»? – По жестам Сары было видно, что она очень обеспокоена и возбуждена, – на ней, как заметила Джейн, был очень модный намозольник, чересчур модный для офисного работника.

   – Верно, Сара, одни хорошие, другие не очень. Доктор Буснер, как и намеревался, берет дело Саймона в свои лапы…

   – «Хуууу» в смысле?

   – Ну, он имел дело с подобными больными и раньше – обычно у них были неврологические повреждения или психозы, так показать, продуктивного толка…

   – Что вы хотите показать «хууууу»?

   – «Хуууу» мы боимся, что полному излечению болезнь Саймона не поддается – в его мозгу весьма значительные органические повреждения.

   – «Врррааааа» но почему «хууу»? Это от наркотиков или от этого проклятого прозака? Что это «хуууу»?

   – Сара, мы не знаем, но поверьте мне, доктору Буснеру в прошлом неоднократно удавалось излечивать такого рода заболевания. Он применяет, как показывается, «психофизиологический» подход к таким психозам. Возможно, он не сумеет излечить Саймона от мании, и тот все равно будет считать себя человеком, но он вполне может научить Саймона жить с заболеванием и даже, так показать, извлекать из него пользу, в плане искусства, например. – Передавая эту последовательность знаков, Боуэн скручивала левое ухо в трубочку и раскручивала его обратно.

   Сара печально покачала головой. Она не могла, не хотела во все это верить. Маленькая блондинка откинулась на спинку кресла и положила задние лапы на стол, так что Боуэн могла во всех подробностях рассмотреть ее намозольник. Передней лапой она схватила заднюю, подтянула ее к морде и показала Боуэн пальцами обеих лап одновременно:

   – Могу я… покажите, пожалуйста, он будет против, если я захочу увидеться с ним, «хуууу»?

   Не думаю, что это хорошая идея, Сара. Саймон до сих пор с большим трудом переносит общение с другими шимпанзе. Доктор Буснер, я полагаю, только-только сумел заслужить у него малую толику доверия. Сегодня он даже немного почистился, и, конечно, будьте уверены, Саймон сам согласился работать с доктором Буснером и жить у него.

   – Но «хуууу» мы же спим в одном гнезде, в самом деле…

   – Я передам Саймону, что вы просили о встрече, Сара, но поймите, окончательное решение должно остаться за ним. Вы должны понять: в его состоянии самка, с которой он жил, возможно, последний шимпанзе, которого он хотел бы видеть.


   Тони Фиджис четверенькал по Ладбрук-Террас, направляясь к Портобелло-Роуд. Он вовсе не преследовал смазливых итальянских шимпанзе, которые семенили впереди, – просто так вышло, что он оказался позади них и получил шанс понаслаждаться видом на ряд симпатичных розовых анальных отверстий. У одного из итальянцев на спине висел модный рюкзачок, исполненный в виде человеческого детеныша; хозяин рюкзака вышагивал на задних лапах, всем своим видом показывая, что у него каникулы и он может делать все, что душе угодно, а его антропоморфный багаж болтался из стороны в сторону, словно был живой и испытывал искреннее удовольствие от возможности покататься на спине у шимпанзе.

   Эта мысль напомнила Тони Фиджису, куда и зачем он четверенькает. Он сразу же согласился выполнить просьбу д-ра Боуэн: да, он может взять у Джорджа Левинсона ключ от квартиры Саймона; нет, он совершенно не против заглянуть туда, собрать Саймоновы вещи и отнести в больницу. Он сделает все это с удовольствием – он очень хочет быть полезным.

   – Поцелуйте мою задницу! – показал он уважительно, хотя с долей иронии, д-ру Боуэн перед тем, как повесить трубку.

   – И вы мою! – столь же вежливо показала она в отзнак.

   Была пятница, полубазарный день, и уличные торговцы на все лады расхваливали свои товары друг другу и туристам. Изредка какой-нибудь торговец взвывал и начинал бегать туда-сюда вдоль рядов и буянить, разбрасывая в стороны уличный мусор и жонглируя десятком бананов или апельсинов.

   Тони Фиджис не обращал на это никакого внимания, он не отрываясь смотрел себе под задние лапы, изредка поднимая глаза и проверяя, что привлекательная задница итальянца все еще маячит впереди. День был влажный, Тони чувствовал, как под шерстью текут ручейки пота. Он остановился и распахнул пиджак, чтобы ветерок немного просушил грудь. Когда он снова застегнул пуговицы, итальянцы уже пропали из виду. Тони тихонько заурчал себе под нос, подумал, не стоит ли зайти в «Стар», чтобы светло-коричневые стены и стойка бара, а также чернильная пинта «Гиннесса» немного скрасили его тусклое одиночество, но решил, что нет, и свернул на Колвил-Террас.

   На углу торчала компания накачанных старших подростков-бонобо, которые глушили «Спешл-Брю» и обменивались своими никому не понятными жестами. Шерсть торчит наружу сквозь сетчатые жилетки, на голове выбриты молнии, треугольники и квадраты. Тони на всякий случай сгруппировался и перебежал на другую сторону улицы. Он вовсе не боялся бонобо, но эти оказались такие стройные, такие изящные. Тони завидовал им – как они умудряются так легко стоять на задних лапах, но, с другой стороны, бонобо вообще, а эти в особенности, немного напоминали людей, был в них намек на что-то животнoe. Тони тряхнул головой, мысленно погрозив себе пальцем – как всякий либерал, он считал любые проявления бонобизма недостойными, – и прочетверенькал мимо.

   У задних лап бонобо стоял музыкальный центр, из которого на всю округу грохотал регги, какой-то новый хит, появившийся этим летом. Вокализации показались Тони знакомыми, напомнили о той ночи, после которой у Саймона случился приступ. «ХууГрааВраа-ХууХуу, ХууГрааВрааХууХуу, ИиикИииикИииикИиии-кИиик». Он снова тряхнул головой; сейчас Саймон находился в таком месте, куда не зачетверенькивают мысли о спаривании.

   Со свистом распахнулась тяжелая дверь. На лестничной клетке пахло мочой и вареной капустой. Забавно, подумал Тони, какой эффект произвели в этом квартале два противоположных типа «цивилизации», как здесь смешались бедность и богатство, как здесь задница о задницу жили те, чьим здоровьем занимались благотворительные организации, и те, чьим здоровьем занимались элитарные спортклубы.

   Тони протер свои больные красные глаза. Он до сих пор не оклемался после предыдущей ночи, когда ему удалось снять какого-то юнца в клубе у вокзала «Чаринг-Кросс», притащить его к себе домой – само по себе подвиг и риск, учитывая, какой у миссис Фиджис отличный слух и прекрасное обоняние, – и так с ним надраться и нанюхаться кокаина, что член у несчастного не желал вставать даже из-под палки. Но Тони все равно ему заплатил.

   Апартаменты Саймона Дайкса располагались на четвертом этаже. В таком «смешанном» квартале имелись два типа квартир: одни занимали максимум наличного пространства, другие же ютились в его остатках, представляя собой всевозможные полуэтажи, каморки, переделанные под жилые помещения ванные, туалеты и прочие чуланы. К последнему типу принадлежало и жилье Саймона. Он въехал сюда, как знал Тони, сразу после распада группы, но даже этим нельзя было объяснить, почему квартира выглядит невыносимо убого – особенно в свете того, что карьера ее хозяина вроде бы шла вверх, а его картины и прочие работы продавались за кругленькие суммы.

   Тони вскарабкался по ступенькам, перемахнул через последние перила, еще в полете распахнул дверь и, приземлившись на коврик, прочетверенькал внутрь. В длинном, душном коридоре стояла знакомая вонь – так пахнут квартиры окончательно опустившихся самцов. Взору художественного критика предстала переполненная мусорная корзина, вокруг которой валялись жеваные бычки, бутылки из-под дешевого виски и прочее, о чем лучше вовсе не поднимать лапы. Разбросанная по полу грязная одежда нитью Ариадны вела в спальню, размером больше похожую на стенной шкаф и совершенно темную, так плотно были закрыты ставни. Гостиную, куда и забрел Тони, освещали пробивавшиеся сквозь опущенные жалюзи лучи света, этакая солнечная расческа; они выхватывали из интерьера комнаты куски, казавшиеся одновременно зловонными миражами, кошмарными галлюцинациями и предвестниками смерти.

   В эркере стоял большой стол, на нем – куча набросков, альбомы для рисования, карандаши, ручки, фотографии, пепельницы и пустые стаканы. В углу ютился полусгнивший диван, заваленный, как и коридор, грязной одеждой. Тони тихонько заскулил, задумался. Атмосфера апатии – нет, даже отчаяния, – царившая в квартире, оказалась куда более давящей и жуткой, чем он предполагал. Не квартира, а навозная куча – в такой могло завестись и что-нибудь похуже Саймоновой мании.

   Не переставая скулить, Тони подчетверенькал к столу, взобрался на стул, откинулся на спинку и начал наводить порядок в целлюлозном бардаке. Он не мог не заметить, что среди бумаг очень много материалов о людях. Под слоями мусора Тони обнаружил все книги Джейн Гудолл про людей реки Гомбе, гору газетных статей про научные эксперименты, которые на них ставят, рекламные листовки от организаций по защите прав животных, распоказывающие о тяжелой жизни людей. Критик присвистнул: не удивительно, что на столь питательном бульоне Саймонова человекомания расцвела махровым цветом. Но он нашел и прямые указания на то, в каком направлении двигалась мысль художника в последние недели перед припадком и чем было занято его воображение в то самое время, когда он заканчивал свои апокалиптические полотна.

   Тони один за другим извлекал из груды наброски, выполненные черным карандашом на толстой бумаге. На них красовались фрагменты последних картин Саймона, однако вместо шимпанзе, населявших холсты в галерее Левинсона, наброски давали приют голым, похожим на зомби фигурам людей. Вот люди куда-то бегут, как всегда, на задних лапах, неуклюже; вот шагают строем, шеренга за шеренгой, локоть к локтю; вот сидят рядом, не касаясь друг друга, не чистясь, заточенные в беззначную тюрьму собственного убогого, мрачного сознания, не в силах выползти за пределы своего примитивного мышления.

   Тони начал было сортировать наброски, из любопытства и союзнического долга, но по мере роста кипы странно-ироничных изображений города в виде тропической рощи его критическая жилка напоминала о себе все настойчивее. Чем больше рисунков просматривал Тони, тем больше убеждался, что эти наброски куда сильнее, куда лучше выставленных у Джорджа картин. Несколько карандашных линий сделали то, чего не сумели многие ведра масляной краски;[101] изображенный Саймоном причудливый, искаженный мир, которым правят люди, гораздо ярче показывал, в каком состоянии пребывает современный шимпанзе.

   Подумав, что было бы, попади эти рисунки к какому-нибудь другому шимпанзе, который ради красного жеста не остановится ни перед чем, Тони поежился и мрачно зарычал. По меньшей мере такой воображаемый шимпанзе мог бы опубликовать их как иллюстрацию глубины психического нездоровья художника и тем самым нанести непоправимый ущерб не только репутации Саймона, но искусству в целом. Что же делать? Тони, продолжая ухать себе под нос, вылез из-за стола и зачетверенькал кругами по квартире. На кухне он нашел пакет и набил его наименее грязными из разбросанных по полу футболок. Заметив в одном из ящиков брюки, Тони на миг задумался, но затем решил: вероятность того, что у Саймона возникнет желание спариваться в столь экзотическом обличье, стремится к нулю, а стало быть, брать незачем.

   Завершив печальный процесс сбора вещей, Тони поплелся было прочь, но понял, что не может так просто оставить рисунки, на которых мир шимпанзе превращается в мир людей. Несколько раз он пытался закрыть за собой дверь, но едва брался за ключ, бумаги на столе словно бы взвывали, как стая разгневанных бабуинов. В конце концов Тони прочетверенькал обратно и снова стал внимательно разглядывать наброски. Краем глаза он заметил в углу комнаты, у запыленного радиатора, чертежный тубус и прежде, чем успел осознать, что делает, схватил его задней лапой, а передними свернул рисунки в трубку и поместил их туда.

   Под горой набросков обнаружились три баночки с прописанными Саймону таблетками. Тони поднес их одну за другой к глазам и изучил этикетки. На одной значилось «Прозак, 50 мг ежедневно», на другой «Диазепам, 20 мг по необходимости», на третьей нечто незнакомое – «Калмпоз», пятимиллиграммовые розовые кругляшки. Эти последние Тони спустил в унитаз, а прозак и диазепам прихватил с собой – с первым отлично идет «белая голубка», а второе отлично помогает от последствий первых двух, к тому же Саймону в его текущем состоянии они не понадобятся.


   Длинный и низкий «вольво» седьмой серии взурчал вверх по пандусу и остановился у входных дверей больницы «Чаринг-Кросс». Из его анальной трубы вырывались жирные клубы черного дыма, загрязняя кусок неба, который угораздило спуститься слишком низко к земле. Вел машину Прыгун, держась за рулевое колесо по всем правилам – две лапы на без десяти минут три, две лапы на двадцать минут девятого. На его хитрой морде играла натянутая улыбка, необычная в двух отношениях – во-первых, она была совершенно искренней (еще бы, его планы на всех парах спешили к реализации), во-вторых, совершенно лживой.

   Из-за правого плеча до Прыгуна донесся какой-то шум, но он и не поворачиваясь понял, что это Зак Буснер и его новый гость покидают больницу.

   – «ХуууууГрааа»! Что же, Уотли, Джейн, счастливо оставаться. – Буснер стоял у дверей на задних лапах, левой передней крепко держа своего нового подопечного, а правой передней отбиваясь от назойливых молодых врачей, которые, несмотря на поздний час, сгорали от желания почистить высокоученую знаменитость.

   – «ХуууууГраааа» Буснер. Я хотел бы пожелать вам удачи с мистером Дайксом, хотя, должен призначиться, боюсь «грррннн», что одной удачи вам не хватит…

   – «Хууууу» что это вы такое имеете в виду, хотел бы я знать? – Буснер жестикулировал сдержанно, но заключенная в знаках угроза была видна невооруженным глазом. Уотли немедленно отступил и повернулся к Буснеру задницей.

   – Ничего! «Хуууу» правда, правда совершенно ничего.

   – Ну, тогда ладно. Итак, Джейн, я ухну тебе утречком. Как я уже жестикулировал, ты внесла совершенно неоценимый вклад в изучение болезни мистера Дайкса как с чисто клинической точки зрения, так и с научной.

   – «Чапп-чапп» благодарю вас, Ваша Анальная Лучезарность, Ваша Несравненная Звездадность…

   – Джейн, ради Вожака. Дай я поцелую твою задницу… – Буснер на прощание чмокнул миниатюрную самку в ее не менее миниатюрную седалищную мозоль, коротенько побарабанил по оранжевому пластиковому ящику, который не давал сломанной больничной двери закрыться, а затем повел Саймона – тот был так ошарашен дневным светом, беготней шимпанзе и перспективой пусть ограниченной, но свободы, что и не думал поднимать лапы, – к машине. Открыв заднюю дверь, Буснер запихнул Саймона в салон, захлопнул дверь, встал на дыбы, перепрыгнул через крышу «вольво», побарабанил по ней, еще раз ухнул провожающим и наконец запрыгнул через окно на переднее пассажирское сиденье.

   Все присутствовавшие шимпанзе, как один, громко заухали, и «вольво» отправился восвояси, но путешествие длилось недолго, так как пробка начиналась прямо на Фулем-Пэлес-Роуд. Было уже полпятого, час пик (который длился, конечно, не час, а целых четыре, и на пике находились в основном эмоции застрявших на дорогах водителей) в самом разгаре.

   – «Уч-уч» Прыгун, ты не можешь как-нибудь объехать это черт знает что «хуууу»? – спросил научного ассистента выдающийся натурфилософ. Несмотря на чистку с Саймоном, в шерсти у него до сих пор хранилось изрядное количество художнического дерьма, и, махая пальцами Прыгуну, он старался высвободить из-под подбородка особенно назойливый катышек.

   – «Уч-уч» вожак, боюсь, ничего не смогу придумать – все из-за Хаммерсмитской развязки, можно попытаться улизнуть по Лилли-Роуд, но, честно показывая, мы потратим там ровно столько же времени, сколько здесь.

   Буснер повернулся назад, проверить, как его долгожданная новая, необыкновенная симптоматика справляется с первыми минутами свободы; он даже подумал, не спросить ли у Саймона совета насчет объезда, – в конце концов, его самка живет неподалеку, он должен, по идее, неплохо здесь ориентироваться. Но морда Саймона словно приклеилась к стеклу, равно как и передние лапы, на манер бинокля прижатые к глазницам.

   – Ну, раз так, – показал Буснер Прыгуну, – в самом деле нет смысла дергаться, поедем, как обычно, а Саймон зато хорошенько оглядит мир, куда ему предстоит вернуться «хуууу».

   Означенный мир поверг художника в полнейшее замешательство. По этой улице он ходил, спотыкался и ползал не одну тысячу раз. Он знал на память названия всех местных вонючих забегаловок, делал ставки во всех местных букмекерских конторах, где никто никогда не выигрывает, покупал нелегальное экстракрепкое пиво во всех местных магазинчиках, которые нестройными рядами, как хромые на параде, тянулись от больницы в сторону Хаммерсмитской эстакады.

   Даже сидя в палате номер шесть, Саймон не раз мысленно прогуливался по этой улице, убеждая себя, что память его не обманывает. Теперь, на свободе, он снова вспомнил всю местную топографию, вплоть до стилизованной желтой петушиной головы, украшавшей забегаловку «Хатка рыжего цыпленка», вплоть до разбитого участка асфальта на тротуаре, который лепрозным языком лизал проезжую часть, вплоть до тюлевых занавесок, на манер паутины развевающихся в окнах вторых этажей. Куда бы Саймон ни обращал свой взор, везде он видел что-то знакомое – то вывеску на магазине, то флаг на автозаправке, то грифельную доску у кафе с написанным мелом меню, то еще что-нибудь. Однако столь знакомые, столь обыденные декорации лишь подчеркивали надругательство, которому подверглось происходящее на самой сцене представление.

   Как и в тот раз, когда его вели на обследование, что-то было не так с масштабом. Саймону пришлось согнуться в три погибели, чтобы поместиться на заднем сиденье «вольво», а он знал, что седьмая модель – большая машина. Пространственная дисторсия, словно заразная болезнь, распространялась на все вокруг – здания, другие машины, сама дорога были очень маленькими. И в этой уменьшенной модели мира (масштаб примерно два к трем) жили сии чудовищные карлики.

   Они четверенькали по мостовой, задрав задницы, выставив их на всеобщее обозрение; лохматыми кучами толклись у автобусных остановок, гроздьями висели на стенах домов, без тени неудобства цеплялись за ветви деревьев, узкие карнизы, отваливающуюся лепнину и болтающиеся телевизионные антенны, передвигались с умопомрачительной быстротой, легкостью и беспечностью. Пока машина рывками ползла вверх по улице, Саймон наблюдал за одним субъектом – сначала тот прочетверенькал метров двадцать, затем серией прыжков преодолел торчащие из асфальта гидранты и мусорные баки, затем, как горнолыжник, просочился сквозь встречную толпу собратьев по виду, затем подпрыгнул, ухватился передними лапами за крышу остановки, раскачался и таким образом пробрался под ней, перехватываясь с одного бруса на другой, и наконец спрыгнул на землю и продолжил путь снова на четвереньках.

   Порой Саймон принимался внимательно следить за каким-то конкретным шимпанзе, за тем, как тот четверенькает вдоль по улице или лезет вверх по зданию; в этом случае он почти что восхищался обезьяньей мощью, изяществом и проворством, подмечал, какое необыкновенное умение, какое отточенное чувство равновесия, какой тонкий глазомер требуются, чтобы, не споткнувшись, в считанные секунды просочиться сквозь марширующую навстречу толпу, не попасть ни под одну из ползущих по дороге машин, не сорваться ни с одного карниза. Но когда художник позволял себе взглянуть на массу шимпанзе как таковую, он видел лишь стаю животных, которым для передвижения требуется не больше мозгов, чем стаду овец или, хуже, рою саранчи.

   По мере того как машина приближалась к Хаммерсмитской развязке, ситуация ухудшалась на глазах. У самой эстакады ручейки прыгающих и скачущих шимпанзе сливались в одну гигантскую бурную шерстяную реку, с обезьяньими спинами вместо порогов. Пока Саймон лежал в больнице, то есть пребывал, по сути дела, в заточении, вид шимпанзе, которые прикрывали одеждой лишь верхнюю часть тела, вызывал у него отвращение, казался оскорбительным. Теперь же, глядя, как всемирный обезьяний потоп низвергается в зияющую пучину подземного перехода, Саймон заново отметил, насколько смешными, карикатурными выглядят эти покрытые шерстью лапы и голые задницы, торчащие из-под клетчатых пиджаков, джинсовых курток, цветастых блузок и футболок с надписями. Когда один из зверей повернулся в сторону Саймона, скривил морду, а затем надул щеки, готовясь громко ухать, Саймон от души расхохотался, таким нелепым показалось ему выражение морды шимпанзе. Именно этот его радостный гогот стал отправной точкой для первого обмена знаками между художником и его эскулапом вне больницы, для первой настоящей жестикуляции на свободе.

   – «Гррууууннн!» Что я слышу, Саймон! Покажите мне, что вас так развеселило «хуууу»? – Буснер забрался на сиденье с лапами и оперся о спинку кресла, уставившись на морду своего подопечного и разгоняя пальцами спертый воздух в автомобиле. Подбородок именитый психиатр водрузил на подголовник.

   – Да шимпанзе «клак-клак», эти вот шимпанзе, – показал Саймон на реку задниц, стекающую вниз по бетонным ступеням. – Они выглядят жутко нелепо, просто смешно, до колик смешно «клак-клак-клак»!

   – «Хуууу» и почему же, хотел бы я знать «хуууу»?

   – Все дело в том, как они одеты, видите, у них же одежда только на верхней части тела, а дурацкие, угловатые, уродливые зады «хиии-хиии-хиии» торчат голыми наружу!

   Буснер посмотрел, куда показывал Саймон. Как талантливый психотерапевт, он владел полезным навыком частично становиться на точку зрения своих безумных пациентов. Итак, Буснер нахмурил брови и косо посмотрел на толпу. В самом деле, Саймону было трудно возразить – бесконечная толпа обезьян, спешащих по своим делам, со всей неизбежностью выглядела немного по-идиотски. Целеустремленность отдельного индивида в толпе ему подобных оборачивалась обреченностью, стадностью, как у спешащих навстречу гибели леммингов. И то, что Саймон в своем психическом состоянии сумел уловить эту черту толпы с такой ясностью, рассудил Буснер, и выразить ее столь иронично, следовало рассматривать как положительный момент, как ключ к дальнейшему лечению. Буснер так и показал Саймону:

   – «Чапп-чапп» что же, полагаю, кое в чем вы правы, мистер Дайкс, однако замечу, в заднице шимпанзе нет ничего уродливого; задница шимпанзе – самая прекрасная часть его или ее тела. Кажется, еще Бессмертный Бард «чапп-чапп» писал: «Что в имени? Означенное «жопой» и под другим бы жестом сохраняло свой сладкий запах!..»[102]

   – В самом деле «хуууу»?

   – Да-да, более того, как показывается, задница – зеркало души шимпанзе.

   – В самом деле «хууууу»?

   – Так точно.

   – Ну, тогда понятно, почему вы, шимпанзе, не прикрываете свои зады. – Саймон испытывал острейшее удовольствие от пикировки, она будила в нем безудержное веселье, служившее единственным лекарством от этого ужаса перед глазами – улицы, полной обезьян.

   – Не прикрываем «хуууу»?

   – Ну да, да, так, как я раньше просил вас.

   – «Хуууу!» Я понял, вы «чапп-чапп» имеете в виду брюки. Значит, люди носят брюки постоянно «хуууу»?

   Теперь, по логике вещей, настал черед Буснера расхохотаться, но он сдержался, чувствуя, что этот идиотский обмен знаками может быть началом прямой жестикуляции с психозом. Если только ему удастся найти дорогу в Саймоновом психотическом тумане, кто знает, может, тот рассеется, и художник снова станет нормальным, цельным шимпанзе.

   – Верно. – Саймон очень аккуратно подбирал жесты. – Понимаете ли, нагота – табу в большинстве человеческих культур, так как обнажение нижней части тела подразумевает демонстрацию гениталий, что может вызвать нездоровый, неприличный сексуальный интерес.

   Буснер опешил и на некоторое время занялся чисткой самого себя. С Саймоновым дерьмом он давно разобрался, но в шерсти пряталось еще что-то засохшее и очень ему мешало. Буснер послюнил пальцы и хорошенько смочил надоедливое липкое нечто, одновременно жестикулируя:

   – Понимаю, понимаю, в этом есть смысл, ведь, в конце концов, люди, насколько мне известно, в основном лишены шерстяного покрова «хууууу»?

   – Ну, то немногое, что у них есть, покровом обозначить никак нельзя.

   – И люди, насколько я знаю, спариваются независимо от того, есть у самки течка или– нет «хуууу»?

   – Спариваются «хууууу»?

   – Совершают половой акт, копулируют, занимаются любовью… трахаются, когда особь женского пола не находится в возбуждении, характерном для периода овуляции.

   – «Клак-клак-клак!» Совершенно верно! Более того, большинство знакомых мне самцов человека из кожи вон лезут, чтобы ни в коем случае не трахнуть самку в момент овуляции. В конце концов, делать детеныша всякий раз, когда трахаешься, – полный идиотизм, не так ли «хуууу»?

   – Понимаю, понимаю, конечно, совершенно ни к чему. – Буснер опустил лапы. Он был потрясен ответами Саймона, устройством его мании; все его жесты абсолютно осмысленны и укладываются в единую, хотя и безумную, картину. В самом деле, если вы разумное животное с половым поведением, оторванным от всяких требований биологической необходимости, животное без шерстяного покрова, то, разумеется, вам придется завести себе какую-то одежду для нижней части тела, иначе как вы… будете прикрывать свои набухшие седалищные мозоли…

   – «Хуууууу Грааааа!» – Теперь уже Саймон встал на заднем сиденье на задние же лапы и подставил под морду терапевта собственную, сморщенную и непонимающую, – дело в том, что Буснер невольно выказал свою мысль вжест.

   – «Хууууу» я показывал, что созначен с вами – для самки человека естественно носить одежду на нижней части тела, дабы не показывать всем на свете свою набухшую седалищную мозоль…

   Буснер снова бросил показывать и занялся липкой лужей у себя на пузе. Саймон пристально смотрел на него. Вот что больше всего раздражает меня в этих животных – они могут общаться с тобой на самом высоком уровне, пусть знаками, и глубина их сознания потрясающе велика, но посреди фразы, когда ты только-только начинаешь что-то понимать, они вдруг бросают жесты и начинают чесаться, как самый последний шелудивый пес. Как Сарин ретривер Грейси, чья негнущаяся лапа все время судорожно скребла брюхо.

   Набухшие седалищные мозоли – вот, значит, что это такое, конечно, как я раньше не догадался. Они похожи на чудовищно увеличенные в размерах половые губы. Да нет, это и есть чудовищно увеличенные в размерах половые губы. Саймон поразмышлял, вспомнил, как ласкал Сарино тело, безволосое, стройное тело, как исследовал ее сокровенные изгибы. Вспомнил, как переворачивал ее, как ее точеные ножки, стройные, ножки школьницы, расходились в стороны и являли его взору крошечную челку волос и многослойную розовую бездну. У шимпанзе – у той, что смела утверждать, будто она и есть Сара, той, что навещала его в больнице, той, что жестикулировала с ним по видеофону, – было какое-то гигантское вздутие в паху. Что же это могло быть, если не промежность, раздутая, доведенная воображением, так показать, до логического конца? Так что же сие означает? Обезьяний мир – просто чудовищная фантасмагория, ночной кошмар, сотканный из ниточек его безумия? Его апокалиптические картины, сложные отношения с телом Сары, жуткая потеря чувствительности, наступившая после того, как у него отобрали детей, – все это, кажется, прямо связно с его нынешним самочувствием, все это вписано в его уродливое настоящее. Настоящее одновременно обыденное и неизъяснимое, с его текущим фоном в виде Хаммерсмитской развязки, с его текущими декорациями в виде салона «вольво», рекламного щита какой-то газировки, недоеденной куриной ноги, валяющейся на тротуаре, и, конечно, куска дерьма в качестве иронически-эсхатологического контрапункта.

   Саймон вздрогнул, сполз по сиденью, забился в угол, показал Буснеру, что пока не хочет больше жестикулировать. Он закрыл руками свои большие уши, уткнулся мордой в задние лапы и стал ждать, что будет и когда же все изменится.

   Прыгун все так же вел «вольво», его вожак, на время забыв о Дайксе, уселся в кресле, вытащил из портфеля последний номер «Британского журнала эфемерного» и погрузился в чтение. Ни уханье шимпанзе, ни рев моторов соседних машин не могли отвлечь его, ибо, разумеется, он читал собственную свежеопубликованную статью.

   Саймон вышел из транса, когда «вольво» свернул с эстакады Марилебон и пополз вверх по Глостер-плейс в сторону Риджентс-Парка. Этот район Лондона Саймон знал куда лучше, и ему стало любопытно посмотреть, насколько ошимпанзечивание мира изменило здешние места. Ответ был – не слишком-то. Лондон, подумал Саймон, даже в лучших своих проявлениях представляет собой чудовищный тошнотворный коктейль из радикально несовместимых друг с другом зданий. Тут что-то старое, там что-то новое, везде заимствованные архитектурные стили, везде синее зеркальное стекло, лишь умножающее окрестное уродство.

   У мечети в Риджентс-Парке Саймон увидел шимпанзе-мусульман, это его позабавило. Самцы в тюбетейках, теребят лапами длиннющие четки, а самки и хотели бы, да не могут не нарушать законы веры, так как чадры на них с вырезами.

   На ветвях деревьев, составлявших участок зелени между каналом[103] и дорогой, висели шимпанзе-бродяги. Поначалу Саймон их даже не заметил – так хорошо их скрывала листва, но то тут, то там с ветки свешивалась лапа и швыряла наземь банку из-под пива, и тогда художник смог разглядеть этих искусников загадить все, что ни попадется под лапу, и еще раз криво улыбнулся.

   Тут «вольво» свернул на Хэмпстед-Хай-стрит, и мимо поплыли магазины, винные бары и кафе, которые Саймон знал, в которых пил и снимал девчонок, а после напивался еще сильнее. Здешние шимпанзе одевались получше тех, что в центре. Большинство самок держали в лапах бумажные сумки с логотипами дорогих бутиков, а кроме того, щеголяли необычными для экс-художника вещами, которые, как он теперь понимал, являлись не чем иным, как намозольниками. По улице плыли целые воздушные шары из атласа и шелка, несколько ладоней в диаметре, искусно сложенные в складки и украшенные рюшами, чтобы выглядеть еще обширнее и подчеркивать набухлость – или намек на таковую – кожи в промежности и вокруг анального отверстия, которую скрывали от любопытных глаз. Саймон зашелся беззвучным горьким смехом. Соответствие между реальной набухшей мозолью и складками намозольников было таким четким, таким точным и таким глупым, таким до невозможности нелепым.

   Прыгун еще раз повернул на светофоре, теперь на Хит-стрит, а затем покатил по совершенно пустой улице Чёрч-Роу. Саймон наконец-то оживился и возобновил жестикуляцию со своим волосатым герменевтом.

   – «Хуууу» а куда мы, собственно, едем, доктор Буснер?

   Буснер поднял лапу:

   – Ко мне домой, как я и показывал.

   – А где вы живете «хуууу»?

   – На Редин гтон-Роуд, вы бывали там «хуууу»?

   – «Хуууу» конечно бывал, с родителями, еще детенышем, у них там жили друзья…

   – «Гррруууннн» значит, вы будете чувствовать себя почти как дома, не так ли «хуууу»? – отзначил Буснер и снова погрузился в чтение, даже не оглянувшись на художника.

   Прыгун остановил «вольво» у тротуара, пассажиры выбрались наружу.

   – Сегодня ты мне больше не понадобишься, – махнул ассистенту именитый психиатр, – но будь добр быть здесь завтра с раннего утра. Я собираюсь вывезти мистера Дайкса погулять.

   На прощание Буснер постучал пальцами по крыше машины, и Прыгун укатил. Повернув за угол, пятый самец издал истерический вопль, свидетельствовавший о крайнем раздражении. Затем нажал на газ, за пять секунд перешел на пятую же передачу и пулей полетел обратно, в центр Лондона.


   Групповой дом Буснеров в этот душный вечер был совершенно пуст. С одной стороны, неслучайно – вожак предварительно ухнул своим и наказал им вести себя тише воды ниже травы, с другой – так вышло само собой: летние распродажи, работа, гуляния, спаривание и еще два десятка других причин удерживали проживающую здесь орду от возвращения домой.

   Буснер открыл входную дверь и вчетверенькал внутрь, Саймон последовал за его узкой задницей. После стерильности, беззначия и кошмара больницы атмосфера в доме показалась художнику такой семейной, такой уютной, такой домашней, что он едва не разрыдался от счастья.

   Саймон пробежался по комнатам, внимательно изучая все на своем пути, принюхиваясь ко всему, потирая передние лапы и ступни о разные поверхности, покрытые где коврами, где просто краской, где обоями. В главной гостиной к самому потолку возносились бесконечные полки из темного дерева, беспорядочно заставленные тысячами книг. Кое-какие тома Саймон узнал, обнаружив большинство классических авторов (как древних, так и современных), а также работы по истории, философии и, разумеется, медицине и психологии. Периодически Саймон снимал с полки книгу-другую, чтобы почувствовать пальцами бумагу и обложку и с улыбкой прочесть почти знакомое название, например «Шимпанзеческая комедия» Уильяма Сарояна или «Бремя страстей шимпанзеческих» Сомерсета Моэма.

   На стенах висели картины. Настоящие – холст, масло. В больнице Саймону было особенно невыносимо оттого, что администрация решила украсить залы бесчувственными стерильными репродукциями. Кое-что из висевшего в доме именитого психиатра представляло собой любительскую мазню за авторством, вероятно, кого-то из членов группы, но попадались и вполне достойные, даже восхитительные вещи вроде крошечной работы Эрика Джилла,[104] той самой, где единственной тонкой линией намечен силуэт шимпанзе. Увидев ее, Саймон даже присвистнул. График вывел линию так элегантно, проложил ее по бумаге именно там, где она с необходимостью должна была лечь… Эта картина стала для саднящей психики бывшего художника своего рода визуальным седативным.

   В широкой прихожей на паркете возвышались старинные напольные часы и вешалка для шляп, на стенах висели старинные же гравюры в тяжелых рамах. И где бы Саймон ни оказывался, всюду дом встречал его приглушенными, темными, приятными глазу тонами. Стены были выкрашены либо в цвета тутовых ягод и слив, либо в багровые, охряные. В комнатах на полу лежали толстые, тяжелые ковры, иные персидские с причудливыми узорами, иные попроще, со старым добрым геометрическим орнаментом.

   На втором этаже располагались гнездальни, оформленные в индивидуальном стиле своих обитателей. Одну Саймон безошибочно определил как самочью – нет ничего более гнетущего, чем резко бросающаяся в глаза белоснежная кровать с балдахином, океанским лайнером высящаяся посреди безбрежного ковра цвета морской волны; другая столь же однозначно принадлежала самцу – завалена футбольными мячами, лыжными палками и прочим спортинвентарем.

   Ведь в таком вот доме, подумал Саймон, могли бы жить я и мои детеныши – обернись все иначе. У меня мог быть точно такой, настоящий, солидный групповой дом на улице, обсаженной деревьями, в уютном северном пригороде Лондона. И лишь две вещи делали дом Буснера чуждым, другим. Они, несомненно, коренились в психозе Саймона, но отражались на интерьере и атмосфере. Во-первых, разнообразнейшие ручки и поручни, расположенные на высоте, удобной именно для шимпанзе; было видно, что эти ручки – медные, деревянные, резные – ровесницы самого дома. Во-вторых, жуткий, тяжкий, резкий запах зверя, который со всей серьезностью извещал Саймона, что создания, испустившие его, просто ушли погулять, а в урочный час, как три медведя из сказки, вернутся. Обязательно.

Глава 14

   – Он в комнате у старших подростков, – простучал Буснер по спине Шарлотты, своей первой самки. – Они отправились на ночную прогулку, а ему у них причетверенькалось больше по душе, чем в гостевой гнездальне. Пусть пока побудет там.

   – «Хууу» Зак, – заворочалась Шарлотта в гнезде, – «гррууунннн» ты правда думаешь, что это хорошо – поселить у нас шимпанзе с таким тяжелым психическим расстройством «хуууу»?

   – Для кого хорошо? – рассеянно отзначил Буснер между лопаток Шарлотты; ей казалось, будто по спине бегает какого-то крупное насекомое.

   – Для него, для тебя «хууу», я не знаю. Мне кажется, еще вчера у нас жил тот шимпанзе с Туреттом – разве ты не помнишь, как его постоянные тики и непроизвольные вокализации действовали тебе на нервы «хуууу»? – Первая самка перевернулась мордой к самцу, зарылась щекой ему в шерсть на брюхе.

   – «Чапп-чапп» верно, так и было, старушка моя, но вспомни – больше всего в том несчастном меня раздражала типичность, банальность его недуга. Да, приступы у него случались запоминающиеся, ничего не покажешь, но на самом деле в его болезни я ни за что не мог ухватиться. А с Дайксом, думаю, положение совершенно иное. У него действительно уникальное заболевание «груууннн». Не знаю, Шарлотта, может, ты и права, но у меня предчувствие, что Дайкс – мой последний настоящий пациент, мой последний по-настоящему интересный случай…

   – Зак, Зак, что ты такое показываешь!

   – Шарлотта, «хух-хух» моя старейшая, моя восхитительная первая самка, я должен кое-что тебе сообщить.

   – Что случилось, Зак «хуууу»?

   Шарлотта уселась посреди гнезда, подтянув на себя одеяло, и зажгла ночник. Д-р Кендзабуро Ямута, последний побочный самец Буснера, и Мери, восьмая самка, спавшие той ночью в гнезде вожака, застонали, лишившись укрытия, перевернулись с боку на бок и продолжили храпеть.

   Свет лампы дал Буснеру еще одну возможность отметить, какой измотанной выглядит его первая самка. Последняя течка, без преувеличения, выжала ее как лимон. Хлопковая ночная рубашка Шарлотты задралась, обнажила низ живота. Седалищная мозоль уже начала заживать, но опухоль еще не спала, а на шее по-прежнему виднелись раны и царапины от когтей самцов.

   – Шарлотта «клак-клак», старушка моя Шарлотта, наша с тобой молодость уже давно в далеком прошлом «хух-хух». В последние годы у нас все четверенькало неплохо, положение у группы лучше, чем когда бы то ни было, все наши потомки тоже чувствуют себя преотлично… так что в конце года я смогу спокойно уползти на пенсию.

   – Зак, ты не шутишь «хуууу»?

   – Я не просто не шучу, помимо моего желания есть и другие, так показать, принудительные факторы. Полагаю, Прыгун заключил против меня союз.

   – «Уч-уч» Зак! Ты смеешься, не может быть, вот мерзавец! «Врраааа» да как он смеет, после всего, что ты для него сделал!

   Шерсть у Шарлотты встала дыбом, приподняв ночную рубашку; самка схватила именитого психиатра за передние лапы, заглянула ему прямо в зеленые глаза. Буснер тотчас принялся чистить тыльные стороны Шарлоттиных ладоней. Это была особая чистка, интимная, какой они занимались только друг с другом, – именитый психиатр, не касаясь самки пальцами, очень аккуратно расправлял шерстинки самки своими, более жесткими шерстинками. Она почти сразу успокоилась, заухала и зачмокала губами, кутаясь в одеяло.

   – Шарлотта, – застучал по ее спине бывшая телезвезда, – твоя задница мне дороже всех сокровищ мира, твоя «хух-хух» седалищная мозоль – мое седьмое анальное небо…

   – «Чапп-чапп» старичок мой, сладкий мой дурачок, что ты такое показываешь «чапп-чапп»…

   – Я совершенно искренен, Шарлотта. И знаешь, если Прыгуну удастся меня свергнуть, то и черт с ним, будь, что будет. В конце концов, я стар, а у шимпанзе всегда так – молодые свергают стариков. Нет, меня только одно беспокоит: боюсь, как бы они с Уотли – я точно знаю, Уотли с ним заодно, – не выступили прежде, чем мне удастся хоть чего-нибудь достигнуть с Дайксом. Уверен, они спрыгнут с ветки очень скоро, вопрос лишь в том, когда именно.

   Старшие шимпанзе погрузились в беззначие, продолжили чистку и чистились еще очень долго. В открытые окна с улицы доносились прощальные уханья шимпанзе, расползавшихся по домам из баров и ресторанов Хэмпстеда. Ночной воздух остыл, шум в доме затих, в конце концов Шарлотта засопела, и, когда ее храп присоединился к дружному хору спящих рядом подчиненных шимпанзе, Зак Буснер остался со своими мыслями один на один.


   Как и Саймон, находившийся в комнате для старших подростков. Буснер был прав, атмосфера подростковой гнездальни куда больше причетверенькалась ему по душе, чем официоз затянутой ситцем комнаты для гостей. Но в то же время двухэтажные, уменьшенные в масштабе гнезда из сосны, яркие, с картинками, покрывала, плакаты с футболистами и поп-звездами, сборные модели самолетов, свисающие с потолка на ниточках, пигмейские книжные шкафы, из которых на пол текут реки книжек с комиксами, – все это остро напоминало Браун-Хаус, его собственных малышей, людей, человечество. Воспоминания адским хором голосили в его голове.

   «Папка». Нет реакции. «Папка». Нет реакции. «Па-апка!» Нет реакции. «Папка-папка-папка!» – «Ну что у вас там, что?» – «Папка, ты пук-пук».

   Всеобщее хихиканье. Три беловолосые головки стукаются друг о друга, словно орехи, маленькие пальчики, как беличьи коготки, впиваются ему в бедра.

   «Папка». Нет реакции. «Папка». Нет реакции. «Паапка!» – «Ну что у вас там, что?» – «Папа, Магнус – небо, а я – земля. А ведь небо более большое, чем земля, правда ведь?» – «Небо не более большое, а больше, просто больше».

   Он думал, что его любовь к ним была более большой, чем мир, но, возможно, крупно ошибался. Он думал, что его крепкая физическая связь с малышами свяжет его и с миром, но выползло по-другому. Как же так? Лежа в гнезде, в Хэмпстеде, в мире, где всем правит физическое и телесное, Саймон разглядывал темную стену гнездальни, разглядывал прикрепленный к ней плакат, на котором что-то беззвучно орал в микрофон шимпанзе с выдающимися надбровными дугами. Под мордой чудища значилось: «Лайам Галлахер, «Оазис».[105] Да уж, хорошенький оазис, нечего показать, не оазис, а мираж один. Мираж, которому самое время рассеяться.

   Он помнил каждую ссадину, каждую царапину, каждое падение, каждую сбитую коленку. Помнил, как час от часу грыжа в несчастном маленьком паху Магнуса делалась все больше, как они с Джин не находили себе места от беспокойства, когда Энтони Бом уверенными пальцами ощупывал ее, уже размером с гусиное яйцо.

   Помнил, как Генри попал в больницу, в детское отделение «Чаринг-Кросс». Помнил, как его мордочку накрыла пластмассовая маска аппарата искусственного дыхания. Помнил ужасные звуки, с которыми машина загоняла воздух в его грозящие отказать легкие, вдыхала в его больное тело жизнь. А в соседнем боксе, завешенном пластиковыми шторками, молодой врач изящными лапами показывал непонимающим родителям-сомалийцам, что их несчастной малышке придется удалить часть толстого кишечника. Что отныне у их сладкой дочки будет не жизнь, а в буквальном смысле лужа дерьма.

   Помнил, как Саймон-младший, их второй детеныш, чувствительная натура, вернулся из школы в слезах, с красным вздернутым носом, разбитым каким-то хулиганом, который решил подраться с ним, показать, кто сильнее. И как он отправился в школу, в кабинет к этой жеманной директрисе, с Саймоном на руках, и, пока тело маленького самца дрожало у него на груди, разнес в пух и прах директрису, школу и сам более большой мир, который посмел поднять лапу на его потомство.

   Саймон заворочался в тесном гнезде, повернулся на бок, уставился на стену, плотнее закутался в одеяло. Хлопковая ткань неприятно потерла волосатое плечо. Он засунул голову под мышку и приказал себе заснуть. Спать означало видеть сны, видеть мир, где к тебе не прикасаются ежесекундно без всякого повода, где царствуют надоевшие до чертиков потные промежности, где к тебе уютно жмутся твои детеныши. Саймон приказал диазепаму, который вколол ему Буснер, подействовать, унести его прочь от этой чудовищной действительности. Он хотел зарыться в самую глубину гнезда, утонуть в знакомых хлопковых водах. Дернул за одеяло, нырнул под него с головой, накрылся тканью, на которой плясали маленькие человечки.


   Утро в доме Буснера наступило своим обычным чередом – там началось черт знает что. Старшие подростки вернулись с ночной прогулки и взяли штурмом кухню. Самки постарше принялись готовить первый завтрак для всех, кому предстояло четверенькать на работу. У Крессиды все еще была течка – она не кончалась вот уже третью неделю, юная самка и гордилась, и почему-то стыдилась, – но спаривание на время перестало быть основным занятием группы.

   Буснер заглянул в гостиную и нашел, что ее население – прыгающее, бегающее, болтающееся на турниках и, кроме всего прочего, в большинстве своем принадлежащее к виду «шимпанзе» – являет собой слишком наглядную картину того, как выглядит нормальная жизнь, и что по этой причине Саймону Дайксу видеть ее рановато.

   – «ХууууГрааа», – пропыхтел-проухал вожак и забарабанил по пластиковой крышке попавшегося под лапу мусорного ведра. Мгновенно воцарилась тишина. – Итак, вы, гоп-компания «гррууннн»! Я вам уже показывал, что у нас поселился мой очередной пациент, но я хотел бы вбить сей факт в ваши головы поглубже… – Буснер еще громче побарабанил по крышке. – Беднягу обозначают Саймон Дайкс, у него тяжелое заболевание и галлюцинации: он думает, что он человек… – Парочка совсем юных Буснеров захихикала и зацокала зубами. – «Рррряяяв!» Эй, вы, а ну заткните свои поганые пасти, не то в ваши милые мордочки вопьются мои точеные клыки. «Ууаааа!» – Хихиканье тотчас затихло. – Стало быть, я хочу, чтобы здесь у нас все было тихо и прилично, в разумных пределах. Мы с Саймоном отправимся первозавтракать в летнюю беседку – полагаю, общество карликовых пони подчетверенькает ему больше, чем ваше. «ХуууууГраааа!»

   Буснер выпрыгнул из комнаты и кубарем вкатился вверх по лестнице. На пороге гнездальни старших подростков он замер, несколько раз осведомляющимся тоном поурчал и только потом открыл дверь. Саймон как раз просыпался, протирая заспанные глаза. От проницательного взгляда Буснера не ускользнуло, что пациент выбрал себе нижнее из двух гнезд – несомненно, еще один симптом его человекомании. Как все люди, Саймон везде, где мог, искал убежище, крышу над головой.

   – «ХуууГрааа» доброе утро, Саймон, как спалось «хуууу»?

   Саймону стоило большого труда сосредоточиться на пальцах сожестикулятника. Художник помассировал себе кожу на голове. Несколько секунд он пребывал в следующем состоянии: понимал, где он, понимал, кто машет ему лапами, но не мог решить, к какому виду живых существ принадлежит. Затем сонное марево рассеялось, и бывший художник встретил новый день в мире обезьян.

   – «ХууГраа», – тихонько проухал он, а затем показал: – Доброе утро, доктор Буснер. Прошу прощения, ваше лучезарное анальнопервосходительство, я спал, мне снилось, что я… мне снилось, что я человек…

   – Отлично, теперь вы проснулись, и кто же вы? Все еще человек «хуууу»?

   – Да, да, конечно.

   – У вас нет шерсти «хууу»? Вы ходите на прямых задних лапах, которые длиннее передних «хуууу»?

   – Да, «хуууууу» да! Конечно…

   – И ваши ягодицы круглые и толстые, словно у вас вместо задницы две салатные миски «хуууу»?

   – «Клак-клак-клак» ну да, да, если угодно! Хотя я бы описал это несколько иначе!

   Продемонстрировав врачу свое однозначно хорошее настроение, обезьяночеловек схватился передними лапами за дно верхнего гнезда, раскачался и выпрыгнул на пол из нижнего. На задних лапах он прошелся по комнате, не обращая на Буснера ни малейшего внимания и подбирая разбросанную по гнездальне одежду, натянул на себя футболку, извлеченную из пакета, участливо собранного Тони Фиджисом, и джинсовую куртку, а затем отказался спускаться вниз по внешней стене дома, так что диссидентствующему специалисту по нейролептикам пришлось свести подопечного по лестнице и выйти во двор через заднюю дверь. Саймон упрямо передвигался на задних лапах, выпрямив спину и гордо игнорируя турники и ручки.

   Пересекая террасу, Саймон немного отстал от Буснера и, заглянув в гостиную сквозь окна, громко расхохотался. Он впервые видел столько шимпанзе разных возрастов в домашней обстановке, и представшая перед его глазами картина была донельзя смешной – этакая пародия на мультики, которые он смотрел в детстве, где обезьяны, например, пьют чай в зоопарке. Все набивали пасти хлебом и фруктами под завязку, то и дело выхватывая еду из соседних пастей. Все бегали и прыгали по комнате, используя совершенно обычную мебель – сосновые стулья и стол, буфет и барную стойку с покрытием из огнеупорного пластика – в качестве спортивного оборудования и полосы препятствий. Увидев веселье Саймона, Буснер быстро замахал нечто вроде:

   – Знаете, семья, много народу, слишком шумно, вам пока рано, в первый-то день. У дочери до сих пор течка… – и увел Саймона в восьмиугольную беседку в дальнем углу сада, купленную некогда по каталогу в порыве буколической страсти.

   Там Саймон уселся за стол и сжевал миску терновых ягод – не преминув пожаловаться, что они слишком кислые, – и чашку черимойи – не преминув пожаловаться, что она слишком сладкая. Буснер попытался было заинтересовать его ломтиком дуриана, щелкнув пальцами:

   – Лучшее, что есть на рынке. Моя третья самка специально ходит за ним в магазин тайских деликатесов в Белсайз-Парк.

   Но уже один запах экзотического фрукта заставил Саймона отмахнуть Буснеру нет.

   Лучшим успокоительным для Саймона оказались Буснеровы карликовые пони – они надолго отвлекли внимание бывшего художника от разного рода проблемных черт его нового дома. Как обычно, три-четыре зверька прогуливались по саду, звонко ржали и осыпали розовые кусты мелкими, покрытыми сеном экскрементами. Саймон глаз не мог от них оторвать.

   – Какие маленькие, – удивленно застучал он по загривку Буснеру, который с головой погрузился в «Гардиан». – Почему они такие маленькие «хуууу»?

   – Маленькие «хуууу»? Да, они такие. Разумеется, дикая лошадь, от которой они происходят, куда крупнее, но за тысячелетия совместной жизни с шимпанзе их разводили с целью получить особи как можно меньшего размера, пока современная домашняя лошадь не приобрела свой нынешний удобный размер – в самый раз, удобряют сады, не разрушая их копытами «чапп-чапп». – Буснер схватил одну из обсуждаемых особей за ошейник и потрепал ее карамельную гриву.

   – А что же собаки? Что стало с собаками «хуууу»? Боюсь «клак-клак-клак», вы мне покажете, что они стали куда крупнее!

   – Совершенно верно, Саймон, они стали крупнее. Дикая собака в холке всего десять ладоней. Последние исследования показывают, что предок всех нынешних видов собачьих по размеру походил на современного волка. Разумеется, такое маленькое животное никак не могло использоваться как тягловая скотина. Так что век за веком шимпанзе разводили собак, отбирая крупных особей. Если вам интересно мы можем посетить какую-нибудь местную псарню и там вы увидите собак ростом тридцать две ладони в холке.

   Саймон не нашелся, что отзначить. Эта мена мест домашних животных стала для него сюрреалистической насмешкой, еще одним стеклышком в калейдоскопе накладывалась на перевернутую вверх дном картину мира, мира, в котором он вынужден теперь жить. Он снова подумал о Саре – о ком же еще! – вспомнил, как она в экстазе обнажила клыки, когда он нырнул в нее в тот последний раз, вспомнил Грейси, ее ретривера, вспомнил, как собака в то последнее утро тревожно рычала и скулила под дверью спальни, требуя, чтобы ее впустили. Затем он вспомнил миниатюрную лошадь, которая бегала по той комнате-не-до-смеха, где он проснулся, в дивном новом мире волосатых мучителей. Сколько еще таких перевертышей он обнаружит здесь? Что тут еще есть – летающие ролики, живородящие рыбы? Он обхватил себя передними лапами и начал раскачиваться на стуле, как обезьяна в клетке или как ребенок, страдающий аутизмом.

   Буснер тотчас уловил смену настроения. Лучше пока все время чем-нибудь Саймона отвлекать, подумал именитый психиатр, делать новые шаги по этой моей программе интеграции, заниматься физической деятельностью, чем угодно, только бы заставить его сосредоточиться на внешнем и забыть о внутреннем.

   – «Грууннн» Саймон.

   – Да, вы что-то показали «хуууу»?

   – Думаю, сегодня нам нужно продолжить знакомиться с миром, как он есть. В рассуждении, так показать, постоянно увеличивать нагрузку.

   – Что вы конкретно имеете в виду «хуууу»?

   – Как что? Разумеется, прогулку в зоопарк.


   Прыгун остановил «вольво» у дома Буснера, поухал, не выползая из-за руля, и стал ждать. Почти сразу на дорожке появился Саймон Дайкс. Прыгун отметил, что тот по-прежнему ходит выпрямившись, как бонобо, почти не сгибая задних лап. Как и у бонобо, такая походка с неизбежностью выставляла на всеобщее обозрение его розовый пенис. Прыгун побледнел от ужаса; от Дайкса веяло чем-то опасным, загадочно-агрессивным, на него нельзя было смотреть без дрожи. Он слишком спокойно держался, не теребил все время шерсть, как всякий нормальный шимпанзе, и издавал свои гортанные вокализации. Ну да что ж с того, Саймон Дайкс оставался для Прыгуна пропуском в рай, и пятый самец не собирался об этом забывать.

   Он выскочил наружу сквозь открытое окно «вольво» и встретил художника, когда тот преодолел полпути до калитки.

   – «ХууууГраааа» доброе утро, мистер Дайкс, как вы себя сегодня чувствуете «хууууу»?

   Саймон косо и сверху вниз посмотрел на обратившегося к нему шимпанзе. Он уже научился замечать тонкие отличия между шерстяными зверьми, так что некоторых мог даже узнавать. У данного конкретного экземпляра необычно маленькие и изящные уши. На морде практически ни волоска, кожа белее, чем у Буснера и Боуэн, не показывая уже об обезьянах, которых он видел в больнице: те были еще тоньше и стройнее, их кожа куда чернее, а губы куда розовее.

   «ХууууГраааа» да, «ХууууГраааа». – Сам не понимая, что делает, Саймон забарабанил по стволу ближайшего дерева и стал резко вдыхать и выдыхать сквозь едва разжатые зубы. Затем он продолжил путешествие вниз по дорожке, а подчетверенькавший к нему шимпанзе отступал перед ним спиной вперед. Саймон удивился, с какой легкостью зверь передвигается таким вот образом – обезьяна явно ни на секунду не задумывалась, куда в очередной раз поставить лапу. Добравшись до ограды, самец одним движением отомкнул задвижку на калитке, не меняя позы и не видя, что делает его задняя лапа, распахнул калитку и прополз – все так же, спиной вперед – в образовавшийся проход. Затем наклонился, повернулся кругом и подставил Саймону свою угловатую задницу.

   Саймон много раз видел, как звери так поворачиваются к Буснеру, и точно знал, что от него требуется. Он сам наклонился и положил переднюю лапу на подставленную часть тела. И снова, как всегда, был потрясен, насколько человеческим казалось на ощупь это тело всякий раз, когда он касался не покрытых шерстью мест.

   – «Грруунн» отлично, отлично «чапп-чапп», ты ведь, не иначе, Прыгун, я угадал «хуууу»?

   – Совершенно верно, это я. Я восхищаюсь вашим сумасшествием, я без ума от вашей мании…

   – Прекрасно, прекрасно, Прыгун, отлично «чапп-чапп». – Саймон оделил пятого самца еще парой отеческих шлепков.

   К ним не замедлил присоединиться Буснер, в лапах у него был портфель, на шее сидели несколько скулящих малышей, а за спиной выстроилась длинная очередь старших подростков, вся колонна чистила друг друга. Первый в очереди самец копался в шерсти на шее Буснера, следующий – в шерсти первого и так далее. Собравшиеся дыбили шерсть и довольно урчали. Все это выглядело настолько мощно и по-шимпанзечески, что Саймон не на шутку перепугался и спрятался за оградой. Буснер немедленно повернулся мордой к старшим подросткам:

   – «Вррааа» сегодня, ребята, прогулки не будет, ни к чему вам портить настроение мистеру Дайксу… что же касается вас «врраааа!» – Не церемонясь, Буснер схватил малышей за шкирку и зашвырнул отчаянно скулящие комочки шерсти в цветочную клумбу.

   Оставшись втроем, именитый психиатр и его пациент с ассистентом забрались в машину. Прыгун завел мотор и рванул с места, за шесть секунд разогнавшись до шестой же передачи. Лимузин камнем ухнул вниз, по холму в сторону Фрогнола, повернул направо и исчез, направляясь к Примроуз-Хилл.

