Дом свиданий

Ален Роб-Грийе

Аннотация

   Роб-Грийе нашел свой стиль уже в ранних романах, к которым относится и «Дом свиданий», опубликованный в 1961 году. Здесь пространство текста задается при помощи приемов, уже известных русскому читателю хотя бы по «Проекту революции в Нью-Йорке». Автор предлагает читателю загадку, ребус, который впоследствии оказывается вовсе и не ребусом, так как не предполагает разгадки.

   Герои «Дома свиданий» вынуждены вести постоянную охоту за деньгами, да и просто друг за другом. Одного из героев, по всей видимости, убивают, если только это не вымысел хозяйки увеселительного заведения, сон убийцы или бред убитого…




Ален Роб-Грийе
Дом свиданий

...

   Автор хотел бы подчеркнуть, что эту повесть ни в коей мере не следует рассматривать как хронику жизни на английской территории Гонконга. Всякое сходство мест и ситуаций – дело случая.

...

   Но если кто-нибудь из читателей, побывавших на Дальнем Востоке, сочтёт, что места, описанные в повести, выглядят иначе, то автор, который провёл в этой части света большую часть жизни, посоветовал бы ему вернуться туда и присмотреться: в местном климате перемены происходят очень быстро.

   Женское тело всегда занимало особое место в моих снах, это так. И не только во снах – наяву тоже осаждают его образы. Девушка в открытом летнем платье нагибается, чтобы застегнуть босоножку; ниспадающие на лицо волосы открывают склонённую шею – нежную кожу и шелковистый пушок; смотрю и представляю её себе уступающей, сразу же податливой. Облегающее, зауженное книзу, с разрезом до бедра платье, какие носят элегантные модницы из Гонконга, лопается от движения стремительной руки, внезапно обнажающей округлое, упругое, гладкое, сверкающее бедро и изящный изгиб поясницы. Кожаная плеть, выставленная в витрине шорника в Париже, представленные на обозрение груди восковых манекенов, театральная афиша, реклама подвязок или духов, влажные полуоткрытые губы, железный браслет, ошейник – всё это создаёт вокруг меня постоянно возбуждающий фон. Обычная кровать с резными столбиками по краям, шёлковый шнур, горящий кончик сигары часами не покидают меня в путешествиях, часами и днями. Устраиваю праздники в садах, церемонии в храмах, повелеваю обрядами жертвоприношения.

   Арабские и монгольские дворцы наполняют мой слух отзвуками стонов и вздохов. Симметричный рисунок на мраморных плитах византийских церквей отражается в моих глазах бёдрами женщин, широко раздвинутыми, распахнутыми. Достаточно увидеть в тёмном подземелье древней римской тюрьмы два вмурованных в стену железных кольца, чтобы перед моими глазами возникла прекрасная невольница, прикованная цепью, приговорённая к долгим медленным пыткам одиночества и пустоты.

   Порой подолгу рассматриваю молодую танцующую женщину. Люблю смотреть на обнажённые плечи, а когда она отворачивается – на очертания груди. Гладкая кожа чувственно блестит в свете люстры. Молодая женщина грациозно выполняет сложные танцевальные па на некотором расстоянии от партнёра – от его высокого, чёрного, слегка отстранённого силуэта. Мужчина почти незаметно направляет её движения, а она, опустив глаза, внимательно следит за мужской рукой и мгновенно выполняет приказ, послушная малейшим правилам церемонии. Потом, следуя неуловимому знаку руки, плавно совершает новый поворот и показывает обнажённые плечи и шею.

   А вот она отошла чуть в сторону, чтобы застегнуть пряжку изящной туфельки – золотые ремешки, несколько раз скрещённые на ступне. Сидит на краешке дивана, наклонившись вперёд; ниспадающие на лицо волосы обнажают нежную кожу, покрытую шелковистым пушком. Но две фигуры появляются на переднем плане и заслоняют женщину: высокий мужчина в чёрном смокинге и краснолицый толстяк, рассказывающий о своих путешествиях.

   Гонконг знают все – его гавани, джонки, высотные дома Колуна и узкие, с разрезом почти до бедра платья, которые носят евроазиатки, высокие, гибкие девушки, – облегающие платья из чёрного шёлка, без рукавов, с крохотным стоячим воротничком. Тонкий блестящий шёлк поверх голого тела плотно натягивается на животе, груди и бёдрах, чуть морщится в талии и разбегается паутиной складок, когда женщина, прервав прогулку у витрины магазина, поворачивает лицо к стеклянной стене; она застыла, едва касаясь тротуара носком левой туфельки на очень высоком каблуке. Застыла, готовая в любое мгновение продолжить прерванную прогулку (правая рука, чуть согнутая в локте, устремлена вперёд, уже не касаясь тела), и несколько секунд не отрывает взгляда от молодой женщины из воска, одетой точно в такое же, как у неё, платье из белого шёлка, или от собственного отражения в стекле, или от плетёного поводка, на котором манекен – с обнажёнными руками, не касающимися тела и согнутыми в локтях, – держит левой рукой огромного чёрного пса с блестящей шерстью, напряжённо застывшего впереди своей хозяйки.

   Имитация живого зверя безупречна. Если бы не абсолютная неподвижность и подчёркнутая напряжённость фигуры, не слишком блестящие и устремлённые в одну точку стеклянные глаза, не ярко-красная пасть, открывающая чересчур белые зубы, можно было бы решить, что через мгновение пёс возобновит прерванное движение: коснётся земли вытянутой задней лапой, вскинет уши, оскалится. И примет грозный вид, словно встревоженный чем-то, возникшим в поле его зрения, или учуяв опасность для хозяйки.

   Правая ступня женщины почти на том же уровне, что и задняя лапа пса, едва касается земли носком туфельки на очень высоком каблуке: маленький треугольник из золотистой кожи открывает только кончики пальцев, а тонкие ремешки троекратно скрещиваются на подъёме и огибают на щиколотке тонкий, едва различимый, хотя и очень тёмный, почти чёрный чулок.