   Тем пассажирам «вольво», которые, принадлежа к виду «шимпанзе», ничего против этого не имели, утренний лондонский воздух казался относительно прохладным и чистым, а сам город – просторным. Но только не Саймону Дайксу, который видел вокруг себя запруженное, гнетущее урбанизированное пространство. Куда бы он ни обращал свой взор, на что бы ни смотрел – будь то краснокирпичные особняки на вершине холма Хэмпстед, будь то длинные крашеные террасы Белсайз-Парк, будь то зажатые друг между другом, как листы салата в сэндвиче, дома в районе Примроуз-Хилл, – он видел лишь городской пейзаж, загаженный порожденным им же самим мусором, этакий вселенский чулан, заваленный как попало забытыми, не нужными более хозяевам старыми вещами, заросшими паутиной, проеденными молью, покрытыми застарелым жиром и сажей. Никогда еще Лондон не представал перед его глазами таким уродливым карликом, никогда Саймон не испытывал в столице такой острой клаустрофобии. Мало того, куда ни глянь, везде эти небритые недоростки, везде их мозолистые пальцы барабанными палочками стучат по мостовой, а мерзкие лапы хватают, что ни попадя, пребывая в вечном движении.

   Саймон скрючился на заднем сиденье, чувствуя себя этакой Алисой в Оставьтеменявпоколье, не зная, хочется ему или нет попросить шимпанзе по обозначению Прыгун открыть люк, чтобы высунуть туда свою жирафью шею. Чтобы убрать, насколько возможно, жуткое чувство разлаженности, рассогласованности между ощущениями, которые ему доставляет собственное тело, и образом мира, в котором этому телу приходится жить, Саймон снова прижался мордой к стеклу, а одной лапой держал себя за член и яйца, и просидел в такой позе всю поездку. Смешно, я не чувствую никакого неудобства оттого, что одет только наполовину, подумал он, а может, только подумал, что подумал.

   «Вольво» добрался до Риджентс-Парка и поспешил к цели путешествия. Подъехав к главным воротам, Прыгун заложил широкий вираж и мастерски остановил машину, сбросив десяток передач, прямо возле шимпанзе, который у входа продавал посетителям воздушные шарики, наполненные по последней моде гелием.

   Буснер мешком пряжи вывалился из передней двери и извлек Саймона из задней. Теперь Саймон переносил прикосновения Буснера куда легче, чем до того, как ему пришлось извлекать из шерсти психоаналитика-радикала собственное дерьмо. Тело Буснера отрастило нечто вроде ауры, ауры странной приемлемости, какой обладает собственная задница – по той причине, что ее-то всегда можно потрогать, а чужие не всегда, – или старая, знакомая, хотя и изрядно вонючая собака, вроде Сариной Грейси.

   Буснер остановился подле продавца шаров и показал Саймону:

   – Вы, наверное, бывали здесь со своими детенышами, не так ли «хууу»?

   – Да, разумеется, много раз. Мой старший, Магнус, он особенно увлекается животными, дикой природой и прочими подобными вещами. Остальные, так показать, четверенькали за компанию… – Саймон замер: он заметил на новомодных, металлического оттенка шарах, паривших над головой, картинки, среди которых, помимо Микки-Маусов, Утят Дональдов и других мультперсонажей, были другие странные существа, с бледными мордами и необычно, даже чрезвычайно длинными носами.

   Буснер, увидев, что привлекло внимание Саймона, перекинулся знаком-другим с торговцем, отдал ему пару монет и получил взамен шарик, который тут же влапил экс-художнику со знаками:

   – Это, Саймон, человек, дети их просто обожают… – Взяв пациента под лапу, Буснер затащил его в магазин сувениров. – А теперь посмотрите-ка сюда.

   Помимо кружек с изображениями зверей, вымпелов и наклеек в магазине было полно масок, изображавших львов, жирафов, тигров, а также и каких-то незнакомых Саймону бледномордых зверей, с еще более вытянутыми носами, как у диккенсовского Феджина.[106]

   – Вот, поглядите. Это маски людей.

   Обезьяны двинулись дальше, пациент немного отставал от своего эскулапа, держа морду на уровне задницы последнего и внимательно следя, как качаются из стороны в сторону его серые психиатрические яйца – они то исчезали за полой твидового пиджака, то появлялись.

   Буснер купил у бонобо-билетера два вползных билета, и двое шимпанзе прочетверенькали в зоопарк, спустившись по спиральному пандусу. Все происходило точно так, как в тот последний раз, когда Саймон ходил сюда со своими детенышами, он хорошо помнил. Кстати, когда это было? Буснер ему показывал, что с момента припадка минуло около месяца, и если прибавить сюда время, потраченное на подготовку к выставке и долгие вечера в «Силинке», то получится, что Саймон не видел детенышей целых восемь, а то и девять недель. В общем, не важно, в последний раз они ходили вместе не куда-нибудь, а именно сюда, в зоопарк.

   Вокруг мельтешили шерстистые звери в своей нелепой полуодежде, которая подвергала задницу риску простуды или, того хуже, обморожения, – вот тут они четверенькают, вот тут вразвалочку шествуют на задних лапах, вот тут через что-то перелезают, – мельтешили так быстро, что вскоре слились в одно большое цветовое пятно, стали этакой цветной фотоэмульсией, розово-красно-оражевым маревом, бесчеловечно похожим на цвет человеческого тела. Вот его детеныши, беловолосые, голубоглазые, с такими умопомрачительно круглыми – как карамельки, – зрачками, этакое конфетное человечество, возьми-ка, положи под язык. Вот они втроем лижут три вафельных рожка с мороженым, держа друг друга за лапы, толпятся к вольеру для горилл.

   – «Хххуууу» Саймон! – Буснер встал на задние лапы, приняв свою любимую позу назидательного поучения. – Как вам уже известно, ваше лечение мы будем осуществлять в рамках дидактического, объяснительного подхода. Мы намерены постепенно, но последовательно ставить вас перед фактом – тем фактом, что вы шимпанзе и живете в мире шимпанзе, – и таким образом развеять галлюцинаторный туман, застилающий ваше сознание. Поэтому помните: как только вы ощутите, что животные слишком сильно вас раздражают или пугают, сразу ухайте мне, и мы отправимся домой.

   Саймон круглыми глазами уставился на стоящего перед ним шимпанзе. Обезьяна, машет пальцами, полуодета в твидовый пиджак, в сорочку от «Вийелы»,[107] при мохеровом галстуке, завязанном этакой удавкой, с толстой шеи свисают на цепочке очки. Экс-художник поневоле громко загоготал, клацая зубами. Раз уж такое чучело меня не пугает, то в зоопарке точно не найдется ничего страшнее.

   Отметив, что сознание Саймона снова ступило на лезвие ножа, с одной стороны которого – веселье, а с другой – смертный ужас, Буснер решил немедленно продолжить экскурсию. Самцы обогнули высокую клумбу, засаженную разнообразной зеленью, и столкнулись мордой к морде с огромной статуей Гориллы Гая, который многие годы служил гвоздем программы зоопарка по части приматов. Как обычно, и вокруг, и на самой бронзовой горилле копошились Детеныши шимпанзе – вся куча пыталась забраться на широкую обезьянью спину, хихикая, хохоча, клацая зубами и получая вокализации-нагоняи от стоящих поодаль родителей, которые показывали им замереть и не орать, чтобы они могли спокойно их сфотографировать.

   Буснер с Саймоном примостились в углу, где ограда уползала под кусты бирючины. За оградой располагался ров шириной в четыре ладони, а далее высился частокол из стальных прутьев, который и служил границей вольера для горилл. Вольер представлял собой клетку шириной восемьдесят, длиной сто шестьдесят и высотой шестьдесят ладоней и был застелен соломой. В углу стояла гигантская бездонная пластиковая бочка, набитая соломой; посреди клетки висела, веревочная сетка, огромный гамак, подвешенный на четырех деревянных столбах, в которой тоже лежала подушка из соломы, – все для того, подумал Саймон, чтобы гориллы могли строить себе гнезда для дневного сна.

   Буснер ткнул пальцем в направлении некоего пирамидального объекта, покрытого черной с серебряным отливом шерстью. Он торчал из кучи соломы примерно посередине вольера.

   – «Ххууу» смотрите, Саймон! Вот тот, крупный, с серебристой шерстью на спине, – это ваш первый настоящий человек!

   Если Буснер и ожидал чего-то в ответ, то никак не смеха. А получил он именно смех – во всю глотку, горловой, высокий, громогласный, раскатистый. Пальцы Саймона вторили голосовым связкам, показывая, что он не верит ни единому знаку Буснера, а издаваемые звуки не замедлили привлечь внимание других шимпанзе, стоявших поблизости:

   – «Хии-хиии-хиии-клак-клак» какой же это человек! Это горилла!

   – Верно, верно «чапп-чапп»… пожалуйста, Саймон, не так громко… это горилла, но ведь гориллы входят в то же семейство, что и человек и орангутан, – хотя я, конечно, могу ошибаться, я не зоолог; в самом деле, особи всех трех видов бесхвостые, не так ли «хуууу»? – Тут Буснеру пришлось хорошенько тряхнуть Саймона за загривок, так как несчастный шимпанзе совершенно не желал успокаиваться, а хохот постепенно переходил в плач – отчаяние побеждало веселость.

   – Конечно, доктор Буснер, конечно, как глупо с моей стороны «ух-ух-ух-ух», но, видите ли, в моем мире к одному семейству относятся горилла, орангутан и шимпанзе, а человек радикально от них отличается, он уникален, отмечен, потому что он один наделен способностью мыслить и, разумеется, «ух-ух» создан по образу и подобию своего творца.

   Тут уже Буснеру пришлось опустить лапы, так как он снова столкнулся с четкой симметрией человекомании Дайкса. Буснер слыхал, что в последнее время ряд радикальных философов и антропологов предприняли попытки провести границу между видами приматов по-новому и причетверенькали к тому, что стали называть шимпанзе «вторым человеком». Наверное, решил Буснер, Дайкс где-то откопал эту информацию, и его сознание впитало и обработало ее, построило на ее основе трагикомический перевертыш.

   Но при всей прочности мании Саймона Дайкса нельзя было не признать, что пребывание на свободе значительно поползло ему на пользу. Его знаки час от часу делались все более четкими и беглыми. И хотя он до сих пор сжимался в пружину, как только к нему приближался незнакомый шимпанзе, – такая реакция неизменно вызывала фонтан возмущенных вокализаций, обращенных в спину экс-художника, – припадки патологической истерии остались в прошлом. Буснер решил, что настал момент «взять новый вес», и поэтому схватил все еще хохочущего пациента за загривок и потащил в сторону вольера для людей.

   Последний располагался в том же комплексе, что и гориллий. Центром комплекса служили четыре внутренние, то есть невидимые для посетителей, комнаты – по две для людей и для горилл, – где животные спали по ночам. Внешние стены были окрашены в оранжевый и желтый; внутри имелись ниши и полки. В зоопарке жила всего одна пара горилл, поэтому им отвели комнаты поменьше, большие же занимала целая стая людей. Из каждого вольера имелся выход на игровую площадку, где живущие в неволе люди могли играть и бегать, – там были толстые канаты, подвешенные к крыше, столбы с веревками между ними и разнообразные турники и ручки, укрепленные на удобной для зверей высоте.

   Буснер и Саймон подчетверенькали к левой части комплекса и очутились перед стеклянной комнатой, где находились люди. За ними уже наблюдала группа шимпанзе – все, как один, прижались носами к стеклу, наверное пытались обмануть собственное отражение. Все непрерывно вокализировали и жестикулировали:

   – «ХуууГраа» посмотри вон на того, он чистит банан!

   – «Хуууу» наверное, это самец.

   – «Гррруууннн» а что задумал вот этот, он что «хуууу», играет?

   Саймон совершенно не желал близко подходить к стеклу – еще чего, он же увидит, что там внутри, поэтому стал поодаль и принялся разглядывать, как животные смотрят на животных. Интересно, им приходило в голову, как глупо, как по-идиотски выглядят они сами? Вот какой-то крепко сбитый самец громко ухнул, обращаясь к своей самке-спутнице, – что там у нее на голове? У нее же шерсть пострижена, как у людей, – точь-в-точь крашеная блондинка, корни волос черные, концы белые. Во всяком случае, Саймон был именно такого мнения.

   – Посмотри, какие вон у того урода стертые зубы «вррааа»! – захихикала самка, покопалась в толстой шерсти на лапе своего самца, поклонилась ему и оперлась поудобнее об ограду, чтобы представить свою седалищную мозоль в лучшем свете.

   Поблизости стояли и другие шимпанзе, со странными глазами – не глаза, а вертикальные щели, – все, как один, с видеокамерами в лапах; они снимали друг друга, становясь в позы, которые, как им казалось, повторяли позы людей в вольере. От этой картины Саймона чуть по-настоящему не вывернуло наизнанку. Он дернул Буснера за лапав пиджака и забарабанил по ладони:

   – Почему у них такие странные глаза «хуууу»? Они такие узкие, а шерсть на головах гораздо чернее и больше блестит, чем у других.

   Буснер поглядел на экс-художника, от удивления подняв брови:

   – Потому что это японцы, Саймон, и, будьте так добры, жестикулируйте понезаметнее, я не поручусь, что они не знают английские жесты.

   Но пациент и не думал обращать внимания на ученого консультанта больницы «Хит-Хоспитал», любопытство оказалось сильнее. Там, за стеклом, двигались какие-то серые, размытые фигуры, то появлялись, то исчезали. Саймон пробрался сквозь заросли передних и задних лап и в конце концов прижался мордой к стеклу, Буснер не отставал, держа лапу у него на плече, готовый подавить любое проявление агрессии с его стороны. Так вот они какие, подумал художник, впервые увидев людей с того часа, когда Сарино тело встало оргазменным дыбом под его тазом-тараном. С того дня, как все его любимые и знакомые поросли шерстью, и до этой минуты Саймон мордозрел только обезьян.

   Один из людей стоял к Саймону спиной, примерно в четырнадцати ладонях от стекла. Двое других лежали на спальной полке у правой стены, спина к спине. Еще один лежал без движения мордой вверх на соломе, на его вздымающемся животе прыгал детеныш. Первым делом Саймон, конечно, обратил внимание на человеческие ягодицы. Они были одновременно до неприличия невыразительными и смехотворно страстными, пышными, больше походили на отбеленные мячи для пляжного волейбола, чем на части тела. И выглядели тем более обнаженными, открытыми, что в остальном тела людей были в известной мере покрыты шерстью. Саймон не мог определить, где самки, а где самцы, но у всех, за исключением детеныша, имелась обильная поросль в районе паха, а у некоторых шерсть росла также на груди, руках и ногах.

   Тут человек, стоявший у дальней стены, повернулся и на задних лапах зашагал навстречу зрителям-шимпанзе, которые немедля возбужденно заухали. Человек вышел из тени, и Саймон смог его хорошенько разглядеть. Не слишком похож на человека – Саймон никогда не видел ничего подобного. Прежде всего, особь была очень толстой, причем странно толстой – кожа, обтягивающая жир, свисала складками со всех его конечностей, а на животе и груди расходилась этакими кругами, рыхлыми, как зоб у иной птицы. На шее лежали складки поменьше, покрытые чем-то вроде бородавок, а сама шея казалось странно вытянутой, как и остальное тело.

   Но странное, надутое жиром тело производило куда меньшее впечатление, чем тупая, грубая морда существа. Саймон весь обратился во внимание, пытаясь получше разглядеть физиономические черты человека, но не смог собрать их в единую картину. У существа было нечто вроде переносицы, по крайней мере, некий кусок плоти выдавался вперед, а над глазами – некая плоская поверхность, а вовсе не ярко выраженная дуга. В результате казалось – а возможно, так было и на самом деле, – что глаза у человека постоянно навыкате; голубые, выпуклые, они туманно смотрели на Саймона, а он не мог разглядеть в них ни капли разума, ни грана интеллекта, и поэтому дернул Буснера за лапав и застучал ему по ладони:

   – Вы можете показать, он самец или самка «хуууу»?

   Буснер смерил своего пациента изумленным взглядом и взмахнул пальцами:

   – Конечно самец, Саймон, только посмотрите на эту гигантскую сосиску – это его член.

   Саймону даже стало стыдно, что он не заметил предмет, свисающий у животного из паха – толщиной с пожарный шланг, длиной двадцать пять с лишним сантиметров. В тот же миг человек схватил свой пенис лапой и начал дергать – грубо, резко, механически, будто хотел указать Саймону на его глупость и невнимательность.

   Соседи экс-художника немедленно огласили пространство возбужденным и радостным уханьем.

   – «ХууууГрааа!» – заголосили шимпанзе и безумно зажестикулировали: – Смотрите, смотрите, он дрочит, он дрочит!

   Зрелище так возбудило некоторых из наблюдателей, что они принялись играть друг с другом в спаривание, но вскоре все затихло.

   Саймон же, не меняя позы, остался смотреть, прижавшись глазами к стеклу, на мастурбирующее животное, на его ничего не выражающую морду. Через некоторое время человеку надоело, он отпустил свой дряблый член и повлекся обратно в укутанную тенями заднюю часть вольера. Когда человек повернулся к зрителям спиной, шимпанзе снова пришли в возбуждение, ошарашенные видом той части тела, которая чуть раньше так поразила Саймона, даже вызвала у него отвращение.

   – Посмотри на его попу, мама, – показал детеныш, стоявший близ Саймона, – она такая мерзкая и гладкая!

   – «Ррряяяв» спокойно! – отрезала самка.

   Впрочем, основное внимание шимпанзе привлекал другой человек – тот, что лежал на спине и играл с детенышами. Пухлый младенец очаровал зрителей – он раз за разом взбирался по гладкому пузу неподвижно лежащего взрослого, пытался встать на задние лапы и тут же кубарем падал обратно в солому.

   Как только он падал, детеныши шимпанзе поднимали дикий вой, толстое стекло только усиливало их резкие голоса. Затем они показывали своим родителям, всякий раз одно и то же – Саймон подумал, что ничего стереотипнее и вообразить нельзя:

   – «Ааааа» мама, смотри, они играют!

   На что сопровождающий взрослый сам возглашал «ааааа» и добавлял лапами:

   – Они такие милые, – словно эта миловидность, это шимпанзеческое поведение было чем-то совершенно новым и неожиданным.

   Два неподвижных человека на спальной полке заворочались, потом сели. Одна из особей явно принадлежала к самочьему полу, на груди и животе у нее имелось еще больше складок, чем у самца, а к тому же – четко заметные коричневые длинные соски. Пол второй оставался неясен – она сидела, сжавшись в комок, обхватив себя конечностями, раскачиваясь на своих круглых ягодицах, как ванька-встанька. Ни одна из особей, казалось, не замечает другой, а их свиные рыла, как и морда мастурбировавшего самца, не выражали абсолютно ничего.

   Буснер нежно погладил Саймона по шее и вежливо побарабанил:

   – Отметьте «чапп-чапп», люди совершенно не чистят друг друга. Да что там – они, «чапп-чапп» вообще почти друг к другу не прикасаются.

   Саймон, осознав сначала, что Буснер ему что-то показал, а потом – что Буснер ему показал, был внезапно впервые поражен мыслью, какой бесконечный потенциал заключен в поэзии, основанной на таком типе общения. Прикасаясь, можно показывать, что прикасаешься; пальцы танцуют – на тебе, для тебя, передают мысли и чувства. Саймон не глядя протянул лапу, нащупал мощное бедро именитого психиатра и настучал:

   – Знаете, эти люди кажутся мне весьма «ух-ух-ух» примечательными, я ожидал увидеть нечто совсем иное.

   – Ну, полагаю, что люди, выращенные в неволе, значительно отличаются от своих собратьев в дикой природе.

   – И чем же именно «хууууу»?…

   Отзнака Саймон не получил – раздались громкие звуки, словно кто-то передвигал какие-то металлические предметы, отмыкал засовы, открывал калитки, снимал с замков цепи. Саймон отметил, что если до сих пор люди передвигались с подчеркнутой расслабленностью, как пациенты, которым колют ларгактил, то сейчас, услышав шум, ожили. За исключением ваньки-встаньки неопределенного пола, все повскакали на задние лапы и двинулись своей странной походкой к двери в левой стене вольера.

   Один из взрослых, самец, хотя и не такой большой, как мастурбатор, ниже ростом, крепче сбитый и с более редкой шерстью в паху, попробовал повоевать с последним за место в очереди, толкая его плечом. Большой самец открыл дряблую пасть, обнажив ряд мелких, гнилых зубов. Саймон ожидал какой-то осмысленной вокализации, чего-то, что он обозначал как «речь», но пережил ужасное разочарование – самец издал только низкий, гортанный рев. Такой низкий, что задрожали стекла вольера.

   Самец еще некоторое время поголосил, а затем хорошенько огрел наглеца по шее, так что тот отступил на несколько шагов, а потом и вовсе отошел к стеклу. Саймон снова получил возможность изучить взгляд его пустых глаз.

   – Видите, – застучал Буснер по загривку экс-художника, – вот как у людей устроена иерархия подчинения. Очень грубо и примитивно.

   Остальные люди один за другим проходили в дверной проем, нагибаясь, чтобы не задеть притолоку. Самец, только что пытавшийся стать вторым, собрался с мыслями и последовал за прочими.

   – «Ааааах», – провокализировал детеныш-сосед Саймона, а затем схватил его за заднюю лапу и застучал: – Бедный, бедный, его забыли, его забыли!

   Саймон очень удивился – он без малейшего труда и тем более без ужаса пережил прикосновения шимпанзе-детеныша. Отставший человек направился к двери, но почему-то не нагнулся в нужный момент – его голый череп с размаху стукнулся о притолоку, раздался треск, человек упал на спину, шмякнулся в солому, на подушку своих ягодиц. Шимпанзе разразились непринужденным, веселым, бурным хохотом.

   Саймон причетверенькал в ярость. В неистовую, не знающую границ ярость. Он повернулся мордой к Буснеру:

   – «Вррраааа!» Это мерзко, отвратительно! Как они смеют не жалеть этих несчастных!

   – «Хуууу» Саймон, вы сто раз правы, но все же давайте не будем привлекать к себе излишнее внимание. – Диссидентствующий специалист по нейролептикам отвел своего необычного пациента в сторону от других шимпанзе, которые никак не могли успокоиться, хватаясь за животы и бока. – Вы должны понять, что вид человека, стукающегося головой о неподвижный предмет, есть самая древняя, архетипическая форма клоунады «хуууу».

   – Что вы хотите показать «хуууу»?

   – Ну, человек гораздо хуже ориентируется в пространстве, чем шимпанзе. Его способности к экстрацепции – интуитивной оценке расстояния до объектов и их положения в пространстве – крайне ограниченны, можно показать, их вообще нет. Потому-то шимпанзе-клоуны всегда брали за образец человека. Человек – воплощенный клоун. В цирках шимпанзе часто одеваются людьми, бегают, сталкиваются друг с другом, спотыкаются и так далее, понимаете «хуууу»?

   Саймон понимал и видел очень много вещей сразу. Над вольерами для гиббонов он видел вдалеке колышущиеся на ветру деревья Риджентс-Парка. Видел эмблемы общества поддержки лондонского зоопарка – «На страже жизни» – на куртках некоторых стоящих поблизости шимпанзе, видел трех своих детенышей, вот они смеются, шлепая от автомата с кока-колой к вольеру для панд, а вот автомат по продаже эмблем общества раз за разом оглашает окрестности своей глупой мелодией из пяти идиотских нот, а вот вольер для шимпанзе. Вот его детеныши бегут, легко, вприпрыжку, как можно бегать только в детстве, в этом райском времени, когда еще не нужно экономить энергию, сдерживать ее, управлять ею. Тела мальчишек, такие изящные, такие стройные, такие непохожие на тела люмпен-животных, чьи размазанные фигуры он видел сквозь толстое стекло вольера. Две противоположные, несовместимые картины разрывали Саймона надвое, он чувствовал себя как ребенок, который открыл дверь и уткнулся в нее носом, так что один глаз видит комнату, а другой – коридор, видит две разные перспективы, которые невозможно соединить в одну. Саймон заглянул в коридор своей жизни. Саймон – человек высокого роста. Он бился головой о сотни притолок, планок, столешниц и фонарных столбов. Неужели в этом и заключается его человеческое достоинство? В бамах и бумах, каждый из которых – он и эту подробность помнил – заключал в себе знание, что столкновения можно было избежать, если бы не причина порождала следствие, а наоборот.

   Коридор жизни Саймона стал на попа, превратился в вертикальный туннель, ствол шахты – какой-то хитрый архитектор замаскировал его под коридор, привинтив к стенам мебель, о которую бьется теперь его низвергающееся вниз тело. Бах, бах, бах, бедро цепляется за угол, локоть ударяется о дверную ручку, челюсть вышибает дверцу шкафа… и что ждет его в конце? Финальный удар о землю, этакий большой взрыв? Саймон подумал, что уже предчувствует его. Ощутил, как ударная волна распространяется от основания черепа к затылку, от затылка к плечам, от плеч к копчику. Пощупал лапой задницу. Пальцы заблудились в складках анальной кожи, затем выбрались наружу, поднялись вверх, раскрылись веером. Он повернулся к Буснеру, который все еще прикасался к нему, стоя рядом, и показал:

   – Знаете, когда я был маленький, я попал под автобус. На Фортис-Грин-Роуд… – Саймон дрожал. – Я возвращался домой из кино… что за фильм я смотрел «хуууу»?

   – «Хуууу» ну что ж тут поделаешь, – Буснер не понял, о чем значь, возможно, он летел к центру земли по тому же коридору, что и Саймон, а может быть, по параллельному, – значит, пример с экстрацепцией вас не убеждает. Давайте тогда пойдем посмотрим на другие повадки людей «хууу»? Кажется, их как раз собрались кормить.

   Высадив у ворот зоопарка своего номинального вожака и сумасшедшего шимпанзе, на чьем негнущемся горбу он собирался въехать в рай. Прыгун некоторое время неподвижно сидел за рулем «вольво», теребя ручку переключения передач и кнопки опускания стекол. Верно, Буснер обращается с ним как с таксистом, но Прыгун был отнюдь не просто образованный механик-водитель, курьер, секретарь и старший подросток за все. Прыгун с отличием закончил психологический факультет Эдинбургского университета и выиграл магистерский грант Мортона – Маклинтока по клинической психологии.

   Став магистром, Прыгун подпал под влияние Зака Буснера. Разумеется, имя Буснера Прыгун знал давно, неподражаемое уханье именитого психиатра было одним из самых запоминающихся звуков в начале семидесятых – а сейчас его постоянно повторяли по телевизору в ретроспективах игр и жест-шоу, этой чуме кабельных телесетей, – но по-настоящему Зак стал его мечтой и героем после того, как Прыгун прочел фундаментальный труд Гарольда Форда по количественной теории безумия. Вслед за ним через руки пятого самца прошли все работы Буснера, от его прискорбнейшим образом насквозь ошибочной докторской диссертации «Некоторые следствия из импликаций»[108] до отчетов из им же основанного «Консепт-Хауса», столь же прискорбнейшим образом почившего в Вожаце, и работ последнего времени, описывавших экзистенциалистские и феноменологические аспекты тяжелых неврологических нарушений.

   Прыгун стал ярым сторонником теории Буснера, можно показать послушником. Его собственная докторская была задумана как развернутая рецензия на широко расхваленный Буснером психофизический подход к необычным пациентам. И несомненно, именно такая рецензия и оказалась бы написана – если бы в один прекрасный день в аккуратно причесанные лапы пятого самца не попала та самая блестящая папка, которую он впоследствии передал в «Кафе-Руж» консультанту Уотли.

   Содержимым папку наполнил некий шимпанзе по имени Филипс, младший научный сотрудник транснациональной фармацевтической корпорации «Крайборг фармасьютикалс». Прыгун несколько раз сталкивался с Филипсом на семинарах по психофармакологии, которые лекарственный гигант проводил для специалистов. Узнав, что Прыгун – пятый самец Буснера и его научный ассистент, Филипс роскошнейшими из знаков показал, что испытывает к этой большой обезьяне ни с чем не сравнимую антипатию, более того, возрождение карьеры и славы Буснера кажется ему вопиющей несправедливостью, отвратительным фарсом.

   Однако, когда Прыгун попробовал вытянуть из Филипса подробности, тот заосторожничал, его жесты неожиданно стали резкими, отрывистыми и малоинформативными. Известно ли Прыгуну, с отвращением щелкнул он пальцами, что в карьере Буснера имеется некая странная лакуна, период полной тишины, приходящийся на начало девяностых? Известно ли Прыгуну, что в тот период Буснер оставил пост научного консультанта в больнице «Хит-Хоспитал» и уполз работать в «Крайборг»? Известно ли Прыгуну хоть что-нибудь о том, над чем именно там трудился его босс?

   Ответы на все эти вопросы, разумеется, оказались отрицательными. Прыгун взял Филипса в оборот и стал регулярно приглашать его на стаканчик-другой в разные Хэмпстедские бары. Много месяцев он дюйм за дюймом втирался к Филипсу в доверие, и постепенно мозаика начала складываться в картину. Первой ласточкой стало откровение Филипса, что «Крайборг» наняла Буснера, чтобы тот провел клинические испытания одного лекарства; постепенно Прыгун понял, – хотя Филипс делал только косвенные намеки, – что испытания проводились нелегально.

   Махать лапами дальше Филипс наотмашь отказался. Союз этот, надо признать, был странным, так как оба шимпанзе, ища путей уничтожить доброе имя Буснера и положить конец его карьере, тем не менее испытывали к нему нежные чувства и глубокое уважение.

   Но появился Дайкс, и ситуация резко изменилась. Едва Прыгун сообщил Филипсу, что у художника случился припадок и что тот принимает себя за человека, у фармаколога округлились глаза. Он потребовал, чтобы Прыгун постоянно держал его в курсе дела, и передал ему папку, которую пятый самец презентовал Уотли, ставшему затем – с согласия Филипса – третьей вершиной конспиративного треугольника.

   В папке лежал макет рекламной брошюры, посвященной некоему лекарству, предварительно обозначенному как инклюзия. Из фактов, изложенных в брошюре, вытекало, что инклюзия – потенциальная панацея от всех видов невротических и депрессивных заболеваний. Механизм действия препарата описывался весьма туманно – целевой видеоторией брошюры были практикующие терапевты, которые не очень-то привыкли вникать в детали, времени-то у них маловато, – однако буквально из каждой строчки торчал скрюченный палец, означавший лишь одно – «Крайборг» клянется всеми святыми, что инклюзия есть подлинный прорыв в психофармакологии.

   Филипс показал Прыгуну, что отношения между Буснером и шимпанзе, который принимает себя за человека, куда интимнее, чем Саймон Дайкс мог догадываться. Филипс обещал показать об этом подробнее, однако при одном условии: Прыгун должен регулярно сообщать ему о ходе лечения. Именно об очередном сообщении Прыгун и размышлял, сидя за рулем припаркованного у ворот зоопарка «вольво», чья выхлопная труба не уставала извещать окрестности о том, что двигатель машины работает и что в ремонт ему рановато. Прыгун терпеть не мог видеофонные кабинки, где приходилось сгибаться в три погибели и жестикулировать лишь кончиками пальцев, как какой-нибудь низкооплачиваемый шпион. Но об использовании автомобильного видеофона нечего и думать. Во всем, что касалось служебных трат, Буснер был верх педантизма. Он сам составлял еженедельные отчеты, в каковых упоминалась каждая купленная канцелярская скрепка и каждая чашка чая, – а приложением, разумеется, служил полный список видеофонных уханий с номерами.

   Прыгун тяжело вздохнул и включил первую передачу. Придется ехать в Камден-Таун, только оттуда он сможет ухнуть. И жестикулировать придется в темпе – Буснер намекнул, что экскурсия в зоопарк может оказаться скоротечной и Прыгун должен быть на месте, когда они с пациентом соберутся домой.


   Саймон уже сейчас был весьма не против отправиться именно домой. Они с Буснером, вслед за другими шимпанзе, обчетверенькали вокруг людского вольеpa и добрались до места, откуда взору открывалась комната на другой стороне. Там-то и происходило кормление.

   Нельзя показать, что Саймон ожидал увидеть столы под белыми скатертями, серебряные приборы и хрустальные бокалы, но все равно представшая его глазам сцена оказалась до невозможности жалкой и убогой. Посреди устланного вонючей соломой пола была насыпана куча еды. И какой еды – яблоки, апельсины, бананы и хлеб, вот и весь разносол. Саймон тщетно пытался найти взглядом что-нибудь еще, гарниры, салаты, мясо, но ничего подобного не обнаружилось – только яблоки, апельсины, бананы и белый хлеб, к тому же дрянной, мягкий и грязный. Даже груз фруктов не мог разлепить нарезанные куски.

   Этот-то деликатес и послужил, так показать, бутербродом раздора. Один из самцов, самый крупный – Саймон мысленно присвоил ему имя Дрочун – уселся у съедобной горы, скрестив задние лапы и укрыв свой мерзкий пах от зрителей, и принялся поедать гигантский сэндвич из пяти кусков хлеба сразу.

   На кормежку собралось все человеческое население зоопарка. Саймон заставил себя наблюдать за собратьями по виду с известной долей объективности, отстраненности и постарался для начала определить их физические отличия, возраст и пол. Кроме Дрочуна, имелись еще трое взрослых самцов. Тот, которому вожак съездил по шее, стоял, скрестив задние лапы, опираясь головой о спальную полку и, похоже, ожидая, пока босс закончит жрать. Из двух оставшихся один явно был у Дрочуна в фаворе, да и, судя по рисунку бородавок на шее, доводился ему кровным родственником.

   Самец стоял, разинув пасть и держась за металлический поручень – точь-в-точь пассажир электрички, не успевший приспособиться к окружающей среде и оказавшийся на запасной платформе конечной станции, безнадежно опоздав на поезд эволюции. Дрочун то и дело передавал ему лакомые кусочки, и Пассажир – так Саймон обозначил его возможного родственника – брал у вожака из лап яблоко или банан и запихивал меж своих мелких зубов, заливая и засыпая подбородок и все, что ниже, соком, не поместившимися в пасть кусками мякоти и косточками.

   Сперва происходящее поразило Саймона, затем, несмотря на отвращение, заинтриговало, а теперь он просто глаз от вольера не мог оторвать. Чем больше экс-художник смотрел на людей, тем больше чувствовал свою к ним близость. Как и он, они или стояли на задних лапах, или лежали на спине. Как и он, они передвигались неуклюже, их действия словно тормозились силой инерции, которая, казалось, насмехается над жестокой, материальной реальностью вольера. Их медлительность, отрешенность, с которой они жевали пищу, теребили соломенные ковры, устилавшие пол, передвигались по унылой, замызганной площадке, где ни одному живому существу не придет в голову играть, – все это было какой-то извращенной гиперболой, воплощением неуверенных шагов самого Саймона по чудовищному, перевернутому вверх дном миру шимпанзе.

   – «Ух-ух-ух» зачем тут на стенах нарисовали какие-то дурацкие деревья и кусты «хуууу»? – Саймон схватил Буснера за мощную переднюю лапу и настучал это по открытому участку шерсти между ремешком часов и манжетой пиджака.

   – Зачем? «Хуууу» наверное, чтобы вольер больше походил на экваториальные леса, где люди живут в дикой природе. Смотрите, вот тут информационный стенд – он просветит вас на предмет основных фактов.

   Стенд известил Саймона, что дикие люди проживают в Африке в узкой полосе тропических лесов и саванн, которая к тому же становится год от года уже, меж тем как численность популяции сокращается, поскольку бонобо оккупируют все новые территории, захватывая ареалы, где они живут, а также что по-латыни вид обозначается как Homo sapiens troglodytes.

   – «Хуууу» а это что означает?

   – «Гррууунн» так, посмотрим. – Буснер почесал свое обширное ухо. – Я не совсем уверен, в переводе получается что-то вроде «человек разумный пещерный», кажется так «хуууу»?

   – Но, доктор Буснер, сам по себе знак «человек», что он означает «хуууу»?

   – «Уч-уч» что ж, Саймон, признаюсь, тут вы загнали меня в угол. Наверное, это какой-то знак из жестикуляции тамошних аборигенов; а может быть, это, как его, ономатопея, транслитерация какой-то человеческой вокализации, например «чшшшеееееллллл». Логично, не так ли «хуууу»?

   Саймон недоверчиво поглядел на своего ментора, на своего проводника, на свой единственный мыслимый путь назад, к душевному здоровью.

   – «Ух-ух-ух» вы что, правда не знаете? Я угадал «хуууу»? – показал Саймон, его пальцы беспокойно дрожали.

   – Да, вы угадали, Саймон, я не знаю – но теперь очень хочу узнать. Мы же вступили на этот путь вместе, мы как персонажи плутовского романа, путечетверенькаем в поисках истины. Я должен больше узнать о человечестве, а вы – о шимпанзечестве, разве не так «хуууу»?

   Пока врач и больной месили воздух, к вольеру подполз сотрудник зоопарка, экскурсовод-доброволец, шелудивого вида самец даже на не слишком еще острый взгляд Саймона, страдающий ожирением, в белой куртке с эмблемой общества «На страже жизни». Он махнул собравшимся обезьянам, и те засыпали его вопросами. Почему на табличке написано, что люди – опасные животные? Почему они почти не спариваются? Как отличить самцов от самок? И так далее.

   – «Хуууу» поверьте, – экскурсовод зажестикулировал столь выспренне, что чуть не вывихнул себе запястья, – человек – очень, очень опасное животное. Все фильмы и рекламные ролики, где люди одеты как шимпанзе и делают всякие сложные вещи, – обман. Особям, которые снимаются в этих фильмах, не более пяти лет. Когда человеку исполняется «пять, он становится настолько умным и хитрым, что работать с ним уже небезопасно, приходится отправлять его на пенсию и брать на смену четырехлеток. А некоторые накачивают пожилых людей «уч-уч» успокаивающими, так поступают эти бессовестные фотографы на пляжах Средиземноморья.

   Саймон не отрываясь следил за жестами сотрудника и решил, что тоже может задать ему вопрос:

   – «Хуууу» но разве люди не слабее шимпанзе? «Хуууу» физически слабее? Как могут такие глупые, безмозглые существа представлять опасность для шимпанзе «хуууу»?

   Буснер восхищенно посмотрел на Саймона – его пациент общается с другими обезьянами, блестяще!

   Однако экскурсовод с подозрением отнесся к любопытному самцу и к его вопросу – ему, как и большинству шимпанзе, которым случалось сталкиваться с Саймоном, дерганые жесты, странная поза и поникшая шерсть бывшего художника казались свидетельством умственной нестабильности, врожденной либо благоприобретенной.

   Поэтому доброволец смерил Саймона тем особенным взглядом, какой у шимпанзе заведен для психов и идиотов, этим вечным коктейлем из страха пополам с жалостью под обозначением «снисходительность», а затем показал:

   – «Уч-уч» верно, вы правы. Однако, несмотря на физическую слабость, люди значительно превосходят шимпанзе по размерам. И хотя по нашим меркам их, конечно, никак нельзя назвать разумными – когда мы показываем, что они разумны, мы подразумеваем только, что они умеют делать некоторые разумные вещи, – людей отличает врожденная, грубая хитрость и способность использовать дары окружающей среды в деструктивных целях. Короче показывая «уч-уч», они умеют изготавливать оружие и, если дать им хоть малый шанс, начинают его применять…

   – «Хххии-хиии-хиии-хиии-хиии!» – распахнул Саймон свою саблезубую пасть и громко, гортанно захохотал. Он, разумеется, думал о том, какое оружие ему больше всего хочется изготовить и в каких именно деструктивных целях его применить.

   Экскурсовод сжал кулаки, другие шимпанзе тоже приняли агрессивные позы. Буснер решил, что самое время отправляться восвояси – на сегодня Саймону явно достаточно, не стоит перенапрягать его нервную систему. Буснер крепко схватил экс-художника за плечи и потащил прочь от вольера, показывая за спиной:

   – Прошу прощения, прошу прощения. Это мой пациент, ему нехорошо. Будьте так добры, простите нас… я его лечащий врач. – Одновременно феноменолог-экзистенциалист настучал Саймону по загривку: – Вот что, Саймон, «грррннн» двинем-ка к воротам, Прыгун нас уже ждет. На сегодня прогулка закончена, мы неплохо поработали, на мой взгляд, вы отлично проявили себя «чапп-чапп».

   Саймон, надо показать, не очень-то разделял мнение Буснера. Когда они добрались до тоннеля, ведущего к выползу, прямо перед их мордами вырос плакат, украшавший кирпичную стену вольера львиных игрунок.[109] На нем росло «Дерево приматов», располагавшее всех известных представителей этого семейства по различным ступеням эволюции.

   Буснер подумал, что именно плакат и привлек внимание экс-художника, что его заинтересовали изображения горилл, людей и низших обезьян. Шимпанзе и человек располагались неподалеку друг от друга, человек стоял на задних лапах, держа под переднюю лапу гориллу с висящим на ней орангутаном, шимпанзе же гордо восседал поодаль в полной эволюционно-генетической изоляции. Четверка примостилась на самой верхней ветке дерева, а под ними нашлось место прочим обезьянам Старого Света. Куда ниже росли ветви для обезьян Нового Света – налево смотрели ветви игрунковых, тамаринов, дурукули и капуцинов, направо – полуобезьян, то есть лемуров, долгопятов и галаго.

   Буснер попытался мысленно скорректировать представленную схему, чтобы она отражала искаженное мировидение Саймона, но бросил это занятие, так как тот, еще пару мгновений назад несчастный и обиженный, вдруг начал подыхать со смеху и утопать в слезах, хватаясь обеими лапами за пиджак именитого психиатра, убеждая его обратить внимание на висящий поблизости плакат поменьше.

   – «Уч-уч» что такое, Саймон «хууу»? Чего вы от меня хотите?

   – Да вот эта штука «хии-хиии-хиии», вот эта вот штука, «клак-клак-клак» она правда означает то, что я думаю «хуууу»? – Саймон истерически хихикал, ворошил на себе шерсть и скулил.

   Буснер прочел столь возбудившую экс-художника надпись: «Павильоны имени Майкла Собелла. Официально открыты герцогом Эдинбургским 4 мая 1972 года».

   – Ну, не знаю, мне кажется, тут все вполне прозрачно…

   – Так, значит «хии-хии-хии», это правда «хууууу»?

   – Что правда «хуууу»?

   – Что герцог Эдинбургский – макака?! «Хиии-хиии-хии-хии-клак-клак-клак!» – Бывшая художественная без пяти минут знаменитость окончательно скорчилась от смеха у задних лап диссидентствующего специалиста по нейролептикам.

   – Не макака, – нравоучительно отзначил Саймону по морде Буснер, перемежая жесты боксерскими ударами, – а обезьяна, обезьяна, Саймон, шимпанзе. Хотя, призначусь, возможно, совсем не такая большая, как некоторые думают.

   Саймон, пытаясь отразить очередной хук Буснера, поднял переднюю лапу и выпустил воздушный шарик, который держал на протяжении всей прогулки. Буснер прекратил охаживать своего пациента, и самцы на некоторое время уселись друг подле друга, наблюдая, как сверкающая на солнце шарообразная карикатура на человеческое лицо поднимается все выше и выше в безоблачное голубое небо.

Глава 15

   На следующей неделе в групповом доме Буснера произошли целых два весьма неприятных инцидента. В первом оказались замешаны Саймон и почтальон, во втором – Саймон и группа буснеровских старших подростков. В обоих случаях не было и намека на провокацию – экс-художник либо неадекватно отреагировал на воображаемую угрозу, либо от чистого сердца решил поколотить, да побольнее, окружающих его шимпанзе.

   Так, одним прекрасным утром, часов около восьми, ничего не подозревающий почтальон подчетве-ренькал к калитке и с удивлением обнаружил возле нее крупного самца, который издал серию низких, гортанных и совершенно бессмысленных вокализаций, а затем нахлобучил бедняге на голову пустое пластмассовое ведро и принялся что есть мочи охаживать его задней лапой по яйцам.

   Экзекуцию прервали Ник и Уильям, самые старшие из старших подростков, – они давно взяли на себя обязанность утихомиривать буйных пациентов вожака. Самцы скрутили Саймона, оттащили в комнату, разбудили Буснера и вернулись обратно к калитке слезно умолять почтальона не вызывать полицию (на всякий случай они готовились и силу применить). Но даже когда к ним присоединился сам именитый психиатр, ему потребовалось немало времени, чтобы успокоить пострадавшего.

   Второй случай был связан с вазами, которые Саймон стащил с полагающихся им мест и спрятал у себя в гнездальне. У Буснеров столько всего стояло по дому, что никто и не заметил пропажи, пока, через пару дней после эпизода с почтальоном, украденное неожиданно не обрушилось на головы старших подростков, резвившихся в саду.

   – «Ууууаааа! Ууууаааа!» – завопил Саймон и начал швырять в веселящихся обезьян всем, что успел собрать, – тонкими вазами из синего стекла, пузатыми глиняными горшками и прочим. Попасть он ни в кого не попал, но разлетевшиеся осколки ранили кое-кого из присутствовавших, в частности Шарлотту.

   Этого старый вожак не мог стерпеть. Он пулей влетел в комнату для гостей, куда ретировался Саймон, и устроил ему образцово-показательное лечебное избиение. Шарлотта и пальцем о палец не ударила, но Буснер счел своим долгом предложить ей отправить Саймона обратно в больницу:

   – «Уч-уч» должен призначиться, похоже, ты оказалась права, дорогая моя, наш приятель совсем с ума сошел, я начинаю сомневаться, что он может вернуться к нормальной жизни…

   – Но Зак, сладчайшая задница моя, ты ведь показывал, что тебе кажется, будто вы с ним куда-то продвинулись «хуууу»?

   – Да, в целом понемногу…

   – В таком случае пусть остается – мы обязаны ему помочь.

   – Да-да, мы обязаны ему помочь «rpyyннн»! – поддакнули Мери и Николя, соответственно восьмая и девятая самки, – в тот день как раз подошла их очередь спать в гнезде психоаналитика-радикала.


   И правда, прогресс был наморду. Саймон оказался не прочь гулять и окунаться в реальный мир, но после каждой экскурсии чувствовал себя очень ослабленным и на время замыкался в себе. Д-р Джейн Боуэн самоотверженно колдовала над своим расписанием и старалась навещать дом на Редингтон-Роуд каждую свободную минуту. Из всех «надсмотрщиков» именно к ней Саймон относился с наибольшей симпатией – она вела себя деликатнее и реже прибегала к лапоприкладству, чем большая обезьяна.

   Боуэн регулярно брала Саймона на прогулки в парк и лес Хит, обычно ранним утром или поздним вечером. Под сенью деревьев она уговаривала Саймона качаться на ветках и передвигаться на четырех лапах. Порой вылазки оказывались успешными, порой кончались истерическими припадками – когда на глаза Саймону попадала часть длиннющей колонны гомосексуалистов, занятых групповым сексом. Саймон не понимал, что он видит, а видеть это ему приходилось частенько – голубые давно облюбовали заросли, что пониже пивной «Замок Джека Стро».[110]

   Боуэн всегда брала с собой на прогулки камеру и снимала своего подопечного, со всей возможной строгостью следуя научным методам, разработанным антропологами, изучавшими людей в африканском буше. Она все больше убеждалась, что состояние Саймона представляет собой весьма четко структурированный синдром, описание которого может дать материал для солидной статьи.

   Кроме того, Саймон наконец перебрался в гостевую гнездальню – правда, не без принуждения. Когда Буснер потребовал объяснить, чем ему так не нравится гостевая, Саймон ткнул пальцем в милую прерафаэлитскую картину на стене. На ней выползала из воды прекрасная юная самка, стройная, немного болезненного вида, одетая в намозольник от Уильяма Морриса, украшенный лилиями. Саймон презрительно взмахнул лапой:

   – Это не искусство, это сраная, вонючая карикатура.

   Буснер кивнул и заменил изображение самки на абстракцию.

   После поездки в зоопарк Буснер велел Прыгуну собрать как можно больше материалов о людях и других шимпанзеобразных обезьянах.

   – Неси все, что сможешь достать, – инструктировал предателя именитый психиатр, – работы по теоретической антропологии, описания полевых исследований, художественную литературу, где есть персонажи-люди…

   – «Хуууу» и фильмы тоже, босс?

   – Конечно, кинофильмы, телепередачи, документальные ленты, фотографии – все, что есть. Кстати, нам давно пора завести нормальный компьютер – вот тебе еще задание, подключи нас к этой, как ее, Всемирной «уч-уч» паутине, я уверен, новейшие исследования по людям опубликованы в электронной форме. Я хочу иметь перед собой весь доступный материал, буду в нем копаться. К тому же, думаю, Дайкс не откажется принять участие в таком нелепом исследовании, вот нам и лишняя возможность сблизиться по-настоящему.

   Делать нечего – Прыгун, на чем свет стоит понося Буснера за сие надругательство над его интеллектом, отправился в лондонские библиотеки и архивы и зарылся в виртуальное пространство. Однако при всем своем отвращении к именитому психиатру и его пациенту, пятый самец был искренне удивлен, обнаружив, какую прорву интереснейшего материала по людям успело за века породить шимпанзечество.

   Прыгун доставил боссу классическую работу Роберта Йеркса[111] 1927 года, озаглавленную попросту «Люди», – первое настоящее полевое исследование повадок дикого человека. Прыгун купил все книги Джейн Гудолл о диких людях Гомбе. Прыгун дополз до магазина «Видеосити» у Ноттинг-Хилл-Гейт, купил все четыре фильма из знаменитой серии про космический полет на планету людей и установил в комнате у экс-художника видеомагнитофон и телевизор, чтобы Буснер и Дайкс могли вместе смотреть их, отдыхая от работы.

   Прыгун добыл и более труднодоступные тексты – факсимильное издание классической (1699 года!) работы Эдварда Тайсона[112] «Орангутан, или Pongis Silvestris [ «Лесная обезьяна». – Перев. ], или же Анатомия пигмея в сравнении с анатомией макаки, шимпанзеобразной обезьяны и шимпанзе», посвященной анатомии человеческой особи подросткового возраста, привезенной из Анголы. Текст Тайсона произвел на экс-художника самое неожиданное воздействие – он высек из серого гранита его сознания искру любопытства. По крайней мере, так это объяснял себе Буснер. А искра воспламенила что-то более глубокое – память о первых встречах людей и западной цивилизации, а может быть, даже филогенетическую память, провалившуюся в разлом, отделивший его прошлую жизнь от настоящей подобно тому, как Центральный разлом в Кении отделил человека от шимпанзе, оставив первого в эволюционном тупике джунглей, а последнему позволив свободно переходить с места на место по сетям разнообразных экосистем, что резко ускорило процесс дифференциации в некогда едином виде, превращенном геологией в аллопатрический.[113]

   Острый интерес Саймона к тексту Тайсона был тем более примечателен, что именно со страниц этой старинной работы человек сделал своей первый шаг в западное сознание. Иные критики не стесняясь ставили Тайсона вровень с Везалием[114] и Дарвином.[115] Так или иначе, в своей «цепи творения» Тайсон поместил человека выше готтентотов, тем самым возведя его в ранг полноправного шимпанзе, – однако по достоинству поступок ученого оценили далеко не сразу. Потребовались долгие пятьдесят лет и миф о «благородном дикаре», прежде чем человек стал главной уликой в великом процессе «анатомисты против августйнианцев», который продолжался весь восемнадцатый век.

   Буснер, восхитившись страстью, с какой Саймон погрузился в Тайсона, решил не отставать от подопечного и немедленно известил попечительский совет больницы «Хит-Хоспитал», что работает над исключительно важным и интересным случаем.

   – Покажу вам по секрету, – настучал он как-то раз по спине Арчера, директора больницы, когда они в столовой чистили друг другу задницы, – мой новый пациент, которого я «чапп-чапп» увел у Уотли из «Чаринг-Кросс», может оказаться самым настоящим открытием. Один-единственный Дайкс с его человекоманией – кстати, она, вероятно, имеет органическую подоснову – способен распоказать нам о природе отношений между сознанием и физиологией шимпанзе больше, чем целый грузовик обычных невротиков.

   Будет преувеличением щелкнуть пальцами, что Арчер все это предвидел заранее, но, право же, бывшая телезвезда далеко не в первый раз жестикулировал про Великий Научный Прорыв, и Арчер знал, что сей раз – не последний: пока Буснер успешно поддерживает связи и союзы, которые позволили ему снова всползти на вершину, такое будет продолжаться. Однако любой союз – временный, и тот, кто сидит на высокой ветке, всегда может с нее свалиться.

   Итак, Буснер передал свои педагогические обязанности другим профессорам, а номинально вверенных ему больных поручил заботам напористого восьмого рабочего самца, старшего по отделению, который спал и видел, как делает карьеру. В результате диссидентствующий специалист по нейролептикам все дни проводил дома, на Редингтон-Роуд, и выползал в больницу лишь на совершенно обязательные заседания и чистки с ну очень важными шимпанзе.

   Заботливые лапы Прыгуна изменили заднюю комнату на втором этаже, служившую Буснеру кабинетом, до неузнаваемости – пятый самец из шерсти вон лез, только бы обустроить все так, чтобы Саймон чувствовал себя как дома. Он убрал все «подозрительные» фотографии и картины – те, где шимпанзе были изображены в контекстах, в каких художник мог вообразить только людей, – дабы Саймону стало спокойнее. Пришлось вынести в чулан даже любимую Буснером коллекцию душераздирающих глиняных фигур, изваянных его пациентами-копрофилами. На кухне воцарился плакат, извещавший членов группы, что им строжайше воспрещается зачетверенькивать в кабинет вожака, когда там находится его подопечный. Спаривание и акты по установлению иерархии разрешалось осуществлять только на кухне и в игровой комнате старших подростков. Карликовых пони посадили на короткий поводок.

   Прыгун прибрался и на письменном столе босса освободив место с краю специально для Саймона: художник получил возможность держать там свои бумаги и прочие – пока что весьма немногочисленные вещи и тем самым вновь стал владельцем собственного куска пространства. С подачи Буснера Прыгун даже прикупил для экс-художника несколько альбомов для рисования, карандаши и пастель и положил на стол, чтобы Саймон мог всем этим воспользоваться, если ему вдруг захочется работать.

   – Как знать, – показал Буснер Саймону, щелкая пальцами на фоне лежащих перед ним орудий ремесла, – вдруг музе причетверенькает в голову посетить вас прямо завтра утром.

   – «Хууууу-уч-уч» ага, – резко взмахнул лапами Саймон, – и что я «уч-уч» в таком случае стану делать «хууууу»? Как следует займусь с ней чисткой?

   Буснер, чувствуя, что физическое воздействие лишь спровоцирует художника на дальнейшие оскорбления, пропустил это мимо глаз.

   С тех пор самцы каждый день усаживались за стол. Обезьяна пыталась представить себе, каково пребывать в шкуре человека, а человек – наоборот. Они листали книги, изучали фотографии, пялились в экран новенького компьютера, по очереди пускаясь в плавание по виртуальному антропологическому океану.

   Они выучили на память все, что сообщалось на сайтах антропологических факультетов американских университетов, посетили сайт, продающий билеты на шестидневное сафари в Уганде по местам, где водятся люди, сайт, где собраны фотографии коллекций черепов животных, людей и шимпанзе, сайт «Зона людей», где размещены репродукции произведений искусства, исполненных людьми, с авторскими же обозначениями.

   Они проштудировали онлайн-версию документов Института шимпанзеческо-человеческой жестикуляции, уделив особое внимание истории экспериментов с Уошо[116] и другими знаменитыми людьми,[117] которых группа Футсов[118] научила жестикулировать. И, разумеется, они забрели и на сайт Института д-ра Джейн Гудолл,[119] где Саймон обнаружил документ под названием «Как стать послом от шимпанзечества к человечеству» и очень долго хохотал.

   В Сети оказалось поистине невероятное количество информации о людях. При желании можно было даже устроиться на работу в какой-нибудь центр по изучению людей (единственное условие – отрицательная реакция на наличие вируса гепатита «В») и, разумеется, вступить в переписку с многочисленными организациями по защите прав человека. Да что там – просто набрав в поисковой строке «человек», пациент с врачом через секунду получали список из четырех с лишним тысяч ссылок на сайты о людях.

   Поскольку и для Буснера, и для Саймона это был первый опыт общения с Интернетом, они сразу решили, что глобальная система жестикуляции придумана для хранения информации о людях и ни для чего больше – своего рода электронные джунгли. Более того, Буснер, убедившись, каков подлинный масштаб обеспокоенности шимпанзечества судьбой своих ближайших биологических родичей, которые, быть может, скоро исчезнут с морды Земли, стал подозревать, что дух времени оказал самое серьезное влияние на психоз Саймона.

   Время от времени самцы объявляли перерыв и отползали в комнату к экс-художнику смотреть фильмы. Впрочем, Саймон по-прежнему не мог выносить это сколько-нибудь длительное время. Казалось, он каждое утро просыпается с мыслью сделать, наконец серьезный шаг к излечению, но уже в середине дня силы у него кончаются. Пациент взял за обыкновение после второго обеда этаким человеком, живущим в неволе, подползать к Буснеру и протягивать ему свою изогнутую, покрытую поникшей шерстью лапу; психиатр сразу понимал: он хочет, чтобы Буснер отвел его в комнату, уложил в гнездо, набрал полный шприц диазепама, вонзил иглу в вену и медленно ввел лекарство, которое погрузит его в медикаментозный сон.

   Ведь если, с одной стороны, Саймон не уставал совершать вполне сознательные, даже вдохновенные – хотя порой чересчур эмоциональные – попытки разобраться в своем психическом состоянии, то, с другой стороны, физическая половина его существа никак не поспевала за духовной. Саймон до сих пор ходил, дрожа, на задних лапах этакой пародией на театрального актера, загримированного под бонобо, и даже по сравнению с Буснером, давно разменявшим пятый десяток, передвигался невыносимо медленно. Симптом, который Буснер и Боуэн изначально приняли за нарушение моторики, спровоцированное истерией, проявлялся со все большей силой. Саймон никак не мог вписаться в окружающий мир. Он до сих пор ни разу ничего не поднял с земли задними лапами. Саймоновы способности к экстрацепции были буквально уполовинены: он не чувствовал, что происходит у него за спиной, точь-в-точь, показывал Буснер, как водитель, у которого в машине разбили зеркала заднего вида.

   Мнения пациента о собственном физическом состоянии оставались загадочно непоследовательными. Периодически Саймон осмеливался поверить своим глазам и признать, что у него есть шерсть, что у него нет вытянутого носа, что у него очень большие уши. Но в другие минуты его странная телесная агнозия – или даже диплопия – решительно вступала в свои права. И тогда Саймон считал, что значительно выше всех окружающих, что у него гладкая кожа, что он, словно шимпанзе, который упал на Землю,[120] невыразимо и бесконечно прекраснее всех на свете.

   – Я тут подумал, – показал Зак Буснер однажды вечером Питеру Уилтширу, которого ему наконец удалось зазвать к себе в гости как следует почиститься, – эта железобетонная «грруууннн» уверенность Дайкса, что у него человеческое тело, может оказаться чем-то вроде фантомной филогенетической памяти. Ведь, в конце концов, если зародыш шимпанзе последовательно претерпевает все морфологические изменения, отражающие филогенез нашего вида, то почему аналогичный процесс не может протекать при формировании психики?

   – Любопытная мысль, Зак. Не нальешь мне «хууу»… – Уилтшир махнул лапой в направлении бара.

   – Конечно, конечно… – Буснер взял стакан и на задних лапах отправился в другой конец комнаты; увесистая волосатая мошонка именитого психиатра дергалась вверх и вниз, как колокольчик на клоунской шапке. Уилтшир сполз со стула, догнал Буснера и нежно держал союзника за яйца, пока тот наполнял стаканы «Лафройгом»[121] с водой.

   – Но что же ты намерен теперь делать, Зак «хуууу»? Будешь копаться в его психозе с помощью своего психофизического метода до второго причетверенькивания? И что ты вообще рассчитываешь найти «хуууу»? Я не поверю, что тебе нужен лишь неврологический материал, потому что, если бы ты собирался добыть именно его, тебе незачем было брать Дайкса домой… Я не хотел бы показаться бестактным, но… это все пустое махание лапами… – Уилтшир взмахнул лапами, иллюстрируя, что имеет в виду.

   – Понимаю, понимаю, я совершенно не убежден, что непременно что-то найду, я даже не уверен, есть ли вообще в его психозе что-нибудь ценное. Просто чем больше времени я провожу с ним, тем более любопытные перспективы нового взгляда на шимпанзечество он мне открывает.

   – Но ведь он сам – живой шимпанзе, Зак, у него есть чувства. «Хуууу» как же его детеныши, – наверное, он хочет их видеть «хууу»? А его самка?

   Буснер сделал большой глоток из стакана с разбавленным виски, пополоскал рот, сглотнул и показал:

   – Да, в этом-то и проблема. Если мы имеем дело с настоящим психозом, то встреча с потомством ничем Саймону не поможет – наоборот, ему станет хуже. Но если дело в органических повреждениях…

   – То тебе придется его отпустить.

   – Но куда его деть «хуууу»? В лечебницу для хроников? Ты забываешь, Питер, Дайкс – талантливый шимпанзе, он достоин того, чтобы мы попытались его спасти. Я так тебе ткну пальцем – мы обязаны либо помочь Саймону восстановить подавленное, но не утраченное сознание того, что он шимпанзе, либо же научить его приспосабливаться к реальному миру, хотя бы он и продолжал смотреть на него сквозь очки своего извращенного психоза.

   – И как же ты хочешь этого добиться «хуууу»?

   – «Хуууу» как обычно. Процедура та же, что для пациентов с Туреттом и более обычных агнозических больных. Собираюсь водить его в гости к разным моим знакомым. Но если раньше я ставил себе задачей научить пациентов вести себя адекватно в различных социальных, эмоциональных и физических ситуациях, то Дайксу требуется помощь на куда более глубоком уровне… – Буснер опустил лапы – вползла Франсес, самка из старших подростков, с подносом фруктов.

   – «Гррууннннямням», – провокализировала она, затем показала: – Мама подумала, что тебе, вожак, и доктору Уилтширу захочется чего-нибудь пожевать. Где мне поставить это «хууу»?

   – Спасибо, дорогая моя, вот сюда, прямо на пол, мы с Питером как раз дотянемся задними лапами.

   Франсес опустила поднос на ковер и подошла к вожаку. Тот нежно потрепал ее за низ живота, а потом принялся расправлять шерсть вокруг ее влагалища с намерением запустить туда палец-другой. Питер Уилтшир не мог не отметить, какая во всем этом была нежность и любовь – ясно, характер старинного союзника за последние годы стал куда мягче. Буснер начал показывать ему, не отнимая пальцев от влагалища дочери, так что та стонала и хихикала:

   – Первым делом мы направимся в Оксфорд. Я думаю познакомить Дайкса с Гребе, нуты знаешь, который философ, а заодно заглянуть к Хамблу в Эйнсхем.

   – «Хуууу?» К Хамблу? Ты думаешь, это хорошая идея?

   – Почему нет, он же натуралист, этолог и историк. Если я хочу распоказать Дайксу, как строится взаимодействие между психозом и реальностью, ему необходимо поднабраться знаний во всех этих трех областях…

   – «Х-х-х-хххууууу!» Вожак, вожак, щекотно! – показала Франсес.

   Буснер опустил глаза, глянул на свою бурно жестикулирующую лапу.

   – Прости, милая моя, я совсем забыл, куда забрались мои пальцы, можешь ползти «чапп-чапп-чапп». – Буснер отпустил самку, и та вычетверенькала из комнаты, аккуратно закрыв за собой дверь.


   Тем временем в Челси, в ресторане на Тайт-стрит, сидели за первым обедом трое заговорщиков-шимпанзе. Они обсуждали, как повернее свергнуть Буснера с пьедестала. Место встречи выбрали по предложению Филипса из компании «Крайборг»:

   – Отличное небольшое заведение. Посреди зала растет дерево, так что, если кто захочет полазать по веткам между переменами блюд, – милости просим, только лапу протяни.

   Он причетверенькал раньше всех и, когда появились Уотли и Прыгун, уже сидел за столом.

   Первым делом нужно было установить временную иерархию. Прыгун поклонился обоим старшим шимпанзе, подставив задницу сначала одному, потом другому, Филипс отвесил Уотли полупоклон, Уотли поступил аналогичным образом. После чего союзники уселись за стол и принялись спешно чиститься.

   – Итак «чапп-чапп», – показал спустя пару минут Филипс, – какие у нас новости об именитом натурфилософе и его пациенте «хууууу»?

   – Ну, – показал в отзнак Прыгун, – он забрал Дайкса к себе домой в Хэмпстед, и они вместе учатся…

   – Учатся «хуууу»?

   – Именно так «клак-клак», Буснеру кажется, будто он сможет, так показать, не вылечить, а выучить Дайкса от психоза. Если тот-де хорошенько освоит антропологию, то сможет восстановить свое утраченное шимпанзеческое достоинство или, по крайней мере, научится как-то функционировать в нашем мире.

   – Мне кажется – «чапп-чапп» вот так, да-да «клак», – что это чистой воды безумие. Я много слышал историй про то, как шимпанзе восстанавливали функции, за которые отвечали поврежденные или вовсе атрофированные участки их мозга, но чтобы кто-то заново научился быть шимпанзе – это просто бред.

   Тут Уотли прислонился к Филипсу и со всей серьезностью принялся барабанить по нему пальцами:

   – Может быть, так оно и есть, Филипс, но, если бы вы своими глазами видели Дайкса – а мы-то с Прыгуном его видели, – вы бы поняли, что тут к чему. Его психоз фантастически последователен, у него на все есть ответы, он Все назубок знает про свой иллюзорный мир. Впрочем, сейчас важно другое, а именно, я хочу увидеть, Филипс, что вы можете нам показать «чапп-чапп» про всю эту историю «хуууу»? Что вы знаете? Прыгун показывал мне материалы про инклюзию. Что, Буснер в самом деле был замешан в незаконных клинических испытаниях нового транквилизатора «хуууу»?

   – «Хуууу» да, да, именно так. Замешан он был на сто процентов. Но есть еще кое-что, о чем сам Буснер, возможно, даже и не подозревает.

   – И что же это «хууууу»?

   – Прошу прощения, – щелкнул пальцами официант, – джентльсамцы, не готовы ли вы сделать заказ «хуууу»?

   Прыгун поднял в воздух три пальца и официант почетверенькал прочь, схватился лапой за ветку дерева, раскачался, перепрыгнул стол и исчез в направлении кухни.

   – Судя по всему, голуби здесь преотменные, – показал Прыгун. – А что выберут ваши тыльные великолепия «хуууу»?

   – Засунь свои лапы себе в задницу, Прыгун «рррряв»! – Уотли отвесил Прыгуну тумака, Филипс последовал его примеру, так что голова несчастного пятого самца боксерской грушей скакнула сначала влево, потом вправо. – Дай Филипсу закончить свою последовательность знаков. Так что там, Филипс «хуууу»?

   – Ну, как я показывал, прежде чем меня столь грубо прервали, «Крайборг» наняла Буснера, чтобы тот организовал двойное слепое тестирование нового лекарства, этой вот инклюзии. Буснер нашел в городе Тейм, графство Оксфордшир, одного не слишком скрупулезного терапевта, который согласился давать некоторым своим пациентам настоящие таблетки инклюзии и плацебо. Означенные пациенты страдали клиническими формами депрессии – по крайней мере, такими, какие, по идее, можно лечить фармакологическими методами…

   – Так-так, а как обозначают Буснерова терапевта «хуууу»? – Пальцы Уотли только что не заплелись в косичку с пальцами Филипса, так резко научный консультант вскинул лапы. Прыгун тоже не отставал – вскочил на стул, вздыбил шерсть, оскалил зубы и раскинул передние лапы:

   – «ХуууууГраааа» вы хотите знать, как его обозначают? Что же, джентльсамцы, мне известно обозначение этого мелкотравчатого провинциального докторишки, этого мерзавца, который ради выгоды решил пожертвовать здоровьем своих пациентов. Его имя – доктор Энтони Бом.

   – «Хуууууу» отлично, чтоб мне провалиться! Держите меня шестеро! Энтони Бом! – Уотли стек со стола обратно на стул и принялся рассеянно расправлять ворс на скатерти, словно та была живым существом и позарез нуждалась в чистке. – Что же, ситуация несколько усложняется. Уж не хотите ли вы показать, что Дайкс – жертва инклюзии «хуууу»? Я что хочу узнать – чем закончились испытания? Что стало с «хуууу» лекарством?

   Филипс не успел отпоказать – снова появился официант, и сотрудник фармакологической компании принялся выбирать блюда: нарочито долго задавал официанту вопрос за вопросом, интересовался, что особенного есть в меню, объяснял, как именно нужно прожарить заказанное мясо, а затем потратил минут десять на изучение винной карты. Наконец фармаколог поднял глаза на сожестикулятников, чье любопытство ничуть не притупилось:

   – «Гррууннн» стало с ним вот что: его запретили испытывать, как легально, так и нелегально. Буснеровы испытания проходили совершенно на «Хуууууу-Грррааааа», несколько месяцев все ползло просто отлично, даже без калибровки результатов становилось ясно, что лекарство дает ожидаемый эффект. И тут неожиданно у одного из пациентов, который, сам того не зная, принимал инклюзию, случился фантастических масштабов психический припадок.

   – Неужели этим пациентом был Саймон Дайкс, о Ваше Анальное Превосходительство?

   – Именно так. Прыгун, этим пациентом был не кто иной, как Саймон Дайкс.

   Некоторое время самцы сидели без движения, изо всех трех одинаково открытых пастей текли одинаковые струйки слюны. Опять появился официант, шествуя к заговорщицкому столу на задних лапах спиной вперед – заказанные закуски примостились между лопаток. Он поставил на стол две плошки с супом и тарелку с паштетом, не поворачиваясь к клиентам мордой, показал приятного аппетита и учетверенькал восвояси. Уотли задней лапой извлек из шерсти у себя на груди часы на цепочке, другой лапой схватил ложку и показал то, что и так было у всех троих на уме:

   – Дайкс знает «хууууу»?

   – «Хууууу» нет, едва ли. Мне кажется, знай он, что Буснер спровоцировал у него тяжелый психотический припадок, то ни за что не согласился бы отдаться ему в лапы, разве не так? Но мы можем порассуждать и кое о чем поинтереснее: не исключено, что инклюзия спровоцировала и его теперешний психоз.

   – Да, да, гипотеза весьма любопытная, хотя, полагаю, окончательного ответа на сей вопрос дать нельзя. Я восхищаюсь складками на вашей заднице, доктор Филипс, я преклоняюсь перед вашей проницательностью, но не просветите ли вы меня вот на какой предмет: с чего это вы решили показать все это мне и Прыгуну? У вас, наверное, есть какой-то мотив?

   – На ваш вопрос, доктор Уотли, отзнак дать проще простого. Я отдал компании «Крайборг фармасьютикалс» свои лучшие годы, трудился на них без малого пятнадцать лет. Год назад у меня обнаружили неизлечимое заболевание – не важно какое, но дни мои сочтены. И тут отдел кадров извещает меня, что, несмотря на состояние моего здоровья, я не имею права на медицинскую страховку от компании, а равно и на полную пенсию – для этого я обязан проработать еще как минимум год. Боюсь, однако, такой возможности у меня нет, по чисто физическим причинам. Я «ууааааа!» отдал «Крайборгу» все и поэтому теперь, уползая, хочу отнять у них все, что только возможно. Что до Буснера, ну, никакой мордной неприязни я к нему не питаю, но, честно показывая, меня просто наизнанку выворачивает, когда я вижу, как он снова выступает перед всеми этаким гуру от психиатрии. Это совершенно отвратительно – подумать только, ведь у него в карьере были такие зигзаги! – и вообще он позер, готовый сделать что угодно на потребу публике. Для меня он физическое воплощение лицемерия и наглости. У меня сжимаются кулаки при одной мысли, что еще немного – и его объявят большой обезьяной, внесут на лавровых носилках в пантеон великих. Я хочу уничтожить «Крайборг» – и если за нею с дерева свалится и Буснер, что ж, так тому и быть. Я не пророню на его счет ни единой слезы.

   Уотли и Прыгун некоторое время в беззначии смотрели на пылающего от гнева обреченного химика. Затем Прыгун осторожно спросил, не нужна ли ему соль.


   Саймон Дайкс и Зак Буснер сидели в своем общем кабинете, листая «Опыты высокоученого Мартина Писакуса[122] о происхождении наук». Эта сатира, написанная, видимо, Поупом и Арбетнотом под впечатлением от труда Тайсона по сравнительной анатомии, – едва ли не первая, где человек объявлялся «не поднимающим лап философом[123]». За ней последовала целая вереница великих сатир XVIII века, в которых высокоразвитый человек вынужден был противостоять примитивным обезьянам. Вершиной цепочки, разумеется, стали иеху Джонатана Свифта.

   Противник традиционной психиатрии и его пациент читали в тишине и беззначии, лишь изредка их сосредоточенность нарушали почесывания, урчание и отрыжка.

   Буснер получал истинное удовольствие. Он и подумать не мог, что отношения между человеком и шимпанзе спутаны в такой тесный клубок. Западная цивилизация разместила себя на самых верхних ступенях эскалатора под названием «цепь творения», откуда до божеств – один шаг. Разумеется, по примеру Дизраэли, все хотели быть на стороне ангелов[124] – и, конечно, чтобы объявить беломордых шимпанзе совершенными, необходимо было отыскать антишимпанзе, извращенных, искаженных, обезображенных, но похожих на них существ. Разумеется, на эту роль сразу же назначили бонобо с их устрашающим изяществом и странной походкой; но теперь Буснер понял, что в тени бонобо скрывался еще более страшный, еще более звериный «другой» – человек.

   Тут в поток мыслей Буснера внедрился его собственный псевдочеловек.

   – «Хууууу!» – проухал Саймон, а затем показал: – Доктор Буснер, я очень хочу увидеть своих детенышей. Прямо сейчас, очень хочу их видеть. Я так по ним соскучился «ух-ух-ух». Можно, можно мне их увидеть, пожалуйста «хууууу»?

   Буснер с серьезным видом повернулся к экс-художнику. Пышная коричневая шерсть Саймона и не думала стоять дыбом, а как обычно, лежала, пропитанная потом, на надбровных дугах. Серо-зеленые глаза, вечно навыкате, смотрели как бы в никуда, подернутые дымкой. Саймон полностью находился в сознании, лишь когда жестикулировал непосредственно о своем психозе. В остальное время он пребывал в оцепенении, которое, однако, могло в одночасье уступить место агрессии и иррациональной ярости.

   Буснер вскочил на стол, протянул лапу и схватил Саймона за плечо. Он умел прикасаться к пациенту как надо. Прежде чем что-либо показать Саймону, нужно было подчинить его, иначе он отзначивал, что ему щекотно или начинал драться. Буснер провокализировал:

   – «Чапп-чапп», – а затем застучал по мокрым волосам: – Саймон, я вас прекрасно понимаю, но нельзя забывать и о возможной реакции ваших детенышей.

   – Что вы «уч-уч» хотите показать «хуууу»?

   – Думаю, не очень-то хорошо им мордозреть вас в таком состоянии и видеть, что вы показываете про ваше внутреннее «хуууу» самовосприятие.

   – Про то, что я человек, вы имеете в виду «хуууу»?

   – Именно так «чапп-чапп», пациентушко мой.

   – Но если я ваш пациентушко, то я «уч-уч» сумасшедший?

   – Я никогда так не показывал, Саймон, не люблю жестикулировать в подобных терминах.

   – Я хочу снова жить в своем мире. Хочу назад свою «хууууу» гладкую кожу. Хочу назад тела своих детенышей. Я все это хочу «хуууууу»!

   Буснер, не выпуская плеча Саймона, перескочил через стол. Он точно знал: сейчас Саймонова истерика может перейти в приступ отчаяния. Важно удержать его в лапах – как детеныша, страдающего аутизмом. Только при использовании всех возможностей телесной жестикуляции можно добиться полного понимания с его стороны.

   – «Хух-хух-хух», – попытался успокоить его Буснер, – значит, вы соскучились по своим детенышам, Саймон «хуууу»?

   – «Урр-хуурр-ууррр» вы же знаете, что да!!! Я хочу их всех видеть, Генри, малыша Магнуса и Саймона…

   – Но Саймон, «чапп-чапп» вы не подумали, как необычно они могут выглядеть?

   – Что вы хотите показать «хууууу»?

   – Ну, для вас они будут выглядеть как шимпанзе, – думаете, вы сумеете это пережить? Ваши дети покажутся вам животными. И что будет, если вы поведете себя по отношению к ним так же, как ведете себя по отношению к другим шимпанзе «хууууу»?

   Буснер пальцами почувствовал, как расслабляются мышцы Саймона. Пациент втянул носом запах врача, запах казался ему шерстяным и почему-то – вот странно! – успокаивающим, ободряющим. Саймон снова вообразил, будто видит своих детенышей, но на сей раз конкретно, физически, не как неясные образы, преследующие его в несчастии, а как реальные тела, зафиксированные, зажатые в тиски действительности, точно на фотографиях, вообразил себе, как они сидят за кофейным столиком в доме собственной матери. Вынесет ли он это? Выдержит ли, увидев вместо белобрысых головок клубки коричневой шерсти? Вместо выпадающих молочных зубов – длиннющие клыки? Услышит вместо звонких голосков, звенящих в памяти, стрекот, рычание и урчание миниатюрных обезьянок?

   Но что, если, подумал Саймон, чувствуя, как лапы Буснера, успокаивая, отгибают его шерстинки то в одну сторону, то в другую, что, если этот образ моих мальчиков, за который я хватаюсь как утопающий за соломинку, вовсе не проблеск разума, не память о реальных детях, а ключ, краеугольный камень моего психоза? Что, если выдернуть его, выбить прочь? Может, тогда мой разум выстроит сам себя заново, как склеивается разбитое вдребезги стекло, когда прокручиваешь назад видеофильм?

   – Нет, – застучал Саймон по толстому загривку Буснера, – нет, я обязательно, всенепременно должен их увидеть. Пожалуйста, дожестикулируйтесь об этом с моей экс-первой самкой, она не откажется высмотреть ваши знаки. Пожалуйста «хуууу».


   Сара Пизенхьюм честно старалась. Она выбивалась из сил, чтобы не забыть Саймона, пыталась устроить себе свидание с ним, но ничего не могла поделать против упрямого факта – воспоминания о нем медленно, но верно становились все более туманными. В первые дни после госпитализации Саймона она очень хорошо помнила, как он под кокаином входил в нее, словно отбойный молоток в горную породу. Она все еще копалась в шерсти у него на животе, ее тело все еще ласкали его пальцы. Но с той минуты, как ее союзнически покрыл Кен Брейтуэйт, тело Саймона стало расплываться, рассеиваться как мираж.

   Увидев его в больнице, рассмотрев его хорошенько, убедившись, что он взаправду сошел с ума, что у него галлюцинации, психоз – как ни обозначай – и нет силы, которая могла бы поколебать это его состояние, Сара начала терять веру, что он вернется, и вернется к ней. Тот безумец, которого она видела в «Чаринг-Кросс», с надрывными жестикуляциями, с бессмысленным воем, пошел в ее сознании войной на Саймона, которого она знала раньше, и начал сливаться с ним. В самом деле, разве не было в Саймоне надрыва с самого начала? Разве добрая половина того, что он ей показывал, не горячечный бред? Да, конечно, он – самый молниеносный из всех ее любовников, но разве в его скорости не было чего-то сутенерского, авторитарного, бесшимпанзечного?

   А ведь совсем недавно Сара лелеяла надежды. Ведь Саймон так молод – тридцати еще нет. Он имеет успех. Скопил известное количество денег. Разве тщетна ее надежда, что он сформирует с ней группу? С одной стороны, конечно, мысль о том, как в ее шерсти роются жадные детенышские пальцы, как голодная пасть грозит пожрать ее соски, была ужасной, жуткой, от нее бросало в дрожь. Но, с другой стороны, ее привлекала стабильность, прочный социальный статус, то, что когда у тебя детеныши, ты уже не хочешь мыслить себя иным, не тем, кто ты уже есть. Твоя жизнь становится определенной, из нее исчезает случайность. И, конечно, сюда нужно добавить спаривание – солидное, массивное, масштабное, какого только и можно ожидать, когда с тобой в гнезде живут четыре-пять здоровых, мощных самцов.

   Так что Сара вернулась к работе. Вернулась к пролистыванию задними лапами альбомов с произведениями не состоявшихся еще художников, к швырянию передними лапами слайдов на матовую лампу. Тасовала картины и образы живописцев, для которых трудилась, пытаясь отправить джокер с мордой Саймона в самый низ колоды.

   По вечерам она привычно четверенькала из офиса на Вубёрн-Сквер в Сохо на встречу с солнечными самцами и веселыми самочками в «Силинке», а также с наркотиками, коктейлями и союзническими объятиями.

   Неделя непосредственно перед Саймоновым вернисажем в Галерее Левинсона выдалась оживленной. Газетчики без конца ухали ей на работу и домой. Пару раз даже ломились в дверь, но вскоре все прекратилось. Снова и снова, то в клубе, то где-то еще, Сара чувствовала, как у нее за задницей жестикулируют; она резко оборачивалась и видела, как чьи-то пальцы показывают: «А это бывшая самка того художника». Но Сара не позволяла себе – да и не могла – реагировать.

   Однажды вечером, примерно через неделю после того, как Саймона выписали из больницы, Сара встретилась с Тони Фиджисом в клубе пропустить рюмку-другую. Фиджис, как и преподобный Питер Дэвис, был краеугольным камнем эмоциональной жизни Сары, этаким гибридом адвоката и союзника. Жестикулируя с ним, Сара забывала о своей набухшей седалищной мозоли, о течке, о том, сколько розовых пенисов вокруг бара пребывают в состоянии эрекции.

   У Тони был с собой картонный тубус, который он унес из квартиры Саймона. Войдя в бар, Тони несколько раз огрел им стену, раздался звук вроде «твок-твок-твок».

   – «ХуууГраааа!» – проухал Тони и засеменил к Саре, мешку из белой шерсти и черного атласа.

   – «ХууууГрааа!» – пролаяла в отзнак Сара, затем показала: – Что это у тебя такое, Тони, наверное, новая работа «хууууу»?

   – Не совсем, милая моя, давай-ка спустимся на автомобильную палубу и пожестикулируем наедине, там-то я тебе и покажу, что у меня тут.

   – Бактрианина найдется «хууууу»? – спросила Сара, когда они уселись в креслах этажом ниже.

   – Держи, – протянул Тони Саре вечную пачку с верблюдом, – боюсь только, что у меня легкие.

   – Сойдет, – отзначила Сара, щелкая зажигалкой, – по нынешним временам, мне чем легче, тем лучше.

   – Сара, – Тони извлек из тубуса пачку рисунков. – Я нашел все это у Саймона на рабочем столе, когда зашел к нему собрать вещи. Ничем легким тут близко не пахнет – я бы показал, что не видел ничего тяжелее.

   Сара взяла у Тони из протянутой задней лапы пачку плотных картонных листов и с привычным вниманием профессионала принялась их изучать. Отмечала про себя, что изображено, насколько качественно исполнены линии, как автор пользуется светотенью и тому подобное. Она смотрела на рисунки Саймона как на работы незнакомого художника, блокируя эмоциональный удар, который повергал ее наземь всякий раз, когда она глядела на картины своего бывшего самца.

   Добравшись до конца пачки, Сара положила листы на ковер и затушила сигарету:

   – «Хуууу» да уж, легкостью и правда не пахнет, Как думаешь, показать про это доктору Буснеру «хуууу»?

   – He знаю…

   – Ведь теперь ясно, что этот «хуууу» психоз у Саймона – штука куда более глубокая, чем мы, да и он сам, себе представляли.

   – Да, похоже на то. Саймон был одержим людьми гораздо дольше, чем мы думали. Сара, как по-твоему, что для него означает человек «хуууу»?

   – Понятия не имею. Для нас, наверное, человек служит знаком темной стороны природы шимпанзе «хуууу». То мы делаем из него этакую милашку, игрушку для детенышей, то изображаем его как грубое, дикое, страшное животное «хуууу».

   – Но на этих-то рисунках люди живут в нашем мире, не так ли «хуууу»?

   Сара тяжело вздохнула, выползла из кресла и подчетверенькала к фальшокну, оперлась головой о подоконник. Ей было больно. Она вспомнила, как стояла здесь в последний раз – в ночь, когда Саймон сошел с ума. Вспомнила, как дрянной кокаин обжег ей ноздри, как Саймонов член обжег ей влагалище, как он брал ее, уперев головой в угол.

   Сара повернулась мордой к критику:

   – Знаешь, Тони «ух-ух-ух-ух-ух», я думаю, Саймон был псих. Просто, без затей – псих, и все тут. У него конкретно съехала крыша на тему спаривания. Он все время показывал, что разучился верить в спаривание. Показывал, что видит «хуууу», как в кадре появляется микрофон, словно клюв, ищет, где бы ему найти любимое лакомство – интимные вокализации. Показывал, что видит, как оператор скачет вокруг нас, расставляет софиты, пытается навести фокус, делает крупный план. А еще он «хуууу»…

   – «Гррруннн» Сара, милая, успокойся.

   Тони подчетверенькал к ней, обнял ее жилистыми лапами. Она зарылась мордой ему в загривок. Некоторое время царило беззначие, и только тихий звук чмокающих губ, давно знакомых друг другу союзнических губ нарушал тишину. Тони настучал Саре по спине:

   – Мне кажется, лучше тебе оставить рисунки у себя, Сара «чапп-чапп». Видишь ли, я думаю, Саймон уже не вернется к нам, и…

   – И что «хуууу»?

   – И поэтому тебе нужна какая-то память о нем. Что-то такое, что тебе дорого и, – Тони отстранился от нее, Сара заметила, как змеится у него на щеке шрам, – в потенциале может быть дорого еще многим другим. Сара, может статься, это последние рисунки в жизни Саймона. Я уверен, если бы он до сих пор пребывал в здравом уме, то захотел бы, чтобы они оказались у тебя и чтобы ты поступила с ними так, как сочтешь нужным и уместным.

   Сара поняла, что имел в виду Тони. Он надеялся, что рисунки Саймона, изображения истязаемых людей, бродящих по низвергаемым в бездну городам, станут для нее спасательным кругом, помогут ей снова найти себя, освободиться. Но, нежно целуя Тони в переносицу, Сара видела, как рисунки отливают холодным огнем – потому что пока могла вообразить себе лишь как швыряет их в печку.


   Зак Буснер ухал Джин Дайкс по видеофону в гостиной. Саймон спал наверху, плавал в своем возлюбленном седативном море. Тем лучше, Буснер совершенно не желал, чтобы экс-художник неожиданно проснулся, спустился вниз и увидел, о чем именитый психиатр жестикулирует с его экс-первой самкой.

   – «ХуууууГраааа», – проухал диссидентствующий специалист по нейролептикам и побарабанил по телефонному столику, – миссис Дайкс, меня обозначают Зак Буснер, я полагаю, Джордж Левинсон указывал вам о моем участии в судьбе вашего экс-первого самца «хууууу»?

   – Да, Джордж указывал мне об этом, доктор Буснер, чем могу помочь «хууууу»?

   – Я насчет ваших детенышей, миссис Дайкс. Покажите мне, встречался ли с ними Саймон после распада группы, как вообще у него были устроены с ними отношения.

   Джин Дайкс надолго опустила лапы, выдержав такую длинную паузу, что Буснер едва не повторил свой вопрос. Впрочем, он не терял времени, изучая бывшую самку своего пациента, извлекая из ее экранного образа свидетельства того, как протекала их прежняя жизнь с Саймоном. Как могла эта самка, безвкусно одетая, убого выглядящая, мрачная, по-тупому, до глупости серьезная, иметь какие-то глубокие, интимные отношения с Дайксом, как она могла стать матерью его детенышей – его, такого вдохновенного, безудержного, легко смотрящего на условности шимпанзе? Судя по тому, как истерты четки; запасными костяшками пальцев торчащие из ее лап, для этой самки в вопросах веры не было ничего смешного.

   В конце концов она снизошла до того, чтобы показать:

   – Доктор Буснер. В нашем обществе самцы, как вам, несомненно, известно, очень мало заботятся о своем потомстве. Так называемая спаривательная революция шестидесятых дала самцам возможность принимать участие во все большем числе недозволенных половых актов, однако росту их чувства ответственности никак не поспособствовала. Так вот, должна вам показать, что Саймон, в полную противоположность этой тенденции, всегда был очень внимательным и заботливым вожаком, прилагал все усилия, чтобы поддерживать связь с Генри и Магнусом.

   – И Саймоном «хууууу»?

   – Саймоном «хуууу»?

   – Со средним детенышем, по имени Саймон. Наверное, я должен был показать Саймоном-младшим.

   – Доктор Буснер «хууууу», никакого Саймона-младшего не существует. В нашей группе всего два детеныша. Всего два.

   Эта новость застала Буснера врасплох. Еще одна странность в психозе Дайкса, еще одно искажение и без того искаженной реальности. Взяв себя в лапы, именитый психиатр защелкал пальцами:

   – Миссис Дайкс, я понимаю, этот вопрос вам наверняка неприятен, но тем не менее: как вы думаете; отчего у Саймона могло сложиться впечатление, будто у него три детеныша, а не два «хууууу»?

   – Доктор Буснер, – старомодная самка прижала четки ко лбу, – я не слишком-то уважаю представителей вашей профессии. Если вы специалист по душевным болезням, ползите-ка занимайтесь лечением моего экс-вожака, нечего вам слоняться по тупикам его заблудшей души.

   – Что вы хотите этим показать «хууууу»?

   – Именно то, что показала. Подобные жестикуляции не кажутся мне «уч-уч» увлекательными.

   Выдающийся натурфилософ, как Буснер любил себя обозначать, опешил. Услышать такую вот отповедь он никак не ожидал, поэтому решил собраться с мыслями и принялся рассеянно теребить шерсть у себя на пузо, глядя сквозь открытую дверь на лужайку, где в лучах солнца играли в спаривание два детеныша. Значит, так. Психоз Саймона куда сложнее, чем он предполагал. Может ли в принципе такая странность объясняться органическими повреждениями мозга? Буснер твердо верил, что все психические болезни, независимо от этиологии – органической или чисто психической, – имеют тенденцию порождать в сознании больного всякого рода галлюцинации и бред. Но чтобы болезнь породила в памяти пациента детеныша, которого не было? Чушь лошадиная, невозможно.

   – «Грррууунннн» миссис Дайкс, вообще-то я ухал вам, чтобы обсудить возможность устроить Саймону свидание с детенышами…

   – «Хууууу» в самом деле «хуууу»?

   – Именно так, хотя в большинстве случаев психотикам противопоказаны свидания с теми шимпанзе/с кем у них тесные эмоциональные связи.

   – Я нисколько не возражаю, чтобы Саймон встретился с Магнусом и Генри. Если он так хочет, пожалуйста.

   – Очень вам благодарен «гррууннн», миссис Дайкс. Однако, принимая во внимание сообщенную вами новость, полагаю, что покамест свидание лучше отложить. С вашего позволения, я ухну вам позднее, когда и если в состоянии Саймона наметятся положительные сдвиги, а пока давайте оставим все, как есть.

   – Как вам будет угодно, доктор Буснер. «ХуууууГрааааа».

   – «ХуууууГраааа».


   Несколько часов спустя Саймон проснулся, выбрался из гнезда и прочетверенькал в кабинет, застав своего эскулапа погруженным в чтение. Здесь экс-художнику пришлось столкнуться с очередной сингулярностью, очередным искажением родного мира. Буснер поднял глаза, которые миг назад читали «Меленкур».

   – «Гррууннн», – провокализировал Буснер и показал: – Надеюсь, Саймон, вы хорошо отдохнули и чувствуете себя бодро. Я несколько увлекся изучением подробностей судьбы вашего родича, сэра Орана Гу-Танга. В романе Пикока его воспитывает некий мистер Форрестер, который твердо уверен, что все обезьяны, включая и людей, на равных правах входят в семью шимпанзе. Надо показать, я не разделяю его уверенности «гррруунннн».

   Саймон пропустил эти союзнические жесты мимо глаз и поклонился Буснеру. Он уже выучил, как это делается: надо было наклониться и повернуться задницей к сожестикулятнику; когда же по подставленной части тела пришелся ожидаемый подбадривающий шлепок, Саймон выпрямился, повернулся и защелкал пальцами перед самой мордой именитого психиатра:

   – Вы жестикулировали с Джин, с моей экс-первой самкой «хууууу»?

   – Да, Саймон, я обменялся с ней жестами.

   – И «хуууууу»?

   – Саймон, «грррууннн» то, что я вам сейчас покажу, возможно, вас расстроит…

   – Она не разрешает мне с ними видеться «хуууу»?

   – Нет, Саймон, дело не в этом. Саймон… – Буснер встал со стула и подчетверенькал к усевшемуся на пол болезненному, безумному шимпанзе. – Джин показала мне, что у вас только два самца-детеныша – не три, а только два.

   – «Хууууу» Да неужто «хуууу»? И каких же двух она мне оставила «хууууу»? – Сарказм гейзером бил из каждой вокализации, но Буснер счел за благо проигнорировать это обстоятельство.

   – Саймон, никакого Саймона-младшего не существует. Вы понимаете, что я вам показываю «хууууу»?

   – Да, да, отлично понимаю – вы просто хотите стереть мои воспоминания, это кровавое «тужтесь-не-тужтесь» в родильной, первые объятия, первое то, первое се, а личность-то куда деть? А никуда, никуда ее не денешь. Вы тут со мной жестикулируете не о пустом месте «уч-уч»! Это не ничто! Это, мать вашу, «мальчик», вот о чем вы жестикулируете! Настоящий, человеческий «мальчик»!

   Издав эти гортанные вокализации – такие же, как в первые дни после припадка, – бывший художник безвольной грудой рухнул на пол, свернулся в клубок и из его задницы забил фонтан того, что обычно в ней содержится. Заку Буснеру не оставалось ничего другого, кроме как наложить Саймону жгут, вколоть спасительный раствор, отнести сей мешок терзаний в комнату и уложить в гнездо.

   В наркотическом сне Саймон Дайкс веселился в ином мире. Это был восхитительный мир, там жили прекрасные, изящные, благородные существа, укрывавшие свои безупречно гладкие тела под невесомой белой тканью. Саймон находился в какой-то бесконечно огромной зале со стенами из прозрачных скал, которые уходили ввысь, превращаясь в изогнутые арки и бастионы, а на полу зелеными волнами росла трава. Убеленные существа не спеша, словно робея, ходили туда-сюда по этому дворцу услад,[125] в каждом их шаге светилась неизреченная благодать. Они не опирались на руки, а когда усаживались, складывали их на коленях, как каменные статуи на парапетах готических соборов, ожидающие конца света. Когда же они раскрывали свои красные, красные губы, изо рта у них раздавались сладкозвучные, звонкие, божественно-осмысленные вокализации, возносившиеся под самый купол светящегося дворца.

   Среди неведомых существ бродил и Саймон, не чувствуя ни потребности прикасаться к ним, ни желания, чтобы они прикасались к нему. Как и во всех снах, которые снились художнику с той судьбоносной ночи, когда шимпанзечество захватило над ним власть, Саймон понимал, что спит, что этот сказочный гавот антропоидных тел ему лишь снится, и оттого чувствовал себя не в своей тарелке. Что, спрашивал он себя, наблюдая, как незнакомцы проплывают мимо, такой-то вот мир я оставил в прошлом? Что, спрашивал он себя, в этом-то мире и остался навсегда Саймон – малютка Саймон «хуууу»? Теперь он отождествлял себя с утраченным детенышем – точнее, не себя, а свое утраченное тело. И тут он увидел тело своего детеныша, тот стоял дрожа, лишенный защитного шерстяного покрова. Малютка Саймон, стройный, как молодой бонобо; белая шерсть на затылке острижена, выражение лица изящное и серьезное, маленький член и яйца точь-в-точь тычинки какой-нибудь величавой орхидеи. Саймон повернулся к утраченному детенышу, побрел по зеленому ковру, чтобы обнять его, приласкать.[126] Но едва он приблизился, как голубые глаза детеныша округлились, вылезли из орбит, его красные, красные губы раскрылись и юное тело, подобное весеннему побегу молодого дерева под порывом ветра, сжалось в спазме ужаса. И Саймон услышал, как под куполом дворца раздаются ужасные, мерзкие, гортанные вокализации, до тошноты гортанные, но оттого не менее осмысленные: «Пошел прочь! Пошел прочь, дьявольское отродье! Мерзкая тварь, обезьяна!»

   Саймон Дайкс, художник, проснулся от собственного крика.[127] Он находился в гнезде, в доме Буснера в Хэмпстеде. Этим криком он, разумеется, приветствовал наступление второго месяца своего пребывания в шкуре шимпанзе.

Глава 16

   Несмотря на это досадное происшествие, Зак Буснер остался непоколебим в своей решимости вычетверенькать Саймона «в свет».

   – Ты, верно, думаешь, что я сполз с ума, дорогая моя дырка в попе, – настучал именитый психиатр по заднице Шарлотты одним прекрасным вечером, когда они двое, в компании еще пятерых шимпанзе, лежали в гнезде, – но «клак-клак» Гребе – просто идеальный кандидат для жестикуляции с Саймоном. Ни с кем другим наш больной не сможет так глубоко обсудить философские аспекты своего психоза «чапп-чапп».

   – «Хух-хух-хух» и почему же, дорогой мой «хууу»?

   – Да потому, что наш еще не очень старый пердун Гребе – копрофил, вот почему! Если Саймон окатит его дерьмом, он не только не будет возмущаться, но даже наоборот «хи-хи-хи-хи-хи»!

   Буснер так возбудился от собственной проницательности, что выскочил из гнезда, схватился за турник, раскачался, вылетел в дверь и, не переставая хохотать, исчез во тьме коридора, ведущего в ванную.


   В Лондон приползла осень, хладными, влажными фалангами обдирая с деревьев листву. По утрам Редингтон-Роуд заполнялась белыми ручейками стелющегося по асфальту тумана, в результате дорога блестела, как черный янтарь. С началом листопада облюбовавшие деревья шимпанзе явились наконец на свет Вожачий, хотя и серый; они раскачивались и перепрыгивали с ветки на ветку коричневыми пятнами на фоне белесых небес. Холодный, недружелюбный воздух как никогда резко разносил по окрестностям Хэмпстеда уханье и копулятивные взвизгивания обезьян, занятых, как обычно перед уползом на работу, утренним спариванием – процедурой не менее обязательной, чем первый завтрак. Даже под вечный городской гул эти особенно усиленные осенним воздухом звуки были слышны очень отчетливо.

   Но дома у Буснеров, можно показать, властвовала тишина. Течка у Шарлотты и Крессиды давно закончилась, и, хотя на вакантное «текущее» место заступили Антония и Луиза – соответственно третья и последняя самки, – их седалищные мозоли не ползли ни в какое сравнение с мозолями предтеч, так что число поклонников изрядно уменьшилось. Время от времени Буснеру попадалась под лапу одинокая особь самецкого пола, которая буйно сновала туда-сюда вдоль ограды дома именитого психиатра, колотя по забору и демонстрируя окружающим свой пенис, пребывающий в состоянии эрекции, и вздыбленную шерсть. Но всякий раз это оказывались второсортные охотники за мозолями, которые им не по клыкам, и от буснеровских самок требовалось лишь махнуть посудным полотенцем или брызнуть в сторону гостей из пульверизатора, как те мигом испарялись.

   Большинство старших подростков разбрелись кто куда – кто на работу, кто в университет. Детеныши отправились в школу, появляясь дома ненадолго и только в середине дня. В иные дни Буснер и его необычный пациент оставались единственными самцами во всем доме; они запирались в кабинете именитого психиатра, как монахи-затворники, а торопливые, пищащие, но в основном попросту невидимые самки им прислуживали.

   Назначенным утром Зак Буснер, завершив туалет обычной проверкой состояния анальных ареалов, отправился в комнату к пациенту, где тот готовился к самой длительной прогулке за все время, минувшее со своего помещения в больницу. Натурфилософ обнаружил Саймона Дайкса в гнезде; тот лежал совершенно голый, наблюдая за мерцающим в темноте экраном телевизора. Запах заросшего, неухоженного, несчастного шимпанзе был в буквальном смысле слапсшибательным – это чувствовал даже такой ко всему привыкший специалист, как Буснер. Противник традиционной психиатрии тихонько прочетверенькал внутрь и уселся на краю гнезда, обратив взгляд в сторону телеэкрана, на котором дрожала одна и та же картинка – кадр из видеофильма, поставленного на паузу.

   Буснер сразу узнал первый фильм из знаменитой научно-фантастической серии про планету людей. Именитый психиатр просмотрел их все (числом четыре) вместе с Саймоном, тщательно следя за реакцией больного на инвертированный, извращенный мир, который, с точки зрения экс-художника, должен был, по идее, выглядеть как нормальный. Противу ожидания, фильмы не произвели на пациента никакого впечатления – он лишь показал, что «человеческий» грим у актеров ни капли не делал их похожими на настоящих людей:

   – Понимаете, у людей подвижные,»уч-уч», выразительные морды, а эти пародии статичные, мертвые с первого же взгляда ясно, что на них маски, протезы. И в любом случае, как я не устаю «уч-уч» показывать вам, доктор Буснер, люди жестикулируют голосом, а не лапами. Почему сценарист не догадался сделать в фильме что-нибудь более увлекательное?

   Разумеется, Саймону не понравилось, что люди в фильме не были единственными правителями планеты и делились властью с орангутанами и гориллами. Ему приползлось по душе, что люди выставлены пацифистами и интеллектуалами, но персонаж Родди Макдауэлла[128] – ученый человек Корнелиус – просто-таки вывел экс-художника из себя:

   – «Уч-уч» это полное уродство, он так по-дурацки ходит, словно марионетка! Его будто дергают за ниточки. Что ему «враааа!» мешало понаблюдать за живыми людьми, глядишь, научился бы по-человечески на задних лапах ходить!

   И наоборот, к трем астронавтам-шимпанзе, которых злая судьба забрасывает на Землю, много лет назад ими же самими покинутую на межзвездном корабле, Саймон испытывал куда больше симпатии. Особенно художнику понравилась актерская работа Чарльтона Хестона[129] в первом фильме серии. Было что-то общее между озлобленным, уставшим от жизни астронавтом Тейлором, которого тот играл, и страстным отчаянием Саймона.

   – Но все же я бы отметил, – показал художник Буснеру, когда они в очередной раз смотрели фильм, – что в моем мире Чарльтон Хестон с его безупречным, гладким торсом выглядел воплощенным идеалом мужественности. Одна только мысль, что вот это волосатое чудище и он – одна и та же морда, просто… просто… просто абсурдна!

   Сейчас на экране как раз и красовалась серьезная морда Хестона, верхняя часть кадра, где располагалась голова астронавта, дергалась, создавая впечатление, что актер ритмично мутирует прямо на глазах. Это было самое начало фильма, астронавты только-только совершили вынужденную посадку и никак не могли примириться с истинностью «гипотезы Хасляйна[130]», согласно которой оказались на своей же родной планете, но учетверенькавшей за время их отсутствия на две тысячи лет вперед. В этой сцене астронавт Тейлор одергивает своего товарища, эмоционального идеалиста Лендона, показывая ему: «Это факт «уч-уч», просто смирись – и спи спокойно».

   Пальцы Хестона застыли на экране в форме последнего знака – «спокойно». Буснер минуту-другую глядел на него, размышляя, так ли уж спокойно проползет их с Саймоном вылазка. Тряхнув головой, Буснер застучал Саймону по задней лапе:

   – «Гррууннн» доброе утро, Саймон, надеюсь, вы готовы к сегодняшним «хуууу» процедурам?

   Саймон пошевелился, приподнялся на локте. Буснер по обыкновению отметил, как Саймон держит задние лапы, словно не чувствует их. Пальцы на них не сгибались, так что он не мог жестикулировать с их помощью; возможно, Гребе покажет что-нибудь любопытное по этому поводу, когда увидит художника. – «ХууууГраааа» доброе утро, доктор Буснер. Прошу прощения, я немного задремал. Не знаю насчет сегодняшних, как вы показываете, «процедур» – я «хуууу», я чувствую себя точь-в-точь как Лендон, ну, из фильма…;

   – «Гррннн» в самом деле? В каком именно смысле «хуууу»?

   – «Хуууу» как будто от родного мира меня отделяют две тысячи световых лет, так, наверное. Да, думаю, лучше и не покажешь.

   Буснер не собирался позволять своему пациенту замыкаться в какой-то извращенной мечте, сне наяву, надстроенном над психозом, поэтому хорошенько двинул экс-художника по уху. Тот захныкал, а именитый психиатр в ответ принялся его чистить, показывая:

   – Вот что «чапп-чапп», Саймонушко мой, я стукнул вас не со зла, а для вашего же блага. Я верю – клянусь всеми святыми, я в это верю, – что вы излечитесь только в том случае, если будете неустанно изучать собственную природу, глубже проникать в свою шимпанзечность. Вы ничем не отличаетесь от других пациентов с органическими повреждениями мозга – и если вы, по их примеру, будете тренировать свой мозг, он перестроится и отыщет сам в себе новые нейронные цепи, которые займут место поврежденных и возьмут на себя их функции.

   Саймон проигнорировал все показанное и продолжил:

   – Тот, к кому мы собираемся в гости, – что он за шимпанзе «хуууу»?

   – Давид Гребе совершенно уникальная обезьяна, очень разносторонняя мордность. Занимается главным образом семиотической философией, поэтому я и решил, что вам будет интересно пообщаться друг с другом, обсудить ваши мысли насчет Человеческой звуковой жестикуляции, как вы там ее обозначали, «речи». Но дело не только в этом. Доктору Гребе, мне кажется, особенно хорошо удается связывать воедино чужие разрозненные мысли, собирать их, так показать, в узел. Потом, – Буснер встал с гнезда и прошелся по комнате на задних лапах, – у нас будет небольшой перерыв, а после я думал наведаться в Эйнсхем к Хамблу.

   – «Хуууу» к тому самому Хамблу? Ну, который натуралист?

   – Так точно.

   – Я читал его книги, мне очень понравилось, они смешные.

   – Да, да. И раз так, вам известно, что Хамбл имел дело с дикими людьми в дикой природе. Он самый крупный специалист по разнообразным сторонам живой природы, какого я только знаю. Уверен, вам будет интересно пожестикулировать с ним – он довольно эксцентричная натура.


   Буснер решил отказаться от идеи ехать в Оксфорд на машине. Кто-то должен ее вести. Первый вариант – Прыгун. Но пятый самец с некоторых пор был вне досягаемости, появляясь в доме у именитого психиатра все реже и реже. Он показал вожаку, что должен наверстать упущенное по одной их совместной работе – они сильно отстали от графика, начав трудиться над этой темой еще год назад. Буснер даже не стал спрашивать, о чем именно значь, – он так часто находил новые темы, что Прыгун мог иметь в виду что угодно, от навязчивой страсти к раскачиванию на ветках до энуреза с психической этиологией, – и потому разрешил ассистенту уползти в научный отпуск.

   Второй вариант – Буснер – также исключался, так как сидеть за рулем натурфилософ не любил. Давным-давно, когда его первые детеныши были еще маленькие, он даже как-то раз не поскупился на машину с в ту пору еще очень дорогой автоматической коробкой передач, показав, что необходимость постоянно дергать рычаг не дает ему сосредоточиться. Ему всегда больше нравилось ездить на поезде, и в данном случае путешествие по железной дороге выглядело особенно уместно – Саймону нужно почаще бывать в обществе незнакомых шимпанзе. Да, у него может случиться приступ, но Буснер всегда брал с собой успокаивающее. В крайнем случае ему не составит труда скрутить художника по задним и передним лапам.

   Они покинули дом на четвереньках.

   – Мы доползем до Бейкер-стрит, а там возьмем такси, вы не против, Саймон «хуууу»? – взмахнул лапами Буснер, когда они выбрались на улицу. Саймон недовольно рыкнул в знак согласия, но на самом деле идея прогуляться ему понравилась. Сделав насколько шагов на задних лапах, художник бессознательно согнулся и опустился на все четыре. Уставившись на отсутствующие ягодицы и блестящую на утреннем солнце задницу своего врача, Саймон спокойно побрел за ним следом. Прогулка началась.

   Первый раз парочка остановилась на перекрестке Фицджон-авеню и Финчли-Роуд, у отеля «Свисс-Коттедж». Солнце поднималось все выше, стелившийся по земле туман рассеялся, но погода не обещала быть особенно примечательной. Здесь, на подступах к городу, на фоне бесчисленных машин, сливавшихся в единый бесконечный поток, на фоне разнообразнейших домов и серого неба бредущие по улицам шимпанзе были практически незаметны. Не отрывая глаз от асфальта, Буснер полз вперед к бетонному зданию, где располагались бассейн и библиотека. Добравшись до зеленого скверика, окружавшего, как море остров, это сооружение, выглядевшее этаким окаменелым перекидным календарем, именитый психиатр почувствовал, что ведомый отстал.

   Обернувшись, Буснер увидел, что Саймон замер у входа в метро. Именитый психиатр подбежал к своему подопечному.

   – «ХуууГрааа» в чем дело, Саймон «хуууу»?

   Саймон ничего не показал в отзнак, только ткнул пальцем в сторону уходящих под землю ступеней, где тут и там не спеша спаривались разные шимпанзе.

   Буснер без дальнейших объяснений понял, в чем именно дело. В больнице Саймон сидел в палате один и, если не считать нескольких прогулок с Джейн Боуэн и похода в зоопарк, с начала своей болезни в город не выползал, соответственно спаривающихся обезьян практически не видел. Поскольку же его психоз был тесно связан со всем телесным, Буснер не удивлялся убежденности Саймона, что в «человеческом» мире никто не спаривается на глазах у других, это всегда происходит только между двумя людьми, и чаще всего – следующий жест художника показался эскулапу особенно логичным – в темноте.

   – «Хи-хи-хи-хи!» – захихикал Саймон и взмахнул лапами: – Гляньте-ка! Я понимаю, у вас, у шимпанзе, принято трахаться в позах, которые у нас практически выползли из моды, но такое!

   Правду показать, подумал Буснер, в происходившем спаривании не было ровным счетом ничего примечательного. У героини – самки средних лет, судя по простенькому серому жакету и еще более простенькой белой блузе, банковской служащей – этим самым утром началась течка, и она решила обратить внимание окружающих на сей факт, надев намозольник, действительно довольно привлекательный. Впрочем, в данный момент означенный предмет одежды кучей складок лежал несколькими ступенями ниже своей визжащей хозяйки.

   Первый ухажер, решил именитый натурфилософ, подошел к самке, когда она спустилась в метро, что было весьма удачно, так как теперь на нее обратили внимание и прочие потенциальные пассажиры подземки. Собравшиеся самцы занимали очередь друг за другом, из их торчащей дыбом липкой шерсти дыбом же торчали липкие члены. Ниже, у подножия лестницы, лежали два уже обслуженных самца, вылизывая сперму друг у друга в паху.

   – Ну что же, Саймон, – настучал Буснер по задней лапе художника, – должен призначиться, происходящее никак нельзя считать чем-то чересчур либидинозным, во всяком случае по лондонским стандартам. Погодите, вот увидите – вечером, когда заканчивается работа и шимпанзе идут в бары веселиться, на улицах собираются целые секс-колонны. Почти на любом углу можно встретить юную самку в самом разгаре течки, за которой выстроилась очередь из двух с лишним десятков самцов, а вокруг стоят и отдыхают от проделанной работы еще пара-другая десятков. А может случиться и так, что самец, пользующий эту самку, успеет соблазнить и другую, так что очередь получится двойная – из самок и самцов. Я не раз видел, как эти колонны удлинялись настолько, что занимали всю площадь Оксфорд-Сёркус, движение останавливалось, полиции приходилось оцеплять целые кварталы и поливать трахающиеся толпы ледяной водой, чтобы привести их в чувство. Так что сцена, которую мы наблюдаем сейчас, совершенно обычная и неинтересная. Однако, Саймон, я должен кое о чем вас предупредить…

   – «Хуууу» о чем же?

   – Пожалуйста, ведите себя очень осмотрительно, жестикулируя о том, как спариваются другие. Смотреть на спаривание никому не возбраняется, но комментарии могут быть восприняты как очень грубое оскорбление «вррааа»! Осторожно, Саймон! Этот самец как раз собирается задать нам жару!

   Так оно и было. Очередной самец, истошно зашипев и заскулив, выскользнул из сочащейся смазкой седалищной мозоли банковской служащей и угрожающе зашагал на задних лапах вверх по лестнице, вздыбив шерсть и рыча на всю округу. Самец был крупный, и вид его оскаленных клыков, покрытых чем-то злаковым – наверное, остатками завтрака, – а равно его невеликой пятой конечности, ритмично болтавшейся из стороны в сторону – вправо, когда самец делал шаг левой задней лапой, и влево, когда шагал правой, – в другое время вызвал бы у Саймона приступ истерического хохота, но сейчас экс-художник задрожал от нешимпанзеческого страха.

   Одновременно он ощутил, как шерсть на затылке делается жестче и приподнимается – он точно помнил, что прежде ничего подобного не испытывал. Тут же он и сам начал издавать агрессивные рыки, одновременно выпрямившись во весь рост. Свирепый незнакомец продолжал восхождение, подбирая по дороге опавшие листья, брошенные билеты и прочий мусор и запуская подобранное в именитого психиатра и его талантливого, хотя и безумного, пациента.

   Несколько оглушительных секунд парочке казалось, что они вдвоем смогут отпугнуть крупного самца. Но тут его примеру последовали двое других – ранее они в приступе посткоитального раздражения скакали, рычали и колотили своими дипломатами по выложенным кафельной плиткой стенам, а теперь решили, что пора вмешаться. Изменение баланса сил заставило Буснера объявить срочную эвакуацию. Он схватил Саймона за шкирку и показал:

   – «Врраааа»! Бежим, еще миг – и они на нас накинутся.

   В отзнак Саймон повел себя самым неожиданным для эскулапа образом. Не ожидая дальнейших увещеваний, он стал на четыре лапы и как ужаленный поскакал прочь, обогнав именитого психиатра. Добежав до сквера, окружавшего гигантскую канцелярскую окаменелость, экс-художник подпрыгнул, схватился передними лапами за нижнюю ветку первого попавшегося дерева, раскачался, отпустил ветку и, долетев до другой, повыше, ухватился за нее, затем продолжил двигаться вверх означенным способом, пока не добрался до вершины – как самый настоящий шимпанзе.

   К сожалению, у Буснера не было времени дивиться прыти Саймона – жаркое дыхание превосходящих по размерам преследователей жгло ему задницу. Не мешкая, бывшая телезвезда по примеру бывшего художника оттолкнулся от земли, взвыв про себя от боли – проклятый артрит! – и забрался на ближайшую ветку ближайшего дерева.

   Преследователи решили на дерево не лезть. Сгрудившись у подножия избранной Буснером ели, самцы немного, но яростно повыли и почетверенькали прочь – судя по пиджакам в полоску, на работу в какое-нибудь агентство недвижимости или страховую компанию.