   А чуть выше расходится разрез на белом шёлковом платье, совсем немного, слегка показывая колено и бедро. Невидимая «молния» поможет одним движением от талии до плеча расстегнуть платье, открыть нагое тело. Гибкое тело вьётся влево и вправо, пытаясь сбросить с себя тонкие кожаные путы, сжимающие лодыжки и запястья, но тщетно. Конечно, танцевальные па ограничивают свободу движений; всё тело до последнего пальца настолько послушно строгим и беспощадным правилам, что танцовщица – как кажется – замерла в эту минуту на месте, и только едва заметное волнение её бёдер отмечает ритм танца. Внезапно, подчиняясь немому приказу партнёра, она делает плавный поворот и тут же застывает вновь, не двигаясь или двигаясь так медленно, так неприметно перемещаясь на месте, что только тонкий шёлк платья скользит по её груди и животу.

   И опять краснолицый толстяк заслоняет танцовщицу, рассуждая о жизни в Гонконге и модных магазинах в Колуне, где можно купить самый прекрасный в мире шёлк. Не закончив фразы, он поднял налитые кровью глаза, словно задумался над причиной того внимания, которое – как ему кажется – сосредоточено на его особе. Стоящая перед витриной женщина в облегающем платье сталкивается взглядом с изображением, отразившимся в стеклянной стене, медленно поворачивает направо и продолжает прерванный путь, двигаясь вдоль домов ровным уверенным шагом. Из пасти огромного, с блестящей шерстью пса, которого она держит на поводке, стекает несколько капель слюны, после чего зверь, звучно щёлкнув зубами, закрывает пасть.

   Именно в эту минуту вдоль тротуара, по которому мелким быстрым шагом удаляется женщина с чёрным псом, в том же направлении быстро катится коляска, которую толкает рикша, – китаец в тёмно-синем комбинезоне и традиционном головном уборе в виде широкого конуса. Чёрная холщёвая кабина между двумя высокими колёсами с ярко-красными деревянными спицами совершенно скрывает пассажира. А может быть, единственное сидение, прикрытое кабиной, пусто, и на нём лежит лишь старая сплющенная молескиновая подушка, сплошь потёртая, с дырой в углу, из которой торчит набивка. Этим, возможно, объясняется та поразительная скорость, с которой бежит маленький, с виду измученный человек; босые, грязные ступни мелькают поочерёдно, как заведённые, между красными жердями, а китаец ни на минуту не замедляет бег, чтобы отдышаться. И вот он уже исчез в конце аллеи, там, где густеет тень, отбрасываемая огромными фиговыми деревьями.

   Толстяк с красными пятнами на лице и налитыми кровью глазами отворачивается, усмехнувшись – на всякий случай, конечно, – неопределённой усмешкой, которая никому не предназначается. И направляется в буфет, по-прежнему в сопровождении высокого мужчины в смокинге, который слушает его всё так же любезно, не произнося ни слова, и толстяк, размахивая короткими руками, продолжает прерванный рассказ.

   Буфет почти опустел, на тарелках, в беспорядке расставленных на уже несвежей скатерти, почти не осталось ни бутербродов, ни пирожных. Мужчина, который жил в Гонконге, заказывает шампанское, и лакей в белой куртке и белых перчатках тотчас же подаёт ему бокал на прямоугольном серебряном подносе. Поднос на мгновение повисает над столом, сантиметрах в двадцати от протянутой руки толстяка, который собирался уже взять бокал, но – внезапно увлечённый какой-то мыслью – громким и чуть охрипшим голосом вновь принимается рассказывать всё тому же молчаливому приятелю о своих путешествиях. Повернувшись к слушателю, он говорит, сильно откинув голову, ибо тот значительно выше его. Приятель толстяка смотрит на серебряный поднос, на бокал золотистого шампанского, на поднимающиеся в бокале пузырьки, на руку лакея в белой перчатке, затем на самого лакея. Но внимание лакея внезапно поглощает что-то другое, сзади и чуть ниже, загороженное длинным столом с белой, ниспадающей до самого пола скатертью. Кажется, он вглядывается в лежащий на полу предмет, который сам лакей или кто-то другой случайно обронил или, возможно, бросил умышленно и скоро поднимет. Он ждёт только, когда поздний клиент, заказавший шампанское, снимет бокал с подноса, опасно – как для напитка с бегущими вверх пузырьками, так и для хрустального бокала, – в это мгновение накренившегося.

   Не обращая на происходящее никакого внимания, толстяк говорит, не умолкая. Рассказывает типичную историю о торговле несовершеннолетними. Отсутствующее начало легко восстановить: речь идёт о девушке, о девочке, купленной в Кантоне у какого-то посредника и перепроданной позднее за сумму в три раза большую, в хорошем состоянии, но после многомесячного пользования, американцу, недавно прибывшему из Штатов и поселившемуся на Новых Территориях под тем предлогом, что он собирается исследовать здесь возможности для разведения… (несколько неразборчивых слов). На самом деле американец разводит индийскую коноплю и белый мак, но в разумных пределах, чтобы не возбудить недовольства у английской полиции. Он был коммунистическим агентом и скрывал свою истинную деятельность под видом довольно невинного занятия – производства и продажи наркотиков в очень малых масштабах, вполне, впрочем, достаточных и для себя, и для своих приятелей. Американец знал кантонский и мандаринский диалекты и, естественно, бывал на Небесной Вилле, где леди Ава устраивала для узкого круга знакомых особого рода представления. Однажды после ложного доноса, полученного отделом по охране нравов, полиция вторглась туда во время дружеской вечеринки, самой обычной вечеринки, устроенной, несомненно, для отвода глаз. Когда полицейские в шортах защитного цвета и белых гольфах врываются в дом, они обнаруживают там три-четыре пары, благовоспитанно танцующих в большом салоне, несколько высокопоставленных чиновников и известных бизнесменов, беседующих тут и там, в креслах и на диване или у окна; все повернули головы в сторону входной двери, кто опершись о подоконник, кто ухватившись за спинку кресла, но поз своих не изменили; в салоне находится молодая женщина, которая громко смеётся, заметив удивление на лицах разговаривающих с ней двух молодых людей, а также три господина – поздние посетители буфета, один из которых собирается выпить шампанского. Лакей в белой куртке всматривается в нечто, лежащее на полу у его ног, поднимает глаза к серебряному подносу и, удерживая его в горизонтальном положении, подносит любителю шампанского со словами: «Пожалуйста, господин». Краснолицый толстяк поворачивается и тут же замечает свою собственную руку, повисшую в воздухе: толстые согнутые пальцы, китайский перстень. Он берёт бокал и подносит его ко рту, а лакей, поставив поднос на скатерть, наклоняется и поднимает что-то из-под стола, почти весь ненадолго скрывшись за ним. Видна только согнутая спина – под его короткой задравшейся курткой обнаруживается смятая рубашка.