   Как выяснилось, для Саймона все случившееся было откровением – откровением о том, что значит быть шимпанзе.

   – Я просто «чапп-чапп» взлетел вверх по веткам. Ни на секунду не задумался. Я просто потрясен – это так легко, так плавно. И еще я ощутил, какая сила у меня в лапах. Я не лазал по деревьям с тех пор, как был старшим подростком.

   Все телесные ощущения Саймона изменились до неузнаваемости. Он непринужденно свисал на одной лапе с далеко не самой мощной ветки, одновременно чистя своего врача в районе паха.

   Буснер подумал, хотя не показал виду, что, возможно, неожиданное превращение вызвано адреналином, вброшенным в кровеносную систему экс-художника как реакция на несостоявшуюся атаку. А также что бегство могли обслуживать отделы мозга, отвечающие за более примитивные, по-настоящему базовые функции организма. Не прошло и десяти минут, как опасения именитого психиатра подтвердились: едва только шерсть у Саймона опала, приняв свой обычный унылый вид, художник сразу показал, что не может спуститься с дерева, что ему страшно наверху и он боится упасть. Пришлось Буснеру покинуть его, зачетверенькать в библиотеку и призвать на помощь дворника с лестницей для инвалидов. Только тогда Саймон соблаговолил вернуться на землю.

   Парочка продолжила путь к Риджентс-Парку. По дороге они натыкались на спаривающиеся группы, и всякий раз Саймон оставался смотреть, впрочем, роковой ошибки не повторял и лапами по поводу происходящего не махал. Проползая мимо раскрытых электронных ворот одной фешенебельной виллы, врач и пациент мордозрели большой черный «БМВ» с открытой дверью, откуда свисала привлекательная молодая белошерстая самка, она ритмично билась головой о дверной подлокотник, а фары подмигивали в такт ее охам. Водитель, жилистый бонобо, был настоящий акробат – он брал ее, не слезая с водительского кресла, кусая за воротник платья.

   Потом, проползая мимо каких-то гаражей, Саймон долго смотрел, как грозного вида группа старших подростков, явно патрулирующая территорию и причетверенькавшая откуда-то с севера, с совершенно неимоверной скоростью покрыла темномордую самку, лишь немного уступавшую им по размерам. Ни единому не потребовалось более пятнадцати секунд, чтобы завершить весь процесс от входа с воплем до довольного клацания зубами, выдоха – и выхода.

   Когда самцы добрались до парка и перешли на другую сторону кольцевой дороги, путь им преградила окруженная деревьями поляна, на которой выстроилась как раз такая копулятивная очередь, о какой Буснер распоказывал Саймону у метро. Именитый натурфилософ быстро смекнул, что произошло: группа студенток из Бельгии и сопровождающие их учителя столкнулись сразу с тремя разными группами самцов-кокни, патрулировавших окрестности. В результате сформировалось несколько очередей и контрочередей на спаривания – самцы демонстрировали свои намерения, одни самки соглашались, другие нет, так что по всей поляне можно было видеть массу подставляемых седалищных мозолей и напряженно двигающихся задниц в самых разнообразных позах. При этом часть народу облюбовала деревья – куца бы ни поворачивались Саймоне Буснером, везде они видели свисающие с веток коричневые лапы и тела, иные из которых даже делали сальто-мортале. Ухающая какофония эхом разносилась по всему парку.

   – Доктор Буснер, пожалуйста, распокажите мне про все это поподробнее, – показал Саймон. Его пальцы плохо сгибались, но ритм был вполне ровный. Художник запустил лапу в боковой карман пиджака, вынул оттуда пачку «Бактрианов» без фильтра, достал сигарету и закурил, усевшись на землю.

   – «Гррннн», – заурчал Буснер и поднял лапы, – итак, вы видите перед собой, как показывают иные, краеугольный камень всего шимпанзечества, самую его сокровенную суть. Веками художники писали сцены массового спаривания. Мастера раннего Возрождения помещали спаривающихся на фоне живописных ландшафтов, обрамленных скалами. Тициан знаменит своими массовыми спариваниями, происходящими на небесах, где шимпанзе-ангелы, увенчанные нимбами и окруженные облаками, совершают групповые половые акты…

   – Но позвольте, доктор Буснер, я не понимаю. Разве подобного рода сексуальное поведение не должно восприниматься как ужасное «ух-ух», ведь такое может происходить только в мире, где нет любви, где спаривание обезличено, бессмысленно, анонимно «хуууу»?

   Буснер смерил пациента недоуменным взглядом, подняв брови, поправив очки. Решительно, подумал именитый психиатр, жесты Саймона Дайкса день ото дня становятся все элегантнее, изящнее, шимпанзе, который умеет так жестикулировать, не может не вызывать симпатию. Буснер подчетверенькал к Саймону вплотную и застучал ему по морде:

   – Саймон, будьте так добры, распокажите мне еще раз, как это выглядит в вашем мире. Ведь люди, конечно, моногамны, не так ли «хуууу»?

   – «Хуууу» вы знаете, нет, вернее, не совсем. Моногамия считается преобладающей нормой в большинстве западных обществ и обществ, находящихся под влиянием Запада, однако в других культурах практикуют и полиандрию, и полигамию…

   – Понятно. То есть люди западной культуры считают такое сексуальное поведение в известном смысле примитивным, свойственным отсталым народам «хуууу»?

   – Именно так.

   Глядя, как дым от бактрианины кудряшками вьется в Саймоновой шерсти, Буснер криво усмехнулся про себя, подумав, как изящна симметрия столь последовательного психоза. Моногамия! У людей это конечная точка развития, а не исходная, как у шимпанзе, состояние в высшей степени интимное, а не грубое, животное. Но ведь штука в том, что верно-то как раз обратное!

   – Но покажите, Саймон, разве «гррууннн» люди составляют пары на всю жизнь «хууу»?

   – Нет, что вы, что вы, конечно нет. Люди составляют пары на самые разные периоды времени. Порой союз живет много лет, а бывает, распадается в течение дней или недель.

   – И такие пары основаны на принципе «хух-хух» верности «хуууу»? Исключительных правах на спаривание?

   – Разумеется.

   – И что же, исключительность этих прав соблюдается «хуууу»?

   – Не совсем.

   – «Хуууууу?»

   – Ну разумеется, и самцы, и самки человека то и дело спариваются вне рамок союза… все время.

   – И эти экзогамные спаривания – всякий раз сознательные действия, преследующие определенную цель «хуууу»?

   Саймон глубоко затянулся сигаретой, зажал горящий конец между мозолистыми пальцами и выдавил его из бумаги, тот упал в траву и погас.

   – Должен «хи-хи-хи» призначиться, что нет. Зачастую человек просто не может совладать с собой, а иногда его понуждают. Страсть человека к непоследовательности столь же сильна, сколь и стремление составлять постоянные пары.

   Тут мимо проскакала молодая самка в самом разгаре течки, ее седалищная мозоль размером с добрую трехпинтовую кружку чуть не задела Буснера по морде. Большая обезьяна мощно втянул ноздрями воздух, наслаждаясь мускусным запахом.

   – Вы только посмотрите! – взмахнул он пальцами. – Если бы мы не опаздывали на поезд, я бы с таким удовольствием ее трахнул, она просто восхитительна! Только поглядите на этот розовый футбольный мяч «хууууу»!

   С этими знаками именитый натурфилософ и его пациент отправились своей дорогой. Буснер меж тем продолжал жестикулировать:

   – Итак, Саймон, вы показываете мне, что в течение жизни люди формируют несколько пар и что, несмотря на существование таковых, прибегают к экзогамному спариванию. Если я ошибаюсь, поправьте меня, но мне кажется, в таком случае сексуальное поведение людей не слишком-то отличается от аналогичных привычек у шимпанзе «хууууу»?

   Саймон внимательно посмотрел на серые психиатрические яйца, болтающиеся у него перед мордой, словно маятник биологических часов, отмеряющих время для продолжения рода. Художник не мог не созначиться – старой обезьяне трудно было возражать.

Глава 17

   Пыхтя и сопя, прижав морду к ромбовидным стеклам окон своего кабинета, д-р Давид Гребе близорукими глазами смотрел на задний двор Эксетерского колледжа.[131] Д-р Гребе был очень неуклюж, поэтому не мог пользоваться контактными линзами, а тщеславие, помноженное на чересчур глубокую впадину на переносице, лишало его возможности обращаться за помощью к очкам. Заку Буснеру и его невменяемому протеже уже давно пора быть на месте – близится время третьего обеда. Гребе не стал предпринимать особых усилий в плане организации приема, не стал даже заказывать столик в ресторане – он понятия не имел, достаточно ли хорошо Буснер держит своего больного в лапах, чтобы появляться с ним в общественном месте. А уж об обеденном зале колледжа значь вообще могла не четверенькать.

   Д-р Гребе снова посмотрел на часы, аккуратно раздвинув закрывающие циферблат шерстинки. Почти половина второго, да где же их носит? Поезд с Паддингтонского вокзала прибывает без пяти час, не могли же они отправиться со станции пешком? Гребе медитативно почесал задницу. Стоит ли этот человекоман свеч? Вот в чем вопрос. Для философа типа Гребе психоз, основанный на искажении базовых понятий о природе жестикуляции, представлял несомненный интерес. Буснер показывал по видеофону, что Саймон Дайкс чувственный и умный шимпанзе и, несмотря на свою атаксию,[132] умеет весьма изящно складывать пальцы в жесты. Если все это правда, у д-ра Гребе есть возможность узнать нечто новое.

   Ни по чему д-р Гребе не сох так, как по новым знаниям. Сутулый валлиец, разменявший уже четвертый десяток, но так и не начавший седеть – пара серых волосков вокруг лысины не в счет, – Гребе в свое время быстро вскарабкался вверх по крутой лестнице университетской иерархии, умело хватаясь за скользкие ветки влияния. Он стал профессором в Эксетере, не прибегая к традиционному методу заключения союзов и плетения интриг, не подлизываясь к кликам аспирантов и молодых профессоров, а исключительно благодаря врожденной способности впитывать бесконечные объемы новой и новой информации, которую затем без труда превращал в правдоподобную теорию.

   Обосновавшись, как сейчас, на гигантском книжном шкафу высотой в двадцать полок, Гребе мог взглядом обвести все пять других хранилищ информации о Знаке, ни одно из которых не уступало в солидности шестому, где и восседала задница их наполнителя. Кабинет Гребе находился в верхней части арки задних колледжских ворот, и места в нем хватало не только на упомянутые шкафы, но и на четыре объемистые стойки для папок и ящиков с карточками, два массивных рабочих стола и мощную компьютерную систему. Разумеется, все это в дополнение к обычным оксфордским аксессуарам вроде табуна столиков поменьше, излишне мягких и глубоких кресел и разбросанных по полу пачек журналов, бумаг и книг, которые не поместились в шкафы.

   Хозяин означенного помещения, неистовый, страстный собиратель, готов был душу отдать за каждый бит информации, если считал, что тот когда-то может пригодиться, но при этом не страдал информационным запором, в иных кругах обозначаемым жадностью, и беспрестанно окатывал всех желающих потоками разнообразнейших сведений философского плана, которые коллекционировал без намерения извлекать выгоду из их распространения. Вдобавок он был исключительно талантливым, прозорливым теоретиком – именно по этой причине Буснер и выбрал его в сожестикулятники своему пациенту с извращенным сознанием.

   Мало того, Гребе принадлежала честь первым предположить, что непосредственным предком жестикуляции у шимпанзе была другая их поведенческая особенность – чистка. По мысли Гребе, чистка, будучи эффективным способом коммуникации в малых группах, каковыми шимпанзе жили в те времена, когда, на ранних стадиях развития, бегали по центральноафриканским джунглям наравне с людьми, не могла сохранить этот свой статус на более поздних этапах, когда начали формироваться более крупные группы и социальные единицы. Почему? Потому что тактильные знаки передаются лишь на малые расстояния – на вытянутую лапу, а издали их попросту не видно. Отсюда и возникает потребность в жестах, которую эволюция немедленно удовлетворяет.

   Аналогичным образом Гребе объяснял и современные размеры седалищных мозолей – их бесконечное розовое великолепие – у самок, и именно эта идея прославила его в кругах, далеких от академической науки. Какой бы странной и мерзкой ни казалась его мысль современным шимпанзе, Гребе не уставал повторять, что на ранних этапах эволюции промежностные части самок шимпанзе, по всей вероятности, набухали во время течки крайне незначительно, можно показать, выглядели скромно – точь-в-точь как у самок современного человека.

   Сходными доводами Гребе подкреплял и еще одно свое утверждение – а именно, что способность человека порождать более пятидесяти четко различимых звуков, так называемых фонем, и даже, как предполагают некоторые, распознавать их, свидетельствует о том, в каком неправильном направлении на пути приспособления к среде двигалось развитие его нервной системы. Несомненно, разбором и порождением этих смутных и непонятных звуков должна заниматься столь значительная часть человеческого мозга, что даже значи не могло зачетверенькать о том, чтобы в эволюции человека случился, так показать, Большой Взрыв, как он случился в эволюции шимпанзе.

   В отличие от шимпанзе, чья жестикуляторная способность непрерывно эволюционировала на протяжении двух миллионов лет последовательного отбора, осуществляемого в процессе взаимодействия мозга и жеста, человек оказался заключен в пределы извращенного, гулкого «сада звуков»;[133] его способность к эффективной жестикуляции атрофирована в той же мере, что и пальцы на задних и передних лапах.

   Такого рода рассуждения непосредственно сближали Гребе с Ноамом Хомским[134] и другими психосемиотиками, которые полагали, что жестикуляция – исключительная прерогатива компактного, небольшого мозга шимпанзе. Учитывая необыкновенную гибкость, пластичность мозга приматов, не стоит удивляться, что переизбыток нейронов, свойственный гигантскому мозгу человека, привел к тому, что естественный отбор утратил возможность влиять на этот вид в плане развития интеллекта. Тем самым ученый делал ироничный и печальный вывод: способность человека обрабатывать информацию, а стало быть, и приобретать навыки, оказалась ограничена именно его безграничными возможностями. Иначе показывая, люди заблудились в извилинах собственного мозга. Отсюда их неспособность развить гибкое сознание, отсюда их мрачная судьба – вечно подчиняться тупому диктату филогенетической памяти, пытаться разобрать ее приказы, выраженные в искаженных и бессмысленных, последовательно беспорядочных вокализациях.

   Но, глядя вниз, на внутренний двор колледжа, где из-под мантий студентов высовывались их цветущие задницы, Гребе размышлял вовсе не об этом. Правду показать, сейчас в его сознании мыслей не имелось вообще – эта часть мордности была слишком занята подавлением другой, которая грезила о графине, страстно желала припасть к его горлышку.

   Желанный графин стоял на восьмиугольном столике, предусмотрительно расположенном рядом с любимым креслом обитателя обширного кабинета. Графин никогда не исчезал со своего места. Когда он опустошался, его снова наполняли доверху или сам Гребе, или его помощник, всякий раз проверяя, что пробка забита наглухо, – графин же оставался неподвижен, как скала. Не слишком ли рано мне захотелось глотнуть? – подумал Гребе. Может, подождать, пока появятся Буснер и его обезьяночеловек, может, им тоже захочется? Едва ли вежливо с моей стороны приступить к этому до их появления – что, если им будет неприятно видеть графин в моих лапах?

   Когда дух Гребе колебался, решение принимало тело. Так вышло и на сей раз. Изогнувшись, философ исполнил некрасивое, но четкое обратное сальто и приземлился на четыре лапы рядом с драгоценным (в силу того, что на нем стояло) столом.

   – «Ааааааааа», – сладострастно возопил выдающийся ученый. Одним движением лапы он извлек из графина пробку и мощно потянул носом воздух из горлышка – но благоразумно оставил в покое содержимое. Еще не время.


   Саймон Дайкс и Зак Буснер причетверенькали к поезду на Оксфорд с большим запасом. По платформе Паддингтонского вокзала врач и больной доползли до рокочущего локомотива, и там Саймон поднял глаза, осматривая викторианские своды вокзальной крыши, и показал именитому психиатру:

   – Знаете, кое-что в этом мире все-таки не меняется.

   – «Хуууу» в самом деле «хуууу»?

   – Да, вот этот вокзал, – щелкнул пальцами Саймон. – Освещение здесь точно такое же, как было всегда, словно сооружение погрузилось в вонючее зеленое море. Словно мы не в Лондоне, а под Ла-Маншем.

   Буснер глянул на своего протеже с нескрываемым удовольствием. На его памяти это была первая метафора в значи Саймона, первый образ, связанный с красками, со светом – короче, с его профессией. Можно ли считать это знаком, что психоз вот-вот сделает еще один шаг назад, что маниакальный туман станет еще немного прозрачнее?

   Путешествие прочетверенькало без приключений. Буснер не пожалел денег на билеты в первый класс, разумно полагая, что там и шимпанзе будет меньше, и Саймону легче. В результате в состояние дичайшего раздражения приполз сам именитый натурфилософ, как он любил себя обозначать. Непрерывный стук когтистых пальцев по клавишам ноутбуков и бесконечный вой бизнессамцов по мобильным видеофонам привели его в такую ярость, что незадолго до Рединга он решил, что пора действием показать, кто в вагоне главный.

   Буснер схватил с полки на стене пачку бесплатных журналов для пассажиров и пробежался туда-сюда по проходу между креслами, швыряя добытую полиграфию прямо в морды беспокоящим его обезьянам. Для острастки он отколошматил по физиономиям парочку особенно шумных персонажей. И хотя процедура установления иерархии произвела желанный эффект – до самого конца путешествия в вагоне царила мертвая тишина, – достигнут он оказался лишь ценой общего, типично английского молчаливого недоумения. Да, подумал Саймон, Паддингтонский вокзал – только начало; есть и другие вещи, которые решительно отказываются меняться. Решительно.

   Спрыгнув с поезда в Оксфорде, Саймон поспешил за Буснером, который бодрой рысью продвигался к парковке такси. Очень низко поклонившись, экс-художник показал:

   – Надеюсь, вы не против прогуляться пешком к колледжу этого шимпанзе «хуууу»? Вы же знаете, я жил близ Оксфорда и был бы не прочь снова взглянуть на старый знакомый город.

   – Отлично, я созначен, Саймонушко мой, – отмахнул Буснер, дружески потрепав пациента по загривку, – но помните: если почувствуете, что не можете держать себя в лапах, что вам страшно, пожалуйста, постарайтесь «грруннн» показать об этом мне.

   На пути от Вустерского колледжа[135] по Бартоломью-стрит до Сент-Джайлс-стрит Саймон вел себя превосходно, испытывая, однако, нечто среднее между приятным изумлением и отвращением. Он помнил Оксфорд как элегантный город эпохи Возрождения с вечной, изящной архитектурой, а глазам предстал вульгарный заштатный городишко с замшелыми развалюхами вместо зданий, к тому же доверху набитыми шимпанзе.

   То, что жизнь обезьян протекает не в двух, как у людей, а в трех измерениях, экс-художник понял еще в Лондоне, однако подлинный масштаб этой трехмерности открылся ему только по приезде в Оксфорд. Обезьяны, чаще всего студенты, были везде – сидели на крыше гостиницы «Рандольф», лезли вверх по аркам Памятника Мученикам,[136] трахались на парапетах зданий колледжей Бейллиола[137] и Св. Иоанна[138] и так далее. Тот факт, что это были именно студенты – только-только начался Михайлов триместр[139] – в коротких мантиях, сшитых с тем расчетом, чтобы демонстрировать окружающим задницы, веселил Саймона еще больше.

   Но, обогнув Бейллиол (пришлось встать на задние лапы, так как в противоположном направлении[140] четверенькало неимоверное количество туристов), Саймон увидел такую картину, что не удержался и согнулся в три погибели от истерического хохота. Буснер замер и наклонился к пациенту, беспокоясь, как бы этот симптом не предвещал приступ, но Саймон просто протянул именитому психиатру лапу.

   – «Груууннн», – прорычал он, затем показал: – Вот, посмотрите туда!

   Буснер исполнил просьбу экс-художника. На противоположной стороне Броуд-стрит висела вывеска с надписью «Незабываемый Оксфорд». Саймон помнил ее со времен Браун-Хауса, так называлось развлекательное заведение для туристов. У входа толпились американцы – даже Саймон в своем теперешнем состоянии без труда опознал в этих шимпанзе американцев, кто еще носит такие короткие макинтоши от «Бёрберри», – которые смешались с группой новоиспеченных студентов, возвращавшихся из театра Шелдона[141] с церемонии принятия в университет.

   Некоторые самки-студентки были в самом разгаре восхитительной течки, их набухшие седалищные мозоли розовыми маяками освещали замызганный тротуар. Разумеется, тотчас образовалось несколько очередей на спаривание, самцы-туристы бегали туда-сюда, размахивая дорогими фотоаппаратами и видеокамерами, колотили ими себя по голове. И над всем происходящим подписью к карикатуре висела знакомая Саймону вывеска. Да уж, в самом деле, разве можно забыть такой Оксфорд, где толпы волосатых чудищ трахаются прямо у тебя на глазах.

   Саймон замахал лапами:

   – Что мне больше всего нравится, – он указал Пальцем на сотрясающиеся тела через дорогу, – так это что оксфордские студенты, противу ожидания «хи-хи-хи-хи» такие низколобые!

   И Саймон зашелся от хохота.

   Буснер схватил его в охапку и сначала оттащил к зданию Бейллиола, а потом взял за лапу и повлек за собой прочь от толпы спаривающихся; отчетверенькав на приличное расстояние, шимпанзе перебрались на другую сторону улицы, ныряя между припаркованных автомобилей, и Буснеру пришлось еще раз осаживать Саймона, когда тот взорвался хохотом при виде бюстов античных философов-шимпанзе, украшавших ограду театра Шелдона, – Сократ с клыками торчком, Платон с могучей переносицей, Гераклит, поддерживающий лапами каменный лавровый венок, который бы возлежал на лбу, если бы тот у философа был…

   У двери в кабинет Гребе Буснер проухал:

   – «ХуууууГраааа!»

   Услышав ответное уханье, гости вползли. Саймон инстинктивно упал на персидский ковер, повернулся задом вперед и пополз, подставляя оный под морду сухого, тощего шимпанзе, который сидел в гигантском кресле и попивал из хрустального бокала для хереса какую-то непрозрачную коричневую жидкость. Как всегда, Саймон был ошеломлен тем, что его тело само понимает, каким шимпанзе надо кланяться.

   Гребе водрузил бокал говна на восьмиугольный столик и ласково погладил подставленную часть тела. Он внимательно следил, как Саймон полз к нему от самой двери, и от его глаз не ускользнула странная негибкость задних лап и некий автоматизм в поклоне гостя. Когда за Саймоном проследовал Буснер и двое старших шимпанзе поклонились друг другу, Гребе, не откладывая дела в долгий ящик, изложил именитому психиатру свои впечатления:

   – «Уч-уч» Буснер, по-моему, у вашего пациента аутоморфизм,[142] не так ли «хууу»?

   Буснер, довольный тем, как глубоко копнул выдающийся ученый, вскочил на кресло и крепко обнял Гребе, одновременно настучав ему по спине:

   – Нет, на самом деле это не так «чапп-чапп». Насколько можно судить, он видит нас такими, какие мы есть; и хотя рамки психоза пока непоколебимы «хух-хух-хух», он уже не воспринимает свое тело как целиком и полностью человечье. Вот, глядите…

   Саймон, поклонившись и осознав, что подчиненное положение в иерархии освобождает его от необходимости вступать с хозяином кабинета в длительную взаимную чистку, принялся рассматривать книжные шкафы, переходя от одного к другому, вынимая книги, разглядывая их и ставя на место то передними, то задними лапами.

   – Похоже, наша поездка почетверенькала ему на пользу, Гребушко мой «чапп-чапп». Я впервые вижу, как он делает задними лапами что-то осмысленное, а несколько минут назад на улице он одарил меня каламбуром. Более того, когда мы подползали к поезду, он выдал метафору – первый настоящий художественный образ в исполнении его пальцев «грруннн».

   Гребе, правой передней лапой держа Буснера за мошонку, показал левой:

   – Не хотел «чапп-чапп» жестикулировать об этом, Буснерушко мой, но на самом деле я голоден как волк; сие, – он побарабанил по бокалу, – конечно, освежает, но не может наполнить желудок. Как думаешь «чапп-чапп», мистер Дайкс достаточно спокоен, чтобы пережить визит в обеденный зал колледжа «хуууу»?

   – Не вижу, почему нет «гррууннн», пока что он справляется со всем отлично.

   – Хорошо, в таком случае почему бы нам не объявить перерыв на третий обед, а после вернуться сюда и помахать лапами как следует «хуууу»? – Гребе снова посмотрел на часы. – Я в вашем распоряжении до половины четвертого, потом меня ждут эти вечные четверорукие нытики-студенты.


   За обедом Саймон вел себя тише воды ниже травы. Под темными сводами великолепного огромного обеденного зала Эксетерского колледжа гулким эхом разносились уханья студентов, которые не столько сидели за длинными столами, сколько болтались на них гроздьями. С темных дубовых панелей на обедающих затуманенным взором глядели портреты знати, ученых и прелатов. Саймон не отводил глаз от этих обезьян в доспехах, обезьян в ризах, обезьян в тюдоровских воротниках, восхищаясь, с какой точностью старинные художники передали каждый изгиб каждого волоска шерсти своих моделей. Он дорого бы Дал, чтобы получить разрешение покинуть стоящий на возвышении главный стол, на углу которого ему отвели место, и подползти поближе к портретам, взобраться вверх по стене по старинным турникам, проверить, так ли изящна работа старинной кисти, как кажется издали.

   Удивляли Саймона не только портреты. Гребе ни знаком не показал своим коллегам-профессорам, кто Саймон, собственно, такой и что делает за главным столом, хотя Буснера он представил, при том что все и так его знали, если не мордно, то по научным работам и телепередачам. И все же профессора приняли Саймона как родного – так, его сосед справа, некий физик по обозначению Кройцер, постоянно заползал в шерсть экс-художнику, тактильно передавая ему свои мнения по поводу погоды и жизни в колледже.

   Профессора передавали по кругу графин с бордоским, который, похоже, до конца обеда превратился в рог изобилия – едва ученые опустошали графин, к столу подбегал служка, хватал хрустальный сосуд и исчезал во тьме погреба, в мгновение ока возвращаясь с новым, полным до краев. Когда графин добрался до Саймона в четвертый раз, экс-художник попытался и в четвертый раз отказаться, показывая Кройцеру:

   – «Ух-ух-ух» мне, знаете ли, в последнее время нездоровится, думаю, мой организм возражает, чтобы я пил вино на третий обед.

   Кройцер так высоко поднял брови, что, казалось, они вот-вот упадут с его морды на пол, и вопросительно посмотрел на Саймона:

   – В самом деле «хуууу»? Призначусь, мой организм выпоказывается в том же духе, но ведь наша цель – продолжать с ним диспут, не так ли «хи-хи-хи»?

   В подтверждение своей репутации знатного выпивохи, сосед Саймона поднес к губам полный бокал, ополовинив его одним глотком; не поместившееся в пасть вино пошло на окраску шерсти ученого, обильно политой предыдущими возлияниями. Не вытираясь, физик продолжил жестикулировать:

   – В старину, когда ты садился за главный стол, тебя всегда спрашивали: ты двухбутылочный или трехбутылочный шимпанзе «хууууу».

   Эта фраза почему-то казалась Кройцеру очень смешной, и он громко, клацая зубами, расхохотался.

   Судя по всему, другие профессора следили за жестами коллеги, так как не замедлили последовать его примеру. В полумраке обеденного зала их нижние челюсти ходили ходуном, как листья на ветру, массивные зубы расчесывали шерсть над верхними челюстями. В первый раз за день Саймон остро почувствовал себя одиноким, лишенным тела. Ему захотелось вскочить на задние лапы, выбежать из зала, из колледжа, добраться до площади Корнмаркет и сесть на автобус в Тиддингтон,[143] а оттуда дочетверенькать до Браун-Хауса. Но выдержит ли он встречу с детенышами? С детенышами, чьи морды, наверное, не узнает, если их предварительно не побрить?

   Но миг спустя приступ истерии, грозивший, казалось, перейти в настоящий припадок, учетверенькал прочь. Дело в том, что шум за главным столом начал отступать на второй план перед шумом за остальными. Студенты, которые и за едой вели себя крайне разнузданно, теперь, доев и допив, решили, что настала пора порезвиться как следует. Они повскакали на скамьи, встали на задние лапы и принялись ухать что есть мочи, складывая губы в длинные, узкие трубочки. Они яростно барабанили по столам, звон фарфоровых тарелок и металлических приборов вторил рыкам обезьян.

   Саймон, наблюдая, как Кройцер то поднимает, то опускает свои крупные мозолистые уши, подумал, что он и другие профессора сейчас выйдут из-за стола и уймут разбушевавшуюся толпу, напомнив ей кулаками, кто в колледже вожак. Экс-художник уже достаточно ознакомился с природой шимпанзе, чтобы понимать: такие действия профессоров неизбежно повлекут за собой телесные повреждения. Однако, к своему удивлению, он не увидел ничего подобного, – наоборот, преподаватели решили не отставать от учеников и сами повскакали на скамьи и принялись орать пуще прежнего, а некоторые и вовсе забрались на стол и стали бегать туда-сюда, сверкая задницами из-под развевающихся мантий.

   Умудренные опытом педагоги так вздыбили шерсть» что чуть не вдвое увеличились в размерах. Но больше всего, как обычно, Саймона поразила невероятная грация, с какой они передвигались. Чтоб мне провалиться, подумал он, вот уж кто умеет бегать, так это шимпанзе! Несмотря на то что стол был заставлен бокалами, тарелками, блюдами и прочим, буйные деятели науки не опрокинули ни одного предмета, не сбросили на пол ни одной вилки, не попали на бегу ни в одну тарелку.

   Студенты угомонились, когда один из них, получив от соседа большой графин, поднялся на задние лапы, гордо прошествовал к центральному столу, находившемуся прямо напротив главного в другом конце зала, встал там и громко заухал, привлекая внимание присутствующих. Мигом воцарилась тишина. Саймон не упустил возможности задать Кройцеру вопрос:

   – «ХууууГрааа» доктор Кройцер, что тут происходит, покажите «хуууу»?

   – Ах, так вы не из Оксфорда, правильно «хуууу»? – отмахнул профессор.

   – Нет, нет, я изучал изящные искусства в Слейде.

   Физик смерил Саймона косым взглядом, изображая отвращение. Можно было подумать, жестикулировал позднее с Буснером экс-художник, я показал ему, что работаю танцором в кабаре.[144]

   – Ну что же, «ааааа» мой изящно-искусственный союзник, это называется «штрафная». Мы в Эксетерском колледже блюдем целый ряд старинных традиций, и одна из них такова: студент обязан выпить штрафную, если за едой позволил себе жестикулировать на запретные темы. «ХуууууРрррааааггггххх!»

   Едва отзвучал последний рык, как к студенту на другом конце зала подошел служка и доверху наполнил его огромный графин темным элем. Собратья проштрафившегося меж тем расселись вокруг него шерстяным частоколом.

   – «Хууууу» и какие же это темы? – поинтересовался Саймон у недовольного соседа.

   Кройцер снова смерил его взглядом, полным презрения:

   – Как и везде, это политика, религия, любые темы, связанные с профессиональной деятельностью…

   – В смысле, обмены знаками о науке и учебе? – перебил его Саймон.

   – Разумеется «рррряв».

   – Но ведь тогда не остается и тем для жестикуляции…

   – Ну что вы, – саркастически взмахнул пальцами Кройцер, – всегда есть спорт и погода!

   Их жестикуляцию прервал ритмичный грохот – студенты принялись колотить лапами по столам, все быстрее и быстрее. Проштрафившийся начал вливать содержимое графина себе в пасть. Саймон весь обратился в любопытство и просто не смог не залезть в шерсть Кройцеру с вопросом:

   – Это, что ли, штраф? Выпить пива – и все наказание?

   – Там три пинты, и, если вы думаете, что проглотить их в один присест так просто, попробуйте как-нибудь сами «ааааа»!

   Даже с расстояния в сорок ладоней Саймон хорошо видел, как загривок студента с каждым глотком ходит вверх и вниз. Нарушитель был крупной особью, и графин постепенно пустел.

   – Молодец, молодец! – вскинули лапы несколько профессоров, истошно вопя в поддержку студента. Казалось, тот успешно выдержит наказание – ему и осталось-то всего пол пинты, – но тут Саймон заметил, что задница проштрафившегося задрожала и стала вытягиваться. В следующий миг шимпанзе испустил оттуда фонтан дерьма, одновременно начав кружиться. Перед глазами экс-художника пролетела сначала задница, потом пенис, потом снова задница студента. Моча и жидкое дерьмо заливали все большее и большее число зрителей. В конце концов незадачливый суфий рухнул на стол, и союзники вынесли его вон из зала.

   Вместо того чтобы с отвращением отвернуться, профессора выказали живейший интерес и возбуждение по поводу извращенного ритуала. Крики восторга и бешеное жестикулирование не кончались минут десять. Наконец шум немного улегся, и Саймон сообразил, что кто-то к нему прикасается. Это был Кройцер:

   – Вы ведь приехали к Гребе, не так ли «хуууу»?

   – Совершенно верно, – отзначил Саймон.

   – Что ж, случившееся, покажу я вам, должно было резко поднять извращенцу настроение – ну как же, на третий обед подали немного дерьма «хи-хи-хи-хи»!

   Саймон не успел обдумать замечание – из ниоткуда материализовался Буснер и показал, что им пора. Саймон поклонился соседу, но Кройцер лишь тихонько щелкнул его по подставленной заднице – внимание трехбутылочного шимпанзе отвлек графин с портвейном, который как раз до него дополз.

   С утра было пасмурно, но когда трое шимпанзе покинули зал, светило солнце. Гребе далеко обогнал своих гостей, и когда те, взобравшись по винтовой каменной лестнице, снова оказались в его кабинете, он уже сидел в кресле, гордо держа в лапах наполненный коричневой жидкостью графин.

   – Говнеца не хотите? – полюбопытствовал философ. – Преотличное, доложу я вам.

   – Спасибо, нет, – отзначил Буснер. – Саймон «ХУУУУУ»?

   – Прошу прощения, что вы показали «хуууу»? – Морда экс-художника выражала глубочайшее изумление.

   – Я показал, говнеца не хотите «хууууу», – повторил Гребе, для ясности помахав графином перед глазами Саймона. Вязкое содержимое приветливо забулькало.

   – «ХууууГрррннн» доктор Гребе, если вы не против, я откажусь.

   Буснер, надо показать, ожидал, что Саймон отреагирует на столь явное проявление копрофилии хозяина массивного кабинета агрессивно. Именитому психиатру и самому периодически случалось пропустить бокальчик-другой дерьма, но Гребе-то был самый что ни на есть страстный любитель экскрементов, вплоть до того, что в винном подвале колледжа специально для обладателя массивного кабинета вырыли обширную выгребную яму. Саймон, полагал Буснер, с неизбежностью должен был счесть эту особенность поведения шимпанзе решительно невыносимой. В чем же дело?

   Не прошло и минуты, как Буснер получил отзнак на свой вопрос – за него все сделал Гребе. Не спеша попивая говно, выдающийся копрофилософ поднял заднюю лапу и застучал по Саймону:

   – Мистер Дайкс, я полагал, что вы, как человек, будете чувствовать себя некомфортно перед мордой копрофила, более того, найдете мое увлечение отвратительным. Насколько мне известно, ваши собратья по виду, как те, что живут в дикой природе, так и те, что живут в неволе, весьма отрицательно относятся к собственным экскрементам. Часто они отходят на значительные расстояния от гнезд с целью справить большую нужду, а затем «уч-уч» закапывают исторгнутое в землю.

   Саймон повернулся спиной к книжному шкафу и уставился на философа. Сцены по пути от дома до поезда, в поезде, в обеденном зале – день выдался нелегкий, а теперь еще этот Гребе со своей копрофилией. Не день, а сплошное извращение. Саймон, конечно, уже глубоко внедрился а мир шимпанзе, нормально чувствовал себя в их обществе, но, тем не менее, в последнее время ни разу не ощущал свою принадлежность к роду человеческому так остро, как сейчас. Ходить на четырех лапах, как обезьяны, решил он, просто удобно. Размеры, масштаб их мира меньше, чем моего, так что ходить выпрямившись – значит просто набивать себе шишки, в буквальном, медицинском смысле. Аналогично отказ от ношения одежды на нижней части тела – опять-таки не более чем формальность, знак приспособленности к миру, равно как и согласие периодически копаться в чужих задницах, извлекая из шерсти липкие комочки чего-то непонятного и распутывая колтуны. Да, Саймон довольно быстро научился жестикулировать – но что же тут удивительного? В конце концов, человеческая жестикуляция, то бишь «речь», тоже основана не только на голосе, но и на жестах. Но есть дерьмо? Нет. Никогда. Ни за что. Как и манера трахаться с дикой скоростью средь бела дня в большой компании, это подлинное воплощение звериного начала. Более того, Саймон понял, почему копрофил Гребе не вызвал у него приступа тошноты – по той же самой причине. В графине был не человеческий кал, а звериный помет. Да, его превратили в жидкость, налили в хрустальный сосуд и поставили на стол, но он вызывал не больше отвращения, чем кроличьи шарики в траве.

   Поэтому Саймон отзначил философу так:

   – Вы совершенно правы. Мы «уч-уч» гадим только там, где полагается гадить, – поступать иначе негигиенично. Среди людей на копрофилов смотрят как на извращенцев. И поправьте меня, если я ошибаюсь, но именно так, насколько я сумел понять за обедом из обмена знаками с другими профессорами, ваши коллеги смотрят и на вас, доктор Гребе «хуууу».

   Буснер не стал вмешиваться – если Саймон хочет, чтобы его хорошенько отколошматили, то это удовольствие может доставить ему и Гребе. Но копрофилософ, вместо того чтобы наказать экс-художника за наглость физически, решил использовать в тех же целях жестикуляцию. Он запрокинул голову, уставился в потолок и, притворяясь, будто изучает лепнину, обрушил на сумасшедшую обезьяну целый водопад знаков.

   – Мистер Дайкс, вам не следует забывать, под каким углом «уч-уч» людское поведение видим мы. Вот что написано в «Cauda Caudex»,[145] одном из первых трактатов о животных: «Человек называется так потому, что подражает поведению обладающих разумом шимпанзе. Он вполне понимает, что такое стихии, радуется в новолуние и грустит в последнюю четверть. У людей нет хвостов. У дьявола такое же тело – у него есть голова, но нет хвоста. И если весь человек ужасен, то его задняя часть совершенно отвратительна». Далее книга отвлекается на некую «уч-уч» теологическую дискуссию, но потом следуют знаки, имеющие прямое отношение к конкретному семантическому приему, которым вы думали меня оскорбить, итак: «Simia, латинское обозначение человека, происходит из греческого и означает «сжатые ноздри[146]». Их – наверное, я должен показать ваши – ноздри в самом деле сжаты вместе, и их морды ужасны, их щеки похожи на мерзкую пару кузнечных мехов…»

   – «ХуууууГррррнннн», – нерешительно зарычал Саймон, затем показал: – Доктор Гребе, я созначен, тут вы правы, но созначьтесь и вы: люди, о которых здесь четверенькает значь, вовсе не дикие африканские люди. Этот текст, несомненно, написан задолго до первой встречи шимпанзе с настоящими людьми и, уж во всяком случае, прежде, чем шимпанзечество в массе своей узнало об их существовании и о том, что их существование для него означает «хуууу». И вообще, – продолжал Саймон, не опуская лап, – коль вы намерены привлекать столь пристальное внимание к семантике, что вообще означает знак «человек» «хуууу»? Будьте так добры, просветите меня, если можете. Прежде чем отзначить, Гребе сделал еще один большой глоток из графина с говном. Буснер видел, что оксонианец испытывает колоссальное удовольствие от обмена знаками, потому что получает новую информацию, а выдать может еще больше. Буснер был доволен и своим подопечным – то, как страстно Саймон защищает истину, которую ему сообщает психоз, само по себе очень много значило.

   Гребе выпрыгнул из кресла и переполз на рабочий стол, извлек из ящика некий клочок бумаги и передал его Саймону со следующим знаком:

   – Думаю, этот листочек вас заинтересует, мистер Дайкс «хуууу». Видите ли, я предполагал, что вы зададите мне этот вопрос, и написал по электронной почте одному своему союзнику в Лондон как раз на этот счет, так как знал, что Буснер привезет вас ко мне. Союзника обозначают доктор Фелпс, он работает на факультете восточных и африканских исследований. Полагаю, вам будет полезно изучить его ответ «хуууу».

   Саймон взял в лапы распечатку и прочел:

...

   «ХууууГрааа» дорогой мой Давид!

   По поводу людей. Я спросил признанного эксперта по английским знакам африканского происхождения, и вот что он мне написал:


   Самые ранние засвидетельствованные употребления знака «человек» показывают, что это «местное обозначение данного животного в Анголе».

   В жестикуляции кимбунду (ее используют в Анголе) этот знак выглядит как «чиллаффехзе», в жестикуляции фьот (ее используют в Кабинде[147]) он выглядит как «киллафекзе», а в жестикуляции киконго (Заир) имеет форму «кильяффехзе» (зе____________________постфикс имени существительного).

   Я спросил, что значат эти знаки, и мой знакомый ответил, что все они переводятся просто как «человек», никакого другого значения словари не дают.

   Надеюсь, эти сведения окажутся вам полезны.

   «Хххххуу»

   Саймон некоторое сидел в беззначии. От послания Фелпса веяло могильным холодом, острая сосулька беспокойства вонзилась в казавшуюся непробиваемой броню уверенности художника в своем происхождении. Прочитав письмо ученого-специалиста, Саймон был готов во все это поверить, мог надеть свою новую уверенность как шляпу – а потом снять. Надеть-снять, надеть-снять. Но если он будет надевать и снимать ее слишком часто, то, как с обычной шляпой, ему начнет казаться, что она сидит у него на голове все время; и с той минуты он взаправду утратит все, что в нем есть человеческого.

   Саймон тряхнул головой, почесал задницу. На нем был взятый взаймы у Буснера пиджак, твидовый – у Буснера вообще все было из твида, а свой человеческий костюм Саймон оставил дома, для особо торжественных случаев. Когда Саймон забывал поддергивать пиджак вверх, ткань начинала натирать ему то, что – в качестве привычки, не более – художник начал потихоньку воспринимать как свою прекрасную лучезарную задницу. И раз уж она лучезарная, разумно заключил Саймон, пусть слепит глаза сожестикулятнику – с Гребе это как нельзя кстати.

   Саймон встал на задние лапы, прошелся туда-сюда, помахал в воздухе письмом Фелпса.

   – «ХууууГрррнн» доктор Гребе, мне казалось, вы хотели пожестикулировать со мной на предмет моих представлений о человеческой жестикуляции. Может, начнем «хуууу»?

   Гребе, сделав еще глоток своего экскрементально-сакраментального кактейля, тоже вскочил на задние лапы. Жидкие шерстинки, что еще росли у него на голове, стали дыбом, – казалось, философ надел что-то вроде тернового венца.

   – «Уч-уч» не могу не выразить восхищение вашим самообладанием, мистер Дайксе, – щелкнул пальцами копрофил. – Для шимпанзе, страдающего столь тяжелой системой взглядов, вы держитесь великолепно. Из описания, которым меня снабдил ваш доктор, я сделал вывод, что у вас афазия, то есть вы не понимаете знаки как таковые, хотя способны понимать само жестикуляторное сообщение в силу особенной чувствительности к ритму значи «гррннн».

   Начав подбираться к основной идее лекции, Гребе прибег к приему, которым пользовался, чтобы отбить у иных студентов мысль, будто они ему ровня.

   Философ вспрыгнул на кресло, стал задними лапами на подлокотники и подпрыгнул снова, ухватившись передней лапой за люстру. В течение следующих минут он жестикулировал только пальцами задних лап, элегантно и нагло.

   – «Хууууу», – продолжил философ со своей импровизированной и перевернутой вверх дном кафедры-маятника, – я, впрочем, сделал и иное предположение, именно, что вы страдаете чем-то совершенно противоположным и утратили то, что психосемиотики обозначают «тактильный ритм», а Фреге[148] обозначал как «Klangenfarben», «ритмоцвет». Иначе показывая, вы страдаете агнозией ритма, своего рода жестикуляторной аритмией. Вы следите, куда направляется моя задница «хууууу»?

   Саймон в самом деле следил, как задница копрофилософа качается из стороны в сторону, и поэтому отзначил:

   – Я весь внимание, доктор Гребе, мои глаза неотрывно следуют за ней.

   – Отлично «гррррнннн». Итак, вы, несомненно, знаете, что жест не просто знак, в нем заключена самая ваша мордность; шимпанзе не просто формирует знаки – он сообщает сожестикулятнику о себе, и ритм здесь играет едва ли не ключевую роль. Вы же, насколько я понимаю, намерены сообщить мне, что в вашем сознании имеется совершенно другой, дополнительный жестикуляторный механизм, основанный на вокализациях, фонемах «хууууу».

   – Именно так, доктор Гребе, именно так. Мы, люди, прекрасно вокализируем, но, конечно, с легкостью интерпретируем и жесты, ведь фактически человеческая жестикуляция состоит из отдельных знаков, просто, как правило, они выражаются звуками, а не жестами. Жестикуляция, понимаете ли, едина «грррр», а озаченные две семиотические системы просто дополняют друг друга.

   Завершив эту экспрессивную последовательность знаков, Саймон уселся на персидский ковер, довольный тем, как элегантно складывал пальцы. Буснер тоже был весьма впечатлен и подполз поближе, чтобы почистить у Саймона в паху. Гребе, однако, был не из тех, кого легко сбить с толку. По-прежнему свисая с люстры, он спустил заднюю лапу между мордами сидящих.

   – Но мне все же кажется, – нравоучительно показал он, – что сравнивать эти две системы абсолютно бессмысленно, вторая попросту неспособна конкурировать с первой. Если только вы не имеете в виду систему жестикуляции, в которой все жесты создает лишь один-единственный индивидуум и обменивается ими лишь сам с собой, – но такое, как показал Витгенштейн, невозможно. Могу я надеяться, что под этой вашей «речью», мистер Дайкс, вы не понимаете ничего подобного?[149]

   Несмотря на успокаивающую и подбадривающую щекотку со стороны именитого психиатра, Саймон совершенно не собирался созначиваться с этими покровительственными жестами. Гребе пытался подорвать его уверенность, что он человек, разрушить стену между воспоминаниями Саймона и заносчивым населением планеты обезьян.

   Саймон собрал волю в кулак, заключил в него все, что помнил. В нем уместилось все его восхищение человеческим голосом: неизреченная красота «Четырех последних песен» Штрауса в исполнении Джесси Норман, богатство и мощь, бьющие из слов Шекспира со сцены, низкая колоратура стихов Мандельштама, когда их читают на русском, треск голоса Бернарда Шоу, напоминающий людям об их долге. В голове Саймона зазвучали заклинания африканских племен, в танце и песне призывающих дождь, голоса вождей американских индейцев, поющих о своей бескрайней родине. Саймон вспомнил, как Билли Холидей брала высокую ноту, сладкую как сахар, вспомнил, как сладостно слышать бормотание детеныша – его собственного детеныша? И еще, и еще, и еще – ласковые слова возлюбленной, дыхание, ласкающее ухо, Сарины вздохи, крики и призывные слова, ее просьбы «трахни меня»… «трахни меня»… «трахни меня»! Что, все это в прошлом? Этого больше нет? И никогда не было?

   Бывший художник изгнал из глаз перспективу и обозрел свисающую с потолка фигуру обезьяны, нашел взглядом ложбинку, перевал между задницей и мошонкой, затем встал на задние лапы и побарабанил по креслу Гребе. Буснер был ошеломлен – сотни тысяч шерстинок на теле Саймона все до единой стояли дыбом, шерсть торчала из-под воротника взятого взаймы пиджака, а на голове красовался ирокез, достойный самого заправского панка.

   И тут Саймон издал ужасающую вокализацию, какой еще никогда не доводилось слышать его сожестикулятникам, настоящий рев разъяренного дикого человека, но при этом наполненный чудовищным смыслом, совершенно шимпанзеческим, не услышать который было невозможно.

   – «Эй ты, вонючая макака-говноед»! – заорал художник. – «Я тебя сейчас на части порву, проделаю в твоей сраной башке вторую задницу»!

   В следующий миг, точно рассчитав, куда качнется философский шерстяной маятник, Саймон подпрыгнул, схватил Гребе за яйца и сорвал его с люстры.

   Выдающийся оксфордский профессор с треском рухнул на пол, по пути смахнув со столика драгоценный графин с драгоценным говном и разлив тошнотворное содержимое по ковру, который немедленно приобрел характерный коричневый цвет. Не давая Гребе времени оправиться, Саймон начал охаживать специалиста по психосемиотике и человеческой жестикуляции совершенно нечеловеческими, то есть весьма шимпанзеческими ударами, нанося их не кулаками, а раскрытой ладонью, когтями. Грохот взбучки эхом разносился по зданию колледжа…

   Никаких попыток сопротивления не последовало, не прошло и пяти секунд, как бледная задница Гребе взмыла в воздух, а его еще более бледная морда зарылась в залитый дерьмом ковер. Философ отчаянно замахал лапами:

   – «Иииииик!» «Аааааарррррггггххх!» Пожалуйста, пожалуйста, мистер Дайкс, сэр! Я без ума от вашего высокохудожественного взгляда на мир! Я преклоняюсь перед вашей «хуууууувввррааааа» задницей! Она лучезарнее полуценного солнца, в ее лучах я читаю свои книги! Я признаю ваше превосходство ныне и присно и «хуууу» во веки веков!

   Саймон, конечно, тотчас прекратил избиение и ласково погладил Гребе, как теперь и полагалось ему как старшему в иерархии. Тем не менее, правду показать, он все же был бы не прочь проделать то, о чем вокализировал, – только почему-то забыл, что и где собирался проделывать.


   Немного позднее, когда именитый психиатр и его пациент уже четверенькали по крытому оксфордскому рынку, Буснер не смог отказать себе в удовольствии выразить искреннее восхищение мужеством своего подопечного, неожиданно громко заухав.

   – Покажите мне, Саймон, – щелкнул пальцами Буснер, пока тот прикуривал очередную бактрианину, – вам понравился сам процесс установления иерархических отношений «хууууу»? Я знаю, вы не настолько бесчувственны, чтобы остаться совершенно равнодушным.

   Саймон краем глаза посмотрел на диссидентствующего специалиста по нейролептикам, окутанного никотиновым дымом, и показал, размахивая одноразовой зажигалкой за четверть фунта:

   – Я объясню вам, доктор Буснер, что меня беспокоит, и уже довольно давно. Если, как показывал Гребе – и как подтверждают мои органы чувств, – мы действительно живем в мире, где визуальная жестикуляция первична, а аудиторная вторична, то разве телевидение не должны были изобрести раньше радио «хууууу»?

   – Вы правы, – ответил Буснер, удивленно подняв брови, – так и есть. Насколько я помню, до Второй мировой войны никакого радио не было. Его изобрел шимпанзе по имени Логи Берд,[150] ну, вы знаете, он, кажется, шотландец.

   – И как же он изобрел радио «хууууу»?

   – Случайно, совершенно случайно. Как-то раз он причетверенькал к себе в лабораторию и застал своего научного ассистента за смотрением телевизора, который, как оказалось, тот прятал в шкафу. Берд просто захлопнул дверцу шкафа – вот и вся гениальность. Не поползти ли нам, мы опаздываем «хууууу»?

Глава 18

   Тем временем в Лондоне другой научный ассистент, куда менее полезный своему начальнику, которого он, однако, каким-то извращенным образом уважал, встречался с членами союза против Буснера. На экстренном заседании конспиративного комитета присутствовали все – Прыгун, Уотли, осунувшийся и усталый, и Филипс, по которому невооруженным глазом было видно, что он тяжело болен. Теперь Уотли понимал, что с фармакологом; от профессионального глаза не укрылись характерные черные пятна – симптом саркомы Калоши[151] – на затылке несчастного шимпанзе, заметные, даже несмотря на повязанный галстук. Консультант не отказался бы узнать, как это Филипса угораздило подцепить СПИД, но привык следовать правилам хорошего жеста и поэтому спрашивать не стал.

   – Ничего не покажешь «ггрррннн», Прыгун, удачное место ты выбрал для встречи «хуууу». Впрочем, неважно, мы ведь недавно плотно общались на интересующую нас тему.

   Филипс махнул лапой в сторону украшенных фресками стен ресторана. На одной росли яркие джунгли в стиле Таможенника,[152] меж двух широких зеленых листьев торчала морда взрослого самца человека, а ниже, в подлеске, виднелись и другие, еще более звериные морды самок с детенышами на спинах. Обнаженные груди смотрели из двухмерного леса как дула пушек.

   Тема «человек в лесу» повторялась в разнообразных вариантах на всех плоских поверхностях, наличествовавших в ресторане. На страницах меню скакали человеческие детеныши, на потолке красовалась репродукция очень редкой фотографии, где люди спаривались в своей уникальной манере, морда к морде, задние лапы самки плотно обнимают живот самца, атрофированные пальцы сжаты. Даже официанты в «Человеческом зоопарке» – именно так обозначалось заведение – носили человеческие костюмы из синтетической ткани, текстура которой была призвана походить на резиновую, безволосую кожу людей.

   Уотли показал пальцем на одного из официантов:

   – Почему вон у того черная кожа, Прыгун «хуууу»? Я не знал, что бывают чернокожие люди.

   Прыгун оторвал глаза от листка бумаги, который внимательно изучал:

   – Прошу прощения, вы что-то показали «хуууу»?

   – Я вон про того чернокожего «уч-уч». – Уотли раздраженно повторил свой жест.

   – Да-да, в природе встречаются и люди с черной кожей. Этот официант изображает западного человека, по-латыни Homo sa pi ens troglogytes verus, то бишь настоящий пещерный человек разумный. Есть и другие подвиды центральноафриканского и восточноафриканского человека…

   – Вроде наших рас «хуууу»? – перебил Уотли. – Как если бы этот человек был бонобо «хуууу»?

   – Типа того.

   – А черные люди отличаются от других людей, как, например, бонобо отличаются от белых шимпанзе «хуууу»? – спросил Филипс. Его тоже весьма позабавил черный официант.

   – Представления не имею, – отзначил Прыгун. – Я психиатр, а не антрополог «уч-уч».

   Филипс конечно, заметил, как зло и резко взмахнул лапами Прыгун, но продолжил:

   – Я хотел показать, с ними интересно танцевать и развлекаться, как с бонобо «хуууу»? Развлекаться в разных смыслах, вот что я хотел показать «хуууу».

   – «Рррряв!» – пролаял в отзнак Прыгун – Филипс был так тяжело болен, что пятый самец потерял всякий страх перед ним. – Почему бы вам не засунуть свои лапы в задницу, Филипс, официант уже идет к нам принимать заказ, и, к вашему сведению, он в самом деле бонобо. Надеюсь, вы помните, под шерстью мы все одинаковые.

   Разумеется, здоровье Филипса пребывало в столь плачевном состоянии именно оттого, что фармаколог ни секунды не верил в истинность показанной Прыгуном последовательности жестов. Мало того, сотрудник «Крайборга» был бисексуал и любитель порезвиться с бонобо, а еще и принадлежал к тем западноевропейским самцам, которые забавлялись поездками в страны Центральной Африки и спариванием с местными. Для Филипса результатом такого вояжа стала болезнь, от которой он умирал прямо на глазах своих союзников. Все трое хорошо понимали, сколько иронии заключено в том весьма вероятном обстоятельстве, что бонобо, заразивший Филипса СПИДом, скорее всего сам заразился от дикого человека – через укус.

   – «ХууГраа», – провокализировал бонобо в черном костюме и показал: – Готовы ли вы сделать заказы, джентльсамцы «хуууу»?

   – «Хуууу» что это за блюдо «Просто бананы»? – ткнул когтем в меню Прыгун. Бонобо почесал свою фальшпромежность и замахал в ответ:

   – Обозначено по образцу блюда в другом ресторане нашей сети, на Уордор-стрит. Гренки из беличьих мозгов на подушке из бананового пюре. Очень популярная штука «гррунннням-ням».

   – «ХуууГраа» отлично, тогда мне для начала «Просто бананы» и суп.

   Другие самцы тоже заказали еду, а официант, несмотря на свой дурацкий неуклюжий костюм, записал все в блокнот и ускакал на кухню, оставив конспираторов наедине обсуждать ситуацию с Буснером.

   – «Уч-уч», – прокашлялся Уотли и показал: – Полагаю, настал момент открыть вожакам из ГСМ[153] глаза на ненадлежащее поведение мистера Буснера. Мало того что он водит тяжелого психического больного по улицам, где тот «уч-уч» угрожает нормальным обезьянам, – на нем же лежит вина за Дайксов психоз или что это там такое. Можно практически не сомневаться, что все заварил именно Буснер, приняв, по недомыслию, участие в тех нелегальных испытаниях «ррряв»!

   – Я созначен, – щелкнул пальцами Филипс. – Какое бы уважение Буснер ни заслужил своими прошлыми достижениями – а у меня и на сей счет есть сомнения, – нынешнее его поведение представляет собой форменное «уч-уч» надругательство над пациентами. Мы должны что-то сделать!

   Уотли с силой забарабанил по плечу Прыгуна, подчеркивая свою решимость:

   – Прыгун «хуууу», как ты думаешь, Буснер знает, что Дайкс – вероятная жертва инклюзии и что его человекомания, скорее всего, спровоцирована лекарственно?

   – Джентльсамцы, думаю, Буснер наверняка об этом догадывается. Он знает, что лечащим врачом Саймона Дайкса был именно Энтони Бом и что нелегальные испытания проводились именно на пациентах Бома. Другое дело, показал ли Буснер про это самому Дайксу…

   – Ну, – снова вступил Филипс, – мне-то кажется, вывод в любом случае прост – то, что мы собрались сделать, нам придется сделать…

   – Совершенно верно, потому-то я и приготовил заранее письмо в ГСМ, где подробно излагаю суть совершенных Буснером проступков. У меня тут два экземпляра, я предлагаю вам, джентльсамцы, почитать и немного подумать; если мы достигнем созначия, то в нужный момент просто отправим эту бумагу по почте «хуууу»?


   Разумеется, как и подозревал Прыгун, сторонник психофизического подхода к душевным болезням и органическим нарушениям в обезьяньем мозгу давным-давно догадался, что, вероятно, именно его действия в значительной мере и привели художника сначала в «Чаринг-Кросс», а потом и к нему домой. Но, рассуждал Буснер, едва ли его можно признать виновным на основании причинно-следственной связи подобного рода. Он и Дайкс оказались на одной ветке – что ж, так тому и быть. У Дайкса, весьма вероятно, имеются органические нарушения нервной системы – врожденные либо благоприобретенные; не менее вероятно, что у него просто очень тяжелый и глубокий психоз. Ну и что? Какая бы из двух гипотез ни являлась истинной, важность и успешность их, Саймона и Буснера, совместной деятельности несомненна. Состояние художника улучшалось буквально день ото дня. Именитый психиатр делал вывод, что пациент все глубже постигает особенности феноменологического интерфейса меж своим сознанием и реальным миром, который достался ему в результате болезни, – подобно тому как любой шимпанзе, страдающий от нарушений работы органов чувств, научается нормально жить без глаз, утратив способность к визуальной коммуникации, или приспосабливается к глухоте, навеки погрузившись в тишину.

   Далее, Буснер отлично понимал, что рано или поздно ему начнут задавать неудобные вопросы о характере его отношений с Дайксом. Тот факт, что Прыгуна почти не видели ни дома у Буснера, ни на работе в больнице, ясно означал – научный ассистент семимильными шагами четверенькает к заключению союза против учителя. Ну и пускай, думал Буснер, следуя за задницей экс-художника, виляющей меж прилавков оксфордского крытого рынка с его запруженными проходами и гулкой какофонией, если моя работа с сознанием этого несчастного закончится тем, что Совет лишит меня права заниматься врачебной практикой, – пускай. Вся моя философия, вся моя карьера стояли на одном краеугольном камне – последовательном отрицании, сухих функционалистских категорий; это будет достойный конец моего правления в группе.

   Означенные размышления, осуществлявшиеся в уме согласно давно заведенной Буснером процедуре – мысли воображались термитами, которых именитый психиатр извлекал из муравейника своего мозга, – неожиданно прервались: мозг известил именитого психиатра, что его костяная оболочка соприкоснулась с задницей Саймона Дайкса.

   – «Чапп-чапп», – фыркнул психоаналитик-радикал, вдыхая высокохудожественные, но оттого не менее анальные запахи своего пациента.

   – «Хух-хух-хух», – пропыхтел Саймон и закашлялся. Он остановился прикурить очередную бактрианину – такое впечатление, будто у него в кармане не пачка, а рог изобилия. Буснер не возражал против курения, хотя неуклюжий пока Саймон регулярно засыпал себе все брюхо пеплом и ставил ожоги, – именитый психиатр беспокоился, как бы в результате Саймон не вернулся к своим наркоманским привычкам.

   Саймона же это ничуть не беспокоило. Он сидел на земле, затягивался бактрианиной и, подняв брови, разглядывал пачку.

   – Мои сигареты, – показал он, – с ними что-то не так.

   – Слишком крепкие «хуууу»?

   – Нет, совсем нет. Просто у верблюда на картинке два горба…

   – Конечно, это же бактриан, а бактрианы – двугорбые верблюды. Сигареты так и обозначаются, «Бактриан». – Буснер потрепал подопечного по загривку.

   – Я знаю, точнее, понимаю. Но насколько я помню… – Последовал ряд бессмысленных жестов. – Я помню себя человеком, и человеком я курил другие сигареты, «Кэмел», там был изображен одногорбый верблюд…

   – «Кэмел» «хуууу», то есть просто верблюд. Вы хотите показать, что на вашей «планете людей» эти сигареты обозначаются просто «Верблюд», а не «Бактриан»?

   – Так оно и есть «хи-хи-хи», как смешно, как глупо, какой тривиальный переворот… правда смешно «хуууу»?

   – Кстати, я не вижу ничего смешного в том, что сигареты делают с вашей шерстью, – отзначил Буснер, смазывая слюной особенно обожженное место у Саймона под левым соском, – и нам уже пора. Мы опаздываем к Хамблу, а уж я-то знаю, как он относится к опозданиям.

   В самом деле, когда надоедливый и жестикуливый бонобо со скрипом тормозов остановил такси с именитым психиатром и его пациентом у нужного дома, Хамбл, второй психозоразвеиваетель в списке Буснера, уже ждал их.

   Хозяин дома стоял на четвереньках, разглядывая гостей поверх живой изгороди своего сада; самец был такой пузатый и с виду агрессивный, что показался Саймону чудовищем из чудовищ, тем более что накинул на себя лишь старую армейскую камуфляжную куртку, которую к тому же забыл застегнуть. Гигантские плечи, столб пара, вырывающийся из обезьяньей пасти на холодном осеннем воздухе, – короче, Хамбл выглядел как самая настоящая обезьяна, без неясностей и двусмысленностей. Точь-в-точь горилла, сбежавшая из зоопарка, подумал Саймон, окинув взглядом откровенно деревенский дом, живую изгородь, яблоневый сад и уползающие в бесконечность поля стерли. Морда для взрослого самца чересчур бледная, зато бакенбарды необыкновенно пышные и рыжие, словно руно у барана.

   Баки вкупе с оскаленными клыками испугали Саймона, так что экс-художник, оставив Буснера у машины расплачиваться с таксистом, на всякий случай очень уважительно ухнул, а затем лег за землю, задрал задницу и медленно пополз по лужайке к ограде.

   Но Хамбл, как и показывал Буснер, оказался весьма эксцентричным типом. Он лишь легко, беззвучно побарабанил по ограде, ухнул столь же вежливо, как Саймон, перемахнул через кусты и принялся нежно чистить гостя, настукивая ему:

   – Мистер Дайкс, пожалуйста, можно я буду обозначать вас Саймон «хуууу»? Ник чему вам так передо мной выстилаться. Я с удовольствием признаю вашу покорность, однако же, право, «чапп-чапп» не стоит!

   Саймон повернулся кругом и уставился на своего сожестикулятника. Хамбл сидел с широко открытой пастью, но верхняя губа аккуратно прикрывала зубы, так что вид получался вполне миролюбивый.

   – «Хууууу?» – вопросительно ухнул Саймон.

   – Конечно, конечно, – ответил Хамбл. – Вы же, несомненно, помните, что показано в «Эпиграмме» у Кольриджа:[154] «Скромный домик с сараем на две кареты, / местного лорда имение, / у него[155] вызвал смех, ибо ему милей всех/ грех гордыни под маской смирения' , «хууу» не так ли?

   Саймон внимательно посмотрел на ухмыляющуюся морду гигантской обезьяны, заглянул в лучащиеся добротой глаза и, не думая о возможных последствиях, встал на дыбы и обнял Хамбла. Хозяин в ответ обхватил художника своими длинными, как два удава, лапами; никогда еще Саймон не чувствовал себя так хорошо и спокойно, а дружеские тычки Хамбла придали ему уверенности в себе. Постояв так несколько секунд, шимпанзе разъяли объятия, и Саймон показал:

   – «Хуууу» доктор Хамбл, «чапп-чапп» я не могу вам передать, до чего приятно мне видеть, как ваши пальцы складываются в эту цитату. Кольридж – один из самых любимых моих поэтов. Всего за день до того, как меня увезли на «скорой», я размышлял об одном образе из Кольриджа, он писал, что сознание – стая чаек, они то собираются в большую белую тучу, то разлетаются в разные стороны…

   – Точь-в-точь как группа шимпанзе, – перебил Хамбл Саймона.

   – «Хууууу?» Да, наверное, в самом деле похоже на группу шимпанзе. Но я-то размышлял о сознании человека – вам это кажется глупым «хуууу»?

   Хамбл, с тем же радостным выражением морды, повернулся к Буснеру, который не спеша четверенькал через лужайку на трех лапах, зажав под мышкой четвертой портфель. Старшие шимпанзе коротко поклонились друг другу, как и полагается старинным, но не очень близким союзникам.

   – «ХууууГрааа», – проухал Буснер, а Хамбл, ответив ему тем же, показал:

   – Как же, как же, Зак Буснер, отлично выглядите. Не запускал вам пальцы в шерсть уже… сколько времени я не запускал вам пальцы в шерсть «хуууу»?

   – Реймонд, полагаю, с последнего раза прочетверенькала пара лет, – отзначил Буснер, – мы тогда встречались в том жутком пабе с Макелвоем, после его лекции в Королевском обществе «хуууу».

   – Да уж, вечеринка выдалась жуткая, – щелкнул пальцами Хамбл, – но по одной лишь причине – потому что вы прихватили с собой того самца с Туреттом. Именно его неподобающие вокализации – если вы помните – и спровоцировали потасовку. Чтоб мне провалиться, Зак, до сих пор не могу забыть, как дико он вопил!

   – Ну, тут не было ничего удивительного, Реймонд, истошные вопли в самый неподходящий момент – основной симптом синдрома Туретта. Ну да ладно, – продолжил Буснер, нежно шевеля шерсть у Хамбла в паху, – теперь мы снова вместе, и это главное, не так ли «хуууу»?

   Хамбл оскалил клыки и громко заклацал зубами:

   – «Клак-клак-клак» Зак, здесь вы правы, спору нет. Но теперь, полагаю, придется вам нас покинуть. Мне кажется, нашему союзнику Саймону будет полезно лишиться на некоторое время вашего приятного общества, и, надеюсь, вы того же мнения. Почему бы вам не оставить нас наедине и не сползать прогуляться «хуууу»? По-моему, вечер обещает быть просто чудесным.

   Буснер, подумав, решил, что никакого подвоха тут нет. В самом деле, почему бы не оставить их и не отправиться почетверенькать по окрестностям? Хамбл – шимпанзе очень милый и приветливый, а то, что у него эксцентричный характер, только поможет ему найти общие жесты с Саймоном. Буснер извлек пальцы из шерсти союзника и встал на задние лапы.

   – Куда, думаете, мне лучше направиться, Реймонд, вон туда «хуууу»?

   – Да, можно туда, если хотите, в той стороне река, побродите по берегу, но будьте осторожны, когда дочетверенькаете до загона у самой воды – там пасутся собаки одного шимпанзе, они порой чересчур игривы.

   Буснер чмокнул Саймона в морду и передал его, а заодно и свой портфель заботам Хамбла. А затем двое оставшихся шимпанзе некоторое время наблюдали за удаляющейся прочь розово-желтой орхидеей – задницей именитого натурфилософа, как он любил себя обозначать, отлично вписывавшейся в заросли многолетних садовых растений.

   Хамбл заурчал, взял Саймона за лапу и повел в дом.


   Следующие несколько часов оказались для Саймона самым ободряющим, самым восхитительным и интересным временем с начала болезни. Никогда еще он не чувствовал себя столь сосредоточенным, задействованным, воплощенным – и одновременно сбитым с толку. Предположения Буснера относительно способностей Хамбла влиять на Саймона оказались верными, но лишь в одном аспекте – натуралист столько знал о людях и их повадках, так умело и интересно о них распоказывал, так увлекательно подавал свои мысли, что Саймон незаметно для себя продвинулся на пути признания собственной шимпанзечности значительно дальше, чем за все минувшие недели».

   Однако в другом смысле эксцентричность Хамбла, его диковинный дом и решительно шимпанзеческое поведение значительно усилили скорбь Саймона по поводу его человеческой природы, уползающей все дальше в прошлое. Тот факт, что до припадка художник читал книги Хамбла и помнил его как человека, с настоящими бакенбардами, а не просто выделяющимися на фоне прочей шерсти волосами по краю морды, только добавлял горечи. Старался и сам Хамбл, предложив, в частности, Саймону косяк.

   Впрочем, это случилось позже. А сначала они вчетверенькали в Нору – так Хамбл обозначал свой дом, все детали которого полностью соответствовали обозначению: барельеф над старинной дубовой входной дверью, изображавший лису, кормящую лисенка; извилистый коридор, начинавшийся от двери и застеленный ковром землистого цвета; другие извилистые коридоры, ответвлявшиеся от главного и заканчивавшиеся дверьми в комнаты, тоже точь-в-точь похожие на норы. По пути в кабинет хозяин и гость наткнулись на трех из многочисленных потомков Хамбла, не отказав себе в удовольствии погладить каждого и поаплодировать их прыжкам и рыкам.

   Четверенькать внутри Норы мешали не только мельтешащие под лапами детеныши. Куда бы Саймон ни ставил лапу, под ней всегда оказывался какой-то предмет. В Норе деваться было некуда от вещей – она оказалась буквально забита ими. Тут и там свисали с потолка, стояли у изогнутых стен и лежали на тумбочках скелеты животных, чучела птиц, шимпанзенческие черепа и т. д. Тут и там под грузом бесконечных книг по самым разнообразным предметам стонали полки, а по коридорам маршировала целая армия всевозможных столиков и стульев, на которых красовались коллекции внешних скелетов ракообразных, гербарии, коробки с образцами горных пород и полудрагоценными камнями – и все в удивительном порядке. Оставшееся место на стенах занимали акварели с изображениями флоры и фауны, графика той же тематики, ритуальные маски африканских племен и, конечно, неуклюжие рисунки детенышей Хамбла.

   Кроме рисунков в коридорах, разумеется, водились сами детеныши и их игрушки – оловянные и пластиковые солдатики, куклы, наборы игрушечной мебели, детали конструктора «Лего», игрушечные железнодорожные вагончики, плюшевые мишки – и, конечно, плюшевые люди, – которые, однако, тоже располагались в некоем сложном порядке, как и вещи взрослых, составляя вместе с ними загадочную картину материального мира.

   Хамбл пробирался по сему домашнему музею с изумительной грацией, и Саймон, усаженный хозяином в мягкое кресло, понял, как только они начали жестикулировать, что мириады вещей, наполнявших дом, расставлялись и раскладывались по порядку, заданному самим натуралистом.

   В гостиной – она же кабинет – с ее маленькими окнами под потолком и приветливо пылающим камином на первый взгляд царил невообразимый бардак. Хамбл, махая пальцами, то и дело вскакивал на лапы и извлекал откуда-то предмет или книгу, чтобы проиллюстрировать показанное. Саймон поразился: несмотря на видимый хаос, Хамбл всегда знал, где стоит или лежит то, что ему нужно, – перед мордой или за спиной. Саймон помнил, что такая повышенная экс-трацепция свойственна шимпанзе как виду, однако само расположение материальных объектов в комнате подпоказывало экс-художнику, что оно отражает порядок, в каком пребывают самые мысли хозяина дома. Не прошло и нескольких минут жестикуляции, как Саймону почудилось, что он сидит не в гостиной, а непосредственно в голове Хамбла, размеры которой оказались поистине невероятными.

   – «Грруунн», – радостно провокализировал натуралист, как только они уселись, и взмахнул лапами: – отвечая на ваш вопрос, мистер Дайкс…

   – Пожалуйста, – прервал его художник, – обозначайте меня Саймон.

   – Отлично, Саймон. Итак, начну с того, что я вовсе не обеляю и не поддерживаю действия и взгляды экстремистов из клики обществ по защите прав животных «уч-уч». Однако в то же время я сторонник более гибкого подхода к природе сознания, чем большинство современных ученых. Не желаете выпить «хууууу»?

   – Да, спасибо.

   – Пиво, вино, что-нибудь покрепче «хууууу»?

   – Пиво, если можно «грррннн».

   Хамбл подпрыгнул, протянул передние лапы себе за голову, не глядя вытащил из бара нечто отдаленно напоминающее бутылку, наполнил бокал пивом и передал Саймону, не пролив ни капли и не переставая жестикулировать:

   – Хотя этот автор писал давно, в самом начале века, и имел более чем выраженное пристрастие к морфину, я полагаю, его определение сознания до сих пор не утратило актуальности. Вы ведь, конечно, читали «Душу человека» Эжена Маре[156] «хууууу»?

   – Боюсь, что нет, доктор Хамбл.

   – Пожалуйста, обозначайте меня Реймонд. Итак, «грррннн» Маре первым зажестикулировал о различиях между индивидуальной и филогенетической памятью в сознании животных. Он выдвинул гипотезу, что именно относительная доля каждого из этих двух типов памяти у животных любого вида определяет, насколько принадлежащих к нему особей можно обозначать как обладающих сознанием, мышлением и тому подобное. Маре, вероятно, подписался бы, – здесь лапа натуралиста безошибочно выстрелила в одну из полок, извлекла оттуда книгу, раскрыла ее и передала Саймону, продолжив затем показывать, – под жестами самого Линнея, который утверждал: «Совершенно удивительно, сколь мало самые умные из людей отличаются от самых мудрых из нас». Вы держите в лапах оригинальное издание Линнеевой «Системы природы», где человек классифицируется как подвид шимпанзе и получает обозначение Pongis Sylvestris, обезьяна лесная, или же Pongis noctumus, обезьяна ночная. Впрочем, сомневаюсь, что Маре зачетверенькал бы так далеко «хуууу». Как пиво «хууууу»?

   За время своей работы с Буснером Саймон уже довольно хорошо изучил как книгу Линнея, так и нравы шимпанзе, и поэтому не стал демонстрировать раздражение по поводу жестов Хамбла. Напротив, он переполз через комнату и низко поклонился, показывая:

   – Пожалуйста «ХууууГррррннн», доктор Хамбл, Реймонд, я восхищаюсь вашей библиотекой и, несмотря на краткость нашего знакомства, нахожу вашу задницу необыкновенно притягательной… Дело, однако, в том, что я уже знаком с конгломератом мнений, содержащимся в литературе о приматах самых разных эпох, особенно в части, касающейся человека. И все, что я узнаю, лишь обостряет мою боль «хуууугрррннн», когда я вижу, что в мире, судя по всему, произошел полный переворот: где были люди, теперь шимпанзе, где были шимпанзе – люди.

   Не упустив из виду, что Хамбл не отдернул переднюю лапу, Саймон вернулся в кресло и продолжил показывать:

   – Что меня в самом деле интересует и, как я думаю, действительно поможет мне понять, почему я «уч-уч» чувствую себя «хуууу» человеком, так это информация о том, как ведут себя дикие люди. Я не узнал себя в людях, которых видел в зоопарке, они совсем на меня не похожи. Я очень скучаю по своим детенышам, особенно по одному из них… боюсь, он попал к диким людям…

   И на этом весьма странном жесте пальцы Саймона Дайкса застыли в неподвижности.

   С некоторых пор означенная мысль неотступно преследовала его. Хотя неортодоксальные терапевтические методы Буснера в целом работали эффективно – Саймон в значительной мере примирился с проявлениями своей шимпанзеческой сути, научился приспосабливаться к своему новому телу и миру, – экс-художник никак не мог избавиться от необоримой ностальгии. Воспоминания о своих сексуальных способностях в бытность человеком, о теле Сары и более всего о Саймоне-младшем оставались ясными, четкими и никуда не желали уползать, В этом перевернутом с задних лап на голову мире Саймон находил опору только в одном факте – в том, что у него трое детенышей. Если бы только найти невесть куда девшегося детеныша! Возможно, тогда бы он нащупал кольцо, дернув за которое, раскрыл бы парашют и опустился обратно, в гладкий, безволосый мир.

   Увидев, о чем жестикулирует Саймон, Хамбл поднял брови. Буснер распоказал ему про состояние Саймона по видеофону, когда сообщал о визите, так что натуралист приготовился к атрофии конечностей, к удивительной последовательности психоза и к исключительной настойчивости, с которой Саймон объявлял себя человеком, но тут было нечто новое. Хамбл сложил пальцы домиком и показал:

   – Как вам будет угодно, Саймон. Что же, верно, я видел диких людей «грррннн» в дикой природе. – Он снова безошибочно снял с полки нужный предмет – на сей раз человеческий череп – и передал Саймону; тот не выпускал его из лап на всем протяжении последовавшего обмена жестами. – Вы совершенно правы, предполагая, что их поведение значительно отличается от поведения людей, содержащихся в неволе. Но услуга за услугу: я распокажу вам про свой опыт общения с дикими людьми, а вы в отзнак распокажете мне про то, как вы понимаете природу человека. Мне особенно интересно, как у людей обстоит с сексом «хуууу».

   Хамбл коснулся самого больного места в воспоминаниях художника, и Саймон, хотя и старался по возможности следить за жестами натуралиста, оставался жутко напуган перспективой распоказывать про свои плотские дела.

   – Итак, – начал Хамбл, – в прошлом году я провел шесть месяцев в Конго и, хотя специально не занимался изучением диких людей, мне случалось их видеть «гррруннн». Я четверенькал по экваториальным лесам в компании местных жителей-бонобо. Мы не забредали слишком глубоко, ограничиваясь «хууу» опушкой, где деревьев не так много. Бонобо в основном прыгали с ветки на ветку, а я находил более удобным четверенькать. Как-то раз мы спустились в широкую, но неглубокую речную долину и увидели на противоположном берегу целую стаю людей «хуууу». Их было очень-очень много.

   – Вам, значит, стало страшно «хуууу»? – спросил Саймон.

   – «Вррааа!» Еще бы! Сотня с лишним особей стояли меж деревьев как армия каких-нибудь зомби. Поэтому местные так их и боятся – люди всегда передвигаются очень большими группами и, если встречают небольшую компанию бонобо, могут разорвать их на куски за счет элементарного численного превосходства. Как бы то ни было «грррннн», наша группа немедленно остановилась, мы стали плотным кругом и принялись ждать, что будут делать люди. Нас разделяли примерно пятьсот восемьдесят три с половиной метра, но даже с такого расстояния мы отчетливо слышали, как они жестикулируют своими странными, низкими вокализациями, даже прибегают к грубым жестам. Судя по всему, мы вычетверенькали к месту, где они спят, – в лесу виднелись грубые постройки…

   – Они строят себе укрытия на ночь «хуууу»?

   – Именно так «гррннн». Дикие люди страдают чем-то вроде агорафобии, не выносят, когда у них нет крыши над головой. Ну да ладно. Через некоторое время стая, видимо, приняла какое-то решение. Я увидел, как крупный самец, явно вожак, пугающего вида, с гигантской гривой, показал, что им нужно разделиться на две группы и взять нас в клещи. Вы спросите, а как же река «хууу»? Открою вам страшную тайну: люди совершенно не боятся воды, иные даже плавать умеют! Так что можете себе вообразить, как мы «хуууу» перепугались.

   Саймон не слишком внимательно следил за пальцами Хамбла, перед глазами у него роились собственные воспоминания, как тени в плохо освещенном переулке. Вдобавок его отвлекали уханья детенышей Хамбла, которые бегали туда-сюда по дому, – эти звуки болезненно напоминали Саймону о его собственных детенышах. Но сейчас, видя, что Хамбл опустил лапы, Саймон машинально вскинул свои:

   – И что же вы сделали «хуууу»?

   – Мы направились к реке, лая и ухая что есть мочи. Бонобо прихватили с собой ружья – фантастически старые, можно показать, не ружья, а пищали», – но они неустанно раз за разом прочищали стволы, заряжали и стреляли в воздух. Это произвело «ггрррн» желаемый эффект – стая людей отступила, а мы направились восвояси. В общем, повезло – могли остаться там навсегда.

   – «Хууууу?» – Саймон резко выпрямился в кресле, тряхнул головой. – Неужели вы хотите показать, что дикие люди обладают настоящей способностью мыслить сознательно «хуууу»?

   – Разумеется, разумеется, означенная способность у них, несомненно, имеется, хотя вовсе не на таком уровне и не в таких масштабах, какие приписывают им радикальные антропологи.

   – Что вы хотите показать «хуууу»?

   – Я имею в виду, если взять фильмы вроде тех, что делала Севидж-Рамбо,[157] про то, как людей в неволе учат жестикулировать, и прокрутить их на замедленной скорости, то станет ясно: люди просто повторяют жест за жестом жесты инструкторов-шимпанзе. Повторяют с точностью до миллиметра. Иначе показывая, они достаточно умны, чтобы запоминать показанное и показывать такие же знаки самостоятельно, но ничто покамест не убеждает меня, что они умеют знаками манипулировать – самостоятельно составлять их в последовательности и тому подобное «гррннн». Суть в том, что, как показывал Стивен Джей Гульд,[158] нет никакого смысла обучать животных одного вида манерам и поведению животных другого; тем самым масштабы человеческой способности мыслить однозначно должны определяться на диких людях – путем изучения того, что они делают сами, по собственной воле, без обучения и принуждения. Я не прав «хууу»?

   Щелкая пальцами, Хамбл задней лапой извлек из внутреннего кармана камуфляжной куртки пакет с какой-то травой, подбросил его в воздух, поймал и помахал им перед носом Саймона:

   – Как насчет покурить «хуууу»? Если старина Зак меня не обманул, вам случалось «хуууу», как показывается, четверенькать по траве. – Игривая улыбка растянулась до ушей, полумесяцем пересекая серую морду натуралиста.

   – Право, даже не знаю «хуууу»…

   – Да ладно, давайте-ка мне бактрианину, я ее вам забью, а вы тем временем покажете мне знак-другой про человеческую сексуальность. Вы ведь знаете, в антропологическом ученом сообществе межвидовой секс – обычное дело, хотя об это» мало показывают «хууу».

   – Вы серьезно «хуууу»?

   Хамбл проворно перехватил бактрианину и продолжил жестикулировать освобожденной лапой.

   Серьезнее некуда. Есть подозрения, хотя никто их так до сих пор и не подтвердил, что у Дианы Фосси,[159] самки, которую Луис Лики отправил в Африку изучать руандских горилл, был «уч-уч» роман – если так можно показать – с молодым самцом гориллы по кличе «клак-клак-клак» Палец. Не правда ли, удачное обозначение «хуууу»? Когда Пальца убили браконьеры, у Фосси поехала крыша, и она начала эту свою кампанию против охотников, которая и закончилась ее гибелью. А может быть, приложили лапу местные бонобо, которых не слишком тешила мысль, что шимпанзе спаривается с гориллой. Есть и другой пример – самец по обозначению Аспинол.[160]

   – Аспинол, владелец казино «хуууу»?

   – Он самый. Вы, наверное, знаете, у него в Кенте есть зоопарк, там смотрителям позволено вступать «чапп-чапп» в более близкие отношения с животными, чем в других заведениях подобного рода. Аспинол неоднократно заявлял, что у него самого отношения с гориллами очень-очень близкие. Наверное, потому-то недавно одна из них и оторвала лапу смотрителю – ей захотелось с ним «клак-клак» по-обниматься!

   В задней лапе Хамбла возникла зажигалка, он изящно прикурил толстый косяк и уселся в кресло довольно попыхивая.

   Из расслабленной пасти натуралиста потянулся язычок дыма, синие кольца и завитушки поплыли к потолку сквозь шерсть. Дым был такой плотный, что сквозь это грозовое облако Саймон видел лишь часть жестов:

   – Но теперь вы должны удовлетворить и мое любопытство, Саймон «хууу», ведь вы утверждаете, что у вас есть опыт жизни в мире, где доминантным видом среди приматов являются люди. В мире, который на макроуровне выглядит совершенно так же, как наш, а именно там есть и индустрия, и японские игровые приставки, и «уч-уч» – ох и резкая же трава! – гидропонные помидоры; но на микроуровне там все иначе – телесность и сексуальность выглядят совсем по-другому, все по-другому, спариваются там по-другому и так далее «хуууу»?

   На некоторое время в комнате воцарились тишина и беззначие; Хамбл передал Саймону косяк, и тот, не задумываясь, задней лапой принял дымящийся предмет и затянулся. Впервые со дня припадка наркотическое вещество немедицинского назначения влилось в его кровеносную систему, впервые он использовал задние, а не передние лапы.[161] Саймон снова поднес лапу к морде, удивляясь, какая она гибкая, как четко движется, как легко поднести ее туда, куда хочется. Экс-художник сделал еще одну глубокую затяжку, вдохнул характерный цветочный аромат. Ему так понравилось, что он сделал еще затяжку, еще и еще, вдыхая и выдыхая одновременно, как делают саксофонисты, когда играют длинные непрерывные последовательности нот.

   – Вы хотите знать, как у нас с сексом «хууу»? – Знаки у Саймона складывались не очень хорошо, зато экспрессии в них было хоть отбавляй, галлюциноген[162] начинал действовать. – Ну, вы знаете, Реймонд, мы спариваемся морда к морде, глядя друг на друга. Наша кожа великолепна, она фантастически мягкая и шелковая. В нашем мире мы в повседневной жизни не очень часто прикасаемся друг к другу, так что спаривание – тот самый момент, когда мы можем как следует потрогать друг друга, во всех местах. Я видел, как спариваются шимпанзе, и покажу вам «уч-уч», на мой взгляд, они это делают как бы в состоянии безумия, не получая удовольствия. А вот у нас спаривание может продолжаться часами, мы нежнейшим образом «груннн» мнем кожу друг друга, ласкаем ее «чапп-чапп», гладим «чапп-чапп», целуем «чапп-чапп»…

   – По мне, так это у вас самая обыкновенная чистка, – вставил Хамбл.

   – Нет, конечно, нет, «уч-уч» совсем нет. Мы глядим друг на друга, глядим друг другу в глаза без страха, зная, что партнер не оттолкнет нас; наши поцелуи – вы знаете, наши зубы куда меньше ваших, – могут длиться десятки минут. И еще, Реймонд, мы занимаемся любовью только с экзогамными партнерами. Заниматься любовью с членами собственной группы для людей немыслимо. Это полное и абсолютное табу. Откуда взяться романтике, если ты можешь спариваться с любой самкой, у которой набухла седалищная мозоль «хуууу»? Откуда взяться нежности «хууууу»? Как провести различия между взрослыми и старшими подростками, если ты совершенно беззастенчиво можешь спариваться с собственным потомством «хуууу»?

   Хамбл не то чтобы опешил, но все же немного удивился симметрии показанного парадокса и подумал: откуда взяться романтике и взрослению, если того, что описывает Саймон, не происходит?

   А художник уже был под кайфом, образы прошлого, милого, нежного человеческого прошлого вернулись к нему с болезненной остротой. Как он мог полагать, что потерял способность забывать о своем неверии в человеческую сексуальность? Или, может быть, – тут его шерсть стала дыбом – именно эта его неспособность понять, что физическая сторона любви и есть самое святое, самое важное в человеческой жизни, что она и делает человека человеком, как раз и низвергла его в кошмарный мир с курящими траву обезьянами и шимпанзе-психиатрами.

   Тут-то на сцене и появился означенный шимпанзе, не преминув заметить Хамблу, что не слишком-то рад видеть у Саймона в лапах косяк – тем более что художник получил его от натуралиста. Буснер вкатился в комнату, потрясая кулаками:

   – «ХуууууГрааааа» право же, Реймонд, я думаю, психоз и марихуана – не самое лучшее на свете сочетание, что покажешь «хуууу»?

   – Не знаю, не знаю «уч-уч». – Хамбл задней лапой выхватил косяк у Саймона из пасти. – Я, наоборот, полагал, что трава поможет разрушить еще бастион-другой в мании нашего союзника, а заодно добавить перцу в нашу жестикуляцию, которая, призначусь, была исключительно интересной. И в любом случае, – натуралист выскользнул из кресла и пополз к Буснеру, – у нас с вами достаточно длинные клыки, чтобы ссориться по такому незначительному поводу «хуууу», Закушко мой?

   Старшие обезьяны принялись чиститься с особым искусством, а Саймон тем временем спокойно посапывал в кресле, слыша во сне восхитительные гордые копулятивные вопли людей.

   Спустя некоторое время они выбрались из Норы. Хамбл подарил Саймону свою книгу о путешествии по Амазонии под обозначением «По уши в дерьме» сделав дарственную надпись. Польщенный художник отблагодарил его, показав, что у него уже есть эта книга, правда под другим заглавием и в другом мире.

   Такси ожидало их у ограды, и Саймон, уносимый прочь по каменистой дороге, оглянувшись, увидел, что Хамбл стоит в той же позе, как несколько часов назад, опираясь на живую изгородь, улыбаясь, купая свои рыжие бакенбарды в лучах заходящего солнца.


   Всю дорогу в Лондон Саймон мужественно переносил пытку воспоминаниями. Перед его глазами вставала миниатюрная головка Сары, откинутая назад ее белая шерсть, которую он гладит, ее острые маленькие клыки, оскаленные в экстазе, ее маленькие руки, ласкающие его возбужденный член, и особенные человеческие вокализации, издаваемые в момент кульминации спаривания: «Вот так, вот так, вот так…»

   Вернувшись на Редингтон-Роуд, Саймон поднялся к себе в комнату и поставил фильм «Битва за планету людей». Из четырех фильмов сериала именно этот нравился ему больше всего, парадоксальным образом он позволял попрочнее ухватиться за стержень человечности, цепко зажать его в лапах на несколько секунд. Ему нравилось, на каком фоне происходит битва – здание вроде супермаркета в Милтон-Кейнсе,[163] нравились сами люди – кате зомби, они собирались на подвешенных в воздухе дорожках и стремились победить своих повелителей-шимпанзе; все изображалось так смешно, так непохоже. Создатели фильма даже не подумали вообразить себе, как должны выглядеть люди, которые реально способны мыслить, как такие люди себя ведут. Поэтому они, разумеется, не носили одежды ниже пояса, как шимпанзе, и бегали босыми.


   Некоторые последовательности знаков в фильме – последнем из четырех – вызывали у Саймона приступы истерического хохота. Особенно громко он смеялся, наблюдая за сценой, где садисты-шимпанзе загнали в угол сверхумного потомка людей, которому удалось сбежать из будущего в конце третьего фильма, «Побег с планеты людей», и главный плохой самец – как же еще его обозначать, вопрошал Саймон – воздевал лапы: «Видеть его – словно видеть какую-нибудь неизвестную бациллу и знать, что она попалась «врррааа»!»

   А потом, в самом конце, когда орды людей захватывают все здание – архитектура семидесятых годов, доведенная до логического конца, – тот же самец формировал бессмертные знаки: «Это конец цивилизации шимпанзе! Мир превратится в планету людей «вррраааа»!»

   Ах если бы, думал Саймон, тупо глядя на экран и попыхивая сигаретой. Ах если бы! Хамблова трава – она в самом деле была очень крепкой – давно выветрилась у него из головы, оставив после себя лишь железобетонную уверенность, что Саймон должен, обязан во что бы то ни стало встретиться со своей экс-первой самкой Джин, должен увидеть морда к морде своих детенышей. Если между миром, как он есть сейчас, и миром, который он оставил по ту сторону судьбоносной ночи в «Силинке», существует точное соответствие, значит, единственные шимпанзе на свете, способные ему помочь, – это члены его распавшейся группы.

   Буснер оторвал Саймона от размышлений. Он поухал за дверью и, не услышав ответного уханья, вошел.

   – «ХууууГрааа» ну, Саймон, что скажете о нашей вылазке, не правда ли, вы узнали много нового «хуууу»?

   – Однозначно, доктор Буснер. Избив то чудовище, я почувствовал себя просто великолепно, а Хамбл, что же, он мне понравился «гррнн». Он совершенно спокойно отнесся к тому, что я воображаю себя человеком, что его мир я вижу как дурацкую галлюцинацию, его интересовало другое…

   – Очень хорошо, – вставил Буснер, – но будьте добры, помните, Хамбл очень эксцентричная натура.

   – А в остальном все проползло как обычно «хууу».

   – Как обычно «хуууу»?

   – Понимаете, иногда я вроде бы готов признать, что вещи таковы, каковы они есть, – а затем меня вновь с головой накрывает волна воспоминаний, «хуyyy» вы не представляете себе, как это тяжело. Но я кое-что показал Хамблу и уверен, что это истина. Я совершенно четко помню, абсолютно четко, у меня был средний детеныш «хууу», Я очень хорошо его помню. Я должен увидеть свою экс-первую самку, только она поможет мне узнать правду. Пожалуйста, доктор Буснер, минуло уже два месяца, можно я увижусь с моими детенышами «хуууу», ну пожалуйста!

   Саймон подполз к Буснеру и поклонился ему с величавой, раболепной покорностью. Психоаналитик-радикал, как он любил себя обозначать, ободряюще похлопал по заднице долговязого шимпанзе и настучал на ней:

   – Хорошо, хорошо «чапп-чапп», Саймонушко, не беспокойся, мой бедненький, я просто в восхищении от того, как вы сегодня махали лапами – во всех смыслах знака. Уверен, встреча с членами экс-группы почетверенькает нам на пользу. Ваша экс-первая самка не против, так что я «хух-хух-хух» постараюсь устроить свидание в ближайшее время. Но я хотел вам показать еще кое о чем…

   – О чем же «хууу»?

   – Мне только что ухнул союзник вашей самки Сары, Тони Фиджис. Он показывает, что сегодня вечером открывается какая-то выставка в Галерее Саачи.[164] Ему кажется, она вас очень заинтересует.

   Саймон прервал чистку и повернулся мордой к Буснеру:

   – Вы хотите показать, что нам стоит сползать туда «хуууу»?

   – Ну, «уч-уч» разумеется, только если вы чувствуете себя достаточно уверенно и думаете, что сможете вести себя как подобает. Там, конечно, будет много знакомых вам шимпанзе… с другой стороны, до галереи отсюда лапой подать, мы просто дочетверенькаем туда пешком. И, как обычно, помните: если вам покажется, что вот-вот начнется приступ, сразу покажите мне, и мы уползем домой. По-моему, идея хорошая. В конце концов, может быть, эта прогулка станет очередной веткой на пути к вершине дерева, где растет заветный банан выздоровления «хуууу»?

Глава 19

   Вечер был холодный и ветреный, но Саймон и Буснер тем не менее отправились пешком по Фицджон-авеню, мимо отеля «Свисс-Коттедж» к Баундари-Роуд; в отличие от утра, спаривающиеся почти не попадались им на глаза. Однако по мере приближения к галерее ситуация менялась. За двести двадцать четыре метра до дверей, несмотря на туман, Буснер разглядел на перекрестке Эбби-Роуд и Баундари-Роуд целую толпу шимпанзе из мира искусства – они спаривались, вопили, чистились, общались и занимали очередь на вход.

   Буснер встал на задние лапы и повернулся мордой к Саймону.

   – «Хууу» Саймон, вы уверены, что выдержите? Там будет полно знакомых вам шимпанзе…

   – «Хууу», – ухнул в ответ художник и показал, подумав: – Ничего страшного, я же их не узнаю – там будет такая толпа, к тому же они-то все будут шимпанзе «клак-клак-клак»!

   – Верно, Саймон, но даже если вы не узнаете их, они точно узнают вас. Вы уже давно не появлялись на публике, а о вашей болезни писали в газетах. Так что можно заранее предположить, что на нас «уч-уч» обязательно обратят внимание.

   На самом деле Буснер очень рассчитывал, что на выставке появится Сара Пизенхьюм, самка Саймона. Именно об этом. именитый психиатр и жестикулировал по видеофону с художественным критиком.

   – Ну, Сара вроде теперь периодически спаривается с Кеном Брейтуэйтом, он художник-перформансист, – показывал Тони Фиджис, – но она будет без ума от возможности спариться с Саймоном, пощупать его задницу. Как вы думаете, доктор Буснер, он готов «хуууу» сделать ей такой подарок?

   Буснер отзначил, что не имеет ни малейшего понятия, но Саймон, кажется, все больше и больше соглашается с тем, что он все-таки шимпанзе. Касательно последнего Буснер не ошибся – по дороге от Хэмпстеда Саймон двигался как никогда грациозно. Атрофия постепенно отпускала его задние и передние лапы, а надетый пиджак Саймон застегивать не стал, несмотря на сильный, пронизывающий ветер, – Буснер счел это знаком, что художник постепенно начинает предпочитать настоящую шерсть искусственной.

   Врач и пациент представляли собой достаточно внушительную компанию и поэтому прочетверенькали в стальные двери галерейного комплекса без очереди, с легкостью оттеснив тех, кто стоял впереди. Оттуда ко входу в собственно галерею вел пандус. Посередине пандуса была установлена модель пожарной машины в натуральную величину, но Саймон, обогнав Буснера в шерстяной толпе, обполз препятствие, не обратив на него ни малейшего внимания. Буснер решил, что это еще один добрый знак – видимо, появление в знакомом месте придавало художнику сил и успокаивало.

   Напротив, вопросительные вопли прочих шимпанзе никак нельзя было считать спокойными. Саймона заприметили, и слух о его появлении начал разноситься по толпе.

   Буснер влапил приглашения самке на входе, и она, узнав художника, поклонилась ему и попросила их обоих расписаться в книге почетных гостей. Хотя над входом висел знак «не курить», швейцар не сделал Саймону замечания, когда тот прошел внутрь, не затушив бактрианину. Саймон поставил в книге размашистый автограф и вытянулся в полный рост, держась гордо и презрительно; неподалеку стояли еще какие-то шимпанзе, кое-кто из них поклонился ему, он же автоматически, но дружески похлопал подставленные трясущиеся задницы.

   – «Хууууу», – спросил Буснер, когда они проползли дальше, – вы знаете этих ребят, Саймон?

   – Первый раз вижу, – отзначил художник, – должно быть, студенты какого-нибудь факультета изящных искусств.

   Буснер и раньше бывал в Галерее Саачи, но нешимпанзеческие размеры помещения снова поразили его. Один только вестибюль был такой огромный, что там поместилось бы все заведение Джорджа Левинсона на Корк-стрит и сам Джордж в придачу. Спустившись вниз и вправо по широкой, но короткой лестнице, шимпанзе вчетверенькали в зал, неуступавший по площади и высоте авиационному ангару. Пол блестел той же серой эмульсией, что и пандус со ступенями, стены сверкали белизной. Освещение отличалось необыкновенной яркостью и ровностью, так что было непонятно – и неважно, – где висят лампы. Тут и там на изящных постаментах стояли скульптуры, тут и там на полупустых стенах висели картины. Но не произведения искусства заставили вздрогнуть врача и его пациента, а гудящий рой шимпанзе.

   Если у входа в галерею гостей встретила толпа, то внутри их приветствовало столпотворение. Иной наблюдатель мог бы показать, что сюда запихнули все шимпанзеческое население планеты, и его бы поправили только в том, что собрались здесь не все, а лишь самые модные и искусственные шимпанзе Лондона. Все напялили свои лучшие блузы и пиджаки, все пили даровое шампанское, все с бешеной скоростью жестикулировали, прихорашивались, чистились, кланялись и старались произвести впечатление.

   Самки демонстрировали окружающим самые разнообразные короткие платья, бюстье, блузки и намозольники; абсолютно все оделись по последней моде, да и самцы не подкачали. Пиджаки и рубашки представителей обоих полов оставались по большей части незастегнутыми, выставляя на всеобщее обозрение волосатые груди, а часто также подвергнутый пирсингу сосок и даже два. Иные шимпанзе вырядились в кожу, в винил, во что-то похожее на золотую фольгу, в ПВХ, в шифон и в черный серж – и не просто в черный серж, а в тот его вариант, который вчетверенькал в моду буквально только что, как недавно распоказала Буснеру его четвертая самка Изабель.

   Глядя на расфуфыренную толпу, Буснер не удержался и задал Саймону один очень беспокоивший его вопрос.

   – «Хууууу»? – провокализировал именитый психиатр.

   Саймон повернулся к нему мордой:

   – Почему они все одеты словно на приеме у королевы?

   Экс-художник снисходительно посмотрел на своего терапевта. Бедный старый самец, подумал он, вот уж кто чувствует себя здесь не в своей тарелке, так это Зак Буснер. Впервые за время знакомства Саймон почувствовал, что их отношения с психоаналитиком-радикалом разворачиваются на 180 градусов. Он привык, что Буснер все время ему помогает, чистит его, распоказывает ему то, распоказывает ему се, постоянно прикасается к нему и т. д.; и теперь, оказавшись в ситуации, когда настал его черед подбодрить Буснера и дружески почистить его, экс-художник не сразу нашелся.

   – «Уч-уч» доктор Буснер, перед вами… – взмахнул он пальцами, – какой бы мне подобрать жест «хуууу»?… иллюстрация того, как иерархия подчинения преломляется в среде мало связанных друг с другом групп и представителей художественного мира. Они потому так броско вырядились, что для них это, пожалуй, единственный способ привлечь к себе хоть каплю внимания, добиться хоть пары дружеских щипков от тех, кто сидит на более высокой ветке, или на ветке пониже, или на той же самой ветке…

   – Я так и подумал, – рассек Буснер воздух, и двое шимпанзе, взяв друг друга за яйца, уселись на пол посреди шерстяного водоворота.

   – В конце концов, – продолжил Саймон, аккуратно вдавливая знаки в паховую шерсть именитого психиатра, – они же не могут «хи-хи» носить свои репутации у себя на спине – ведь это невозможно, а, Буснерушко мой «хуууу»?

   – Пожалуйста, – нежно ущипнул его Буснер, – раз мы отныне переползли к такой глубоко мордной взаимной чистке, обозначайте меня просто Зак «хууу».

   – Конечно, Закушко мой, конечно, «чапп-чалп» для меня большая честь, что вы признали мое продвижение на ветку-другую вверх по иерархическому дереву. Ну и вот, как я показывал, репутации этих деятелей искусства – если окружающие нас самцы и самки таковыми являются – настолько далеки от солидности, от стабильности, что их работы как в воздухе нуждаются в постоянном внимании и «ггрррннн» интерпретации, причем последние должен осуществлять довольно широкий круг критиков «гррннн». А у критиков, разумеется, есть собственная иерархия, к тому же взаимные отношения двух означенных иерархий – иерархии критиков и иерархии художников – пребывают в постоянном движении. Потому-то они все и разоделись как рождественские елки, потому-то эти говнюки и лезут из шерсти вон, прыгая, вопя, кланяясь, чистясь и, спариваясь «хиихии-хии»!

   Буснер, уловив последний знак Саймона, тоже захихикал. Затем самцы проползли к столику с шампанским, взяли по бокалу и продолжили четверенькать по периметру экзальтированного и преувеличенно-огромного помещения. Здесь, в основной части галереи, висели крупные Полотна, выполненные в ослепительно ярких тонах. На них изображались сцены из повседневной жизни стран Центральной Америки – мытье машин, пикники, игра в летающую тарелку и тому подобное, однако все они были наклонены вбок и искажены, словно наблюдатель и художник страдали астигматизмом. Этот прием, сам по себе бросавший зрителя в дрожь, усиливали совершенно нереальные краски и манера письма – резкие, неровные мазки.

   – Неплохо, – щелкнул пальцами Саймон, – очень даже неплохо. Как вы показывали, что тут выставлено «хуууу»?

   – Это, Саймон, выставка молодых американских художников, – отзначил Буснер.

   Они обошли всю галерею и взяли еще по бокалу шампанского, как вдруг Саймон, который теперь четверенькал впереди, замер, его зад задрожал, шерсть стала дыбом. Буснер подбежал и запустил пальцы в шерсть своего протеже, успокаивая его:

   – «Хууууу» Саймон, что случилось?

   – «ХуууууГррррнн», – нерешительно отзначил художник, – я могу ошибаться, Зак, но, кажется, я узнаю вон тех двух шимпанзе на верхней ступеньке лестницы.

   Буснер посмотрел наверх и увидел двух непохожих друг на друга близнецов-бонобо.

   – Вы о тех двух бонобо «хууу», Саймон?

   – Да, верно, вот, значит, как выглядят бонобо «хуууу»? Я видел, что о них жестикулируют, но никто не показывал мне пока, как они выглядят.

   – И кто же они, по-вашему, такие, Саймон «хуууу»? – знаки Буснера были нежнее ласк юной самки.

   – Я думаю «хуууу», это друзья моей Сары, братья Брейтуэйт, одного обозначают Кен, другого Стив. Автор одной из заметок, которые вы давали мне тогда в больнице, намекал, что Кен спаривался с Сарой. Так странное.

   Саймон опустил лапы. Буснер ущипнул его снова:

   – Что именно странно «хуууу»?

   – Я думал, что, увидев Кена – если вон тот, конечно, Кен, – испытаю дикий прилив ревности. Но я почему-то вовсе не ревную, а просто хочу подчетверенькать к нему и посмотреть, кто кому поклонится «хуууу».

   Буснер скептически взглянул на Саймона. Он, разумеется, понял, куда тот клонит. Учитывая извращенные моногамные традиции, принятые у людей, известие о том, что кто-то спаривается с твоей первой, второй или третьей самкой, или даже с постоянной самкой вне группы, или даже – Буснер расхохотался про себя при этой мысли – просто со знакомой самкой, несомненно, должно вызывать эмоциональный надрыв. Но, хотя рассуждение увлекло именитого психиатра, еще увлекательнее был сам факт, что Саймон узнал близнецов-бонобо.

   Самцы продолжали глазеть на Брейтуэйтов. Бонобо стояли на задних лапах на верхней ступеньке лестницы, и шимпанзе за шимпанзе, проходя мимо, кланялись им каким-то очень странным образом, почти не нагибаясь, почти не поднимая задницы выше головы, а братья почти не касались их в ответ и решительно отказывались чиститься.

   – А кто вообще такие бонобо «хууу»? – немного погодя спросил художнику врача.

   – Просто такая раса шимпанзе родом из Африки, Саймон, – ответил Буснер.

   – Вы хотите показать, что они черные «хуууу»?

   Буснер уже давно все выучил о видах и подвидах людей, так что вопрос не застал его врасплох:

   – Вы правы, Саймон, в известном смысле бонобо – аналог черного подвида у людей.

   – А-а, в таком случае, наверное, в вашем мире есть такая вещь, как бонобизм «ххи-хиии-хууу»?

   – Верно, есть.

   – Вот как «хи-хи-хи», – экс-художник оскалил зубы нижней челюсти и усмехнулся, – это многое объясняет.

   – Что же, например «хуууу»? – недоуменно спросил Буснер.

   – Например, тот факт, что их здесь не так много. Кое-что, как я уже имел случай показать, от мира к миру не меняется.

   С этим щелчком пальцев Саймон вскочил на задние лапы и зашагал вверх по ступенькам к братьям Брейтуэйт. Буснер поспешил следом. Однако за несколько секунд, которые учетверенькали у союзников на то, чтобы взбежать по лестнице, братья исчезли в толпе гостей. Саймон подпрыгнул повыше, но увидел лишь щетинистое море шимпанзеческих голов, направляющихся по волосатым волнам неведомо куда.

   – Они растворились в толпе, – махнул Саймон лапой Буснеру и вдруг замер: – Так, тут что-то интересное…

   Часть галереи, куда они попали, была такой же огромной и пустой в плане плотности выставленных произведений искусства, однако по качеству последних превосходила ту, куда врач и пациент попали сначала. На бесконечном полу тут и там возвышались самцекены. Не статуи – насколько Саймон мог судить, материалом послужил пластик или латекс, – но и не обычные самцекены. Ближайшая к Саймону и Буснеру фигура застыла, делая шаг вперед, как бы желая покинуть постамент. Облаченная в белый халат, в лапе она держала стеклянную пробирку, но из шеи торчала не голова шимпанзе, а что-то искаженное, странное и массивное.

   – Вот так, – шутливо показал Саймон именитому психиатру, – я частенько рисую «хи-хи-хи» в воображении вас!

   У других самцекенов тоже имелись части тела, невозможные у шимпанзе: у одного вместо головы картофелина, у другого – голова кролика Багза Банни из диснеевского мультфильма, у третьего – птичий клюв. Но самой странной смотрелась одинокая фигурка детеныша человека. Эту фигурку ее создатель также подверг надругательству, покрыв совершенно бесчеловечной кудлатой шерстью и снабдив задние лапы пальцами, которые могли бы хватать предметы. Они как раз и втыкали в вену двухмиллилитровый одноразовый шприц, насколько можно судить – с героином.

   Саймон и Буснер прочетверенькали вокруг всех выставленных фигур, ухая себе под нос, пока не добрались до юного наркомана-гибрида в дальнем конце – с мыслью истолковать работу.

   – «Хуууу» как вам кажется, Саймон, по-моему, весьма удачные вещи, вы созначны «хуууу»? И весьма подчетверенькивающие к нашей «хууу» теме.

   – Трруннн» ну да, пожалуй, тут вы правы, Зак. Все это, конечно, призвано выражать все более странные формы, которые принимает наша жизнь; тут значь о том, как под воздействием антиприродной среды, в какой нам приходится жить, искажается наша способность воспринимать собственное тело.

   Буснер, хотя и был удивлен, что Саймон показал «наши» и признал тем самым их с Буснером принадлежность к одному и тому же виду, лишь щелкнул пальцами:

   – Я бы показал, здесь есть сходство с вашими собственными работами последнего времени «хуууу»?

   – Верно, верно, – отзначил Саймон, – я вижу явное сходство с моими апокалиптическими полотнами. Эти самцекены тоже намекают на некую трагическую утрату перспективы, вызванную тем, как насильственно в нашей культуре проводится якобы непреодолимая граница между шимпанзе и животными.

   Пока продолжалась жестикуляция, к Буснеру и Саймону незаметно подполз согбенный, маленький веснушчатый шимпанзе, в парике и белом льняном пиджаке, скроенном так, чтобы выставить его задницу в выгодном свете. Увидев, что художник опустил лапы, новоподползший поклонился обоим сожестикулятникам и показал:

   – «ХуууухГрааа» доктор Буснер, для меня большая честь пасть ниц перед вашей мордой, Саймон, я» просто счастлив снова видеть тебя в обществе, пожалуйста, доставь мне удовольствие – разреши приласкать твои великолепные яйца.

   Шимпанзе немедленно исполнил обещанное.

   Саймон почувствовал что-то знакомое в прикосновении и уставился прямо в морду радостно подчинявшегося ему самца, морду, на которой зияли две пасти, одна открытая, с зубами, другая закрытая – рубец от раны. Ага, сообразил Саймон, передо мной Тони Фиджис.

   – «ХуууууГраааа» Тони! Доктор Буснер показывал, что мы можем тебя тут встретить. Что махнешь по поводу этих изделий «хуууу»?

   Глядя на простодушную морду Саймона, Тони Фиджис решил, что лучше сделать вид, будто ничего не было, будто последний раз, когда он держал в лапах яйца Саймона, не пришелся на ночь в забегаловке у Кембридж-Сёркус – ту самую ночь, после которой Саймон угодил в больницу. Художественный критик, весь спокойствие, отзначил:

   – На мой взгляд, здесь есть кое-что интересное. Я видел, о чем вы только что жестикулировали с доктором Буснером, и, призначусь, разделяю ваше мнение. Эти самцекены – особенно удивительно, что скульптор догадался пополнить серию и человеческой фигуркой, – представляют собой, так показать, современных териосимиев, полузверей-полушимпанзе, они, так показать, химеры, составленные из частей тел зверей, людей и шимпанзе. Этакая фауна будущего. Думаю, не будет нелепым показать, что, подобно териосимиям в древних культурах шимпанзе, эти современные чудища созданы в неких сакральных целях. Что думаешь, Саймон «хуууу»?

   Буснер отметил, что жестикуляция критика вовсе не сбила художника с толку, наоборот, бывший человекоман поднял брови, миловидно вздыбил шерсть, издал спонтанное уханье и замахал лапами:

   – О каких сакральных целях ты показываешь, Тони «хуууу»?

   – Ну, например, мы, современные шимпанзе, в массе своей уже давно не охотимся; но мне кажется, наблюдения Леви-Строса справедливы не только для современной, но и для древней культуры и имеют «гррннн» прямое отношение не только к этому скульптору, но и к тем первохудожникам, которым причетверенькало в голову взять в лапы охру и измазать ею стены пещеры в Ласко. Ты, должно быть, «чапп-чапп» помнишь, Леви-Строс писал когда-то, что изобразительные искусства во всех культурах шимпанзе начинались с одного и того же – с Перевоплощения в животных и с их изображения «хууу»?

   Тут Саймон отвлекся. С упоминанием Леви-Строса в мозгу экс-художника замкнулась нейронная цепь› психоз, подстилаясь под реальность, отступил; оказывается, то, что лежало неподалеку, никогда его не покидало. И Саймон Дайкс, ни на секунду не соглашаясь с тем, что у него покрытые шерстью лапы, что у него тонкий, розовый член, что у него черное лицо и надбровные дуги, зеленые глаза навыкате и стоящая дыбом шерсть на голове, тем не менее впервые за несколько месяцев нашел в себе силы оглядеть собравшихся и пообщаться с ними.

   Поодаль некий крупный, седобородый, лысеющий самец с зобом размахивал пачкой каталогов, стоя на задних лапах с таким наглым видом, с каким только он умел стоять на задних лапах. Теперь Саймон узнал его: это был Гарет Фелтем по прозвищу Ворчун, самоуверенный критик из «Таймс», со своим прихвостнем (в буквальном смысле, его голова не вылезала из Гаретовой задницы) по обозначению Пелем, тоже журналистом. В шимпанзеческом виде Пелем оказался столь же костляв, сколь и в свою бытность человеком. Костлявый и чесоточный – только если в человеческом мире чесоткой страдала лишь духовно-интеллектуальная сторона самца, то теперь зуд распространился и на физическую.

   Еще дальше возвышался совсем уж гигантский самец, который как раз начал наступать на сидящую на полу самку, отодвигая в сторону складки ее намозольника от Беллы Фрейд и с уханьем входя в обнаженное отверстие, – скульптор Фликсу, экс-конкурент Саймона в художественном мире.