   Выпрямившись, лакей кладёт на поднос крохотный предмет, который он держал в правой руке: прозрачную стеклянную ампулу, вроде тех, что используют в фармацевтических целях, с обломанным кончиком, опустошённую, несомненно, шприцем. Мужчина в чёрном смокинге тоже всматривается в ампулу, но ни названия, ни фабричной марки, позволяющей узнать её содержимое, на ней нет.

   Музыка в это время умолкла, последние танцевальные пары разошлись. Любезным, исполненным благородства жестом леди Ава подаёт руку какому-то бизнесмену, который церемонно с ней прощается. Он единственный гость в тёмном смокинге (тёмно-синем, пожалуй, даже чёрном); на остальных сегодня смокинги белые или пиджаки самых разных, но, разумеется, тёмных оттенков. Я тоже подхожу к хозяйке и склоняю голову, а она протягивает мне для поцелуя кончики длинных пальцев с ярко-красными ногтями. Повторяет жест минутной давности, а я кланяюсь так же церемонно, как мой предшественник, и беру её руку, чтобы запечатлеть на ней поцелуй. Вся сцена, вплоть до мельчайших деталей, – буквальное повторение предыдущей.

   На улице от духоты трудно дышать. Совершенно неподвижные во влажном ночном тепле, как бы отвердевшие узкие листья бамбука, нависшие над аллеей, освещаемой неверным светом от подъезда виллы, резко выделяются на фоне чёрного неба. Вокруг пронзительно звенят цикады. У ворот парка такси нет, зато, стоя вереницей вдоль ограды, поджидают несколько рикш. Первый из них – маленький, с виду измученный человек в тёмно-синем комбинезоне – предлагает свои услуги на каком-то непонятном языке, вероятно, неумело подражая английскому. Под холщёвой кабиной, поднятой в предвидении внезапных дождей, очень частых в это время года, лежит на сидении плоская твёрдая подушка из потёртого молескина, через дыру в одном из углов которой торчит набивка: какие-то прелые жёсткие пряди.

   Над центром города, как обычно в эту пору, разносится тошнотворный запах тухлых яиц и гнилых фруктов. Переезд на пароме в Колун не доставляет ни малейшего облегчения; на противоположном берегу точно такие же рикши, стоя вереницей, поджидают клиентов: ярко-красные коляски с совершенно одинаковыми подушками, обёрнутыми клеёнкой. Улицы здесь, впрочем, пошире и почище. Почти все прохожие, изредка мелькающие у высотных зданий, одеты по-европейски. А чуть дальше, на пустынной аллее, в голубоватом свете фонаря проходит стройная девушка в узком, с разрезом платье из белого шёлка. В вытянутой руке она держит на поводке огромную чёрную собаку с блестящей шерстью; зверь упруго и напряжённо шествует впереди хозяйки. Собака, а затем и девушка быстро исчезают в тени высокого фигового дерева. Подошвы маленького человека, который бежит, сжимая параллельные жерди, не перестают мерно и быстро шлёпать по гладкому асфальту.

   А сейчас попробую рассказать о том вечере у леди Авы и сообщить хотя бы о самых важных событиях, которые – насколько мне известно – там произошли. Я подъехал к Небесной Вилле на такси примерно в десять минут десятого. Буйная растительность парка со всех сторон окружает гигантских размеров виллу, отделанную алебастром под мрамор, с экзотической архитектурой: повторение одних и тех же декоративных линий, сочетание диковинных элементов и необычных цветов поражает всякий раз, когда вилла возникает за поворотом аллеи, в окружении королевских пальм. Мне показалось, что я приехал раньше назначенного времени и, значит, окажусь среди первых гостей, которые прошли за ворота, а то и вообще первым, ибо никого другого я ещё не видел, и потому решил не входить в дом, а свернуть налево и прогуляться в самой красивой части парка. Даже в дни приёмов парк освещается только возле дома: уже в нескольких шагах от виллы густые заросли гасят и свет фонаря, и небесно-голубой блеск, отражающийся от стен, покрытых алебастром под мрамор. Можно различить контуры аллеи, посыпанной белым песком, а когда глаза привыкнут в темноте – купы ближайших деревьев, сливающихся в общую массу.

   Тысячи невидимых насекомых, цикад и других ночных певцов наполняют воздух оглушительными звуками. Их пронзительный монотонный звон раздаётся со всех сторон, звук такой громкий, будто звучит прямо в ушах. Можно, конечно, не обращать на него внимания – и потому что он не прерывается, и потому что его громкость и высота не меняются. Внезапно на фоне этого звона раздаются слова: «Никогда! Никогда! Никогда!». Звучат они патетически, даже несколько театрально. Голос – хотя и низкий – принадлежит женщине, которая находится где-то поблизости, за высокими равеналиями, справа от аллеи. К счастью, мягкая земля приглушает шаги того, кто движется в ту сторону, но между тонкими стволами, увенчанными пучками листьев в виде опахала, не видно ничего, кроме таких же стволов, сближающихся всё теснее и образующих непроходимый лес, который тянется, вероятно, далеко в глубь парка.

   Обернувшись, я увидел две фигуры, застывшие в драматических позах, словно охваченные бурным волнением. Только что их скрывал невысокий куст; пройдя рощу равеналий и миновав лужайку, я оказался в таком месте, откуда хорошо их видел в ореоле небесно-голубого света, падающего от дома (который оказался ближе, чем я полагал, судя по пройденному мной пути), во внезапно открывшемся отсюда пространстве. Женщина одета в длинное платье, широко расходящееся книзу, с обнаженными плечами и спиной. Она стоит неподвижно, но повернув голову и многозначительно приподняв плечи – прощание, презрение, ожидание? Левая рука не касается тела и поднята на уровне бедра, правая поднесена к лицу – чуть согнутая в локте, с широко разведёнными пальцами, – словно опирается о стеклянную стену. В трёх метрах от руки, выражающей, вероятно, осуждение, а может, и страх, стоит мужчина в белом пиджаке. Выглядит он так, словно упадёт сейчас, сражённый пулей из пистолета, который женщина выронила сразу же после выстрела и теперь стоит, разжав правую ладонь, потрясённая собственным поступком, не смея взглянуть на мужчину. А он, едва держась на ногах, покачнувшись, одной рукой судорожно сжимает грудь, а другой, отведя её за спину, как бы ищет опору, за которую хочет ухватиться.

   Затем, очень медленно, не выпрямляя плеч и не разгибая колен, мужчина подносит руку к глазам и в этой позе замирает. Он всё ещё неподвижен, а она медленным мерным шагом лунатички направляется в сторону дома, отбрасывающего лазурные отблески: плечи по-прежнему приподняты, левая рука отталкивает невидимую стеклянную стену.

   Чуть дальше на той же аллее на мраморной скамье виден одинокий мужчина. Одет он во всё чёрное и сидит в тени экзотического растения, мясистые листья которого образуют над ним навес: руки не касаются тела, вытянутые ладони лежат на скамье, кончики пальцев обхватили её закруглённый край. Подавшись вперёд, он опустил голову, рассматривая – или не видя ничего – белый песок возле лакированных туфель. Чуть дальше видна привязанная к дереву девушка, на ней изорванная трикотажная сорочка, дыры в которой открывают обнажённое тело – бёдра, живот, едва очерченные груди, плечи. Руки у девушки связаны сзади, губы искривлены в гримасе ужаса, глаза широко открыты – она потрясена тем, что видит: в нескольких метрах отсюда огромный тигр всматривается в неё, готовый вот-вот прыгнуть. Группа выполнена в натуральную величину, из раскрашенного дерева, в начале этого столетия и представляет собой сцену охоты в Индии. Фамилия скульптора – английская – вырезана внизу на стволе фальшивого дерева, рядом с названием скульптуры «Приманка». Третий персонаж скульптурной группы – охотник – вместо того, чтобы сидеть на стволе или замереть, укрывшись в лесной чаще, стоит чуть поодаль в высокой траве, ухватившись рукой за руль велосипеда. Одет он в белый полотняный костюм, на голове – пробковый шлем. Стрелять он не собирается – над правым плечом виден ствол винтовки. И вообще охотник смотрит не на тигра, а на приманку.

   Понятно, что ночь в этой части парка особенно темна, и это мешает рассмотреть многие подробности, заметные лишь при дневном свете: такие, как велосипед, название скульптуры, фамилию мастера (Джонсон или Джонстон, что-то в этом роде). Но тигр и привязанная к дереву девушка находятся у самой аллеи и хорошо видны на тёмном фоне зарослей. Днём неподалёку можно полюбоваться и другими скульптурами, более или менее фантастическими и устрашающими, вроде тех, что украшают сиамские храмы или Тигриный Парк в Гонконге.

   «Если вы этого не видели, вы не видели ничего», – обращаясь к своему приятелю, говорит толстяк и ставит пустой бокал на белую, не совсем чистую скатерть, рядом с увядшей китайской розой, опавший лепесток которой, придавленный хрустальной ножкой, кажется подставкой. В эту минуту дверь с силой распахивается, и в салон входят трое британских полицейских: на них шорты защитного цвета, белые гольфы, ботинки. Последний закрывает за собой дверь и остаётся возле неё, слегка расставив ноги и положив правую руку на висящую у пояса кобуру. Тот, что вошёл первым, решительным шагом пересекает салон, продвигаясь к двери в глубине, а другой – видимо, невооружённый, но с лейтенантскими погонами – направляется к хозяйке дома. Он идёт так, словно наверняка знает, где она, хотя и не видит в эту минуту леди Аву, которая сидит на жёлтом диване в нише с резными столбиками, что напоминают эркеры на западном фасаде виллы, выполненные в китайском стиле. Леди Ава как раз произносит: «Никогда… Никогда… Никогда?» – тоном скорее насмешливым и небрежным, чем решительным (но, возможно, и несколько просительным), обращаясь к стоящей перед ней молодой блондинке. Произнося эти слова, леди Ава поворачивается к скрытому за тяжёлыми шторами окну. Блондинка одета в вечернее платье из белого муслина, длинное, очень широкое, с большим, открывающим плечи и грудь вырезом. Она стоит, в глубокой задумчивости глядя на жёлтый плюш дивана, и наконец произносит: «Хорошо… Попробую». Леди Ава немедленно переводит взгляд на лицо блондинки и говорит с обычной своей усмешкой: «Допустим, завтра». «Или послезавтра», – не поднимая глаз, произносит молодая женщина. «Лучше завтра», – говорит леди Ава.

   Сцена эта, безусловно, происходит в другой вечер. А если даже и в этот, то, конечно же, несколько раньше, до ухода Джонсона. Переведя взгляд на его тёмный высокий силуэт, леди Ава добавляет: «А теперь, пожалуйста, потанцуй с ним ещё раз». Молодая женщина с кукольным личиком тоже оборачивается, как бы с сожалением или опаской, к мужчине в чёрном смокинге, застывшем, несколько поодаль, в одиночестве, – он смотрит на задёрнутые шторы, словно ожидая – впрочем, не придавая этому никакого значения, – что из невидимого окна сейчас кто-то появится.