   Узнав Фликсу, Саймон поневоле поднял ставки в этой абсурдной игре. В зал как раз вползли несколько «текущих» самок, что немедленно спровоцировало спаривания. Иные пребывали в самом разгаре течки, их набухшие седалищные мозоли, каждая размером с пластиковое ведро, сияли как десять тысяч солнц. У других течка только началась, гладкая кожа едва-едва успела порозоветь, лишь немного высовываясь наружу. Но особенно выделялась самка с белой шерстью на голове, молодая, изящная, в намозольнике от Селины Блоу, прикрывавшем ее розовый анальный цветок. Саймон потянул ноздрями воздух – даже с такого расстояния он безошибочно определил, что эта самка, у которой течка уже почти закончилась, тем не менее готова принимать ухаживания самцов.

   Посмотрев на ее морду в форме туза червей, на ее безупречные, тонкие, но чувственные губы, которые только что, растянувшись в улыбке, явили миру изящные заостренные клыки, чересчур острые даже для шимпанзе, Саймон сразу понял, что перед ним Сара. Он издал громогласное, ушераздирающее уханье. Буснер и Фиджис вздрогнули. Саймон едва не ринулся к самке, чтобы сделать… что именно, он еще не знал, но другие посетители не заставили себя ждать и показали ему.

   Просветителями Саймона стали, конечно, братья Брейтуэйт. И Кен, и Стив принялись кланяться и ухаживать за Сарой в радикально необычной манере. Бонобо бегали на задних лапах между самцекенов, кувыркались, танцевали, вертелись – любо-дорого смотреть. Другие самцы, унюхав популярную самку, у которой еще не закончилась течка, сбежались к месту событий, надеясь, попав на выставку, посмотреть и на этот неожиданный экспонат. Прибежали самцы в пиджаках из китайского шелка, в пиджаках от Пола Смита, в джинсовых куртках «Ливайс», у всех до единого из шерсти торчали стойкие, розовые члены, у всех до единого дрожали зады. Все они маршировали вокруг Сары, домогаясь ее, отчаянно желая покрыть ее сию секунду, вопя что есть мочи, лая и барабаня лапами по полу.

   Пока Саймон наблюдал за происходящим, к Саре выстроилась очередь в соответствии с временно установленной иерархией. Первым в ряду поклонников стоял Кен Брейтуэйт. Сара, кинув на Саймона взгляд через плечо, уселась на пол. Кен отдернул в сторону намозольник и начал обрабатывать ее по-шимпанзечески, с неподражаемой беспардонной беспечностью – даже не потрудился отдать кому-нибудь свой бокал с шампанским, сосредоточившись на фрикциях. Кен ухнул и зацокал зубами; кончив за пару секунд, он извлекся из Сары, щелкнул пальцами:

   – Сара, «хух-хух» спасибо, отлично трахнулись, – и уполз своей дорогой.

   За ним к делу приступил Стив Брейтуэйт, громко втягивая носом запах свежей спермы брата.

   Не дожидаясь, пока место у мозоли его бывшей самки, его восхитительной согнездальницы, займет третий самец, Саймон истошно заухал, громогласно зарычал и в два прыжка оказался у самого начала очереди. Тони Фиджис махнул пальцами Буснеру:

   – Как вы думаете, получится у него «хуууу»?

   Бывшая телезвезда отзначил нехарактерным для себя каламбуром:

   – Думаю, перед ним стоит жестокий выбор – путь назад или путь на зад «хи-хи-хи»!

   Саймон тем временем, затормозив на скользком полу, стал морда к морде с Фликсу, который каким-то образом выбился на третье место в очереди и готовился взобраться на Сару. Саймон мигом смекнул, что к чему, и отреагировал немедленно. «Ааааааииииии!» – завопил он и нанес сокрушительный удар Фликсу по шее. Скульптор – чьей наиболее известной работой по сию пору остается, правда только в воспоминаниях, гигантский кусок льда, который когда-то выставлялся на Южном берегу и обозначался «Лед, потраченный зря», – обернулся, но не успел ничего предпринять, так как Саймон съездил когтями ему по морде. Окровавленный скульптор, не желая пачкать свой лучший пиджак от Джаспера Конрана, предпочел признать поражение: поклонился человекоману, который дружески потрепал его по заднице, одновременно со свистом скользнув в Сару.

   – «Ииииивррраааа»! – заскулила самка, почувствовав в мозоли удары знакомого члена.

   – «Хух-хух-хух», – пыхтел Саймон, трудясь над драгоценной мозолью и одновременно стуча Саре по спине: – «Хууу» Сара, Сара, это все так «чапп-чапп» странно, до чертиков странно!

   Он расправил белые волосы на затылке, погладил круглую голову, пощупал напряженные мускулы на шее. Одну лапу он запустил ей под трясущиеся бедра, нащупал переднюю часть ее седалищной мозоли, схватил, ощутил набухшую плоть, ощутил, как смазка течет у него меж пальцев.

   – «Хух-хух-хух!» – Еще три удара, оргазм все ближе. – «Хух-хух-хух-клак-хух-клак-хух-клак!»

   С последним ударом оба шимпанзе, раздираемые на части пыткой удовольствия, достигли такого оргазма, какой давненько не оглашал Галерею Саачи.

   – «Иииииивввврррраааа!» – истошно завопили спаривающиеся.

   Даже в соседнем зале все шимпанзе погрузились в беззначие, обернувшись посмотреть, из-за чего, собственно, разгорелся сыр-бор.

   Зак Буснер, более чем довольный происшедшим, решил, что Саймон, настолько успешно покрыв Сару, ближайшие несколько минут наверняка потратит на хорошую посткоитальную чистку, и отправился прочь на трех лапах с целью наполнить пустой бокал, зажатый в четвертой.

   У стола с шампанским стояла группа шимпанзе, которые почему-то не обращали никакого внимания на спаривающихся этажом выше. Одну обезьяну – высокого светло-коричневого самца с немного самочьими бедрами, с тошнотворно модными очками от Оливера Пиплса и еще более тошнотворным псевдонамозольником – Буснер узнал. Разумеется, это был не кто иной, как Джордж Левинсон.

   Все внимание группы сосредоточилось на Джордже; он о чем-то показывал, со свистом рассекая воздух мощными движениями лап. Последние знаки, замеченные Буснером, были следующие:

   – Разумеется, евреи ничуть не хуже других шимпанзе, они даже лучше… – Тут Левинсон заметил именитого психиатра и обратился к нему: – «Хххуууу» доктор Буснер, как я рад видеть здесь вашу премноговеликолепную задницу. Тони Фиджис показывал мне, что вы, возможно, причетверенькаете сюда с Саймоном «хууу».

   Буснер оделил задницу Джорджа Левинсона дружеским щипком:

   – «Ххууу» мистер Левинсон, я понимаю, вы были заняты своей значью – но разве вы не слышали восхитительный копулятивный вопль, который только что сотряс стены сего заведения «хуууу»? Это Саймон спаривался со своей гнездальницей…

   – С Сарой «хууууу»? Какая хорошая, даже превосходная новость! Я полагаю, он на пути к выздоровлению «хуууу»? Похоже, ваши весьма необычные методы, доктор Буснер, принесли потрясающие результаты.

   Один из шимпанзе, внимательно следивший сначала за жестами Левинсона, а теперь и за жестикуляцией галериста с психиатром, улучил момент и поклонился Буснеру:

   – «Хуууу» доктор Буснер, не так ли «хуууу»?

   – Да, это я.

   – Я влюблен в вашу вожачественную задницу, ваш анус – утренняя звезда на моем ректальном небе, ваша радикальная философия – луч света в темном царстве. Позвольте мне, сэр, быть вашим покорнейшим подчиненным самцом.

   Буснер, растроганный столь мастерски подобранными эпитетами, со значением похлопал подставленную задницу и даже поцеловал ее.

   – Благодарю вас за этот поцелуй, – показал шимпанзе, становясь на задние лапы и поворачиваясь мордой к психоаналитику-радикалу, – едва ли вы помните меня, но мы коротко почистились в больнице «Кассел-Клиник» в прошлом году.

   Буснер повнимательнее рассмотрел самца – молодой, не старше двадцати пяти, с совершенно неуместным перманентом на голове.

   – «Хууу» в самом деле? Вы правы, я не помню, – отзначил Буснер. – Как вас обозначают «хуууу»?

   – Алекс Найт, – щелкнул пальцами самец. – Я телепродюсер. Снимал тогда документальный фильм о лечении жестикуляторных заболеваний, поэтому и оказался тогда в «Кассел»…

   – Трррууннн» теперь я вспомнил, да-да, Бернард Полсон жестикулировал со мной о вас, да-да. Чем могу быть полезен «хуууу»?

   Телепродюсер вновь низко поклонился, понимая, что дальнейшие жесты будут не вполне уместны для такого малознакомого Буснеру шимпанзе, как он.

   – «ХууууГррнн» мне показывали, доктор Буснер, что вы лечите Саймона Дайкса «хууу»?

   – Верно.

   – Мне также показывали, что мистер Дайкс страдает от странного, тяжелого психоза – считает себя человеком «хуууу»?

   – Да-да, эти жесты правдивы, однако сегодня вечером он продемонстрировал, насколько близок к выздоровлению, он выбил крупного самца из очереди на спаривание, в общем, он уже почти…

   – Но он все еще видит себя человеком «хуууу»?

   – Призначусь, что да, мы никак не можем расщепить ядро его психоза «уч-уч». Однако покажите мне, Найт, чем вызван ваш интерес ко всему этому «хуууу»?

   – Мне просто любопытно, просто любопытно, доктор Буснер: я хотел узнать, не заинтересует ли вас и, естественно, мистера Дайкса перспектива поучаствовать в съемках документального телефильма «хуууу»?

   – Документального телефильма «хууу»?

   – Именно так. Фильма про то, как развивались ваши отношения с пациентом, как шло лечение и как все это стало возможно благодаря изобретенному вами экзистенциально-феноменологическому подходу к психическим болезням «гррууннн».

   Буснер снова внимательно посмотрел на морду шимпанзе. Выражение ее не показывало ни о каком подвохе, – кроме того, телепродюсера ему представил Полсон, а Полсону Буснер доверял. Но решающую роль сыграло упоминание Найтом его философии – Найт, стало быть, с ней знаком. Возможно, с этим самцом удастся сварить кашу.

   – «Хууууу» мистер Найт, вообще-то я невысокого мнения о телевидении. По моему опыту, телевизор слишком часто упрощает и кастрирует, а не просвещает. Однако в силу ряда «хуууу» неожиданно возникших обстоятельств я, возможно, буду заинтересован в жестикуляции с вами о подобном проекте. Надеюсь, у вас найдется карточка «хуууу»?

   Визиток у Найта не оказалось, пришлось тыкать соседей, просить у них ручку и бумагу. Записав номера своих видеофонов, телепродюсер отдал листок Буснеру, который запихнул его задней лапой в карман, жестикулируя:

   – Думаю, вы можете рассчитывать, что в ближайшее время я ухну вам, мистер Найт. Вероятность этого стремится к ста процентам…

   Но тут ему пришлось оставить мистера Найта и обойтись на прощание просто взмахом лапы – со второго этажа галереи раздались душераздирающие вопли «ХууууВввррааа! ХууууВввррааа! ХууууВввррааа!». Голос, вне всякого сомнения, принадлежал Саймону Дайксу. Буснер помчался на звук, справедливо полагая, что теперь без его помощи не обойтись.

   Тех немногих минут, что минули с их расставания, хватило, чтобы Саймон влип в историю. После того как художник покрыл свою гнездальницу, они уселись рядом и принялись чиститься. Это была самая приятная, самая нежная чистка за все время Саймоновой болезни. Маленькие пальчики самки расправляли, дергали и переплетали шерстинки у Саймона в паху, извлекали из шерсти сперму и влагалищную смазку, прикасались к его еще дрожащему члену.

   – «Грррууннн» Саймон, так хорошо снова быть с тобой вместе, любовь моя, – настучала ему по телу Сара, – ты выглядишь гораздо лучше «чапп-чапп». Я так о тебе беспокоилась…

   – «Гррннн» да, мне лучше, Сара, «чапп-чапп» верно. Я не могу показать тебе, как и почему» но мир больше не кажется мне таким уж странным. Да что там, даже когда Кен Брейтуэйт покрыл тебя прямо у меня на глазах, я не испытал ни злости, ни…

   – Но… но отчего тебе злиться, Саймон «хуууу»? Твое место в иерархии непоколебимо.

   Саймон глянул в ее зеленые глаза с вертикальным зрачком. Глаза животного, никуда не денешься, но художник не увидел в них ни злобы, ни страха. Он погладил ее белые волосы и показал:

   – Мне сложно все это растолковать, но, как бы то ни было, я никак не отреагировал «хууу».

   Тут к ним подполз означенный бонобо, а следом и остальные члены компашки, Стив, Тони Фиджис и Джулиус, барсамец из клуба «Силинк», и стройная самка, крупнее Сары, с такой же белой шерстью, но подлиннее. Видя, как двое самцов кланяются Саре, она зашипела на них через ее плечо.

   – «Хууууу», – показал Саймон, – привет, Табита, за тобой все так же гоняются самцы «хуууу»?!

   – «Хуууу» Саймон! – Она звонко чмокнула его в морду. – Как хорошо прикоснуться к тебе!

   Джулиус тоже поцеловал Саймона и немного подержал в лапах его мошонку.

   – «Хууууу» союзничище, – показал Саймон.

   – «Хууууу» союзничище, – отзначил Джулиус, – позволь мне утолить твою благородную жажду.

   Старые союзники беззначно расхохотались.

   Джулиус, как заметил Саймон, отрастил новую эспаньолку – острием вверх, да и само острие стало острее, чем раньше.

   – «Хуууу» гляжу, у тебя новая бородка, да еще острием вверх, Джулиус?

   – Да «хи-хи-хи», – захихикал барсамец, – от «Жиллетт?» – лучше для самца и нет! «Хи-хи-хи-хи!»

   Вновь объединенные в группу солнечные самцы и веселые самочки пребывали в столь приподнятом настроении и занимались столь пылкой чисткой, что Саймон без колебаний дал положительный ответ на вопрос Стива Брейтуэйта:

   – Саймон, дорожку «хуууу»?

   И компашка поползла в туалеты.

   Кабинки были широкие, так что внутри поместились все семеро. Стив опустил сиденье унитаза и уселся на него верхом, измельчая кокаин и формируя лишний на крышке бачка. Саймон прилег под бачком вместе с Тони и Сарой, а Табита, Джулиус и Кен Брейтуэйт свисали с потолка, периодически щекоча пальцами задних лап сидящих внизу, те же чмокали их в ступни. Саймон взял в лапу предложенный ему банкнот, свернутый в трубочку, запихнул в ноздрю и вдохнул линию. На языке сразу стало очень кисло; повернувшись мордой к Стиву, он спросил:

   – Откуда у тебя эта дрянь, Стив «хуууу»?

   – От Тарквина, ну, который тусуется в клубе, – отзначил бонобо. – В целом дерьмо, конечно, но зашарашивает аа-аа-тлично, как бревном по заднице.

   Саймон еще раз сильно вдохнул через ноздри, почувствовал, как кокаиновые частички низвергаются в гортань.

   – Да уж, это ты точно показал, Стив, дерьмо, она, и есть дерьмо, – щелкнул пальцами Саймон. – Слава Вожаку, некоторые вещи в самом деле не меняются «хуууу»!

   Но характерная теплая радость, которую сообщает кокаин, быстро развеялась, уступив место страшному беспокойству, как бывало всегда, когда Саймон нюхал кокаин в бытность человеком. Вернувшись в галерею, он собрался закурить очередную бактрианину, но подчетверенькавший сзади Джулиус показал ему:

   – «Хууууу» на твоем месте, Саймон, я бы не стал сейчас курить – ты же только что занюхал линию.

   – О чем ты жестикулируешь, Джулиус… – отзначил Саймон, но, собравшись провокализировать рык вопроса, закашлялся. Вступила в свои права соматическая амнезия, связанная с психозом, – по пути из туалета экс-художник забыл, что шимпанзе не могут одновременно вокализировать и дышать. Дрянной кокаин анестезировал в Саймоне многое.

   Встав у стены на задние лапы, Саймон Дайкс почувствовал, как колотится сердце; его зеленые навыкате плаза забегали, оглядывая кошмарную картину – мир, населенный зверьми. Вокруг него прыгали, визжали и трахались шимпанзе с вздыбленной шерстью. Когда Саймон заглядывал им в глаза, он видел только одно – ум, чуждый, враждебный ум. Кокаин проник в растерянное сознание художника, и в результате даже солнечные самцы и веселые самочки приняли самые причудливые формы. Толпа в Галерее Саачи, все эти шимпанзе с бокалами шампанского, передвигающиеся на трех лапах, показалась Саймону труппой какого-то гигантского цирка, который приехал в город собирать деньги в пользу бедных человеческих детенышей.

   Саймон расхохотался и зарыдал, воспоминания на миг исчезли, затем неожиданно снова встали перед глазами. Солнечные самцы и веселые самочки тотчас принялись изо всех сил чистить Саймона, но он уже впал в истерику и начал вопить.

   Тут-то и появился Буснер. Компашка расступилась, и именитый психиатр нанес художнику несколько прицельных ударов по морде. Затем, даже не поинтересовавшись, а что, собственно, приключилось, издал прощальное уханье, побарабанил по постаменту скульптуры – конечно, это оказалась статуя человеческого детеныша-мутанта – и утащил Саймона прочь.

   Последнее, что сквозь слезы видел Саймон, – милая мордочка Сары. На ней отражалось жуткое смущение, чуть ли не безумие, но, несмотря на это, она не отказалась развлечься на обезьяний манер с Кеном Брейтуэйтом, который снова решил ее покрыть.

   Буснер поймал на улице такси, и через несколько минут самцы оказались на Редингтон-Роуд. Именитый психиатр сразу отвел Саймона в комнату и, как обычно, ввел ему внутривенно дозу диазепама. Пока Буснер искал вену, Саймон таращил на него полузаплывшие глаза.

   – «Хуууу» что случилось, Саймон? – спросила старая обезьяна.

   – «Хууу» я не знаю, Зак, я не знаю…

   Буснер нащупал искомое и, развязав жгут, надавил на шприц. Джейн Боуэн требовала, чтобы все лекарства Саймону вводились внутривенно из-за его чрезмерной истеричности, и Буснер считал, что нужно продолжать в том же духе, да и лекарство так дозировать удобнее.

   Глаза у Саймона закатились; Буснер почувствовал, как мускулы в сжимаемой лапе расслабляются. Напоследок Саймон защелкал пальцами:

   – Когда вы колете мне… Когда я смотрю на свою лапу, когда вы мне колете… я почти вижу ее как лапу шимпанзе, правда-правда, я вижу на ней шерсть, настоящую шерсть…

   С этим новым свидетельством роста своей шимпанзечности Саймон Дайкс упал в гнездо, свернулся калачиком и заснул. Буснер с трудом распрямился поднялся на задние лапы – ночь выдалась сырая, артрит просто обожает такие – и стал внимательно разглядывать пациента.

   В рамках своего медико-философского подхода Буснер никогда не считал необходимым профессиональное бесстрастие, и теперь, глядя на морду Саймона, пребывающего в наркотическом сне, на многострадальную шерсть у него на животе, с ожогами от сигарет, именитый психиатр нашел в себе силы признать, что их отношения давно перешли терапевтические рамки. Они уже не врач и пациент, а в известном смысле союзники, объединившиеся против враждебного мира, кто бы в этом мире ни жил – обезьяны или люди. Буснер поежился, хотя в гостевой было очень жарко, прощупал задницу на предмет запавших туда опилок и ниток и отправился на третий ужин.


   Саймону снились сны. В них он снова стал человеком, шел на задних лапах, легко, чувствуя, как вытянута его спина, как в позвоночнике закреплена вершина конуса чисто человеческой экстрацепции, направленного вперед и только вперед. Его детеныши, трое маленьких самцов, с кудлатыми головками и розовой кожей, к которой так хотелось прикоснуться, вбегали и выбегали из этого конуса и все время смеялись. Из всех троих Саймону больше всего хотелось прикоснуться к среднему детенышу, к Саймону-младшему, зенице своего ока. Саймон подбежал к нему, взял на лапы, поднял над головой, прижал к сердцу, ощутил, как детенышские ножки обнимают его торс, уткнулся мордой в мягкую плоть детеныша, в затылок, и заплакал, заскулил, вдыхая всей грудью его человеческий запах, чувствуя вес, восхитительную плотность его тела.

   Позднее Саймон покинул эту утопию и отправился в другую, больше похожую на кошмар, где он и Сара спаривались, как спариваются люди. Он лежал на ней сверху, чувствуя, как ее лысое тело вращается под ним. Кожа у нее была совершенно голая, его тошнило, когда она терлась о его тело. Они походили на две бритые морды; скользкие от пота, они соскальзывали друг с друга и хлюпали. В глазах Сары Саймон видел что-то страшное, синее, хищное, они как будто кололи его, а ее кошмарный маленький рот с миниатюрными зубами раскрывался и издавал низкие рыки, неразборчивые вокализации типа «грррррнннтрахнименя, грррррнннтрахнименя!». Саймон воткнул в нее свое орудие со всей доступной ему силой, но вдруг понял, что ничего не чувствует в районе паха, там не раскрывалась в приветственных объятиях седалищная мозоль, там не оказалось ничего – просто этакое маленькое локальное ничто. Сара продолжала вокализировать «грррррнннтрахнименя, грррррнннтрахнименя!», а Саймон продолжал трудиться над ней, но ни он, ни она никак не могли кончить, спаривание длилось веками, кто бы мог подумать – минутами! Картинка из будущего, предзнаменование – как понял Саймон, снова осознав, что спит и видит сон, – грядущей старости, импотенции и смерти. Во сне морда экс-художника приняла очень обеспокоенное выражение. Он открыл пасть и завыл, заскулил сквозь свои гигантские зубы.


   Наутро Буснер поднялся рано, в самый раз, чтобы разделить первый завтрак с детенышами, собиравшимися в школу, и старшими подростками, собиравшимися на прогулку. С первыми он просто поиграл, со вторыми поиграл в драку, погладил вездесущих карликовых пони, покрыл парочку своих дочерей, которым оставалась неделя-другая до первой течки. Настоящее счастливое групповое утро. И в самое сердце этой невинной идиллии бомбой упало письмо, коричневый конверт со взрывчаткой.

   В столовую на трех лапах вошла Мери, девятая самка, держа конверт высоко над головой, и направилась к столу, за которым Зак Буснер читал «Гардиан», а д-р Кендзабуро Ямута, побочный последний самец, чистил вожаку спину. Именитому психиатру хватило одного взгляда на подносимый предмет, чтобы понять, в чем дело; вскочив на задние лапы на стуле, он обратился к группе:

   – «XyyyyyГраааа!» Мне нужно пожестикулировать с вами о чем-то очень важном. Всем взрослым, самцам и самкам, от первых до пятых включительно, через три минуты быть в моем кабинете. Всем остальным вести себя тихо. Колин, – Буснер махнул лапой восьмому самцу, – периодически заглядывай к Саймону, проверяй, все ли с ним в порядке. У нас была та еще ночка, ему может понадобиться что-нибудь от похмелья «хуууу».

   Когда созванные самцы и самки вползли в кабинет, Буснер уже прочел и обдумал содержимое конверта.

   – «ХууууГрааа», – приветствовал он собравшихся и ткнул пальцем в лежащие на столе бумаги. – Я уже жестикулировал на эту тему с Шарлоттой несколько недель назад, вскоре после того как бедняга Саймон вполз к нам в дом… – Буснер опустил лапы, окинул взглядом девять пар внимательных глаз. – Уже тогда я подозревал, что наш экс-пятый самец – мой бывший научный ассистент Прыгун – ищет способы заключить против меня союз…

   Новость вызвала у шимпанзе взрыв возмущенных рыков и вскинутых передних лап.

   – «Грррнн» а ну-ка успокойтесь, немедленно! Как я и показывал, случившееся не стало для меня неожиданностью. Вы знаете, у меня более чем достаточно врагов в общемедицинской и психиатрической иерархии «чапп-чапп». Более того, вы знаете, я никогда не кланялся этим самцам ниже необходимого и даже не думал демонстрировать им чрезмерное почтение – я просто делал то, что от меня требовалось, просто помогал тем, кого шимпанзечество привыкло обозначать «уч-уч» как психически больных.

   И вот теперь эти шакалы решили, что настал час для атаки. Прыгун каким-то неведомым образом раздобыл компрометирующую меня информацию, информацию самого серьезного свойства. Дело касается не слишком безопасных испытаний нового нейролептика, в которые я по глупости оказался замешан. Я не намерен «уч-уч» досаждать вам скучными техническими подробностями, достаточно показать, что нарушения врачебной этики, которые я, возможно – подчеркиваю, возможно, – допустил, имеют прямое отношение к Саймону Дайксу. Прыгун счел нужным привлечь ко всему этому внимание комитета по этике Генерального совета по медицине. Комитет назначил «уч-уч» расследование, а сие письмо, – Буснер схватил ненавистный листок и помахал им перед мордами групповых, – извещает меня, что на время проведения расследования моя врачебная лицензия временно отозвана «уууааааа»!

   Следующие несколько секунд в кабинете вожака царил хаос. Самцы, яростно вздыбив шерсть, скакали по столам, стенам и подоконникам, лая во всю глотку. Буснер, стоя за своим столом, сгруппировался и приготовился – если кто-то тайно намеревался выступить против него, то этот кто-то раскроет свои карты сейчас. Но никакого сознания не возникало, облако шерсти, катающееся по комнате, не превращалось в отдельных шимпанзе, заключивших временный союз, так что через минуту Буснер треснул по столешнице и громко заухал, призывая к тишине. Каковая немедленно и установилась.

   – Итак, должен вам сообщить: я не намерен лизать задницы этим самцам, более того, я решительно отказываюсь противодействовать расследованию. Я не стану им мешать… – Снова раздался дружный, но жалобный вой. – «Уч-уч» что и показывать, по-моему, поступить иначе – значит поставить под сомнение все мои достижения, всю мою репутацию. Нет, я не почетверенькаю на это и поэтому слезаю с профессионального дерева. Я продолжу лечить Саймона Дайкса, которого уже давно уважаю как шимпанзе и союзника. Я уже знаю, как организовать дальнейшую работу с ним… Я бы охотно остался жить здесь, в групповом доме, но «хуууу» хорошо понимаю, что, скорее всего, моему вожачеству здесь приполз конец, поскольку…

   В комнате снова воцарился хаос. Все прыгали, выли, скулили, барабанили по всему, что попадалось под лапы. Генри, крупный второй самец, что-то не поделил с Давидом, вспыльчивым четвертым самцом, но драться шимпанзе не стали, и группа быстро приняла единое решение, указав д-ру Кендзабуро Ямуте, что именно ему выпала честь выступить от их морды.

   Побочный последний самец встал на дыбы:

   – «ХуууууГрааааа» Зак, я складываю эти знаки от имени всех собравшихся и должен показать тебе: по-нашему, нет ничего мрачнее картины, где никто из нас больше не склоняется перед твоей восхитительной, лучезарной задницей. Более печальной картины мы не можем себе представить. Зак, мы влюблены в твою задницу, мы хотим лишь одного – иметь возможность целовать ее, твоя непримиримая позиция по вопросам психического здоровья – предмет гордости и для нас самих «хуууу». Мы хотим, чтобы ты продолжал править нами как вожак, и будь уверен – какие бы действия ты ни предпринял, наши пальцы будут в том же заднем проходе, что и твои.

   Буснеровы глазницы поневоле налились слезами. Именитый психиатр знал, групповые уважают его, но никогда не мог показать, в какой мере тут дело в страхе, а в какой – в настоящей любви. Досмотрев знаки до конца, Буснер зарыдал, спрыгнул со стола к Кендзабуро, сел у его симпатичных маленьких задних, лап и принялся чистить ему пах, тихонько урча и причмокивая. Остальные не замедлили присоединиться к этой спонтанной и глубоко дружеской групповой чистке.

   Уделив чистке должное время, Зак вскочил на задние лапы, в последний раз подбадривающе ущипнул Кендзабуро и поцеловал его.

   – «ХууууГраааа», – снова ухнул Буснер и обратился к групповым: – Что же, значит, так тому и быть. Кендзабуро, сними-ка эти отныне ненужные бумажонки, – именитый психиатр указал на развешанные в рамках по стенам медицинские дипломы, членское свидетельство Королевского общества психиатров, членское свидетельство Института психоанализа, премию Британской академии кино– и телеискусства и прочее, – а я тем временем загляну к Саймону. К первому обеду к нам заедут его бывшая первая самка и детеныши. Я очень много жду от их совместной чистки.


   Саймон в самом деле страдал от похмелья, хуже того, никак не мог выкинуть из головы картинки ночных кошмаров. И все же он был счастлив узнать, что сегодня к нему приедут экс-групповые. Буснер присел на край гнезда и нежно сообщил ему новости:

   – Вчера я ухнул вашей бывшей первой самке, и она согласилась навестить нас сегодня с детенышами «грруннн». Конечно, с ней будут и другие члены группы. Как вы думаете, сможете «чапп-чапп» вести себя в их присутствии как полагается «хуууу»?

   – Не вижу, почему нет, – отзначил Саймон, – в конце концов, вчера у меня все «гррнн» шло отлично, пока я, дурак этакий, не закурил эту чертову сигарету…

   – Покажите лучше, пока вы, дурак этакий, не занюхали этот чертов кокаин…

   – Это было дерьмо «хуууу»! Правда, первостатейное дерьмо! – перебил Буснера Саймон.

   – Очень даже может быть, и, конечно, Саймон, не в моих правилах порицать шимпанзе за употребление наркотиков…

   Тут пальцы Буснера, обычно такие проворные, застыли в неподвижности – именитый психиатр понял, что ему придется кое-что объяснить Саймону про положение, в котором оказался он сам. К чему психоаналитик-радикал немедленно и приступил, сделав, однако, одну серьезную купюру, а именно обчетверенькав стороной историю с испытаниями инклюзии, сосредоточившись на той части письма из ГСМ, где критиковались его необычные врачебные методы.

   – Вы хотите показать, – щелкнул пальцами Саймон, – что вас могут лишить лицензии за то, как вы меня лечили «хууу»?

   – Примерно так, – откровенно отзначил Буснер.

   – Но это же «уч-уч» идиотизм! Вы же вернули мне психическое здоровье, фактически спасли мне жизнь!

   Буснер изобразил на морде подобающее выражение («что вы, что вы, вы мне льстите»), но про себя подумал: первым-то делом я подверг вашу жизнь опасности, возможно, стал причиной вашего заболевания.

   – Вот что, Саймон, – продолжил Буснер, – вообще показывая, курс мы еще не закончили. Нам нужно решить проблему вашего пропавшего детеныша. Вы ведь до сих пор твердо убеждены, что у вас был третий детеныш, так «хууу»? – Саймон, не поднимая лап, кивнул. – И с этим пропавшим невесть куда детенышем связаны все остальные образы человеческого мира, которые вас мучают «хуууу»?

   – «Хуууу» да, так оно и есть. – Саймон побледнел, вспомнив о минувшей ночи, о сне, в котором он спаривался со зверем и где рядом спаривались люди. С точки зрения мира, в каком он находился сейчас с его карликовыми пони, бактрианинами и фильмами про планету людей, ночные кошмары были уже не кошмарными, а эротическими.

   – «Грруннн» Саймон, стало быть, пока мы не разрубим негативный психологический узел, связанный с людьми, вы не сможете вернуться К нормальной жизни. Поэтому нам нужно найти стабильный источник финансирования, дабы продолжить нашу работу…

   – Я заплачу вам, Зак, – взмахнул лапами Саймон, – если вам нужно или если вы хотите, я это сделаю…

   – Нет, Саймон «грррннн». – Буснер был вежлив, но непреклонен. – Мне не кажется, что нам следует так поступать. Полагаю, нам нужно как следует заключить союз…

   Буснер продолжил махать лапами, распоказывая Саймону про свою жестикуляцию с телепродюсером Найтом.

   – «Гррррннн», – провокализировал Саймон, поразмышляв. Экс-художник явно не нашел в идее Найта ничего предосудительного. – Значит, вы предлагаете нам дожестикулироваться с этим шимпанзе и принять участие в его документальном фильме про нас «хууу»?

   – Именно так. Он вполне порядочная обезьяна, я это знаю от самцов, которым доверил бы собственную жизнь, кроме того, я видел кое-какие его работы – покажу вам, самец знает свое дело. Что же касается предательства Прыгуна и этого мерзкого расследования «хууу», я уверен, с точки зрения телевизионщиков, случившееся только добавит зрительского интереса. Саймон, я понимаю, мои знаки могут показаться вам странными, но только подумайте, у телесамцов горы денег, и если нам понадобится отправиться на длительный срок в какие-то совсем дальние края – что же, они нам все оплатят.

   Потратив следующий час на аккуратную, размеренную взаимную чистку и соответствующую жестикуляцию, Буснер оставил Саймона в спальне готовиться к встрече с экс-первой самкой и детенышами. Шимпанзе расстались, достигнув полного взаимопонимания. Буснер ухнет Найту и покажет ему, на каких базовых условиях они созначны сниматься. Они готовы предоставить Найту право снимать, что он хочет и как он хочет, но при этом он должен нести все возможные расходы, одновременно оставляя за Буснером и Дайксом право запретить к показу любые кадры, которые им не понравятся.

   Буснер, разумеется, сразу же ухнул телепродюсеру. Найт оказался более чем рад пойти на предложенные условия. Амбициозный молодой самец, он быстро продвигался вверх по иерархическому дереву, кроме того, с ним работали всего трое обезьян – он сам в качестве режиссера и оператора, помощник и звукорежиссер, – так что он был не прочь рискнуть.

   – Если вы принимаете наши условия, – махнул лапой Буснер, – то, думаю, будет неплохо, если вы появитесь у меня дома в Хэмпстеде сегодня же к второму обеду, – в таком случае вы сможете, я полагаю, заснять в прямом, так показать, эфире, некие значительные подвижки в ментальном состоянии мистера Дайкса. И захватите с собой необходимые бумаги – при том, конечно, условии, что их можно подготовить за такое короткое время.

   Найт отзначил, что со всем этим нет никаких проблем, и, записав, как ехать, попрощался. Обе стороны остались исключительно довольны жестикуляцией.

   Да и предположения Буснера относительно подвижек не замедлили оправдаться.

Глава 20

   Группа Дайкса – шимпанзе сохранили старое обозначение – прибыла на Редингтон-Роуд загодя, несмотря даже на то что у Джин Дайкс была течка. В ее без малого тридцать лет течки до сих пор длились исключительно долго, а мозоль набухала с беспримерным великолепием – она-то в свое время и привлекла к Джин Саймона. Течки эти порой продолжались много недель, и Джин, будучи ревностной католичкой, привыкла использовать их по максимуму, спариваясь едва ли не каждые пятнадцать минут. В поезде, по дороге от Тейма до Лондона, самцы покрыли ее несколько раз, затем еще дважды в метро от Марилебон до Хэмпстеда, и, пока группа четверенькала от метро до Редингтон-Роуд, Джин Дайкс огласила окрестности копулятивными воплями еще четырежды, причем лишь один раз причиной вопля стал самец из ее группы.

   Вместе с Джин прибыли три самца, новые члены группы Дайкса. Вожак, Дерек, работал автомехаником в Тиддингтоне. Саймон, украдкой подглядывая за приближающимися шимпанзе из-за занавески в спальне, узнал его веснушчатую морду, толстые бедра и увесистый зад. Двух других художник раньше не встречал, они ему не понравились, особенно кругломордый самец с пышным пучком белой шерсти под. подбородком. Прямо на глазах у Саймона он покрыл его экс-первую самку у ограды, взяв Джин с такой беспечностью, что, если бы Саймон точно не знал, что происходит, ему могло бы показаться, что два незнакомых шимпанзе просто случайно столкнулись на прогулке.

   Но взрослые, спаривающиеся или не спаривающиеся, совершенно его не интересовали. Главным для Саймона были его возлюбленные детеныши. Где же они? Вот из-за ограды появилась первая маленькая головка, затем вторая. Саймон беспокоился, что не узнает, кто из детенышей кто, но страхи оказались совершенно беспочвенными. Он узнал бы Магнуса в самой плотной толпе шимпанзе, настолько детеныш выделялся белой прядью шерсти над бровями. А у Генри, младшего, мордочка такая же круглая, как и в его человеческой инкарнации.

   Детеныши пулями пролетели мимо спаривающихся взрослых и опрометью кинулись к дверям, где их поджидала компания детенышей из группы Буснера. Две группы столкнулись, и началась обычная шимпанзеческая катавасия, большая шерстяная подушка прыгала, вопила, шипела, хихикала, один ее конец гонялся за другим. Как непохоже на чопорность человеческих детей, подумал про себя Саймон, спускаясь по лестнице и застывая в прихожей у вешалки.

   Из своего кабинета выполз Буснер, четверенькая увесистыми лапами по полу, за ним следовал другой шимпанзе – Саймон узнал в нем Колина Уикса, побочного третьего самца группы,[165] немного слабохарактерного.

   – «ХуууууГраааа», – поприветствовал художника Буснер, – надеюсь, вы готовы, Саймон «xyyy»?

   – «Хууу» готовее, чем сейчас, думаю, мне уже не быть, Зак.

   Звонко, но, как всегда, негармонично зазвенел колокольчик, и Колин Уикс открыл дверь. В прихожую кубарем вкатились Саймоновы детеныши, клубок коричневой шерсти, точь-в-точь шерсти Саймона Дайкса. Клубок распался на двух маленьких самцов, которые подпрыгнули вверх и бросились к своему вожаку, крича:

   – «ХуууууГрааааа! ХуууууГрааааа! ХуууууГрааааа!»

   С разбегу они запрыгнули прямо в распростертые передние лапы Саймона, Магнус обхватил его за шею, Генри за левую лапу, и оба немедля запустили свои маленькие пальчики ему в шерсть, их знаки перемешались:

   – Вава! Вава! «Гррнн» где ты был «хууу»? У тебя есть для нас подарки «хууу»? Что ты нам дашь «хуууу»? Вава! Вава!

   – «Хух-хух-хух» так, вы двое, а ну-ка успокойтесь, успокойтесь…

   Саймон целовал и целовал любимые мордочки. Он запустил пальцы в шерсть одному, потом другому, погладил их по головкам, поцеловал их большие уши, втянул ноздрями шерстяной запах, смешанный запах его и их, истинный запах кровных родичей.

   В те считанные мгновения, когда малыши не прикасались к нему, успев сползти на пол, но не успев забраться обратно, Саймон Дайкс, еще недавно с презрением относившийся к этим зверям, решил, что можно и посмеяться над идеалом, – ибо, видя своих детенышей, понял, что не испытывает к ним ничего, кроме любви, к какому бы биологическому виду они теперь ни относились.

   – «Грррннн» как прекрасно снова трогать вас, мои дорогие, – показал он, – вы выглядите великолепно, как я рад вас видеть. Вы хорошо себя вели, не обижали маму «хуууу»? Заботились о ней, подчинялись ей «хууууу»?

   – Трррнн» дааа, вожак, – ткнул Магнус в морду Саймону, его знаки стекали по лбу Саймона этаким смысловым потом, – у нас в этой четверти очень хорошие оценки, я получил две золотые звезды от миссис Грили…

   – Ооотлично, Магнус «хууууу». Я всегда знал, что ты просто замечательный, умный юный самец.

   До этой минуты счастливая троица не замечала других шимпанзе, толпившихся в прихожей, но тут Саймон поднял глаза, услышав знакомое уханье.

   – «ХууууГраааа!» – провокализировала Джин Дайкс; убедившись, что Саймон смотрит прямо на нее, Джин махнула лапой: – Что же, старый вожак, вот мы и тут!

   Надо показать, встречи с Джин Саймон опасался больше всего. Меж ним и его бывшей первой самкой было столько всего, столько непонимания, столько стычек, столько ссор. Они никогда ни до чего не могли дожестикулироваться, будь то моральные принципы, факты действительности или иерархия. Они расходились, сходились снова, заключали союзы, устраивали перевороты внутри группы – всего не упомнишь.

   Саймон боялся, что один лишь вид морды Джин снова низвергнет его в пучину психоза. И даже если этого не случится, он представить не мог, как ему себя с ней вести, кто кому должен кланяться.

   «He бойтесь «грррннн», – успокоил его однажды Зак Буснер, – едва вы ее увидите, сразу поймете, как поступить».

   Так и случилось – инстинкты не подвели Саймона. Он подчетверенькал к Джин, отметив по пути, что она совсем не изменилась – та же аккуратно подстриженная черная шерсть над бровями, то же религиозное рвение, сочащееся из полузакрытых глаз.

   – «ХуууууГрааааа», – ухнул Саймон и, очень низко поклонившись, повернулся кругом и подставил свою дрожащую задницу Джин под морду. Она слюняво чмокнула Саймона в предложенную часть тела, а затем они поменялись ролями и уже Саймон целовал ее подставленную задницу. Следующие несколько минут бывшие первые самец и самка нежно чистили друг друга в память о былых временах, совершенно игнорируя других обезьян, занятых установлением временной иерархии.

   Глядя на эту демонстрацию не увядшей групповой привязанности, Зак Буснер испытывал смешанные чувства. Он, конечно, очень хотел, чтобы Саймон выздоровел, и наблюдаемая сцена не могла предвещать ничего, кроме дальнейшего улучшения состояния болезненного союзника. И тем не менее к радости примешивалась горечь. Саймон – его последний пациент, его последнее дело; когда он излечится, врачебная карьера Буснера подползет к концу. И старой обезьяне останется только, метафорически показывая, уползти в подлесок и свить себе последнее гнездо.

   Изгнав из головы эти мрачные мысли, Буснер стал на дыбы, побарабанил по стене и громогласно проухал:

   – «Хуууууууу!»

   Когда шум в прихожей поутих, именитый психиатр показал:

   – Я приветствую в своем доме взрослых и детенышей из прежней группы Саймона и хочу подчеркнуть, что вид ваших великолепных лучезарных задниц доставляет мне превеликое удовольствие. Однако «гррннн» мы собрались не просто так – мне, Саймону и Джин предстоит очень важная жестикуляция. Поэтому думаю, будет неплохо, если вы, детенышки, почетверенькаете в детенышскую и там поиграете – не знаю, видели ли вы, Магнус и Генри, новые игрушечные деревья, я уверен, вам понравится по ним лазать и качаться, – а вы, наши взрослые гости, полагаю, не откажетесь от первого обеда «хуууу»?

   Крупный самец, покрывший Джин Дайкс у ограды, где-то задержался, но как раз в этот миг появился в дверях, четверенькая со всей возможной помпой, столь характерной для провинциальных профессионалов. Его походка показалась Саймону знакомой – и он тут же узнал в самце Энтони Бома, своего старинного лечащего врача и союзника. Так вот кого, значит, Джин взяла на борт, вместе с механиком Дереком и тощим безбородым самцом с темно-коричневыми бакенбардами.

   – «ХуууууГрааа», – провокализировал Бом, быстро подбежал к Саймону, низко поклонился и показал: – Саймон, как я рад видеть твою задницу, пожалуйста, поцелуй мою «хууууу».

   Саймон сразу же исполнил просьбу оксфордширского терапевта.

   Буснер подполз и расцепил обоих, показывая:

   – Доктор Бом, не будете ли вы так добры покамест присоединиться к обедающим, у нас на первый обед отличный свежий дуриан «чапп-чапп». Когда же я закончу жестикулировать с Джин и Саймоном, то буду весьма признателен, если вы забредете ко мне в кабинет и помахаете со мной лапами, так показать, в интимной обстановке – если вы, конечно, не против «Хууууу»?

   Энтони Бом очень низко поклонился Буснеру и отзначил:

   – Разумеется, я ваш гость, доктор Буснер, ваша великолепная задница облаком, сизым облаком проплывает надо мной, я счастлив, что ваше божественное вожачество распространяется и на меня. Буду с нетерпением ждать минуты, когда «ггррнн» смогу запустить вам в шерсть свои пальцы.

   К ним подполз Колин Уикс и начал чистить Бома, Буснер занялся тем же. Двое самцов еще немного потешили самолюбие провинциала, а со временем все шимпанзе разбрелись по назначенным комнатам.

   Усевшись возле массивного дубового письменного стола в кабинете Буснера – Саймон и Джин свернулись клубочком в кресле, Буснер взгромоздился на пачку промокательной бумаги, – трое шимпанзе не мешкая приступили к делу.

   – «Хууууу» миссис Дайкс… – начал было именитый психиатр.

   – Пожалуйста, – прервала его Джин, – обозначайте меня Джин, доктор Буснер. Я признаю ваше временное – подчеркиваю, временное – превосходство в иерархии, и хотя изначально я не думала, что ваше «уч-уч» участие принесет моему бедному невежественному грешнику-экс-вожаку какую-либо пользу, то теперь вижу, по выражению смирения на его морде, что вы сумели схватить его за шкирку, оттащить прочь от бездны порока и в известной мере вернуть на путь истинный «хуууу».

   Буснер слегка опешил от такой напыщенной демонстрации твердости в вере, но и Саймон, и Джейн Боуэн неоднократно предостерегали его в отношении бронебойной набожности Джин Дайкс, так что именитый психиатр пропустил жесты мимо глаз и просто щелкнул пальцами:

   – Что вы, не стоит, миссис Дайкс.

   Саймон, не сложивший ни единого жеста с того момента, как детенышский смерч унесся в детенышскую, беззначно и нежно чистил Джин в паху, что и объясняло выражение смирения на его морде. Не считая детенышей, тело Джин было ему ближе всех, он знал его как свои двадцать пальцев. Шерсть, изгибы фигуры, надбровные дуги, даже особые пятна на ее длинных сосках – все это напоминало о прошлом, о групповой жизни в Браун-Хаусе.

   Теперь же, извлекая из ее паховой шерсти подсыхающую сперму доктора Энтони Бома, Саймон с величайшим уважением показал Джин:

   – Джин «чапп-чапп», напомни мне, когда мы жили вместе, у нас в доме всегда были и другие взрослые самцы «хуууу»?

   Джин круглыми глазами посмотрела на своего экс-вожака – столь глупый вопрос смутил ее.

   – «Хуууу» мой милый старый член, о чем ты показываешь «хуууу»? Дерека ты назначил вторым самцом, а Энтони – третьим, хотя и побочным. И конечно, с нами жила еще и Кристобель, но ты покрывал ее реже, чем ей хотелось, и она уползла из нашей группы гораздо раньше, чем ты сам «гггрруууунн».

   Эти знаки прошлого возбудили Саймона, вызвали в его сознании самый главный вопрос. Хотя его возвращение к детям пока что четверенькапо нормально – они узнали друг друга и очень нежно почистились, – экс-художник не мог не призначиться, что это стоило ему немалых усилий. Встреча с детьми, конечно, еще сильнее сомкнула на его теле шерстяные тиски шимпанзечества, но одновременно бросила ему в морду образы утраченного человеческого достоинства, на которое он все чаще смотрел как на психоз, сумасшествие, какую-то кошмарную чушь.

   На двух маленьких самцов по-прежнему отбрасывал тень третий – человеческий детеныш. Он помнил голое маленькое лицо Саймона-младшего, его выдвинутую вперед челюсть, его зубы с немного неправильным прикусом не хуже, а может быть, даже и лучше, чем морды двух других своих шерстяных отпрысков. А с этими воспоминаниями к нему возвращались и сумеречные картинки человеческого прошлого. Он воспоминал, как готовил детям рыбу с картошкой, как надевал трусы, как детеныши писали мимо унитаза, как зелено-желтые струи с плеском изливались на пол ванной. И везде Саймон видел трех детенышей-самцов. Так куда же подевался третий?

   Саймон извлек пальцы из седалищной мозоли Джин и сел прямо, показав одновременно от своей морды и от морды Буснера:

   – Джин, моя дорогая бывшая первая самка, я понимаю «хуууу», для тебя это очень тревожно, и видит Вожак, для меня тоже, но так или иначе, в моей «хуууу» болезни, припадке, есть один элемент – я твердо, абсолютно уверен, что у нас с тобой было три детеныша, а не два. Джин, ты можешь «хуууу» хотя бы предположить, отчего мне так кажется «хуууу»?

   Сначала Джин Дайкс, казалось, просто проигнорировала странный вопрос, разглядев лишь знаки «видит Вожак», на которые немедленно и отзначила, со всей силы ударив экс-вожака по морде.

   – «Иииик!» – взвизгнул Саймон.

   – «Врраааа!» – зарычала Джин и показала: – Саймон, я думала, ты отучился поминать имя Вожачье всуе. Помни Евангелие: в начале был знак, и знак стал плотию[166] «хууууу».

   Саймону хватило ума не отвечать на атаку; он поклонился Джин и щелкнул пальцами:

   – Прости меня «хуууу», я не имел в виду ничего плохого, но все-таки, Джин, этот третий детеныш «хуууу»? Куда он делся? Почему у меня такое странное воспоминание «xyyy»?

   Джин Дайкс не знала, что и показать:

   – «Хуууу» право же, я в самом деле не понимаю, как так может быть, Саймон. Разумеется, я-то всегда хотела третьего детеныша после того, как отняла от груди Генри, но ты «уч-уч» настаивал, что тебе нужно сосредоточиться на твоих «уч-уч» картинах…

   – Джин, «гррууннн» я правда не хочу тебя прерывать, но детеныш, о котором я показываю, старше Генри и моложе Магнуса, ему сейчас лет семь. И еще, Джин, я помню этого детеныша как человеческого «хуууу».

   Буснер тем временем играл задними лапами с Джин Дайкс в ладушки и, улучив момент, настучал ей по ступням:

   – Пожалуйста, миссис Дайкс, я понимаю, эти жесты совершенно абсурдны, но будьте так добры, уважьте своего экс-вожака, в последние дни его состояние так кардинально улучшилось…

   – Человеческий детеныш «хуууу»? Лет семи… – Ее пальцы замерли, и вдруг в зеленых глазах вспыхнул огонек. – «Хи-хи-хи-хи» человеческий детеныш! Саймон, прости меня, но ты прав, у нас «хи-хи-хи» был, правда был человеческий детеныш…

   – Что?! «Хууууу!» Что, что ты показываешь, Джин «хуууу»? – Экс-художник вскочил на задние лапы, вздыбил шерсть, всем своим видом показывая, что без крови может не обойтись.

   – Саймон, пожалуйста, «хууугрррнн» успокойся. Да, у нас был человеческий детеныш, мы его удетенышили…

   – Удетенышили «хуууу»?

   – Да, «хи-хи-хи» именно так, он жил в зоопарке, в Лондонском зоопарке. Ты удетенышил его по просьбе Магнуса и Генри. Это часть программы по сохранению разнообразия фауны – «На страже жизни», кажется, так ее обозначают. Ты ведь помнишь, детеныши очень любят животных, и вот ты подумал, что им будет неплохо иметь «грррннн», так показать, собственное животное, с которым они могли бы играть и общаться. Ты всегда был хорошим вожаком, вот и сделал все для Генри и Магнуса, почетверенькал куда нужно, подписал бумаги и стал спонсором этого животного, молодого самца лет семи от роду…

   – А какое имя, – снова перебил Саймон свою экс-первую самку, – какое имя я дал этому человеческому детенышу, Джин? Мы его вообще как-то обозначали «хууу»?

   – Ну, ты решил, что имя ему должен дать Магнус, потому что ты хотел, чтобы именно он им занимался. И, насколько я помню, он действительно дал ему имя, мне удивительно, что ты не…

   – Почему «хуууу»?

   – Ну как же, потому, что это была наша групповая шутка, ты и детеныши хихикали по этому поводу с утра до ночи. Видишь ли, когда вы с Магнусом пришли в зоопарк посмотреть на него, он что-то сделал себе с шерстью на голове, и она стала точь-в-точь похожа на твою, дорогой мой экс-вожак, так что Магнус сразу обозначил его… Саймон.


   Через несколько часов на Редингтон-Роуд прибыл документалист Алекс Найт. Экс-группа Саймона как раз собиралась домой. Подчетверенькав по дорожке к двери, телепродюсер умордозрел группу из примерно двадцати взрослых и детенышей, занятых гигантской прощальной чисткой. Он даже не стал кланяться никому из присутствующих – все были так поглощены друг другом, что все равно бы не заметили, – а сразу включил камеру. И с этого дня камера работала непрерывно много недель, такими интересными оказались для оператора сцены из жизни д-ра Буснера и его необычного пациента.

   – «ХууууГраааа», – в последний раз проухал Саймон, когда две крохотные задницы исчезли было за поворотом на Фрогнол. Магнус и Генри замерли, обернулись и проухали на прощание:

   – «ХуууууГраааа!»

   Два фальцета скальпелем разрезали послеполуденный туман английской осени.

   Саймон повернулся к сидящему на пороге Буснеру:

   – Ведь я увижу их снова, Зак «хуууу»? И скоро, правда?

   – Разумеется, разумеется, Саймон, воссоединение прочетверенькало великолепно, просто великолепно. Вы сами видели, какое участие проявила ваша экс-гтервая самка и как счастливы были ваши детеныши почиститься со своим вожаком. А Энтони Бом, Дерек и как обозначают того третьего самца «хууу»?

   – Не знаю.

   – Ну, не важно, короче, они оба и этот третий самец много раз показывали мне, что совсем не против, если вы приедете к ним в гости пообщаться с детенышами, причем они ждут вас в любое время, на любой срок и любое количество раз. И, покажу я, это совсем неплохо «хуууу»?

   – Да, пожалуй, в самом деле неплохо «ггрррннн».

   Тут Буснер заметил Алекса Найта и ухнул ему:

   – «ХуууууГраааа» мистер Найт, будьте так добры, поклонитесь нам.

   Молодой самец повернулся задом вперед и пополз к Буснеру, не выключая камеру над головой.

   – Итак, мистер Найт, – показал Буснер, похлопав телепродюсера по заднице, – вам повезло. Вы победили в конкурсе на внеочередной поход в зоопарк.

   – В зоопарк «хуууу»?

   – Вы видели, что я показал, в зоопарк. Мой союзник мистер Дайкс удетенышил детеныша в Лондонском зоопарке, человеческого детеныша, и, возможно, он и есть ключ к ужасному психозу нашего художника. Мы полагаем, что если мистер Дайкс встретится морда к морде с этим животным, то негативный комплекс, сложившийся у него вокруг понятия «человек, исчезнет.

   Разумеется, телевизионщик не понял ни знака из показанного, но все время понимающе кивал, следя затем, чтобы камера не выключалась.

   Саймон, напротив, сильно возбудился:

   – Что вы имеете в виду «хуууу»? Мы направляемся в зоопарк прямо сейчас «хуууу»?

   – Куй железо, пока горячо, – отзначил противник традиционной психиатрии, как он любил себя обозначать. – Пока вы «гррннн» ухали на прощание своим бывшим групповым, я ухнул Хамблу в Эйнсхем. Как я и предполагал, он хорошо знаком с начальником отдела приматов в Лондонском зоопарке по имени Мик Каршимп. Хамбл в свою очередь ухнул этому Каршимпу, и тот созначился устроить нам экскурсию и оказать посильную помощь. «Хууууу» кстати, уж не член ли он той самой группы?

   – Кто «хуууу»?

   – Каршимп, думаю, он член той же группы, что и один известный мне адвокат.


   Вся компания забралась в телевизионный микроавтобус. Саймон предложил Буснеру повести «вольво»:

   – Зак, будьте добры, позвольте мне, я раньше очень любил водить машину.

   Однако, увидев, сколько у машины передач – двадцать передних и пятнадцать задних, а коробка к тому же механическая, – Саймон отказался от этой идеи.

   Вместе с Найтом в автобусе прибыла звукорежиссер, Джанет Хигсон, а также ассистент и по совместительству старший подросток на побегушках Боб. Боб сидел за рулем, а Алекс торчал на соседнем сиденье, повернув объектив камеры назад, к двум шимпанзе на заднем диване. Несчастная Хигсон, прячась за спинкой дивана, из шерсти вон лезла, стараясь записать их вокализации с помощью микрофона на штанге, да так, чтобы штанга не попала в кадр.

   Мик Каршимп встретил группу у главных ворот вместе с директором зоопарка, веселым самцом, который настоял, чтобы его обозначали просто Джо. Он низко поклонился Заку и Саймону, показав:

   – Такие необычные гости с такими восхитительными задницами – большая честь для нас, пожалуйста, будьте добры, поцелуйте «грррннн» мою.

   Гости именно так и поступили, и все обезьяны зачетверенькали к человеческому вольеру. Задницей процессии служил Найт, не выпускавший из высоко поднятых передних лап включенную камеру.

   Рабочий день клонился к вечеру, в зоопарке практически никого не было. Кое-где, небрежно чистясь, поедали арахис туристы. Животные тоже вели себя вяло. В вольере для цапель величественные птицы неподвижно стояли на одной лапе, точь-в-точь как искусственные. В вольере горилл единственные признаки жизни подавала куча сена – там прятался крупный серошерстый самец.

   Люди, как и в прошлый раз, не слишком отличались от зомби и выглядели откровенно скучно.

   – «Хууу» полагаю, вы уже видели нашу группу людей, мистер Дайкс? – спросил Мик Каршимп, когда компания подчетверенькала к стеклу, огораживающему вольер.

   – Да, вы правы, – подтвердил Саймон, – один из них мне особенно запомнился.

   Саймон показал пальцем на самца, которого в прошлый раз обозначил Дрочуном. Он и сейчас привлек его внимание тем, что изо всех сил оправдывал это обозначение, дергая слабой рукой свою длиннющую венскую сосиску, закатив свои пустые, белесые глаза. Через все пузо, от пасти до паха, тянулась длинная серебряная нить слюны: струйки ритмично истекали изо рта в такт рывкам ходящей туда-сюда передней лапы, занятой онанизмом, от которого Дрочун явно не получал ни малейшего удовольствия.