   Внезапно происходит смена декораций. Тяжёлые шторы, легко скользя по металлическим карнизам, раздвигаются, начинается новое действие, и на сцене маленького театра предстаёт что-то вроде поляны в лесу. Постоянные посетители Небесной Виллы сразу же узнают скульптурную группу под названием «Приманка». Чуть раньше я уже описал расположение её фигур, вероятно, когда упоминал об украшающих зеркальный зал статуэтках, или когда говорил о саде, или в связи с чем-нибудь другим. Но на этот раз это не тигр, а один из огромных чёрных псов леди Авы; зверь кажется ещё больше благодаря особому освещению, а также в сравнении с маленькой фигуркой молодой метиски, исполняющей роль жертвы. (Кажется, это та самая девушка, которую недавно купили через посредника в Кантоне и о которой уже говорилось). Мужчина, исполняющий роль охотника, – на этот раз без велосипеда – держит в руке толстый плетёный кожаный поводок, глаза его скрыты тёмными очками. Не стоит задерживаться на этой сцене, сюжет которой прекрасно всем известен. В очередной раз наступает ночь. Я слышу отзвук шагов безумного царя, бродящего взад и вперёд по коридору верхнего этажа. Он что-то отыскивает в своих воспоминаниях, что-то такое, на что можно было бы опереться, но и сам точно не знает, что именно. Исчез велосипед, не стало вырезанного из дерева тигра, нет больше пса, тёмных очков, тяжёлых штор. Нет сада, исчезли жалюзи, нет тяжёлых штор, легко скользящих по металлическим карнизам. Остался разбросанный в беспорядке мусор: обрывки пожелтевших газет, которые нагромоздил возле стены ветер, гниющие недоеденные овощи, испорченные фрукты, обглоданная рыбья голова, куски дерева (обломки тонкого навеса или разбитого ящика), сброшенные в грязную сточную канаву, по которой, медленно кружась, плывёт обложка китайского иллюстрированного журнала.

   Улицы Гонконга, как известно, очень грязны; под витринами лавочек, торгующих подержанным товаром, где на вертикальных вывесках видны несколько красных или зелёных иероглифов, с раннего утра начинает расти гора мелких тошнотворно пахнущих отходов. Толстым слоем покрывают они тротуар, а затем мостовую, расползаясь во все стороны на подошвах прохожих в чёрных халатах, и намокают после полудня в потоках внезапных дождей, пока, наконец не размесят их в широкие, почти лишённые толщины, лепёшки коляски рикш с потертыми подушками или не соберут в бесформенные кучи уличные подметальщики. Прерывая свои замедленные, какие-то неопределённые и словно бы бесполезные движения, подметальщики поглядывают прищуренными раскосыми глазами на евроазиатских девушек, служанок с царственной осанкой, которые прогуливают по вечерам огромных молчаливых собак леди Авы, неторопливо вышагивающих, не обращая внимания на духоту и смрад сточных канав.

   Зверь с блестящей шерстью, напрягшись на выпрямленных лапах, идёт быстро и уверенно, высоко подняв голову на неподвижной шее и наставив уши, как полицейская собака, которая взяла след, не рыская ни влево, ни вправо и даже не принюхиваясь к земле, где слабый запах быстро теряется среди зловонных отбросов. Изящные туфельки на тонких каблуках троекратно перекрещены на маленьких ножках позолоченными ремешками. С каждым шагом плотно облегающее платье слегка морщится, и паутинка складок на бёдрах и животе оживает, в отблесках фонарей над витринами причудливо переливается шёлк и сверкает чёрная шерсть зверя, шествующего – с силой натягивая поводок – в двух метрах впереди. Кожаный поводок натягивается в руке, но молодая женщина не убыстряет шага и не меняет направления движения, она, как по пустыне, идёт сквозь толпу чёрных халатов вся застывшая и словно вознесённая, несмотря на мерное движение колен и бёдер, обтянутых узкой, с разрезом сбоку юбкой. В обрамлении иссиня-чёрных волос, пронзённых над левым ухом алой китайской розой, её лицо кажется таким же застывшим, как и у воскового манекена в витрине. Молодая женщина не смотрит на лотки, заваленные каракатицами, позеленевшей рыбой и тухлыми яйцами, не поворачивает головы ни направо, ни налево, не глядит на тускло освещённые вывески, огромные иероглифы которых заполнили все свободные места на стенах и четырёхгранных столбах, поддерживающих арки. Она не замечает ни продавцов газет и иллюстрированных журналов, ни таинственных реклам, ни разноцветных лампочек. Идёт и ничего не видит, как лунатичка. Ей не нужно смотреть под ноги, чтобы обходить возникающие на её пути препятствия – они как-то сами собой исчезают, освобождая ей проход: голый ребёнок на куче мусора, перевёрнутый пустой сундучок, в последнюю минуту убранный чьей-то невидимой рукой, старая метла, вслепую трущая мостовую там, куда устремлён взгляд рассеянного уличного подметальщика в тёмно-синем комбинезоне. Сонные глаза с трудом отрываются от ног, равномерно мелькающих в разрезе платья, и подметальщик вновь возвращается к прерванной работе: сметает в сточную канаву цветную картинку – обложку китайского иллюстрированного журнала.

   Под большими квадратными иероглифами надписи, занимающей верхнюю часть обложки, размещен небрежно выполненный рисунок. На нём просторный, по-европейски обставленный салон, стены которого украшены зеркалами и алебастром под мрамор, что, вероятно, должно свидетельствовать о роскоши; несколько мужчин в тёмных костюмах и кремовых или цвета слоновой кости смокингах стоят небольшими группами и разговаривают. На втором плане, в левой части рисунка, за буфетной стойкой, прикрытой ниспадающей до самого пола скатертью и заставленной тарелками с бутербродами и пирожными, лакей в белой куртке подаёт на серебряном подносе бокал шампанского толстяку с исполненным важности выражением лица. Протянув руку к бокалу, толстяк что-то говорит своему приятелю, устремив при этом взгляд вверх, ибо собеседник значительно выше его. В глубине салона, но на открытом пространстве, и потому сразу же бросаясь в глаза, – тем более, что это центр рисунка – трое военных в камуфляжных костюмах (парашютные комбинезоны с серо-зелёными пятнами) стоят в распахнутых настежь дверях неподвижно, но готовые немедленно выпустить очередь из автоматов, которые они сжимают на уровне бедра, направив их в разные стороны. Но в суматохе светского приёма лишь несколько человек заметило их вторжение: женщина в длинном вечернем платье – в неё нацелен один из автоматов – и трое-четверо находящихся рядом с ней мужчин. Их плечи и головы резко откинуты, руки застыли в инстинктивном жесте обороны, удивления или страха…

   В других частях салона всё продолжается так, словно ничего не произошло. На первом плане справа, например, две женщины, почти склонившись друг к другу – хотя, кажется, и не особо поглощённые разговором, – ровно ничего не заметили и не прерывают начатой сцены, не обращая внимания на то, что происходит в каких-то десяти шагах от них. Та, что постарше, сидит на диване, обтянутом красным – нет, жёлтым – бархатом, и с улыбкой наблюдает за молодой, которая стоит прямо перед ней, но смотрит в сторону: на высокого мужчину, того самого, что минуту назад вполуха слушал у буфетной стойки толстого любителя шампанского, а сейчас в полном одиночестве стоит вдали от гостей перед окном с задвинутыми шторами. Через мгновение молодая женщина снова поворачивается к даме, сидящей на диване. На её лице появляется выражение серьёзности, сдерживаемого возбуждения и принятого решения. Молодая женщина делает шаг к красному дивану и – очень медленно – мягким и грациозным движением левой руки приподнимая подол платья, опускается на одно колено перед леди Авой, а леди Ава, совершенно естественно, без малейшего смущения и не переставая улыбаться, царским или, возможно, снисходительным жестом подаёт ей руку. Едва касаясь кончиков пальцев с покрытыми ярким лаком ногтями, молодая женщина наклоняется, чтобы поцеловать их. Светлые локоны, склонённая головка…

   Но тут же выпрямившись, молодая женщина поворачивается и уверенной походкой направляется к Джонсону. Дальнейшее происходит невероятно быстро: они обмениваются несколькими условными фразами, мужчина застывает в церемонном поклоне перед дамой, которая продолжает стоять со скромно опущенной головой; раздвинув бархатную портьеру, входит служанка-евроазиатка, останавливается в нескольких шагах и молча наблюдает за ними; черты её лица неподвижны, как у восковых манекенов, и не выдают никаких чувств; хрустальный бокал падает на мраморный пол, разлетаясь на тысячи ослепительно сверкающих осколков; молодая женщина со светлыми волосами роняет на них отсутствующий взгляд; девушка-евроазиатка проходит, как лунатичка, по осколкам, по-прежнему удерживая перед собой на натянутом поводке чёрного пса; изящные золотые туфельки быстро удаляются, оставляя позади подозрительные лавочки и старую метлу, которая, очертив дугу, сметает в водосточную канаву обложку иллюстрированного журнала; грязная вода тотчас подхватывает разноцветную картинку и вращает её в солнечном блеске.

   В этот час улица почти безлюдна. Влажная тяжёлая духота в городе изматывает сильнее, чем обычно. Деревянные ставни на окнах магазинов закрыты. Огромная чёрная собака останавливается перед хорошо знакомым ей входом: узкие тёмные ступени крутой лестницы начинаются прямо с улицы, без всяких дверей и коридоров, и ведут во мрак, куда взгляд не в силах проникнуть. Сцене, которая сейчас разыгрывается, явно не достаёт определённости… Девушка быстро оглядывается по сторонам, словно желая убедиться, что за ней никто не следит, и торопливо, насколько ей это позволяет длинное облегающее платье, взбегает по ступеням. И тут же спускается вниз, прижимая к груди довольно толстый бесформенный конверт из серой бумаги, набитый, кажется, песком. А что же в это время делал пёс? Если – как всё на это указывает – он не поднялся вместе с девушкой по лестнице, то ждал ли он её спокойно внизу, освобождённый от поводка? Возможно, девушка привязала его к какому-нибудь кольцу, скобе или перилам (но у этой лестницы нет перил), к дверной ручке (но и двери нет), к петле, крючку, наконец, к старому гвоздю, кое-как загнутому, искривлённому и изъеденному ржавчиной, который торчит где-то из стены? Но гвоздь вряд ли надёжен, а необычное присутствие пса, явным образом обнаруживающее этот дом, могло бы совсем некстати привлечь внимание нежелательных наблюдателей. А быть может, посредник стоял в темноте, почти в самом низу лестницы, так что служанке-евроазиатке достаточно было, не выпуская поводка, подняться на две-три ступеньки, протянуть руку за конвертом или пакетом, который держал наготове невидимый нам человек, и тут же возвратиться? Или у лестницы кто-то стоял, тот, кому заранее было известно об этом свидании, и ему стоило только протянуть руку, чтобы взять поводок, который передала ему девушка, торопливо поднимаясь по узкой лестнице к посреднику, ожидающему её в своей комнате, кабинете, бюро или конторе?

   Но и с этим вариантом нельзя, к сожалению, согласиться – собака слишком бросается в глаза. Впрочем, как бы то ни было, конец эпизода оказывается неожиданным, поскольку речь идёт вовсе не о доставке конверта, а о молоденькой девушке, похожей скорее на японку, чем на китаянку. И вот все трое уже стоят на блестящих плитах мостовой перед темнеющим входом: служанка в облегающем, с разрезом на боку платье, японка в чёрной плиссированной юбочке и белой школьной блузке, каких тысячи встретишь на улицах Токио или Осаки, и огромный пёс, который подходит к незнакомке вплотную и, задрав морду, долго её обнюхивает. Эта сцена не подвергается ни малейшему сомнению: пёс обнюхивает потрясённую, прижавшуюся к стене молоденькую девушку, вынужденную терпеть прикосновения морды страшного зверя к бёдрам и животу, а служанка следит за ней холодным взглядом, удерживая плетёный поводок так, чтобы зверь мог беспрепятственно двигать головой, шеей и т. д.