   – Это наш вожак, – показал Каршимп, – он живет у нас дольше всех остальных людей.

   – Он и родился здесь «хууууу»? – спросил Буснер.

   – Нет, он родился в зоопарке «Твайкросс»,[167] у них там крупная группа людей. Но кое-кого из наших поймали прямо в Африке, вон того, например.

   Каршимп показал на другую, не менее несчастную особь, которую Саймон в прошлый раз обозначил Пассажиром. Пассажир стоял в той же позе, неподвижно, вытянувшись, одной передней лапой держась за турник, другую, в которой был зажат кусок хлеба, свесив вдоль тела.

   – Этот человек вообще-то родом из Танзании, но к нам попал из лаборатории одной фармацевтической компании, когда стал больше не нужен…

   – А что они там делают с людьми «хуууу»? – перебил Саймон Каршимпа.

   – «Хуууу» чего они там только с ними не делают, мистер Дайкс – однако все виды этой деятельности, боюсь, не слишком аппетитны. Эту особь, видимо, держали в большом вольере под открытым небом – а ведь вы знаете, люди не выносят жизни в таких условиях, – и в него, как и в других самцов, стреляли из ружей, заряженных шприцами с кокаином.

   – С кокаином «хуууу»? Ради Вожака, с какой же целью «хуууу»?

   – Хороший вопрос, я думаю, это делали в рамках некоего исследования наркотической зависимости. Людям очень не повезло – они наши самые близкие биологические родичи, поэтому на несчастных животных каких только исследований не проводят. Даже здесь, в зоопарке, мы ставим эксперименты – разумеется, как можно более по-шимпанзечески.

   – Какого рода эксперименты «хуууу»?

   На морде Саймона отразилось сильнейшее беспокойство. Он не то чтобы ожидал вот так сразу увидеть в вольере Саймона-младшего, но тем не менее образ утраченного детеныша не переставал преследовать его. Саймон внимательно вгляделся в темную комнату, где сидели люди. Будет просто жутко, невыносимо увидеть здесь знакомую морду, округлую челюсть, зубы с чуть неправильным прикусом, здесь, среди этих голых уродов. Детеныш вспоминался Саймону исключительно одетым, чаще всего в школьной форме. А если одеть этих людей, они будут выглядеть… как какое-то жуткое извращение, издевательство, вроде тех травести иных роликов про чаепитие, рекламы чая «Твайнингс» в пакетиках.

   В воображении Саймона возникла и более жуткая картина. На ней голого, совсем раздетого детеныша побрили, прикрепили к его телу электроды, воткнули в его бесшерстые лапы шприцы. Перед глазами художника встал Саймон-младший, зараженный ВИШ, отравленный сибирской язвой; вот ему раздвигают веки и брызгают прямо на незащищенные глаза из пульверизатора каким-то дезодорантом для шерсти…

   – «Хууууу» ну, разные, но мы ни в коем случае не делаем ничего такого, что могло бы нанести ущерб их здоровью. Нам интересно получить геномную карту подвидов человека. Одна из самых серьезных проблем – все люди разных видов, разведенные в неволе, спаривались друг с другом, так что мы имеем дело исключительно с гибридами. Понимаете, до последнего времени никто не знал, что существует несколько разных видов людей…

   – «Хууууу» а какие, хотел бы я знать, между видами отличия? – вставил жест Зак Буснер.

   – Шимпанзе-неспециалисту трудно отличить их друг от друга без подготовки, в частности потому, что они производят на нас такое жуткое впечатление – однако, показывая коротко, у них разные «уч-уч» цвета кожи, разные типы морд. Но тренированный глаз отличит их без труда. Впрочем, с нашей группой ничего не получится, это все гибриды, за исключением только одного. – Каршимп снова указал на Пассажира.

   Шимпанзе немного посидели в тишине и беззначии, наблюдая за отсутствием активности в вольере. Большинство животных собрались на спальной полке, однако, в отличие от шимпанзе, не выражали никакого желания прикасаться друг к другу, просто сидели рядком, их параличные, негнущиеся задние лапы торчали вперед, как у скелетов, на лысых мордах никакого выражения, никакого намека на мысль. Двигались одни только детеныши, играли на площадке под полкой. Детеныши куда больше походили на шимпанзе. Они катались по соломе, подпрыгивали, свешивались с колец и турников, щекотали друг друга и бегали в догонялки.

   Естественно, именно они и привлекали к себе внимание тех немногих посетителей, что в этот час находились в зоопарке. Зрители были просто а восхищении от человеческих детенышей и непрестанно жестикулировали про их необыкновенное сходство с детенышами шимпанзе. Саймон схватил Буснера за бедро и настучал:

   – Если я еще раз увижу, как какой-нибудь шимпанзе обозначает их «милыми», то, боюсь, не выдержку и начну орать как резаный.

   – Успокойтесь «грррннн», – отзначил Буснер, – правила хорошего жеста требуют, чтобы сначала мы позволили Каршимпу как хозяину показать нам свои владения, а уж потом приступить к делу. Придется потерпеть.

   Тут внимание окружающих стали привлекать и два взрослых человека, почти полностью скрытые за ворохом соломы у дальней стены вольера. Видны были только голые ягодицы одного из них, ритмично поднимавшиеся и опускавшиеся, и задние лапы другого, совершенно порнографически обвитые вокруг торса первого. Собравшиеся, как один, показывали на это пальцами, но никто не мог догадаться, что происходит.

   – Очень редкий случай, – пояснил Мик Каршимп, заметив, что Саймон пристально смотрит на двух людей, – они почти никогда не спариваются днем.

   – «Хуууу» спариваются?

   – Именно так, вы ведь, конечно, знаете, что люди обычно спариваются, только когда их никто не видит. Думаю, именно поэтому парочка решила спрятаться за копной. Самец ложится на самку сверху, а самка обхватывает его задними лапами за пояс. Зрелище, что и показывать, не из приятных…!

   – Они занимаются этим уже сто лет! – щелкнул пальцами Буснер.

   – Верно, верно, как вам, вероятно, известно, людям требуется порой вплоть до получаса, чтобы довести спаривание до конца, – и есть сведения, что в дикой природе половой акт иногда длится гораздо дольше. Никто пока не смог объяснить, почему это так.

   Саймон подумал, что уж он-то мог бы объяснить. Ягодицы самца поднимались и опускались, поднимались и опускались; дрыгающиеся животные вызвали из глубин памяти образ Сары, прекрасной человеческой самки. Саймон вспомнил, как ложится на нее, как ее ноги обнимают его за пояс, а он толкает, толкает, толкает…

   – Пожалуйста «хуууу», я совсем не хочу показаться назойливым, мистер Каршимп…

   – Пожалуйста, обозначайте меня Мик, – отзначил начальник отдела приматов.

   – Мик, я не знаю, но, возможно, доктор Хамбл излагал нам основную причину нашего визита «хуууу»?

   – Он показывал мне, что вас интересует какая-то особь.

   Саймон достал очередную бактрианину, прикурил и глубоко затянулся, прежде чем отзначить:

   – «Хууу» именно так. Видите ли, я помню, у вас вроде бы имелась программа, в рамках которой шимпанзе могли «уч-уч» удетенышевлять животных, так показать, спонсировать уход за ними «хууу»?

   – Совершенно верно, вы показываете о программе «На страже жизни 2000». Человеческая особь, которая вас интересует, была среди удетенышевленных «хуууу»?

   – Мы полагаем, да, – отзначил Буснер. – Мой союзник мистер Дайкс от морды своих детенышей спонсировал одну особь – молодого самца, лет семь, возможно, из этой вот группы. – Именитый психиатр показал пальцем на играющих детенышей.

   – На данный момент в зоопарке нет детенышей человека нужного вам возраста, однако давайте прочетверенькаем ко мне в кабинет «хууу», у меня там хранится полный реестр всех зверей, участвовавших в программе «На страже жизни 2000», и другие учетные книги, думаю, мы сумеем найти там вашего приемного человека.


   Хотя окна кабинета Каршимпа смотрели на задний двор здания администрации, а оно располагалось на относительном удалении от вольеров, в помещении все равно чувствовался резкий запах зверя. Мебели в кабинете почти не было – шкафы для книг и скоросшивателей да небольшой письменный стол. На стенах висели плакаты с деревьями эволюции, а также листовки с рекламой лекарств для животных.

   Команда Найта набилась в эту небольшую комнату вместе с Буснером, Саймоном и Каршимпом. Директор куда-то ускакал, указав, что должен встретить еще одну телегруппу.

   Минут пять все наслаждались взаимной чисткой, которая, как всегда у шимпанзе, призвана была установить временную иерархию. Закончив, Каршимп отполз от щетинистой компании и снял с нижней полки шкафа папку-скоросшиватель. Раскрыв ее на полу, он извлек с верхней полки куда более тонкую прозрачную папку, кинув ее к первой.

   – Это, – показал он, – и есть реестр программы «На страже жизни». Вы не помните, мистер Дайкс какой номер был у вашего человека «хуууу»?

   У Саймона отвисла челюсть.

   – Номер «хууу»? Нет, знаете ли, я удетенышил этого человека для моего самца, малютки Магнуса, а он дал ему имя… обозначил его Саймоном.

   – Саймоном «хуууу»? Вообще-то мы не даем нашим людям имен, – по крайней мере, в записях они фигурируют под номерами, – мы считаем, это слишком, они же, в конце концов, не шимпанзе, чтобы иметь имена, хотя, конечно, смотрители обозначают их теми или иными именами, так им удобнее работать. И некоторые листовки и книги, выпущенные в рамках программы «На страже жизни», конечно, «уч-уч» обобезьянивают людей. – Для примера Каршимп продемонстрировал листовку, которая призывала читателей подумать, как бы они стали «чиститься с человеком».

   – Впрочем, скорее всего, мы сможем найти в реестре имя вашего человека, а по нему найдем и номер. Минуточку… – Каршимп погрузился в изучение реестра. – Дайкс, Дайкс – ага, вот мы и нашли, что искали. Вот он, ваш удетенышевленный человек, номер девять тысяч двести тридцать четыре, спонсорский взнос на пятьсот фунтов – призначусь, весьма щедрое пожертвование. Так, а теперь мне нужно заглянуть в книгу учета животных под этим номером, и мы выясним, что с ним стало. Например, его могли перевести в другой зоопарк или куда-то еще…

   – Его ведь не могли «хуууу», – перебил Каршимпа Саймон, – передать как подопытного для какого-нибудь жуткого исследовательского проекта, правда «хууу»?

   – В этом вы можете быть абсолютно уверены, мистер Дайкс, – показал начальник отдела приматов, подполз к Саймону и погладил его, успокаивая, – мы вообще не сторонники такого отношения к животным, а ваш-то вдобавок прочетверенькивал по спонсорской программе, так что отправить его в лабораторию было бы просто бесшимпанзечно. Только вообразите себе, что бы нам устроили защитники прав животных, попади в их лапы такая информация!

   Каршимп закончил успокоительный массаж щипком и вернулся к книге учета.

   – Так, вот он, номер девять тысяч двести тридцать четыре. Очень просто с этими номерами… да, он больше не у нас, боюсь, его перевели…

   – Куда «хуууу», куда же «хууууу»? – заломил Саймон пальцы, каждый его жест выдавал жесточайшее беспокойство.

   – Если вы позволите мне так показать, мистер Дайкс, номер девять тысяч двести тридцать четыре отправился домой.

   – Домой «хуууу»?

   – Именно так, он попал в то небольшое число людей, что покинули цивилизованный мир и вернулись обратно в Африку. Номер девять тысяч двести тридцать четыре был включен в весьма, я бы показал, сомнительную программу, в рамках которой зверей, содержавшихся в неволе, выпускают обратно в дикую природу. Если вы хотите снова его увидеть, вам надлежит отправиться вслед за ним.

   Для Саймона знаки сотрудника зоопарка выглядели молнией среди ясного неба. Пришлось продолжать Буснеру:

   – Мистер Каршимп, когда вы показываете, что номер девять тысяч двести тридцать четыре отправился домой, вы имеете в виду, что он и родился в Африке «хуууу»? Что это был дикий человек «хууу»?

   – Это крайне маловероятно, доктор Буснер. На Западе в неволе живет столько людей, что отлов новых особей в дикой природе совершенно не нужен, потребность в них возникает крайне редко. Если посчитать все зоопарки, то у нас просто огромное количество людей, их так много, что нам, как и другим, приходится кастрировать самцов, едва только они достигают половой зрелости.

   Саймон очень внимательно следил за обменом знаками, и последний жест бросил его в холодный пот. Его землистого цвета морда побледнела, он схватил себя за яйца и замер, во всей позе читались неиззначенные муки.

   Буснер не отставал:

   – И почему же, мистер Каршимп…

   – Пожалуйста, ваше анальное премноговеликолепие, вы окажете мне большую честь, если будете обозначать меня просто Мик.

   – «Трррннн» хорошо, Мик, так почему же вы показываете, что эта программа «весьма сомнительная» «хуууу»?

   – Ну, как вам известно, – Каршимп принял непринужденную позу, было ясно, что он намерен изложить предмет подробно, – вся мировая антропология началась с программы, разработанной Луисом Лики. Он решил, что нужно наблюдать за людьми и другими шимпанзеобразными обезьянами непосредственно в дикой природе, и послал «гррннн» Джейн Гудолл на реку Гомбе, в Танзанию, изучать людей, Диану Фосси в Руанду возиться с горными гориллами, а Бируте Гальдикас[168] на Суматру, наблюдать за орангутанами. Относительно деятельности всех трех самок велись ожесточенные споры, однако они, вне всякого сомнения, внесли поистине огромный вклад в науку. Их работа останется в веках.

   Переползая к нашему предмету, надо признать, что программами возвращения животных в дикую природу занимались многие, в том числе и сама гуру антропологии Джейн Гудолл, но программа, в которую попал наш номер девять тысяч двести тридцать четыре, отличается от других. У Гудолл когда-то работала одна полевая исследовательница из Германии, по обозначению Людмила Раушутц. Очень богатая самка, ее представления о месте людей и шимпанзе в природе и об их взаимоотношениях в высшей степени, как бы это показать, эксцентричны. Отколовшись от Гудолл, Раушутц сумела подкупить танзанийское правительство, и ей выделили для исследований отдельную территорию в бассейне Гомбе. Там она занимается двумя вещами – знакомит туристов с дикими людьми и пытается выпускать на волю содержавшихся в зоопарках и лабораториях людей…

   – Мик, – Саймон взял себя в лапы и прервал смотрителя, – «хуууу» можете вы нам растолковать, почему Лики выбирал для своей программы Исключительно самок «хуууу»?

   – Хороший вопрос, Саймон. Лики полагал, что самцы людей воспримут самок шимпанзе спокойнее, чем самцов. У людей, как вам известно, седалищные мозоли почти не набухают, так что шимпанзе-самец может привлечь к себе излишнее «хуууу» сексуальное внимание со стороны человека.

   – Вот как, любопытно.

   – Мы, как правило, не отсылаем людей к Раушутц, но иногда, как в случае вашего юного самца, такой путь представляется разумным. В конце концов, единственная альтернатива – кастрация.

   И с этим жестом Каршимп погрузился в беззначие.


   Вечером того же дня Саймон лежал, свернувшись клубком, в своем гнезде, в гостевой гнездальне Буснеров, и смотрел передачу «Вожак-повар для старших подростков». Саймон узнал ведущего, самца по обозначению Ллойд Гроссшимп, и гостя, известного повара по обозначению Антон Мозишимп. На мордах трех юных шимпанзе, старших подростков, сражавшихся за верхнюю позицию в иерархии на телевизионной кухне, читалась смесь тревоги с томлением – прямо на их глазах взрослые принялись оценивать их стряпню.

   – «Уч-уч» Антон, – показал Гроссшимп, махая лапами в характерном ритме уроженцев Бостона, – меня не удивляет, что вы невысокого мнения о суфле этой юной самки, не думаю, что вы «хуууу» вообще обращаете внимание на юных самок, не показывая уже об изготовленных ими суфле.

   – На что это вы, «уч-уч» черт побери, намекаете «хууууу»? – отзначил франкозначный швейцарец.

   – Ни на что «хуууу», ни на что, насколько мне известно, у вас у самого три детеныша-самки «хууу»?

   Саймон не увидел, что отзначил Мозишимп, потому что дверь в гнездальню распахнулась и внутрь зачетверенькал именитый экс-психиатр. Глянув на экран, он показал:

   – «Хуууу» кого я вижу, Мозишимп, у меня есть один знакомый, он его худо-бедно знает. По слухам, у его дочерей не жизнь, а сплошное надругательство – он почти с ними не спаривается «ввврраааа»!!!

   – В самом деле, – жесты Саймона были столь же бесстрастны, сколь приветственные взмахи королевы, когда та в дни официальных торжеств проезжает по городу в карете.

   – Что случилось, Саймон «хуууу»? Поход в зоопарк расстроил вас «хуууу»?

   – А вы как думали?

   – Вы до сих пор полагаете, что этот человеческий детеныш, номер девять тысяч двести тридцать четыре…

   – Никакой он не сраный не номер «враааа»! Его обозначают Саймон «вврррааа»!

   Буснер немедленно отреагировал на проявление непокорности. Он вскочил на край гнезда и хорошенько огрел Саймона по физиономии, несколько раз – иной наблюдатель решил бы, что в гнездальню заползла ветряная мельница. Спустя секунду-другую экс-художник запросил пощады, истошно скуля и кланяясь своему вожаку.

   – Вот так, вот так, «гггруууннн» я знаю, вы расстроены, Саймон, но подобную наглость я не могу оставить безнаказанной, надеюсь, вы меня понимаете…

   – Да-да, конечно, я вас понимаю, я «чапп-чапп» прошу прощения, ваша задница столько для меня значит…

   – Знаю, знаю, но главное в другом: вы по-прежнему верите, что этот человеческий детеныш – ваш, ваш мордный детеныш, ваш Саймон «хуууу»?

   – Не знаю почему, но я до сих пор в это верю.

   – Отлично, – показал именитый натурфилософ, как он продолжал себя обозначать, и уселся на край гнезда, – в таком случае у меня для вас «гррннн» хорошие новости.

   – И какие же «хуууу»?

   – Я только что жестикулировал с Алексом Найтом, и он показал, что его компания заинтересовалась вашей историей и готова раскошелиться.

   – Раскошелиться на что «хууу»?

   – Как на что? На нашу поездку в Африку, на поиски этого человека.

   – В Африку «хууу»? И когда мы отправляемся?

   – Как только все будет готово, мы немедленно вылетаем.

Глава 21

   Видавший виды джип «тойота-лендкрузер» прыгал по ухабам на залитой дождями дороге, выбрасывая из-под колес в небо струи жидкой грязи. Грязевой душ изливался прежде всего на сидевших в кузове машины шестерых шимпанзе, которым в результате приходилось постоянно чиститься. Саймон Дайкс, некогда художник, затем пациент психбольницы, а ныне искатель приключений, примостился на скамье, зажатый между звукорежиссером Джанет Хигсон и старшим подростком на побегушках Бобом.

   Стой ночи, когда Зак Буснер помешал ему досмотреть передачу «Вожак-повар», Саймон все дни проводил в бешеной подготовке к поездке в Африку. Нужно было получить визы, проползти вакцинацию, закупить спецодежду и оборудование. Куда бы Зак и Саймон ни направлялись по означенным делам, за ними неотступно следовал Алекс Найт и его безотказная камера.

   – Главное в таких фильмах – фон, – показывал телевизионщик-документалист, – мне нужны тысячи миль пленки, ведь я должен аккуратно и гладко подвести зрителя к кульминационному моменту, когда Саймон впервые встретится с дикими людьми в дикой природе и, быть может, найдет и своего номера девять тысяч двести тридцать четыре, детеныша-самца, своего, как он верит, пропавшего отпрыска.

   Поначалу постоянное присутствие телегруппы выводило Саймона из себя. За время подготовки произошло с полдюжины весьма серьезных инцидентов, включая три кровавые драки между Найтом и Саймоном, из которых, правда, Саймон все три раза выполз победителем. Это было очень полезно: во-первых, у него наладились отношения с телепродюсером, во-вторых, экс-художник становился все увереннее и увереннее в себе. Буснер давно показывал про себя, что удивляться тут нечему, поскольку наилучшими лекарствами для экс-художника являются два самых характерных для шимпанзе вида деятельности – мордобой л секс.

   Так что Саймон мало-помалу привык к телегруппе и в конце концов попросту перестал ее замечать, не задумываясь, каким образом всякий раз возгорается его очередная бактрианина – помощник Боб услужливо подносил огонек, а Саймон даже не оборачивался в его сторону.

   Для Буснера путешествие в Африку было последним этапом пути, последней вехой в карьере, водоразделом, за которым – что? Буснер не знал. Не знал, чем займется по возвращении – если вообще чем-то займется. В тот день, когда в его дом приехала экс-группа Саймона, именитый экс-психиатр с глазу на глаз пережестикулировал с Энтони Бомом, и обмен знаками полностью подтвердил подозрения психоаналитика-радикала. Разумеется, Бом получил из ГСМ аналогичное Буснерову письмо и его деятельность тоже подлежала расследованию – Филипс постарался на славу и сообщил властям имена всех участников истории с «Крайборг фармасьютикалс».

   – Я боюсь подумать, – дрожащими пальцами показал провинциальный терапевт, – как на все это отреагирует Джин, я, конечно, лишь побочный самец, но даже такой мой статус может мигом испариться «хуууу», вы сами видели, она воплощенная нетерпимость.

   Буснер успокоил Бома, почистил, пригладил ему шерсть.

   – Доктор Бом, не стоит так волноваться. Я решил взять всю вину за ату проклятую историю на себя. Если вы будете твердо придерживаться версии, будто ничего не знали, понятия не имели, что выписываете пациентам инклюзию, хотя я вас сам об этом просил, то я всеми силами стану поддерживать такую же версию и вас мордно «чапп-чапп». Уж это я вам обещаю – будет попавшим из-за меня в переплет мордам какая-никакая, а все-таки компенсация с моей стороны за причиненные страдания. Надеюсь, в результате вам грозит лишь официальное предупреждение.

   – А как же Саймон «хуууу»?

   – А что Саймон? У него масса собственных версий насчет причины срыва. Иногда он показывает, что все из-за автобуса, который сбил его в детстве, иногда – что из-за наркотиков. Ныне он благополучно выздоравливает, и думаю, в этом свете я совершенно не обязан распоказывать ему об инклюзии, тем более что в конце концов она может тут быть совершенно ни при чем.

   На этом два медика и порешили, выбив тем самым карающий меч из лап, уже было занесших его над их головами. Буснер известил ГСМ о своем созначии дать показания по возвращении из Африки, а до тех пор не выступать на публике по столь щепетильному вопросу.

   Что же до Прыгуна, Филипса и Уотли, которым в союзе друг с другом удалось-таки стрясти Буснера с профессиональной ветки и навсегда скомпрометировать его имя, то их победа оказалась совершенно пирровой. Филипс скончался спустя неделю после судьбоносной чистки в ресторане «Человеческий зоопарк», оставшись в блаженном неведении относительно судьбы своего удара по компании – та, разумеется, бросила на чашу правосудия весь свой корпоративный вес, что привело к предпоказуемому результату: «Крайборг фармасьютикалс» полностью оправдали.

   Уотли, едва узнав, что ГСМ выслал Буснеру официальное письмо, отправился прямиком в больницу «Хит-Хоспитал» и подал заявление на вакантное место старшего научного консультанта. Его он, конечно же, и занял, однако не ранее, чем Арчер, директор больницы, получил от Буснера подтверждение, что тот собирается по собственному желанию уползти на пенсию раньше срока. Да и после этого правление Уотли протекало не без эксцессов. Сотрудники психиатрического отделения привыкли, что их вожак – шимпанзе гибкий, однако во всем, что касается иерархии, беспощадный; Уотли же, напротив, был одновременно физически слаб и донельзя авторитарен. Пациенты знали об этом не хуже врачебного и медсамочьего персонала, так что никто не удивился, когда однажды некий маньяк, которого Уотли вознамерился поколотить, изорвал научного консультанта в клочья. Раны заживали шесть месяцев, и после выздоровления Уотли был уже не тот. Некоторое время спустя он занялся семинарами на тему «Бросайте курить» совместно с Алленом Карром. А затем новости о Кевине Уотли, докторе медицины и члене Королевского общества психиатров, навсегда перестали поступать.

   На его место в больнице «Хит-Хоспитал» запрыгнула д-р Джейн Боуэн, чьи тщательные и нежные наблюдения за Саймоном Дайксом и его психозом превратились в большую статью, написанную в весьма изящном стиле.[169] Скрупулезное описание симптомов, патологии и этиологии болезни Саймона, как и преддоказывал Буснер, дало медицинскому сообществу возможность диагностировать массу аналогичных случаев, и наука признала заслуги Джейн, присвоив человекомании по типу Саймона Дайкса официальное обозначение «болезнь Боуэн».

   А Прыгун? «Хууууу» Прыгун. Наш сухопарый бледномордый экс-пятый самец, низвергнувший Буснера с дерева почета прямо на усыпанную гнилыми пальмовыми ветвями землю! Прыгун, некогда страстный поклонник именитого психиатра, а затем хитроумный и завистливый Яго, решил, конечно, что приползла пора бросить психиатрию и заняться вторым по мерзости после нее делом – написать о психиатрии роман. Основанная на жизни Прыгуна с Буснером книга под заглавием «По ту сторону сознания», главный герой которой носил обозначение «Жак Сумнер», стала бестселлером и целое лето лидировала по продажам. Литературный мир подхватил Прыгуна и повлек его от приема к приему, от встреч с читателями к четвертым обедам в его честь, кружа экс-пятого самца в головокружительном танце славы. Он вступил в клуб «Силинк» и в очередях к свежим седалищным мозолям переместился с последних позиций на первую.

   Не стоит даже и показывать, что эта фаза быстро закончилась. Исчерпав доступный ему материал – все, что было в жизни Прыгуна интересного, ограничивалось Заком Буснером и его методом, – новоиспеченный писатель не сумел завершить вторую книгу, на которую, однако, успел заключить контракт. Выплаченный аванс он потратил на шикарную жизнь, а снова устроиться на работу по старой специальности не смог – история с «Крайборгом» оставила у всех слишком неприятный осадок, чтобы иметь дело с ее участниками.

   Не прошло и нескольких месяцев, как Прыгун превратился в бедного, сломленного, всеми забытого самца. Литературный мир выбросил его на помойку так же быстро, как в свое время вознес до небес. Все его недолговечные союзники по перу и критике показывали, что, по их мнению, нет ничего более благородного, ничего более романтичного, чем писать, не надеясь на славу, не рассчитывая на читателей, в холодном доме на дереве – разве не так поступали все великие? – на самом деле имея в виду, что времени на общение с неудачниками у них не больше, чем у любых других шимпанзе в любой другой профессиональной сфере.

   Таким образом, за исключением Джейн Боуэн, единственным шимпанзе, который по окончании печальной истории с Саймоном Дайксом переполз на более высокую ветку, оказалась Сара Пизенхьюм. То последнее, счастливое, солнечное спаривание с любимым самцом в Галерее Саачи окончательно разрубило цепи, приковывавшие Сару к художнику. По неясной причине после означенного спаривания Сара почувствовала, что больше не обязана заботиться об этом экзальтированном и странном самце. Когда по окончании долгой-долгой течки она обнаружила, что беременна, несмотря на применение влагалищного колпачка размером с вантуз, то отправилась к Брейтуэйтам и предложила им составить группу.

   Стив и Кен были на седьмом небе от счастья. Они взяли в группу Эрла – своего старого, очень старого союзника – третьим самцом, побочным четвертым ухнули своего дядю Маркуса, пятым назначили знакомого по имени Кутберт и прихватили еще двух братьев, Пола и Дел роя, соответственно шестым и седьмым.

   Так что Сара наконец получила столько спаривания, сколько хотела, – теперь в нее регулярно входили длинные, мощные и молниеносные члены, которых ей так не хватало в юные годы. А когда, много лет спустя, у ее собственных дочерей начали набухать седалищные мозоли, для Сары не было большей радости, чем видеть, как дочурок мощно трахают с бесконечной любовью на мордах все их родители-самцы, по очереди и вне очереди. Когда она изредка вспоминала об экс-художнике, на ее морде всегда обозначалась неизбывная тоска, но перед глазами у нее вставал не сам Саймон, сексуальный атлет, молниеносный самец, а его рисунки, подарок Тони Фиджиса. Рисунки, впоследствии проданные за солидную пятизначную сумму частному коллекционеру.

   Пятизначность суммы особенно радовала Сару – она хорошо понимала, что, как только в Суррее узнали, какая вокруг нее сложилась группа, все мосты были немедленно сожжены.


   – «Хххууу» как вы думаете, надо ли нам чистить и шофера? – настучал побегушка Боб на плече у Саймона, трясясь в кузове.

   – Не знаю, – ответил он, – возможно, не стоит, вы же знаете, в этих местах все кишмя кишит ВИШем «хуууу».

   – «Уч-уч», – кашлянул Буснер с переднего сиденья, показывая; – Не думаю, что можно заразиться через чистку, так что давайте-ка я «чапп-чапп» попробую помочь бедняге.

   Именитый натурфилософ, как он до сих пор любил себя обозначать, запустил пальцы в заляпанную грязью шерсть на пузе у бонобо, сидевшего за рулем, и тот сразу же отозвался радостным поклацыванием зубов и даже поцеловал Буснера в морду. Психоаналитику-радикалу потребовалось все его самообладание, чтобы не отпрыгнуть.

   Перелет из Лондона оказался невыносимо долгим, вдобавок самолет все время трясло. Буснер так и не понял, почему регулярные рейсы из столицы Великобритании в Дар-эс-Салам совершает только компания «Эр-Ланка». Единственное объяснение – считать, что шимпанзе на этом краю мира, раздираемом гражданской войной, только и хотят, что узнать, как себя чувствуют шимпанзе на другом краю мира, где происчетверенькивает аналогичное бедствие.

   В столице Танзании группа Буснера – Дайкса застряла на три дня, ожидая выписки разрешения на поездку внутрь страны и выделения водителя-проводника, который доставит их к озеру Танганьика – там, в восьмистах милях от океанского побережья, и находился лагерь Раушутц. Эти три дня группа провела в попытках приспособиться к стране, где беспорядки в тот момент были куда беспорядочнее обычного. Резня в Руанде еще не закончилась, и беженцы оттуда добирались даже до далекого Дар-эс-Салама, совершенно запруживая улицы. Шимпанзе с деньгами селились в первых попавшихся домах, шимпанзе без денег просто забирались на еще не занятые деревья. Группе Буснера – Дайкса пришлось устроиться в борделе, где с них требовали почасовую оплату за комнаты.

   Это обстоятельство дало Буснеру повод категорически запретить спаривание на период, пока группа находится в Африке, а равно устроить подчиненным по сему поводу лекцию.

   – Возможно, гетеросексуальное спаривание и не является наиболее эффективным способом распространения вируса, однако местные самки в массовом порядке подвергались «уч-уч» инфибуляции,[170] а иным даже целиком удаляли седалищные мозоли. Мало того, «хууу» насколько известно, вирус продолжает мутировать. Не забывайте, мы находимся в тропиках – месте, где биологическое разнообразие достигает «чапп-чапп» пика; на планете нет другого места, где бы жило больше видов живых существ, к каковым относятся не только обычные животные, насекомые и т. д., но и вирусы. Принимая же во внимание «хууууу» жасы, охватившие сейчас Руанду и Бурунди, можно быть уверенным, что миграция возбудителей самого широкого ряда опасных болезней резко усилилась. Тем не менее, – Буснер продолжил махать своими длинными лапами, – я не слишком беспокоюсь на ваш счет, мои дорогие, так как, если не считать сотрудниц «уч-уч» этого заведения, спариваться нам будет особенно не с кем. Бонобо, как вы все знаете – за исключением, быть может, Саймона, – не слишком любят «уч-уч» проникающий секс, предпочитают петтинг нормальному шимпанзеческому половому акту. По мне, это извращение, но оно же объясняет их прискорбную исключительную плодовитость – когда у самок в матках нет чужой спермы, они беременеют с потрясающей скоростью.

   На Саймона Африка с ее морем шимпанзе произвела столь гнетущее впечатление, что он даже думать о спаривании не мог. Он вообще с трудом отличал самок от самцов в бурном шерстяном потоке, бушующем на улицах и стенах домов Дар-эс-Салама, а уж о том, чтобы определить, набухла у самки мозоль или нет, и значи не четверенькало. Поэтому Саймон держал голову у земли и просто следовал за задницей вожака.

   Водитель-проводник, рекомендованный Буснеру, оказался честным малым, но не показывал ни на чем, кроме местного пиджина на основе английского, в результате жестикулировать с ним было непросто. По мере продвижения на север дожди становились все более проливными, а дороги все более непроезжими. Сначала они ехали по извилистому и испещренному выбоинами, но все же шоссе о нескольких рядах, потом по извилистому и испещренному выбоинами уже не шоссе, но еще асфальтированной транспортной артерии, которая затем превратилась в извилистую и испещренную выбоинами уже окончательно проселочную дорогу, ведущую из Кигомы на север в Ньярабанду, что всего в пяти милях от границы с Бурунди.

   В здешних краях от беженцев некуда было деваться. Они падали на путешественников с деревьев, как перезрелые бананы, неуклюже скакали по веткам вдоль дороги, четвереньками по болоту, исполнявшему здесь функции обочины, и купались в грязи всякий раз, когда мимо проезжал автомобиль. Саймон не мог себе представить, как в этом перевернутом мире вообще выживают люди – там, где шимпанзеческая жизнь ничего не стоит, кто будет думать о жизнях нескольких десятков несчастных животных?

   Беспокойство Саймона о людской доле усилилось после чистки с одним бонобо в Кигоме. Судя по выглаженной рубашке и солнечным очкам от известнее го дизайнера, бонобо был высокозаползшим членом партии. Он показал Саймону, что сейчас спрос на человеческое мясо велик, как никогда.

   – Здесь, самец, никого не интересует, что там показывают про исчезающие виды и прочее, – махал он лапами, – люди, что ты с ними ни делай, все равно воруют наших детей, так что мы выходим в джунгли и воруем детей у них «ггрррнннямням». А учитывая, что творится на севере, у нас даже образовался отличный рынок для мяса из буша.

   Буснер, от чьих глаз не укрылись эти жесты, успокоил Саймона:

   – Не обращайте внимания на его лапы «чапп-чапп». Заповедник в долине Гомбе охраняется лучше, чем здание правительства в Дар-эс-Саламе, хотя, боюсь, нельзя показать того же в отношении заповедников в горах Вирунга, на границе Руанды и Уганды, основанных под обозначением «Исследовательский центр Карисоке» покойной Дианой Фосси. И все-таки в этих краях мы видим еще одну ироничную улыбку истории, которую, полагаю, разглядели и местные жители, – если здешние шимпанзе ежедневно убивают друг друга по поводу и без повода, то люди спокойно ходят ло лесу и едят фрукты, и никто их не трогает.

   Буснер заранее известил Людмилу Раушутц о прибытии своей группы. С ней, как почти со всеми шимпанзе, от которых Буснеру что-либо требовалось, у именитого психиатра нашлись общие знакомые. Вожак группы, где выросла Раушутц, Ганс Раушутц, был известным оперным импресарио, и оказалось, что союзник Буснера Питер Уилтшир сделал с ним несколько постановок. Уилтшир ухнул Раушутцу, и тот влапил группе Буснера – Дайкса рекомендательное письмо к плоду своих чресл, которое психоаналитик-радикал и переслал по факсу.

   Людмила Раушутц, даже по стандартам антропологии – науки, которая всегда привлекала шимпанзе нетерпимых и фанатичных, – имела чрезвычайно радикальные взгляды, считала, что люди обладают способностями к сознательному мышлению в такой же, если не в большей мере, как и шимпанзе. В своей книге «Среди людей»[171] она прямо написала, что ее полевая работа с дикими людьми настолько полно раскрыла ей замысел Вожака, насколько это вообще возможно для шимпанзе.

   Если поначалу результаты ее работы с людьми на реке Гомбе повсеместно признавались важными и исключительно глубокими как для антропологии, так и для понимания происхождения шимпанзе, то позднее научная иерархия перестала воспринимать Людмилу Раушутц всерьез – с того момента, когда критики осознали невозможность убедить самку отказаться от упрямо распространяемой ею мысли, что люди в самом деле обладают способностями, какие она им приписывает, и что по этой причине им необходимо предоставить те же права, какие есть у шимпанзе.

   Иные злопыхатели показывали, что программы Раушутц по возвращению людей из неволи в дикую природу суть не более чем предлог для привлечения туристов в ее заповедник. Те и в самом деле хотели посмотреть на людей поближе, а выпущенные в дикую природу люди, воспитанные в неволе, редко могли постоять за себя и защититься от агрессии своих диких собратьев по виду и поэтому редко отходили далеко от главного лагеря, так что посетителям заповедника было удобно подкармливать и фотографировать их. Один антрополог, побывавший у Раушутц, жестикулировал с Бус не ром до его отъезда в Африку и показал: «По-моему, это просто выставка домашних животных, а не место, где зверей учат жить заново».

   Буснер увидел и более немордоприятные вещи об исследовательнице. Ему показывали, что «мерзкая жирная самка обращается со своими домашними людьми как с шимпанзе». Другие жесты намекали на то, в чем завуалированно обвиняли Диану Фосси и других самок-антропологов, а именно показывали, что седалищная мозоль у Раушутц почти не набухает, самцов шимпанзе ей не видать, как своих ушей, и оттого, мол, она ищет себе поклонников среди самцов человека. Разумеется, на этих жестах недоброжелатели не останавливались и добавляли, что Раушутц потому лишь и сумела достичь высокой позиции в научной иерархии, а в своем лагере даже стать вожаком, что была совершенно стерильна. Буснер, впрочем, заранее ожидал увидеть такие жесты – самцы всегда показывают так о самках, сделавших успешную карьеру.

   Именитый психиатр намотал все это на ухо, но решил вести себя непредвзято. В конце концов, думал он, не годится мне, ученому, которого научная иерархия столько лет поливала грязью, верить на жесты представителям другой иерархии, которые аналогичным образом поливают грязью незнакомого мне шимпанзе.

   От прибытия к пункту назначения группу Буснера – Дайкса отделяли всего несколько часов, и именитый психиатр, вспомнив вышеозначенные жесты, задумался, а что же ждет его в заповеднике. Про себя Буснер покуда так и не решил, чем является человек номер 9234, которого экс-художник считает своим утраченным детенышем, – украшением на барочном фасаде Саймонова психоза или же его краеугольным камнем. Не желал предпоказывать, что станет с Саймоном после встречи с дикими людьми в. дикой природе – излечится он или, наоборот, окончательно сползет с ума. Буснер осознал, что работает сейчас на тех же принципах, что Алекс Найт и его команда, а они просто направляли камеру на предмет и смотрели, что будет.

   Меж тем пейзаж, открывавшийся их взорам, был просто мечтой телевизионщика. Добравшись до границы заповедника, путешественники предъявили на въезде свои документы часовому-бонобо с автоматом Калашникова в лапах и, проехав немного далее, увидели бесконечную панораму зеленого леса, простиравшегося вплоть до уползающего под самый горизонт синего пространства – озера Танганьика. Казалось, сама Мать-Природа вышла приветствовать их – тропический ливень сначала поутих, а потом и вовсе прекратился. Джип прыгал по ухабистой дороге, обрамленной с обеих сторон зарослями травы высотой в шестьдесят ладоней, из которых шел вверх густой пар. Отовсюду торчали кокосовые пальмы, а на ветвях деревьев; похожих на гигантские канделябры, красными маяками светили распустившиеся цветы.

   Алекс Найт неустанно снимал буйство природы, крутясь волчком в кузове машины.

   – «Ааааа» скоро стемнеет, – показал он Саймону, – а я хочу, чтобы у нас было достаточно панорамных планов для заставки.

   Путешественники перевалили через последний ряд холмов, и перед ними раскинулось озеро. К берегу спешили лодки местных рыбаков, взрывая веслами зеркальную поверхность воды. Там был и лагерь Людмилы Раушутц – несколько непривлекательных металлических бараков из гофролиста; их оцинкованные крыши красным пламенем горели в лучах заходящего солнца, которое выглядело огромной вселенской седалищной мозолью, рассеченной пополам линией горизонта.

   Саймон все видел и все осознавал, но в голове держал только одно – человека, в поисках которого они сюда приехали. Как скоро удастся его отыскать? Художник не находил в себе сил полностью сформировать в сознании образ Саймона-младшего, так хорошо он вписывался в общую канву психоза, – казалось, его создал тот же психический творец, что изготовил для Саймона-старшего распухшие лобные доли с участками повышенной интенсивности сигнала на томограммах. Образ голой мордочки детеныша, образ его округлой челюсти и зубов с немного неправильным прикусом переворачивал мир вверх дном, крутил колесо Саймонова психоза словно приводной ремень. Но когда Саймон встретит Саймона, колесо перестанет крутиться, и вся эта ужасная планета обезьян – так он смел надеяться – рассосется, исчезнет как мираж. Буснер наденет штаны и побреется, и они улетят назад в Англию, где политики лижут друг другу задницы в переносном, а не в буквальном смысле.

   – «ХууууГраааа».

   Шестеро шимпанзе в джипе хором заухали, сообщая о своем появлении, машина же тем временем остановилась посреди обшарпанного поселка. Навстречу выползла сама Людмила Раушутц и ее помощники-бонобо. Раушутц сразу бросалась в глаза – огромная жирная самка больше походила не на шимпанзе, а на покрытый темно-коричневой шерстью кабинетный глобус. Морда, чересчур плоская и звериная даже для шимпанзе из Германии, и коротко остриженная шерсть на голове не прибавляли ей красоты, равно как и короткое платье с чудовищно безвкусным узором, которое болталось у нее на плечах этаким извращенным соусом на неаппетитном блюде и не скрывало неприметный недообъект меж ее ворсистыми задними лапами, в самом деле неспособный вызвать никакого желания. Понятно, почему самка не носит намозольник – в нем нет необходимости, легко было предположить, что ее мозоль, практически незаметная сейчас, в течку выглядит откровенно жалко.

   Даже Саймона едва не передернуло от отвращения, и он настучал Бобу по плечу:

   – «Уч-уч» какая мерзость, у нее же вообще нет задницы!

   Буснер немедленно оборвал его низким рыком, потому что обладательница обсуждаемой, но отсутствующей детали как раз подчетверенькала к джипу, сопровождаемая внушительными бонобо, которые громко барабанили по металлическим стенам бараков.

   – «ХуууууГраааа!» – ухнула исследовательница и показала: – Добро пожаловать в мой скромный лагерь, доктор Буснер. Я весь день ждала появления на моем небосводе новой звезды – вашей лучезарной задницы. Столько лет мечтала «грррннн» запустить пальцы в вашу драгоценную шерсть и помахать с вами лапами о прискорбном состоянии современного шимпанзечества.

   Буснер повел себя как ни в чем не бывало, словно не заметив столь откровенно мерзкого лицемерия. Он выпрыгнул из джипа, изящный, как старший подросток на охоте, и низко поклонился жирной самке, показывая:

   – «Хууууу» для меня большая честь, мадам, наконец-то познакомиться с вами. Вся научная иерархия пребывает в бесконечном благоговении перед вашей седалищной мозолью – я имею в виду ту часть иерархии, которая вправе обозначаться подлинно научной, – да я и сам преклоняюсь перед висячими частями вашего тела. Почту за счастье, если вы поцелуете мою задницу.

   Наблюдая за этой сценой, Саймон беспокоился, не почувствует ли Раушутц иронии в знаках Буснера, показывавшего общепринятые жесты, но плоская морда самки не выразила ни намека на гнев. Исследовательница поцеловала предложенную задницу и попросила Буснера исполнить то же в отношении ее анальных ареалов.

   Остальные англичане тоже спрыгнули на землю и подчетверенькали к вожакам, громко ухая. К ним присоединились и бонобо, и следующие несколько минут ушли на поклоны и взаимную чистку. Когда шерстяная куча начала расползаться на отдельных шимпанзе, Буснер ткнул Саймона пальцем и дернул за лапу, подтаскивая к Раушутц.

   – «Хууууу» мадам Раушутц, разрешите представить вам шимпанзе, ради которого мы и посетили вас. Это Саймон Дайкс, «чапп-чапп» известный художник.

   Саймон очень низко поклонился, опустив морду в самую грязь, его задница задрожала, а антрополог дружески похлопала по ней лапой. Подняв голову, художник мордозрел перед собой глаза необыкновенной глубины, с необыкновенно узкими зрачками. Если он рассчитывал увидеть в них хотя бы слабый намек на человечность, порожденную неуемной страстью их обладательницы к людям, то был жестоко разочарован. В глазах Людмилы Раушутц читалось, что она шимпанзе, шимпанзе и еще раз шимпанзе, шимпанзе проницательная, любопытная, сосредоточенная.

   – «Хуууууу» мистер Дайкс, – показала самка-вожак, знаки у нее были резкие, даже зазубренные, с сильным немецким акцентом, – доктор Буснер писал мне о «хуууу» проблеме, которая вас так беспокоит. Прошу меня извинить, – ученая села на землю, погладила Саймона по заднице и хорошенько подергала за яйца, – но, если не считать вашей немного скованной походки, я не вижу в вас ничего нешимпанзеческого, не показывая уже о человеческом «хуууу».

   – Мадам Раушутц, ваша седалищная мозоль столь же великолепна, сколь окружающий нас тропический лес, ваша промежность не уступит самому Центральному разлому, из нее могли бы происходить все виды живых существ. Верно, я не выгляжу «гррннн» человеком; правда и то, что с помощью уважаемого доктора Буснера я смог проползти значительный путь со дня моего припадка и научился пользоваться своей шимпанзечностью, примирился с ней, но кое-что меня беспокоит до сих пор. Мы приехали сюда, чтобы…

   – Знаю, – немецкий антрополог-радикал оборвала его, ее жирные пальцы царапали ему зад, – доктор Буснер мне показал что вы приехали ко мне, чтобы отыскать Бигглза…

   – Бигглза «хууууу»?!! – со свистом рассек лапами воздух Саймон.

   – «Хуууу» надо полагать, он известен вам под другим обозначением, но я дала этому человеку имя Бигглз – когда вы его увидите, поймете почему. Однако я забыла о своем хозяйском долге… вот к нам подполз Джошуа, он покажет, где вы будете спать. – Раушутц повернулась к остальным: – Через час, после заката, мы в первый и единственный раз все вместе поужинаем. Мы здесь приспособили свой режим дня под режим дня людей, леди и джентльсамцы, встаем на рассвете и ложимся через час после заката. Если вам такой режим не люб, я от всей души могу показать – проваливайте в ту самую жопу, откуда приползли!

   Изобразив этот последний, наглый, если не оскорбительный жест, Раушутц издала громогласнейшее уханье, побарабанила по пустому жестяному ведру для воды и маршевой рысью учетверенькала прочь. За ней последовали и бонобо, остался лишь один, очевидно по имени Джошуа, Саймон с опаской глядел вслед удаляющейся компании – он заметил у двоих бонобо в лапах автоматы Калашникова.

   Спать гостям полагалось, естественно, в одном из бараков. Пол был бетонный, а стены из гофролиста почему-то заканчивались в ладони от него. Саймон указал Джошуа на это странное обстоятельство, но тот просто отзначил:

   – Что вползает, тому нужно дать «хуууу» выползти обратно.

   Саймон хотел было показать ему, что если сделать стены по-шимпанзечески, то внутрь ничто не вползет, но, глянув на сложенные трубочкой губы бонобо и его оскаленные клыки, решил, что не стоит, – англичане все равно захватили с собой москитные сетки и надувные матрацы.

   Оборудованные в бараке гнёзда размером едва подползали детенышам. Внутри уже обосновалось изрядное количество самых разнообразных беспозвоночных – в тенях звенели москиты, а гигантские мотыльки плавились на стеклянном колпаке принесенной Джошуа керосиновой лампы. Судя по другим, более устрашающим звукам, имелись в бараке и позвоночные, а ненавязчивый топоток и тоненький писк свидетельствовал о визите представителей отряда грызунов. Все это привело Джанет Хигсон и побегушку Боба в такое возбуждение, что они начали играть в спаривание, хотя течка у Джанет ожидалась еще очень нескоро.

   Оказанный прием не смутил одного лишь Зака Буснера. Еще юным шимпанзе он много странствовал в тропиках, изучая особый вид извращенной истерии у малайцев, известной как синдром лата, и оттого спуск к озеру, убогие строения лагеря и красота окружающего девственного леса вызвали у него приступ ностальгии. Видя, в какое плачевное настроение погрузилась его группа, Буснер подполз к двум пыхтящим телевизионщикам и схватил их обоих лапами, показывая:

   – «Чапп-чапп» а ну успокойтесь! Верно, мадам Раушутц вела себя странновато, но думаю, у нас с ней установятся вполне нормальные отношения. А что касается барака, то я с юных лет сохранил ряд навыков, которые позволят нам чувствовать себя здесь более или менее сносно.

   Буснер показал, как натягивать москитные сетки и как складывать вещи, чтобы до них не добрались крысы. Он также достал из рюкзака стопку бумажных тарелок, наполнил их парафином и поставил возле гнезд.

   – Эти штучки избавят наших многочисленных шестилапых друзей от желания познакомиться с нами ближе, чем нам бы хотелось «хи-хи-хи».

   Тут Саймон испытал большое облегчение – да, он каждый день обильно поливал себя самыми разнообразными репеллентами, но ему становилось все труднее изгонять из шерсти клещей, вшей и прочих насекомых, норовивших там поселиться.

   Означенное обстоятельство, кстати, сильнее других заставляло Саймона мириться с тем фактом, что он все-таки шимпанзе, как бы глупо это ни выглядело. Трудно отрицать, что у тебя есть шерсть, когда невозможно увидеть волдыри от москитных укусов, скрытые под волосами, но оттого ничуть не менее болезненные.

   Группа Буснера – Дайкса почистилась, как смогла, а затем осторожно покинула барак. Осторожно по той причине, что, как всегда в тропиках, ночь вступила в свои права с умопомрачительной быстротой и шимпанзе объяла кромешная тьма – не тьма даже, а словно бы бессознательное самой матери-Земли. Древний лес меж тем гудел, пыхтел, ухал и стонал на дующем с озера ветру. Писк летучих мышей и звон насекомых наполняли остывающий воздух. В некотором отдалении какие-то более крупные животные ломились сквозь джунгли по своим неведомым делам, однако Саймон, как ни напрягал слух, не мог уловить характерные гортанные вокализации диких людей.

   На открытой веранде самого большого из бараков стоял длинный стол, напоминавший скорее козлы; за ним и состоялся ужин. Шимпанзе уселись под ночным небом, отражающимся в синей воде озера, и принялись жевать. В меню значились сардины-дага – эту-то рыбу и спешили доставить на берег лодки, которые гости видели на озере, подъезжая к лагерю, – и свежие фиги, то и другое в значительных количествах; в качестве развлечения сотрапезникам предлагалось периодически отрывать глаза от тарелок и, прищурившись, наблюдать за рыбачьими фонарями, качающимися на поверхности озера.

   Впрочем, времени на это у них почти не было, потому что первый и единственный ужин в обществе самки-вожака оказался отнюдь не таким скучным, как ожидалось. Перво-наперво выяснилось, что группа Буснера – Дайкса не единственные гости в лагере. Перепрыгнув через ограду веранды и приземлившись на пол, англичане увидели, что их ждет еще одна группа шимпанзе, три самца и пять самок, может быть даже шесть. Все они принадлежали к белой расе – в лучах фонарей их бледные морды ярко светились, – все носили новомодную тропическую одежду, совершенно непригодную для тропиков: куртки из гортекса и прочей синтетики ярких тонов, сплошь усыпанные карманами на молниях, липучках и кнопках. Для чего все это нужно в таком количестве, понять было решительно невозможно.

   В такой откровенно нелепой экипировке по Африке могли четверенькать только голландцы.[172] Так оно и оказалось.

   – «Xyyyy», – хрипло провокализировала Раушутц, грузно вывалившись навстречу группе Буснера, – вижу, вы уже познакомились с моими гостями, группой ван Грейна из Нидерландов…

   – Нет, еще не познакомились, – отзначил за всех Буснер, – но, тем не менее, счастливы быть представлены, их задницам так идут высокотехнологичные новенькие одеяния.

   Все шимпанзе поклонились друг другу. Если Раушутц и заметила иронию в знаках Буснера, то не подала виду.

   Голландцы поклонились англичанам первыми. Их вожак по имени Оскар, самец с весьма суровым выражением морды, указал, что группа прибыла сюда в качестве представителей нидерландского филиала общественной организации «Проект «Человек», цель которой – добиться хотя бы ограниченного распространения на людей, живущих как в дикой природе, так и в неволе, прав шимпанзе.

   – Мы приехали почиститься с мадам Раушутц, – показал он своими коротенькими мерзкими пальцами, – потому что она «хуууу», как бы показать, самая «хуууу» великая самка из ныне живущих…

   – Этот ее статус, конечно, обусловлен успехами в сфере возвращения выросших в неволе людей в дикую природу «хууууу»? – вставил Буснер.

   – Разумеется «гррннн», но не только. Мы полагаем, что она, знаете ли, в духовном плане превосходит других антропологов. Она, можно показать, почти святая и к тому же не отличается фанатизмом.

   Тут Буснер вспомнил, что Раушутц писала в своей книге «Среди людей», и предпочел вытянуть папы вдоль туловища. Однако сама антрополог вовсе не собиралась оставлять без обсуждения столь вовремя поднятую тему. Со своего места во главе стола, на которое она, пышно колыхаясь, взгромоздилась в начале ужина, исследовательница обратилась к сотрапезникам, наслаждавшимся фигами:

   – Я «чапп-чапл» очень благодарна Оскару, ведь он защелкал пальцами о духовности. Для меня человек вовсе не какое-то грубое, безмозглое животное, отнюдь нет. Наоборот, общаясь с дикими людьми, я чувствую, как они учат меня, учат своей неподвижностью, своей неприкасаемостью, своей кажущейся изоляцией и одиночеством. Именно так они научили меня, что значит быть шимпанзе. И покажу вам, я не знаю лучших преподавателей этого предмета.

   Махая лапами, Раушутц посасывала коротенькую черную сигару, зажав ее в желтых клыках, и периодически прихлебывала персиковый шнапс из жестяной кружки. Саймон знал про шнапс потому, что, при всех недостатках лагеря Раушутц, к их числу не относилась традиция блюсти трезвость. Бутылки со шнапсом появились на столе вскоре после того, как за него уселись гости, и по мере опустошения заменялись полными.

   Впервые после срыва Саймон как следует расслабился и потому смог позволить себе пить что-то действительно крепкое. Он разглядел нечто в антропологе-радикале и неожиданно почувствовал себя очень уверенно. Оказавшись морда к морде с самкой шимпанзе, которая в самом деле верила, будто люди способны сознательно мыслить, он словно бы понял, что именно будет означать для него отказ от этой веры.

   Конечно, сыграл свою роль и сам лагерь Раушутц, воплощенный анахронизм. Исследовательница, хвастаясь при всякой возможности своей глубокой духовностью, тем не менее командовала лагерем точь-в-точь как чиновник из метрополии времен колониального владычества. Официанты-бонобо не показывали белым шимпанзе никаких знаков, спрашивая только, можно ли унести тарелку и не желают ли гости добавки. В остальном они старались держаться как можно более незаметно, а когда обращались к Раушутц, обозначали ее «важжжа». Она же обращалась к ним только по имени, как к старшим подросткам, либо просто подзывала к себе коротким, высокомерным уханьем.

   – Мы стоим на краю пропасти, – продолжала исследовательница, пока гости управлялись с рыбой, – на грани катастрофы вселенских масштабов, и если мы, шимпанзе, не сумеем ее предотвратить, то в будущем глубоко пожалеем…

   – И что же это за катастрофа такая «хууууу»? – не выдержав, резко перебил ее Саймон.

   – Это, мой «ггрррнн» дорогой человечий союзник, истребление ваших, с позволения показать, собратьев по виду. Да, «хууууграааа» минет еще пятьдесят лет, и в дикой природе не останется людей, и с их гибелью уползут в небытие наши шансы духовного очищения. Нам следует хорошо помнить знаки Шумахера: если шимпанзе выиграют битву с природой, они же и окажутся побежденными!

   По мере того как Раушутц развивала свою мысль, англичанам становилось понятно, что она в принципе не возражала бы, если бы шимпанзе оказались-таки в итоге побежденными, и всползла на дерево идентификации себя с человеческим сознанием так высоко, что потеряла уважение к целому ряду традиционных шимпанзеческих ценностей. Если не считать полагавшейся по правилам хорошего жеста чистки, которой исследовательница удостоила гостей при встрече, она, как не преминул заметить Саймон, ни к кому не прикасалась. Ее знаки словно парили в облаках, они не имели смысла, не проникали в самую кожу, как настоящие жесты. Мало того, ее бонобо ходили с автоматами Калашникова потому, что лагерь нуждался в защите от толп беженцев, четверенькающих по дороге из Ньярабанды, но на причину всего этого – на бесшимпанзечное истребление ее истинных собратьев по виду, происползающее в соседней с лагерем стране, – ей было глубоко плевать.