   Кажется, я уже говорил, что леди Ава устраивала представления для своих гостей на маленькой сцене частного театра в Небесной Вилле. Именно об этом эпизоде, несомненно, и идёт сейчас речь. Зрители сидят в тёмном зале. Горят только огни рампы, тяжёлый занавес медленно раздвигается, за ним новая декорация: высокая стена и узкая крутая лестница, которая кончается неизвестно где, ибо выше десятой ступени глаз ничего уже не видит – сплошной мрак. Большие бесформенные валуны приводят на ум подземелье и даже подземную тюрьму, судя по боковым стенам, левой и правой, не слишком глубокую. Грубо обработанные плиты пола кое-где блестят – от сырости или от старости. Единственное отверстие в стене – уже описанный лестничный проём, узкий и сводчатый. Тут и там чернеют железные кольца, вмурованные в стены на разных уровнях и размещённые неравномерно, с колец свисают тяжёлые ржавые цепи, одна из них длиннее остальных и, ниспадая на каменный пол, образует на нём что-то вроде неправильной буквы Б. К одному кольцу справа, у самой лестницы, привязан поводок, собака лежит возле нижней ступеньки, высоко подняв голову, и словно бы сторожит вход. Прожектора направлены на зверя, свет их неярок. Когда вся сцена тонет во мраке и остаётся видна только собака, высоко на лестнице загорается яркий, но далёкий свет, и обнаруживается, что верх лестницы замыкает железная решётка, строгая, без всяких украшений, чёрные вертикальные линии которой резко выделяются на светлом фоне.

   Собака поднимается и начинает рычать. За решёткой появляются две молодые женщины: та, что повыше, поднимает решётку и проходит, подталкивая перед собой другую. Лязгают металлические засовы, решётка опускается. Какое-то время никого не видно, темнота поглощает обеих, начиная с ног, как только женщины начинают спускаться; они возникают вновь лишь в самом низу лестницы, в свете прожекторов: это, конечно же, служанка-евроазиатка и молоденькая японка. Служанка быстро отвязывает пса – на протяжении всего действия она держит в руке плетёный поводок – а японка, напуганная его грозным рычанием, пытается скрыться в глубине сцены, слева от лестницы, прижавшись спиной к острым выступающим камням. Пёс, прошедший для этого специальное обучение, должен догола раздеть невольницу, на которую свободной рукой показывает служанка, устремив указательный палец на плиссированную юбочку. Зверь клыками раздирает на японке одежду, ничего на ней не оставляя, и один за другим срывает лоскутья, не причиняя телу никакого вреда. Царапины – впрочем, их немного – самые поверхностные и абсолютно безвредные: зрелища они ничуть не портят, скорее наоборот.

   Девушка, исполняющая роль жертвы, вытянулась, как струна, и всем телом прижалась к стене, словно желая в неё войти, только бы ускользнуть от страшных клыков; правдоподобие действия требует, конечно, чтобы она закрывалась руками. Когда девушка поворачивается лицом к стене, всё ещё под воздействием инстинктивного страха, который должна испытывать (и, вероятно, испытывает, ибо выступает сегодня впервые), она ещё выше поднимает согнутые в локтях руки и закрывает ладонями волосы, что оправдано исключительно с эстетической точки зрения и вносит в разыгрываемый спектакль некоторое разнообразие. Прожектора, нацеленные на голову пса, освещают разные части тела девушки – бёдра, плечи, грудь. Но всякий раз, когда служанка полагает, что обнажение достигло особо живописной стадии – зрителям открылись новые части тела или в ткани возникли новые дыры – она натягивает плетёный поводок и вполголоса отдаёт короткий приказ: «Стоп!», который звучит, как щёлканье кнута. Зверь недовольно пятится и исчезает во мраке, а круг света, падающего на невольницу, расширяется и показывает её всю, спереди, со спины, сбоку, в зависимости от той части тела, которую демонстрируют зрителям.

   Гости леди Авы, собравшиеся в зале маленького театра, вполголоса обмениваются замечаниями. Каждая начинающая актриса – а сегодня выступает начинающая – вызывает вполне понятный интерес. Самые пресыщенные посетители театра пользуются случаем, чтобы вернуться к занимающим их темам: расписанию движения пароходов, банкам в коммунистических странах, жизни в сегодняшнем Гонконге. «В антикварной лавке, – говорит краснолицый толстяк, – всегда можно найти занятные вещицы прошлого века, которые по западным меркам считаются чудовищными». После чего описывает в качестве примера одну из таких вещиц, но говорит при этом шёпотом, поднося губы к самому уху наклонившегося к нему слушателя. «Конечно, – добавляет он чуть позже, – это совсем не то, что было раньше. Но при определённом старании можно достать адреса тайных домов развлечений – это настоящие дворцы… Какая там обстановка, какие салоны, сады, потайные комнаты – нам, европейцам, такое и не снилось!» И вдруг без всякой связи с только что изложенным, начинает рассказывать о смерти Эдуарда Маннера. «Вот это был человек!» – говорит он напоследок. Он подносит к губам бокал шампанского, на две трети уже пустой, и, неестественно запрокинув голову, одним глотком допивает остаток. Потом ставит бокал на белую, уже несвежую скатерть, рядом с увядшей кроваво-красной китайской розой, лепесток которой, придавленный хрустальной ножкой, кажется подставкой.