   Впрочем, она упомянула о северной резне, но лишь в том смысле, что эти события, эти сполохи апокалипсиса, надвигающегося по причине истребления людей, очень ее раздражают: из-за них у нее трудности с доставкой грузов, из-за них ездить из лагеря в столицу небезопасно, и, конечно – вот тут Раушутц в самом деле возбудилась, – все это теоретически угрожает жизни и здоровью ее драгоценных людей, возвращенных в дикую природу ее собственными лапами. Даже Саймон внутренне возмутился столь откровенным, напыщенно холодным безразличием к судьбам миллионов ее братьев-шимпанзе, но худшее ожидало впереди: Раушутц начала показывать о некоем кастовом конфликте, который в самом деле беспокоит и пугает ее. Победа в этом конфликте, показывала она, важнее и серьезнее для шимпанзечеетва чем в любом другом, и сторонами в нем, разумеется, выступали она сама и международная антропологическая иерархия.

   – Они «хуууу» смеют обозначать меня как уродливую шлюху, – ткнула она пальцем в воздух, словно желая пронзить грудные клетки всех сидящих за столом. – Намекают, что я «уч-уч» вступала с моими людьми в половые отношения. Как это типично. Разве не так на протяжении всей шимпанзеческой истории игнорировали и унижали самок в нашем обществе «хуууу»? Я очень обеспокоена судьбой животных, я слишком сильно их люблю, – конечно, это означает, что я с ними спариваюсь, ведь, раз я самка, мое желание быть покрытой покрывает во мне все остальное «вррраааа»! И вот так, одним жестом, они перечеркивают все и обрекают моих людей, моих прекрасных, сладких людей на жалкую долю и в конечном итоге на истребление «рррряввввв»!

   Словно в ответ на сей страстный рев из темноты окружающего леса грянул ответный крик, крик гораздо более низкий. Для Саймона это был странный крик – незнакомый, почти чуждый, но одновременно – и здесь заключался весь ужас – родной. Все сотрапезники мигом опустили лапы и захлопнули пасти, все повернулись в ту сторону, откуда, как им показалось, донесся вопль. У всех в мозгу возник один и тот же вопрос; задал его Буснер:

   – Покажите нам, мадам Раушутц, это кричит один из ваших людей «хуууу»? Мы провели у вас уже порядочно времени, но не видели пока ни одного человека.

   Прежде чем отзначить, исследовательница глубоко затянулась, а когда стала жестикулировать, пальцы заплясали в выпущенном из ноздрей и пасти дыму, – казалось, у нее отросла серая борода:

   – Тррррнн» да, доктор Буснер, это крик человека, одного из моих бедных людей. Дикие люди в бассейне Гомбе распространены в очень широком ареале, но те, кого «чапп-чапп» в дикую природу вернула я, предпочитают не отползать далеко от лагеря. Во второй половине дня они отправляются на труднодоступный залив озера, купаться. А сейчас возвращаются в свои укрытия. Если вы «ааааа» хорошенько прислушаетесь, то услышите, как откликаются другие члены группы.

   Шимпанзе замерли в тишине. Саймон почувствовал, как шерсть встает дыбом, и плотно сжал в лапе стакан со шнапсом. Он сосредоточился на фоне – на ночных звуках, на стрекоте цикад, на его ритме, на свисте пролетающих мошек – и услышал:

   – Твввввооооооййййййуууууумммммааааатьтвввввооооооййййуууууумммммаааать!

   Как странно! Саймон окинул взглядом морды других шимпанзе. Они все тоже сосредоточенно прислушивались к звукам ночного леса, надеясь различить вокализации людей, но смогли ли – как удалось ему – услышать в этих низких, резких криках ярость и отчаяние? Судя по мордам, нет. Ничуточки.

   – Тввбввооооооййййййуууууумммммааааатьтвввввооооооййййуууууумммммаааать! – ответил на крик третий человек. Затем еще один, затем еще и еще, пока человеческие вопли, один за другим, не стали накатываться на ужинающих, как штормовые валы.

   Какофония продолжалась несколько минут, потом все мало-помалу стихло. Раздался последний, немного более высокий, чем предыдущие, вопль «Твввоойййууумммааать!», и наступила тишина. Раушутц, с улыбкой от уха до уха, продолжила жестикулировать:

   – Тррннн» вот, господа, вы слышали ночной человеческий хор. Полагаю, это один из самых потрясающих и глубоких звуков на всей планете. Услышав его раз, вы не забудете его никогда. Нам необычайно повезло, мои дорогие союзники «чапп-чапп», что мы его услышали. Мы – избранные. Эти люди когда-то жили взаперти, в зоопарках, в клетках исследовательских лабораторий. Их заражали болезнями, от которых страдают шимпанзе, над ними издевались смотрители-шимпанзе, но теперь шимпанзе даровала им свободу «ХууууГраааа»!

   – «Хууууу» пожалуйста, мадам Раушутц, – уважительно щелкнул пальцами Буснер, – заключен ли в тех звуках, которые мы только что слышали, какой-либо смысл?

   Раушутц довольно улыбнулась и отзначила:

   – Да, доктор Буснер, звуки сии полны смысла. Эту вокализацию человек издает, когда собирается в гнездо. Это нежный призыв от самцов к самкам, он показывает им, что ночные укрытия готовы и можно спариваться. И, леди и джентльсамцы, нам «хуууу» тоже пора по гнездам. Я снова показываю: добро пожаловать в лагерь Раушутц. Доктор Буснер, вам «ггррнн» и вашей группе придется встать до рассвета. Бигглз живет в нескольких милях отсюда, так что выползти надо очень рано. Что же до вас, мистер ван Грейн, то для вашей группы у меня тоже заготовлена обширная программа «ХуууууГрааа»!

   Ухнув, антрополог-радикал побарабанила по столу, перемахнула через парапет веранды, прошелестела сквозь кусты и исчезла во мраке ночи, сопровождаемая двумя бонобо.

   Сидя за столом в тишине, группа Буснера – Дайкса обменялась многозначительными взглядами. Одни и те же мысли ползали у них в мозгу, перепрыгивали из клетки в клетку серого вещества, как старшие подростки с ветки на ветку. Любит ли Людмила Раушутц людей так сильно, как старается показать? Этот людской крик – что он такое, только призыв к человечьим самкам или к ней тоже? Что, если прямо сейчас Раушутц занимается извращенным спариванием с особями другого вида?

   Буснер, Дайкс, Найт, Хигсон и побегушка Боб встали на задние лапы и, низко поклонившись голландским шимпанзе и бонобо, которые по-прежнему неподвижно стояли в тени, отправились по еще теплой земле к себе.

   В бараке Буснер зажег керосиновую лампу, и все шимпанзе, без единого знака, срочно занялись взаимной чисткой. Возможно, виновата была напряженная атмосфера за ужином, а возможно, еще более напряженная атмосфера в лагере Раушутц вообще, но, так или иначе, седалищная мозоль Джанет немного набухла, и ей очень захотелось, чтобы самцы ее покрыли. Саймон, войдя в нее, сделав нужное количество движений, клацнув челюстями и кончив за пару секунд, сразу успокоился. После жутких жестов антрополога и еще более жуткого безжестного сознания с ними голландских защитников прав животных лучшего снотворного, чем восхитительная, успокаивающая посткоитальная чистка и объятия союзников, и быть не могло. Шимпанзе едва успели забраться в свои гнезда и натянуть москитные сетки, как их немедленно сморил сон.

Глава 22

   Саймон, как и приказала начальница лагеря, проснулся на рассвете. Еще не успев понять, взошло солнце или нет, художник услышал звуки леса – лай бабуинов, трескотню попугаев, ибисов и других птиц, гортанные крики людей и восхищенные вокализации шимпанзе.

   Саймон откинул москитную сетку, выпрыгнул из гнезда и натянул куртку-сафари. Скребя когтями по бетону, он на задних лапах подошел к двери и, увидев, что союзники уже встали, распахнул дверь и нырнул в пучину нового дня, осененного белесым, серым небом.

   Перед его заспанными глазами предстала странная на первый взгляд сцена. Лагерь был заполнен фигурами – шерстистыми телами шимпанзе, бегавших туда-сюда, и телами повыше, принадлежавшими их ближайшим биологическим родственникам.

   В этот ранний час в лагере Раушутц кормили выпущенных на волю людей. У веранды близ главного барака стояла лохань с едой. Над ней надзирали два бонобо. Люди, похожие, как обычно, на зомби, не спеша выходили на задних лапах из-под деревьев и небольшими группками, по двое – по трое, и взрослые, и детеныши, преодолевали открытое пространство и подходили к лохани.

   Бонобо направляли гостей к цели при помощи двух длинных шестов. Если кто-либо из людей норовил прихватить больше бананов, фиг и хлеба – такое у них было меню, – чем положено, бонобо оттесняли его от группы и от еды, безжалостно – по крайней мере, так казалось Саймону – охаживая шестами.

   Люди, получившие свою порцию, в беспорядке толпились у лагерных ворот. Всего их насчитывалось пять-шесть десятков особей – Саймон не мог показать точно, у всех была одинаково серая шкура, и в сером утреннем свете художник с трудом отличал одних зверей от других. Кроме того, мешал сам вид их отвратительных тел и вялость движений. Глаз шимпанзе привык отслеживать очень быстрые движения, и Саймону требовалось постоянно себя одергивать, задумываться, удостоверяться, что там, куда он глядел, стоит, сомкнув колени, передние лапы в боки, отвесив челюсть, закатив глаза, та же самая особь.

   В этом лесу призраков четверенькали голландцы. Они терлись о людей, пытались чистить их, издавали вокализации, низкие, гортанные звуки, похожие на людские, которые, как им казалось, люди каким-то образом поймут. С точки зрения Саймона, никакого успеха подобные действия не имели – люди совершенно не желали обращать на шимпанзе внимание. Подчетверенькав поближе к толпе, экс-художник поставил уши торчком и смог после этого отличить вокализации представителей одного вида от таковых же другого. Голландцы урчали, ухали, пыхтели и чмокали губами, изо всех сил пытаясь донести до людей мысль, что они просто счастливы быть рядом с ними. Люди со своей стороны просто бормотали что-то бессмысленное, снова и снова бурча по-свински:

   – Твоюмать-твоюмать-твоюмать-твоюмать.

   Саймон недолго наблюдал за этой сценой – знакомая лапа схватила его за загривок и настучала по шее:

   – «ХууууГрааа» доброе утро, Саймон, гляжу, только рассвело, а вы уже на лапах, как и приказывала мадам!

   Саймон обернулся мордой к вожаку.

   Буснер пребывал в превосходном настроении – утренняя атмосфера лагеря Раушутц ему положительно нравилась, его морда вся обратилась в морщины, подчеркивая, что именитый психиатр заинтригован и размышляет.

   – Поползем, – продолжил Буснер, – «гррннн» мадам ждет нас на главной веранде вместе со своими «хух-хух» ближайшими союзниками!

   Самцы прочетверенькали через лагерь и запрыгнули на главную веранду. Там уже сидела Раушутц, в другом платьице, таком же отталкивающем, как и вчерашнее, при ней была небольшая группа людей. Саймон почувствовал себя неловко, оказавшись так близко к голым животным, поэтому стал в углу веранды и отвернул морду. Раушутц проводила нечто вроде чайной церемонии, половником наливая в жестяные кружки из большого чана дымящуюся жидкость и вручая кружки в протянутые передние лапы людей.

   Судя по всему, угощение людям нравилось. Они опрокидывали кружки в пасти, поднимая глаза к стальной крыше веранды и никак не реагируя на то, что горячий чай заливает им грудь.

   – Чай, – тихонько настучал Буснер Саймону по запястью, – нет ничего прекраснее утреннего чая!

   Хотя, на взгляд Саймона, эти люди не больше отличались друг от друга, чем те, которых он видел на другом конце лагеря, была тут одна особь, выделявшаяся из толпы, – низкорослый самец с порослью рыжей шерсти между сосков и с не менее тошнотворной порослью шерсти того же цвета между толстых задних лап. Пока Буснер и Раушутц кланялись друг другу, он улучил момент, схватил со стола видавшую виды сахарницу и высыпал ее содержимое себе в разинутую розовогубую пасть, а затем, демонстрируя, видимо, чудеса скорости для человека, побежал с веранды прочь.

   – «Хууууу» он украл сахар! – щелкнула пальцами Раушутц, и все шимпанзе побежали за сладкоежкой.

   Тот, конечно, мгновенно получил от краденого весь доступный максимум удовольствия. Ничем иным Саймон не мог объяснить, что самец начал ходить кругами, мяукая и мыча:

   – Твоюмать-твоюмать-твоюмать.

   Буснер, стоя локоть к локтю с Саймоном, снова застучал:

   – Думаю, через пару минут уровень сахара у него в крови достигнет пика – у этих существ поразительно быстрый метаболизм. Они, разумеется, совершенно непривычны к стимуляторам, и «грррннн» потребление кофе и сахара производит на них поистине драматический эффект.

   Последствия приема сахара, хотя и не могли считаться драматическими, были на морду. Вор добрался до стены главного барака и, уставившись на нее, стал биться о металлическую преграду раздутой, как у гидроцефала, головой – «бумм-бумм-бумм», – бодая постройку, словно какое-нибудь четвероногое, бык или кабан, бодает дерево. Подчетверенькав к двум наблюдателям, антрополог-радикал осияла номинально возвращенного в дикую природу человека взглядом, который выражал безграничное восхищение, и показала:

   – «Хууууу» смотрите, с какой силой и точностью он бьет по стене. Думаю, можно без тени сомнения утверждать, что он очень неплохо понимает законы физики.

   Вслед за Раушутц к наблюдателям подполз Джошуа, бонобо, главный помощник самки-вожака, а с ним и остальные члены группы Буснера – Дайкса, которые, пока вожак и его пациент наблюдали за людьми, четверенькали к озеру чиститься. Увидев, что все собрались, Раушутц взмахнула лапами:

   – «ХуууууГрррннн» итак, мы хорошо вас приняли, и я уверена, что вы, – антрополог ткнула пальцем в Алекса Найта, чья камера уже давно призывно жужжала, – представите нашу «уч-уч» работу на телеэкране в выгодном свете. А теперь вам пора. Человеческий детеныш, которого вы ищете, живет на юге, в роще, часах в пяти отсюда. Если вы хотите его увидеть и вернуться обратно до темноты, отправляться «хуууу» следует немедленно. Джошуа будет вашим проводником.


   Все утро компания четверенькала и прыгала с ветки на ветку. Около полудня путники перевалили через последний зеленый холм и под палящим солнцем спустились к небольшому заливу. На берегу сидела сиротливая группа людей, пять – семь взрослых и пара детенышей. Джошуа, бежавший впереди, неожиданно выскочил из кустов, залаял во всю глотку и принялся скакать туда-сюда, словно пони-собачарка. В результате ему удалось отбить от группы одного из детенышей; бонобо оттащил его в сторону и погнал к обезьянам, стоявшим на задних лапах под сенью деревьев и внимательно наблюдавшим за действиями проводника.

   Бедный детеныш идти не хотел, все время отклонялся то влево, то вправо. Глядя на него, Саймон решил, что выглядит он, пожалуй, немного печальнее и несчастнее остальных номинально возвращенных в дикую природу людей, которых художник видел в лагере. Жалкая голая кожа вся в шрамах и ссадинах, морда опухла от укусов насекомых, шерсть на голове давно обратилась в мочало. Джошуа, подогнав детеныша на расстояние пяти метров от шимпанзе, показал:

   – Мистер Дайкс, перед вами тот самый человек, которого вы хотели видеть. Тот самый, которого нам прислали из Лондона. Тот самый, которого вожак обозначает Бигглз.

   Жмурясь на ярком полуденном солнце, Саймон долго и внимательно смотрел на тупую, звериную морду человеческого детеныша, а тот – на Саймона. Глаза детеныша словно подернулись пеленой. Они ничего не видели. Саймон запечатлел в памяти его голую маленькую морду, выдвинутую вперед челюсть, зубы с немного неправильным прикусом, а затем повернулся к своим, громко проухал и показал компании:

   – Ну, можно ползти назад.

   Что они и сделали.


   Поздним вечером того же дня Саймон Дайкс и Зак Буснер сидели перед сном на небольшой веранде у своего барака и наслаждались взаимной чисткой. Остальные члены группы уже мирно посапывали в гнездах. Перед двумя самцами стоял стол с керосиновой лампой, ее шипение сливалось со звуками ночного леса.

   Самцы лениво попивали из горлышка шотландский виски, передавая бутылку из лап в лапы, и обсуждали события дня.

   – Отличная штука, – показал Саймон. – «Гррннн» это ведь «Лафройг», не так ли «хуууу»?

   – Совершенно верно, – отзначил его вожак, – я его отхватил в беспошлинном магазине в Дар-эс-Саламе, вот, глотните-ка еще.

   Союзники выпили еще, после чего Буснер распрямил спину и взял Саймона за подбородок, настукивая:

   – Что же, союзничище, призначьтесь, вы ведь не узнали Бигглза «хуууу»?

   – Нет, совсем нет. Я совсем не узнал его. Он выглядел точь-в-точь как другие люди, такой же мерзкий, тупой и длиннолапый «хух-хух».

   – А теперь покажите мне, – Буснер наклонился вперед, – как вы себя чувствуете? Теперь, когда вы сами увидели, что не узнаете его, – развеялся ваш психоз или нет «хуууу»?

   – Да, от него и следа не осталось. И дело не только в Бигглзе – тут еще сам лагерь. Попав сюда и увидев, до чего готова дочетверенькать эта самка, лишая сама себя шимпанзеческого достоинства, я стал другой обезьяной.

   – Знаете что, Саймон, – изящно изогнул пальцы Буснер, едва-едва тревожа воздух, – некоторое время назад мне приползла в голову мысль, что в вашей человекомании никак нельзя видеть обычный, заурядный психоз «хуууу».

   – Вы правда так считаете «хуууу»?

   – Да, я хочу показать, что избранный вами метод проверки действительности на истинность – мы, психологи, так обозначаем способность сознания отличать реальное от воображаемого, – как я наблюдал его на протяжении нашего знакомства, не может считаться ошибочным; скорее, он просто «хуууу» другой, не такой, как у прочих шимпанзе. И вот недавно, напомнив себе, что до припадка вас очень беспокоили вопросы, связанные с самой сутью понятия телесности и его соотношением с понятием шимпанзечности, я подумал – и, надеюсь, вы простите меня за эти жесты, если не созначитесь со мной, – а не следует ли понимать вашу абсолютную убежденность в том, что вы – человек и что именно человек является самым высокоразвитым видом приматов на Земле, как своего рода сатирический троп «хуууу»?

   Саймон поразмыслил немного, а потом просто щелкнул пальцами:

   – Это образ.

   И союзники, нежно обняв друг друга и передавая из лапы в лапу бутылку виски, надолго погрузились в беззначие, а вокруг во тьме экваториальной ночи бегали и выли люди, оглашая лес своими полубессмысленными вокализациями:

   – Тввввооойййуууммммаааать-Тввввоойййууумммааать-Тввввооойййуууумммааать.


Примичания

Примечания

1

   Лики Луис Сеймур Базетт (1903–1972) – английский археолог, палеоприматолог. – Здесь и далее, если не обозначено особо, прим. перев.

2

   Баронесса Ван-Лавик-Гудолл Джейн (р. 1934) – британский антрополог, основатель заповедника на реке Гомбе в Заире (в наст, время – национальный парк). Крупнейший специалист по этологии дикого человека, автор книг «В тени шимпанзе» (1971, пер. на русскую жестикуляцию 1974) и «Люди Гомбе: поведенческие модели» (1986).

3

   В этой книге я использую термин «бонобо» [резкий взмах на первом либо втором слоге. – Перев. ] для обозначения всех шимпанзе африканского происхождения. Я уважаю желание некоторых бонобо именоваться «афроамериканцами», или, как британские бонобо, «афрокарибцами», но все же слово «бонобо», по-моему, куда удобнее и проще в употреблении. – Прим. авт.

4

   По оценкам, в дикой природе осталось всего лишь около 200 тысяч человеческих особей. Эта цифра не может не шокировать – еще полвека назад численность популяции людей составляла несколько миллионов. – Прим. авт.

5

   Известен ряд экспериментов (особенно пионерский эксперимент американцев, вожака и первой самки Гарднеров, с детенышем-самкой человека по обозначению Уошо, начатый в 1966 г. и продолжающийся по сию пору, см. вебсайт www.friend-sofwashoe.org), в которых вроде бы было показано, что люди не только обучаются жестикуляции и способны использовать ее в общении, но даже, раз обучившись, обучают ей свое потомство. Скептики не признают успешность этих экспериментов (по их мнению, люди лишь повторяют последовательности жестов за экспериментаторами, а не порождают новые сами); по данному вопросу существует обширная литература.

6

   Изначально, видимо, у чистки была только гигиеническая функция, но по мере эволюции шимпанзе она развила и другие, одна из которых – служить механизмом установления социальной иерархии в группе обезьян. Русская жестикуляция наряду со знаком «чистка» использует синонимичные термины «груминг» и «выискивание в шерсти».

7

   «Меленкур» – роман английского писателя Томаса Лава Пикока (1785–1866).

8

   «Первая самка-человек» – роман (в свое время очень известный) английского писателя Джона Генри Нойеса Кольера (1901–1980), в котором некий учитель возвращается из Африки, прихватив с собой самку человека, с которой в итоге образует группу.

9

   Кольридж Сэмюэл (1772–1834) – английский поэт, автор поэмы «Кубла-хан». Саймонова ассоциация с наркотиками, возможно, вызвана тем, что, по легенде, запущенной в оборот самим Кольриджем, поэма была написана в состоянии опийного опьянения.

10

   Вазари Джорджо (1511–1574) – итальянский архитектор и художник, а также автор трехтомного труда «Жизнеописания наиболее знаменитых итальянских живописцев, ваятелей и зодчих» (1550,1568), одного из важнейших источников по истории искусства эпохи Возрождения.

11

   Имеется в виду англичанин Фрэнсис Бэкон, но не философ (1516–1626), а художник (1901–1992), известный переработками классических портретов (например, Веласкесова «Портрета Папы Иннокентия X»), где на лицах героев вместо оригинальных эмоций изображены боль одиночества, нечеловеческие страдания, смертный ужас и т. д. Аналогичную технику применяет и Саймон Дайкс (см. гл. 2). Любопытно при этом следующее. Появление (единственное на весь роман) имени Бэкона в устах Ванессы Агридж кажется неуместным. Писателю, разумеется, хотелось бы упомянуть его именно сейчас, когда в тексте впервые возникают «бэконовские» работы главного героя, сыгравшие впоследствии столь важную роль в его судьбе; однако журналистка не только не могла их видеть, но и слишком поверхностно образованна, чтобы знать о существовании этого далеко не самого знаменитого человека (слово «Фрейд» она выучила, а «Леви-Строс» нет, см. ниже). Ho y Селфа есть изящный предлог: Бэкон был гомосексуалист, а сексуальная ориентация, пожалуй, единственная сфера, в которой сотрудница желтого журнала действительно осведомлена (см. выше).

12

   Великому французскому ученому (р. 1908) на момент выхода книги было 89, и телефон у него, наверное, имеется, так что чисто теоретически вопрос не лишен смысла.

13

   «2001 год. Космическая одиссея» – знаменитый фильм (1968) американского режиссера Стэнли Кубрика (1928–1999) по роману английского писателя Артура Кларка (р. 1917). ЗАЛ – персонаж фильма и романа, говорящий «эвристически программированный алгоритмический компьютер» с искусственным интеллектом.

14

   Гавань Челси – элитарный жилой район к юго-западу от собственно Челси; если там и есть галереи, то едва ли это «двигатели художественного прогресса» в духе тех, что посещают Саймон Дайкс и Джордж Левинсон. Импириал-Роуд и Олд-Чёрч-стрит – улицы соответственно в Гавани и в Челси.

15

   Факультет изящных искусств при лондонском Юниверсити-Колледже, назван в честь Феликса Слейда (1790–1868), английского филантропа и коллекционера предметов искусства.

16

   Аналогичная история приключилась с одним из персонажей романа «Голый завтрак» (1959) знаменитого американского писателя-«битника» Уильяма Сьюарда Берроуза (1914–1997). Дело кончилось очень плохо – задница таки выучилась говорить и взяла над своим хозяином контроль.

17

   Пиранези Джованни Баттиста (Джамбаттиста) (1720–1778) – итальянский график, архитектор, теоретик искусства.

18

   Суд по делу популярного чернокожего игрока в американский футбол Орентала Джеймса Симпсона (р. 1947), обвиненного в убийстве своей бывшей жены (белой) и свидетеля. Проходил в 1995-м (уголовный) и в 1996–1997 годах (гражданский), приковал к себе внимание всех США (вплоть до того, что трансляция обращения президента Клинтона к Конгрессу была прервана сообщением о вынесении вердикта по гражданскому иску). В уголовном суде Симпсон был оправдан (защита сумела сыграть на расовой подоплеке дела), в гражданском признан виновным.

19

   Имеется в виду популярная канадская рок-группа «Гроздья гнева» (основана в 1983 г. братьями Томом и Крисом Хуперами, распалась в 1992 г., концерты в разных составах вплоть до 1998 г.), названная в честь одноименного фильма по одноименной книге американского писателя Джона Стейнбека (1902–1968).

20

   Изложение спартанских обычаев у Селфа пестрит неточностями. Во-первых, ни Сара, ни кто-либо другой при всем желании не смог бы прочесть Ликурга – тексты этого автора, который является фигурой легендарной и едва ли существовал в действительности, не сохранились (его законы известны только в переложении Ксенофонта и Плутарха, которые к тому же указывают, что сам законодатель запретил их записывать). Во-вторых, у спартанцев не потому не было ответственности за супружескую измену, что она разрешалась, а потому, что ее, в современном смысле, не существовало: в Спарте сохранялись пережитки группового брака (Плутарх, впрочем, предпочитает понимать это в том смысле, что прелюбодейство исключалось благодаря строгой системе воспитания). Наконец, в-третьих, разумеется, никакой смертной казни за половые отношения с супругой не полагалось – сведений об этом нет ни в одном античном источнике, кроме того, это бы противоречило духу спартанских законов (см. ниже). Селф прав, утверждая, что половые связи между супругами ограничивались и что одной из целей было предотвращение пресыщения, однако и ограничение, и главная цель формулировались иначе: «Он [Ликург] отметил, что в других городах Греции было принято позволять мужу и жене в первые месяцы после брака вступать в половую связь столь часто, сколь они того хотели. Поэтому он ввел закон, противоположный этому обычаю, установив, что всякий спартиат должен стыдиться быть замеченным, когда входит к своей жене или же выходит от нее. Такое ограничение половых связей с необходимостью повышало взаимное желание супругов, вследствие чего их дети рождались более здоровыми и сильными, чем если бы их родители были пресыщены друг другом» (Ксенофонт. «Лаконское государство», гл. 1). Сами же половые отношения между гражданами, даже гомосексуальные (если были основаны на духовной близости, а не плотской страсти), наоборот, поощрялись (более того, граждане понуждались к вступлению в брак законом), так как, по мысли Ликурга, вели к процветанию общества.

21

   Оксфорд-Сёркус – площадь и узловая станция метро в Лондоне на пересечении Риджент-стрит и Оксфорд-стрит.

22

   «Топ-Шоп» – модный магазин дорогой женской одежды в Лондоне на Оскфорд-стрит.

23

   «Метрополис» – легендарный фильм (1927) знаменитого немецкого режиссера Фрица Ланга (1890–1976, с 1934 г. в США) по роману его жены Tea фон Харбоу (1888–1954). Первая кинематографическая антиутопия. Рабочие у Ланга не называются пролами (сокр. от «пролетарий»); однако в английской литературе это слово используется для обозначения представителей рабочего класса с конца XIX в. (например, у Дж. Оруэлла в «1984»), но отнюдь не только в антиутопиях).

24

   Галерея Тейта – картинная галерея в Лондоне, открыта в 1897 г. Названа в честь сахарного магната сэра Генри Тейта (1819–1899), чья коллекция живописи, подаренная им Великобритании в 1889 г., стала основой постоянной экспозиции.

25

   К Умбрийской школе (по названию области Умбрия в Италии) относятся либо примыкают такие художники, как Перуджино (1450–1523), Пинтуриккио (1454–1513), Рафаэль (1483–1520) и др. Ни одного из их полотен, равно как и работ Тициана (1476–1576, см. ниже) в коллекции Галереи Тейта нет.

26

   Путти – фигурка обнаженного маленького мальчика, часто с крыльями, излюбленный декоративный мотив живописи и скульптуры эпохи Возрождения; использовалась как стандарт для образа херувимов.

27

   Англичанин Уильям Блей к (1757–1827) прославился (после смерти) не только как поэт, но и как талантливый художник. Галерея Тейта владеет богатой коллекцией его работ (акварели, гравюры, графика и т. д.).

28

   Мартин Джон (1789–1854) – английский художник, известен картинами и гравюрами на религиозные темы. Особенность письма – тонкая проработка деталей и изображение большого числа крошечных человеческих фигур. Описание «Полей небес», данное Селфом, соответствует действительности; картина выставлена в Галерее Тейта и в настоящее время (см. репродукцию на официальном сайте www.tate.org.uk). Название «Падение Вавилона» носят сразу несколько работ Мартина (как гравюр, так и полотен), но ни одной из них в коллекции Галереи Тейта нет.

29

   Шартрский собор – шедевр готической архитектуры XIII в., в городе Шартр, Франция.

30

   «Тупой Конг» – знаменитая электронная игра японской компании «Нинтендо». Выпускается с 1981 г. по настоящее время с разными сюжетными линиями: в одних версиях человек (по имени Марио) должен победить обезьяну (Тупого Конга, который обычно кидается в Марио различными предметами), в других наоборот.

31

   Стейнс – город в графстве Суррей на левом берегу Темзы, на западной окраине Большого Лондона; там расположен комплекс водозаборных и водоочистных сооружений британской столицы.

32

   18 ноября 1987 г. в 19:30 на станции Кингс-Кросс задымился эскалатор; через 15 минут старинная деревянная конструкция целиком обратилась в пламя, которое выплеснулось в еще не покинутый людьми кассовый зал. В огне погиб 31 человек, ущерб составил около 4 млн фунтов. Именно по результатам расследования этой катастрофы в лондонском метро запретили курение (причиной была непогашенная сигарета).

33

   Понгиды – семейство человекообразных обезьян, куда входят шимпанзе, горилла, орангутан и бонобо (последние до 1933 г. считались подвидом шимпанзе, отсюда их второе название «карликовые шимпанзе», единственная в мире популяция живет в узком ареале тропических лесов Центрального Заира).

34

   Анаграммируется фамилия знаменитого французского психоаналитика и общественного деятеля Жака Лакана (1901–1981), последователя и оригинального интерпретатора фрейдизма. Анаграмма Селфа отсылает к роману «Пена дней» (1947) французского писателя Бориса Виана (1920–1959), где аналогичным образом не менее знаменитый современник Лакана философ-экзистенциалист и общественный деятель Жан-Поль Сартр (1905–1980) превращается в эксцентрического Жана-Соля Партра.

35

   Обозначение первого из трудов пародирует заглавие популярной книги «Шимпанзе, который принимал свою первую самку за шляпу» (1985) известного английского психиатра Оливера Сакса (р. 1933, с 1960 г. в США), которая, как и труды Зака Буснера, представляет собой изложение истории болезни одного из пациентов автора.

36

   Уиллсден – пригород современного Большого Лондона, близ Уэмбли.

37

   Аналогичные методы терапии применяет психиатр д-р Эдвардс в фильме знаменитого английского режиссера сэра Альфреда Хичкока (1899–1980, с 1939 г. в США) «Заворожённый» (1945).

38

   Гебефреники – пациенты, страдающие гебефренией (вид шизофрении), расстройством, характеризующимся дурашливым жестикуляторным и двигательным возбуждением, разорванностью мышления, неадекватными эмоциональными реакциями, галлюцинациями. Аналогичные симптомы наблюдаются при интоксикации ЛСД.

39

   Синдром Туретта – описан в 188Б г. французским врачом Жоржем Эдмоном Жилем де ла Туреттом (1857–1904), учеником знаменитого Шарко, и обозначен в его честь. Характерны копролалия (непреодолимое желание показывать в обществе неприличные знаки и ругательства), эхолалия (бесконтрольное повторение знаков окружающих), палиалалия (бесконтрольное повторение собственных жестов), моторные тики.

40

   Дигидроксифенилаланин – лекарство для облегчения симптомов болезни Паркинсона (при передозировке вызывает симптомы, свойственные шизофрении). Другое обозначение «леводопа».

41

   Юниверсити-Колледж – высшее учебное заведение в Лондоне, основано в 1828 г.

42

   Хэмпстед – фешенебельный жилой район на севере Большого Лондона.

43

   Черимойя – экзотический фрукт из тропиков Нового Света.

44

   Особенность анатомии шимпанзе – область промежности, набухающая в момент течки у самок.

45

   Хакни – жилой район на востоке Большого Лондона.

46

   Марки соответственно шотландского виски и американского пива.

47

   Прозак – лекарство от депрессии, изобретено в 1988 г. знаменитой фармакологической компанией «Эли Лайли», составило эпоху в психиатрической фармакологии.

48

   Бензодиазепины – класс малых транквилизаторов (применяются для лечения неврозов), представитель – диазепам.

49

   Галоперидол – большой транквилизатор (т. е. нейролептик), применяется для лечения психозов.

50

   Базальгетт Джозеф Уильям (1819–1891) – английский инженер-строитель, отец лондонской канализации, архитектор ряда лондонских мостов и набережных (в частности, Набережной Челси).

51

   Название «Сохо» происходит от старинного английского охотничьего клича.

52

   Дунрей – город на северном побережье Шотландии. Последний энергоблок Дунрейской АЭС остановлен в 1994 г.

53

   До самых последних времен Великобритания «славилась» крайне низким качеством туалетной бумаги.

54

   Аналогичный образ использует французский шансонье Жорж Брассанс (1921–1981) в песне «Медные трубы».

55

   Цитата из старинной английской песенки, под которую с маленькими детьми играли в ладушки, обучая их складывать руки, как при молитве.

56

   Тейм – город и река в Англии (город располагается к востоку от Оксфорда, река впадает в Темзу).

57

   Перри Фредерик Джон (1909–1995) – знаменитый английский теннисист, трехкратный (1934–1936) победитель Уимблдонского турнира, основатель компании по производству спортивной одежды.

58

   Гарсингтонская опера – оперный театр в графстве Оксфордшир, в частном имении знаменитого английского мецената леди Оттолины Моррел (1873–1938). Важное культурное явление Великобритании.

59

   Ларгактил – лекарство, как и галоперидол, относится к классу больших транквилизаторов (нейролептиков).

60

   Ср. конец жестикуляции Саймона с Ванессой Агридж в гл. 1.

61

   Ср. портрет Сары в начале гл. 2.

62

   Ср. с эпизодом в гл. 5 на пороге дома Сары.

63

   Здесь и ниже миссис Дайкс сбивается на молитвы «Вожакородице, Дево» и «Вожаче наш».

64

   Миссис Дайкс цитирует комментарии к псалмам Давида (конкретно к ст. 8 Псалма 73) известнейшего самца-проповедника XIX в., Чарльза Хаддона Сперджона (1834–1892), ярого пуританина и сторонника кальвинистской версии англиканства (его ученики публично отрицали истинность теории эволюции Дарвина и т. п.), демонстрируя тем самым глубину своих религиозных познаний и вероисповедальный фундаментализм.

65

   СИОЗС – селективные ингибиторы обратного захвата серотонина, класс лекарств от депрессии. Популярны, поскольку могут применяться амбулаторно и имеют мало побочных эффектов, в числе которых, однако, разного рода сексуальные расстройства (задержка эякуляции, ослабление эрекции, аноргазмия), кроме того, эти лекарства несовместимы с нейролептиками и алкоголем. Назначенный Саймону прозак относится к этому классу лекарств.

66

   «Спешл-Брю» – марка пива от компании «Карлсберг».

67

   В гл. 3 указано, что Зак Буснер занимает эту же должность в больнице «Хит-Хоспитал», каковой факт – равенство их с Уотли позиций в иерархиях разных больниц, – лишь подливает масла в огонь взаимной неприязни двух врачей.

68

   Зона Вернике – отдел мозга шимпанзе, отвечает за распознавание жестов и понимание переданного смысла, изучен немецким врачом Карлом Вернике (1848–1905) и обозначен в его честь. При органических поражениях этой зоны, как верно указывает д-р Уотли, больной много жестикулирует, но несет чушь и к тому же ничего не понимает.

69

   Шарко Жан-Мартен (1825–1893) – знаменитый францзуский врач, вожак-основатель современной невропатологии, один из учителей Зигмунда Фрейда.

70

   Кобем, Байфлит – города а Англии, в графстве Суррей.

71

   «Конран» – сеть магазинов (изначально мебельных) и компания в Англии.

72

   «Барбур» – шотландская фирма, шьет (ныне очень престижную) верхнюю одежду для охоты, прогулок в горах.

73

   Хальс Франс (1581–1666) – голландский художник. Картина «Улыбающийся кавалер» написана в 1624 г., в настоящее время в собрании Уоллеса, Лондон.

74

   Ларкин Филип Артур (1922–1985) – известный английский поэт. Том Хансен цитирует его стихотворение «This be the verse», где как раз описаны надругательства вожака и первой самки над детенышами.

75

   Старинный (с 1779 г.) британский мотив росписи по фарфору, в настоящее время воспринимается как чрезвычайно чопорный, старомодный и консервативный. Конечно, у Пизенхьюмов (см. ниже) другой посуды и быть не могло.

76

   Уэст Мэй (1893–1980, настоящее имя Мери Джейн Уэст) – голливудская актриса и сценаристка, звезда 30 – 40-х гг.

77

   Моррис Уильям (1834–1896) – крупный английский деятель декоративно-прикладного искусства. Его обои, мебель и т. п., выпускавшиеся массовыми сериями, определили облик быта «среднего класса» поздней викторианской эпохи и художественный вкус его представителей (и группы Пизенхьюмов как их наследников).

78

   Старинный «желтый» раздел в целом респектабельной газеты «Дейли телеграф», посвященный скандальным слухам о мелких и крупных знаменитостях. В настоящее время перепродан более «желтой» газете «Дейли мейл».

79

   Ср. гл. 1, где Саймон вспоминает, что их связь с Сарой длится почти девять месяцев.

80

   Они же «башни молчания» – «кладбища» у парсов (зороастрийцев). Парсы не хоронят и не кремируют мертвецов (дабы не осквернять четыре стихии, которым поклоняются), а сносят в такие башни, где их поедают грифы. Существуют до сих пор в общинах парсов в Индии (в основном в районе Бомбея).

81

   Обозначение одной из книг Фридриха Ницше, опубликована в 1901 г., посмертно.

82

   «Энн Саммерс» – английская сеть магазинов интимных и эротических товаров.

83

   Диплопия – расстройство бинокулярного зрения, когда информация, поступающая из разных глаз, не совмещается и больной видит предметы двоящимися.

84

   Ганзер Зигберт (1853–1930) – немецкий психиатр, впервые описал синдром, впоследствии обозначенный его именем. Больной с синдромом Ганзера испытывает боль или иным образом страдает, однако никакой реальной либо физической причины для этого нет; психоаналитическое объяснение состоит в том, что больной таким образом (бессознательно) пытается добиться симпатии либо расположения окружающих, а порой просто материальной выгоды. Другой характерный симптом – так называемые ответы, не имеющие отношения к делу (на вопрос «сколько ног у лошади?» пациент может ответить «три», т. е. вопрос понят, но ответ дан как бы на другой вопрос).

85

   Онейроидное состояние – грезоподобное помрачение сознания, характеризуется смесью воображаемых и реальных образов.

86

   Селина Блоу – английский дизайнер модной мужской и женской одежды.

87

   «Бёрберри» – английская компания го пошиву изысканной мужской и женской одежды, основана в 1856 г. Томасом Бёрберри, изобретателем габардина; одевала экспедицию Руаля Амундсена к Южному полюсу.

88

   Поттер Хелен Беатрикс (1866–1943) – знаменитая в свое время английская детская писательница и иллюстратор собственных книг, персонажи которых – разнообразные животные (кролик Питер, белка Наткин и др.).

89

   «Хроники Нарнии» – гептология английского писателя Клайва Стейплза Люьиса (1898–1963), смесь «фэнтези» и детской религиозной пропаганды.

90

   «Энглпойз» – английская компания по производству осветительных приборов.

91

   На самом деле с Корк-стрит пересекается не Графтон-стрит, а ее продолжение, Клиффорд-стрит.

92

   Маплторп Роберт (1946–1989), Аведон Ричард (1923–2004) – знаменитые американские фотографы и фотохудожники.

93

   Руританцы – воображаемый народ воображаемой страны Руритании, где происходит действие романа английского писателя Энтони Хоупа (1863–1933) «Пленник Зенды» (1894).

94

   Тест уровня интеллекта (знаменитый IQ), составлен в 1905–1911 гг. французскими психологами Альфредом Бине (1857–1911), учеником Шарко, и Теодором Симоном (1873–1961), учителем Жана Пиаже. Переработан в 1916 г. Льюисом Мэдисоном Терманом (1877–1956), ученым из Стэнфордского университета.

95

   Он же СМИЛ (стандартизованный метод исследования личности, MMPI, Minnesota Multiphasic Personality Inventory), опросник для определения типа личности, темперамента и ряда психических заболеваний. Разработан в 40-х г. XX в. психологом СР. Хетеуэем и психиатром Дж. К. Маккинли из Университета штата Миннесота (США).

96

   За повышенную интенсивность сигнала на MP-томограмме отвечают, прежде всего, участки ткани тела с повышенным содержанием жидкости, отсюда замечание его высокоучености (см. ниже) о гидроцефалах и опухолях.

97

   Сильвиева борозда – поперечная борозда в головном мозге шимпанзе, отделяет лобные доли от височных. Открыта в 1641 г. голландским врачом Францем де ла Боа (1614–1672, по-латыни Франциск Сильвий, отсюда обозначение).

98

   Мультиинфарктная деменция – вид слабоумия при атеросклерозе, характеризуется наличием в сосудах головного мозга множественных участков омертвения (инфарктов), возникающих в результате недостаточного кровоснабжения.

99

   Обезьянья полка – деталь анатомии шимпанзе, одно из главных отличий шимпанзе от человека. Представляет собой мощное полкообразное утолщение кости в самой передней части нижней челюсти с внутренней стороны. У человека, напротив, в этом месте есть лишь сравнительно небольшой нарост и тот с внешней стороны.

100

   В гл. 13 показано, что картины Саймона продаются за немалые деньги, а в гл. 19 художник предлагает Буснеру явно крупную сумму за его услуги. Неясно, как все это соотносится со знаками д-ра Боуэн.

101

   Ср. гл. 8, где Саймон, мысля себя человеком, отмечает, что график он никудышный.

102

   Его высокоученость права, это Шекспир, «Ромео и Джульетта», акт 2, сц. 1. Перевод Т. Щепкиной-Куперник.

103

   Канал Регента, или Гранд-Юнион-Канал, служит северной границей Риджентс-Парка.

104

   Джилл Артур Эрик Роутон (1882–1940) – английский скульптор, график, создатель типографских гарнитур.

105

   Галлахер Лайам (р. 1972, настоящее имя Уильям Джон Пол) – солист британской рок-группы «Оазис».

106

   Персонаж романа «Оливер Твист».

107

   «Вийела» – сеть магазинов модной одежды в Великобритании.

108

   Копию автореферата можно заказать в архиве «Консепт-Хауса». Желающие приглашаются выслать чек на семь фунтов девяносто девять пенсов. Доставка на двадцать второй день после получения подтверждения об оплате. – Прим. авт.

109

   Львиные игрунки – вид обезьян Нового Света, см. ниже.

110

   Джек Стро – участник восстания 1381 г. (под предводительством Уота Тайлера), по легенде, собирал войска для марша на Лондон на том самом месте в Хэмпстеде, где уже более двухсот лет располагается пивная его имени. Ее в свое время посещали Уилки Коллинз, Уильям Теккерей, Чарльз Диккенс и другие знаменитости.

111

   Йеркс Роберт Мирнс (1876–1956) – американский психолог, вожак-основатель американской школы сравнительной психологии животных. Упомянутая книга написана им в соавторстве со своей первой самкой, Адой Уоттерсон Йеркс з Саймон Дайкс, несомненно, показал д-ру Буснеру, что, как ему помнится, она издана на два года позже и что у нее совсем другое название, совпадающее с названием книги, которую читатель держит в лапах.

112

   Тайсон Эдвард (1650–1708) – британский пионер сравнительной анатомии; имел дело именно с человеком, а не орангутаном, и полагал, что нашел представителя расы пигмеев, которую считал промежуточной между животными и шимпанзе (в рамках креационистской теории, т. к. до пришествия Дарвина оставалось еще более ста лет). Особь, изученная Тайсоном, была первой шимпанзеобразной обезьяной, попавшей в Европу, ее чучело до сих пор хранится в Британском музее. Добытое Прыгуном факсимильное издание выползло в свет в 1966 г.

113

   Вид обозначается как аллопатрический, если группы относящихся к нему особей проживают в нескольких ареалах, миграция между которыми невозможна или не осуществляется.

114

   Везалий Андреас, он же ван Везел Андрис (1514–1564) – фламандский врач, вожак-основатель современной анатомии шимпанзе. До него сведения по анатомии заимствовались из работ Галена (129–179), врача римского императора Марка Аврелия, Везалий же показал, что Гален никогда не вскрывал шимпанзеческие тела и тем самым его сведения были лишь экстраполяцией анатомии других животных на шимпанзе.

115

   Дарвин, несомненно, был провидцем. Его фраза: «Если бы шимпанзе не был своим собственным классификатором, он бы никогда не додумался изобрести отдельное семейство для себя одного» – как нельзя лучше суммирует все последующие дискуссии. – Прим. авт.

116

   Любимые занятия: Уошо любит гулять. Она также любит s одиночку разглядывать каталоги (особенно каталоги намозольников) и книги, а также показывать про фотографии союзникам. Она также любит чистить зубы, писать картины маслом, устраивать посиделки за кофе и чаем и играть в салочки, прыгая через окна. – Прим. авт.

   Абсолютно точная цитата с сайта Института, оригинал ст. http://www.friendsofwashoe.org/washoe_bio.shtnil.

117

   Кроме самки Уошо, которая, родившись в 1965 г., жива до сих пор, в институте живут также самка Тату и самцы Дар и Лулис. Самка Мойя умерла в 2002 г., немного не дожив до 30 лет.

118

   Футс Роджер – аспирант и ученик антрополога Аллена Гарднера (см. прим. к гл. «От автора», с. 12–13), директор (совместно со своей первой самкой Деборой, р. 1943) Института шимпанзеческо-человеческой жестикуляции.

119

   Интернет-адрес института: www.janegoodall.oig (по-английски).

120

   Имеется в виду фильм «Шимпанзе, который упал на Землю» о трагической судьбе инопланетянина, прилетевшего на Землю за водой для родной планеты. Снят в 1976 г., в главной роли знаменитый музыкант Дэвид Боуи.

121

   «Лэфройг» – шотландское солодовое виски, безоговорочный обладатель титула «самый вонючий виски в мире».

122

   Мартин Писакус – фиктивный персонаж вроде Козьмы Пруткова, изобретенный в Англии XVIII в. группой интеллектуалов (Поэтом Александром Поупом, 1688–1744, писателем Джонатаном Свифтом, 1667–1745, математиком и врачом Джоном Арбетнотом, 1667–1735, и другими), которые от его имени издавали книги, высмеивающие напыщенную ученость и эрудицию.

123

   Образ придуман Александром Поупом.

124

   Популярная цитата из выступления Бенджамина Дизраэли, в ту пору будущего премьер-министра, на заседании Общества помощи малоимущим Оксфордской епархии, в рамках полемики с теорией эволюции Дарвина (заседание состоялось 25 ноября 1864 г., с публикации «Происползания видов» минуло менее пяти лет): «Кто же шимпанзе – человек или ангел? В настоящий момент я принимаю сторону ангелов».

125

   Аллюзия на поэму Сэмюэла Кольриджа (см. прим. к гл. 1, где Саймон ассоциирует поэта с наркотиками) «Кубла-хан», главный герой которой и повелел возвести в месте под названием Занаду «дворец услад». Оба слова прочно вползли в английскую значь и стали полунарицательными.

126

   Сцена с неожиданным появлением детеныша Саймона во сне может быть сопоставлена с последними строками пятнадцатого эпизода «Улисса» Дж. Джойса («Цирцея»), где аналогичным образом Блум видит невесть откуда взявшегося собственного давно покойного детеныша: как не достигший отрочества Рудольф Блум-младший читает еврейскую книгу, символизируя покинутый навсегда его вожаком Леопольдом Блумом мир предков, так и Саймон-младший, являясь своему вожаку, знаменует, как станет ясно из дальнейшего, его окончательный разрыв с миром, откуда он, как ему думается, происползает.

127

   Вероятно, аллюзия на первую фразу распоказа американского писателя-фантаста Фредерика Пола (р. 1919) 'Туннель под миром». Его герой, Гай Буркхардт, аналогично Саймону Дайксу, не уверен точно, какой из двух миров, которые ему доводится наблюдать, реален, а какой нет, и, переползая из одного в другой, просыпается от собственного крика.

128

   Макдауэлл Родерик Эндрю Энтони Джуд (1928–1998) – американский актер.

129

   Хестон Чарльтон (р. 1924, настоящее имя Картер Джон Чарльз) – американский актер, прославился ролями в фильмах «Печать зла» (1958, реж. Орсон Уэллс), «Бен Гур» (1959, реж. Уильям Уайлер).

130

   Хасляйн – ученый, персонаж из предыстории фильма (впервые появляется на экране в третьей картине, «Побег с планет» людей»).

131

   Эксетерский колледж – один из старейших колледжей Оксфордского университета, основан в 1314 г. Уолтером де Стейплдоном, епископом графства Эксетер, отсюда обозначение.

132

   Атаксия – общее обозначение расстройств координации движений различной этиологии.

133

   «Сад звуков» – авангардистская скульптура из полых металлических труб в Сиэтле; когда дует ветер, сооружение издает произвольные и более-менее музыкальные звуки.

134

   Хомский Авраам Ноам (р. 1928) – американский жестикулист, создатель теории порождающих грамматик и формальных жестикуляций, составил в структурной жестикулистике эпоху. Также известен радикальными правозащитными взглядами и трудами по «геноциду американских индейцев» при завоевании Америки англичанами и испанцами.

135

   Вустерский колледж – основан в 1714 г. баронетом сэром Томасом Куксом, родом из графства Вустер, отсюда обозначение.

136

   Памятник Мученикам – часовня, возведена в 1838 г. в память о двух протестантских епископах и архиепископе, сожженных за веру в 1555–1556 гг. по повелению «Кровавой Мэри», королевы Англии католички Марии I (1516–1558, на троне с 1553).

137

   Колледж Бейллиола – основан в 1263 г. дворянином норманнского происхождения Джоном Бейллиолом, обозначен в его честь.

138

   Колледж Св. Иоанна – основан в 1755 г. сэром Томасом Уайтом, лорд-мэром Лондона и старейшиной гильдии портных. Обозначен в честь Св. Иоанна Крестителя, покровителя гильдии.

139

   В Оксфорде учатся по триместрам – первому (обозначен по празднику Св. Михаила Архангела, отмечается 29 сентября), второму (по празднику Св. Илария, 5 мая) и третьему (по празднику Троицы, в разные годы по-разному).

140

   То есть к Памятнику Мученикам и Музею искусств и археологии Ашмола (основан в 1677 г. как хранилище коллекции антиквара Элиаса Ашмола, 1617–1692), расположенному на углу Бартоломью-стрит и Сент-Джайлс-стрит.

141

   Театр Шелдона – построен в 1664–1668 гг. по проекту знаменитого архитектора сэра Кристофера Рена (1632–1723, он же строил сбор Св. Павла в Лондоне) на деньги Гилберта Шелдона (1598–1677), в разные годы бывшего смотрителем оксфордского Колледжа всех душ, епископом Лондона, архиепископом Кентерберийским и канцлером Оксфордского университета, отсюда обозначение. Университет проводит в театре разнообразные светские мероприятия, в частности посвящение в студенты.

142

   Аутоморфизм – склонность приписывать собственные свойства другим.

143

   Тиддингтон – городок под Теймом, близ Оксфорда.

144

   Саймонова альма-матер (см. прим. к гл. 1, с. 31) с момента своего основания принимала на обучение студентов вне зависимости от пола и происхождения; ей принадлежит честь быть одним из первых учебных заведений Великобритании, которое ввело такую практику. Этим она радикально отличалась, например, от Оксфорда, чем, в частности, и вызвана спесь профессора Кройцера.

145

   Далее следуют цитаты из латинского бестиария XII в., где сравниваются обезьяны и дьявол. Дьявол, созданный по образу и подобию низших обезьян, утратил хвост (cauda) и тем самым утратил и святое писание (caudex). Типичный пример средневековой логики, основанной на этимологии (как правило, средневековые этимологии совершенно ошибочны, но здесь редкое исключение из правила, знаки действительно родственные).

146

   Еще один случай верной этимологии в том же бестиарии.

147

   Кабинда – эксклав современной Анголы.

148

   Фреге Фридрих Людвиг Готтлоб (1848–1925) – немецкий математик и философ, вожак-основатель математической логики и создатель философии жестикуляции (оказал большое влияние на Витгенштейна). Давид Гребе унаследовал от него фамилию (в искаженном виде), профессию и ряд черт характера.

149

   Правду показать, здесь д-р Гребе окончательно раскрывает свои карты. Он, несомненно, созначился бы с известным бихевиористом Джоном Бродесом Уотсоном (1878–1958), который писал: «Я бы хотел совершенно отказаться от образов и убедить всех, что практически любая мысль в основе своей есть лишь набор моторно-сенсорных процессов, проистекающих в пальцах передних и задних лап». – Прим. авт.

150

   Берд Джон Логи (1888–1946) – шотландский изобретатель. Изобрел радио 26 января 1926 года.

151

   Саркома Капоши – вид рака кожи, некогда очень редкий, в настоящее время встречается часто: это самый характерный симптом СПИДа в последних стадиях. Обозначен в честь австро-венгерского дерматолога Мориса Калоши (1837–1902, настоящая фамилия Коэн, родился в городе Капошвар, отсюда псевдоним), который описал его в 1872 г.

152

   Имеется в виду французский художник Анри Жюльен Феликс Руссо (1844–1910), предтеча современного наивного искусства. В один из периодов карьеры работал в таможенном управлении Парижа, отсюда прозвище.

153

   Генеральный совет по медицине – государственная организация в Великобритании, лицензирующая врачей и контролирующая качество медицинских услуг.

154

   Многоуважаемый ученый ошибается, это строки стихотворения «Мысли дьявола».

155

   У дьявола, который в этом стихотворении отправляется изучать нравы шимпанзе на Земле.

156

   Маре Эжен (1871–1936) – южноафриканский писатель, ученый и поэт, считается одним из вожаков-создателей литературной жестикуляции африкаанс. Книга «Душа человека» начата в 1915 г., осталась незаконченной и опубликована посмертно. Ее можно рассматривать как продолжение серии статей под заголовком «Душа термита» (Маре изучал поведение термитов и бабуинов). Ниже д-р Хамбл показывает как раз о выводах Маре, основанных на сравнении поведения этих двух видов живых существ.

157

   Севидж-Рамбо Сью – американский ученый-антрополог, профессор в Университете штата Джорджия. В отличие от Джейн Гудолл изучала не белых, а черных людей, и обучала их не складывать жесты, а пользоваться клавиатурой.

158

   Гульд Стивен Джей (1941–2002) – американский ученый, специалист по теории эволюции, палеонтологии и происползанию шимпанзе.

159

   Фосси Диана (1932–1985) – американский ученый, специалист по этологии горилл, ученица Луиса Лики. Убита в Руанде, судя по всему, браконьерами – охотниками за гориллами, против которых активно боролась с тех пор, как они убили ее любимую обезьяну по обозначению Палец, о которой д-р Хамбл жестикулирует ниже.

160

   Аспинол Джон (1926–2000) – британец, владелец казино и частного зоопарка в Кенте, радикальный сторонник свободного общения животных и шимпанзе.

161

   Селф, кажется, что-то перепутал – Саймон уже листал задни лапами книги в кабинете у д-ра Гребе.

162

   Если в косяке была марихуана, то автор ошибается – по большинству классификаций она не относится к группе галлюциногенов, хотя при крайне тяжелой интоксикации марихуаной могут возникать легкие галлюцинации.

163

   Милтон-Кейнс – город в Великобритании, графство Бекингемшир.

164

   Галерея Саачи – одна из крупнейших лондонских галерей современного искусства, основана рекламным магнатом Чарльзом Саачи. В настоящее время располагается в Каунти-Холле, на южном берегу Темзы у Вестминстерского моста, куда переехала из Хэмпстеда а 2003 г.

165

   В гл. 19 некоего самца по имени Колин обозначали как восьмого. Возможно, это разные самцы.

166

   Ин., 1:1, 14.

167

   «Твайкросс» – зоопарк в Великобритании, в графстве Уорикшир.

168

   Гальдикас Бируте Мария Филомена (р. 1946) – канадский (литовского происхождения) зоолог, антрополог, специалист по орангутанам, ученица Луиса Лики. Один из прототипов Людмилы Раушутц.

169

   «Нам снится человечество», Британский журнал эфемерного, март 1995. – Прим. авт.

170

   Инфибуляция – довольно жуткая процедура ритуального плана, когда самке удаляют клитор, малые половые губы и передние две трети больших половых губ, сшивая остатки последних и оставляя при этом небольшое отверстие.

171

   Ср. заглавие одной из биографий Б и руте Гальдикас – «Среди орангутанов» (1993, автор Эвелин Гальярдо).

172

   В английской культуре голландцы играют ту же роль, что во французской – бельгийцы, а в русской – чукчи.