   После чего оба проходят через весь салон, где последние, словно забытые гости образуют случайные группы и наверняка сразу же расходятся, каждый в свою сторону. Действительно, в следующей сцене тот из них, что повыше, – его называют Джонсоном, а иногда Американцем, хотя он англичанин, – разговаривает перед широким зашторенным окном с молодой светловолосой женщиной по имени Лаура или Лорена, той самой, что сидела недавно на красном диване рядом с леди Авой. Они ведут быстрый напряжённый диалог, сводя разговор к самому главному. С улыбкой почти презрительной и во всяком случае насмешливой сэр Ральф (по прозвищу Американец) склоняется, подчёркивая напряжённость позы, – словно издеваясь – перед молодой женщиной и коротко объясняет ей, чего именно он от неё хочет. Лаура (или Лорена) поднимает огромные, до этого устремлённые в пол глаза, внезапно поворачивает к своему собеседнику лицо с удивительно гладкой кожей и смотрит на него взглядом безмерным, повинующимся, бунтующим, покорным, пустым, невыразительным…

   В следующей сцене оба они шагают по широким величественным ступеням. Глаза молодой женщины вновь опущены, голова наклонена; поднимаясь всё выше и выше, она слегка поддерживает подол белого, необычайно широкого платья, чтобы край его не касался чёрно-красного ковра, прижатого на каждой ступени медным прутом, который крепится сбоку толстыми кольцами и заканчивается с каждой стороны небольшой стилизованной шишкой. Мужчина идёт чуть позади, не сводя с дамы безразличного, страстного, холодного взгляда, охватывающего всю её фигуру, от крохотных ножек в туфельках на тонком каблуке до склонённой шеи и атласной кожи обнажённых плеч, которые блестят, когда женщина проходит под канделябрами в форме тирсов, равномерно освещающими лестничные пролёты. На каждой площадке стоит слуга-китаец, застывший в неестественной и слишком вычурной позе – не отличить от тех фигурок из слоновой кости, что продаются в антикварных лавках Колуна: у одних плечо высоко поднято, локоть выдвинут вперёд, согнутая рука и растопыренные пальцы прижаты к груди, у других скрещенные ноги или вывернутая шея, чтобы иметь возможность наблюдать за чем-то, не поворачиваясь всем телом. Взгляды прищуренных глаз пронзают тех двух, что поднимаются по ступеням. С точностью часового механизма слуги один за другим невероятно медленно поворачивают свои восковые лица слева направо и смотрят проходящим вслед, а те, глядя прямо перед собой, идут между канделябрами и вертикальными столбиками, поддерживающими перила, неторопливо ступая по толстому ковру в чёрных и красных полосах, прижатому на каждой ступени медным прутом.

   И вот они в комнате, напоминающей покои восточных дворцов, где тусклым светом горят маленькие лампочки под абажурами, красновато мерцают в углах, а большая часть комнаты тонет в полумраке. Как, например, то место у самого входа, где стоял сэр Ральф, закрыв за собой дверь и повернув ключ в массивном, выполненном в стиле барокко замке. Прислонившись спиной к тяжёлой деревянной створке, словно защищая вход, сэр Ральф осматривается, глядит на кровать с резными столбиками по краям, на чёрное атласное покрывало, на пушистые ковры и всевозможные инструменты, изысканные и совсем варварские, которые молодая женщина – также стоя неподвижно, но в более освещенном месте – старается не замечать, не отрывая взгляда от пола.

   Безусловно, в этот момент краснолицый толстяк и начинает рассказывать о каком-то из этих инструментов, но слишком тихо и как раз в ту минуту, когда представление на сцене после короткой паузы возобновляется. Служанка-евроазиатка делает шаг вперёд. Властное «Взять!» сопровождается жестом левой руки, направленной на живот японки и подсказывающей псу, какую часть одежды он должен сейчас сорвать. Круг яркого света падает на указанное место. С этой минуты в опустившейся на зал тишине слышны только короткие команды, отдаваемые почти невидимой служанкой пронзительным шёпотом, глухое рычание чёрного пса да иногда вздох трепещущей жертвы. Когда японка совсем обнажена, в зале раздаются негромкие аплодисменты, чуть отставшие от мгновенной реакции прожектора. Молоденькая актриса делает три танцевальных шага к рампе и кланяется. Показанное представление, традиционное в некоторых областях Китая, встретило, как обычно, тёплый приём у собравшихся сегодня английских и американских гостей леди Авы.

   Служанка-евроазиатка (если не ошибаюсь, её зовут Ким), не сделала, как и пёс, ни одного движения, хотя последние аплодисменты в зале уже стихли. Она напоминает витринный манекен, который держит на поводке огромную, выполненную в натуральную величину собаку с открытой пастью, чуть присевшую на лапы и навострившую уши. Без малейших эмоций смотрит служанка на обнажённую девушку, которая вернулась на прежнее место у каменной стены; повернувшись на этот раз к зрительному залу спиной и слегка перегнувшись в поясе, японка стоит, чуть приподняв плечи и поправляя обеими руками собранные на затылке чёрные волосы. Взгляд служанки, медленно скользнув по её телу, останавливается на свежей царапине, пересекающей золотистую кожу с внутренней стороны левого бедра: там видна капля быстро застывающей крови.

   А вот она идёт вдоль современных высотных зданий Колуна в окружении темноты, гибкая и в то же время напряжённая, спокойная и в совершенстве владеющая собой, за огромным псом, который с силой тянет, но не рвёт плетёный кожаный поводок; она не поворачивает головы ни налево, ни направо, не смотрит, даже мельком, на витрины роскошных магазинов с выставленными там модными товарами, на коляску, которую китаец-рикша, быстро перебирая босыми ногами, толкает ей навстречу по проезжей части, скрываясь за стволами огромных фиговых деревьев.

   Между стволами равномерно мелькает тонкий гибкий силуэт в узком платье из сверкающего в темноте белого шёлка. Моя рука, лежащая на молескиновой подушке, пропитанной влажным душным воздухом, снова нащупывает треугольную дыру, из которой высовывается пучок липкого конского волоса. Внезапно, без всякого повода в памяти всплывает обрывок фразы, что-то вроде: «…в окружении роскошных катакомб убийство с необязательными, в стиле барокко, деталями…» Ноги рикши мерно шлёпали по гладкому асфальту; попеременно взлетающие вверх грязные ступни напоминали подошвы ботинок, которые, словно опахало, завершались пятью пальцами. Ухватившись за подлокотники, я высунул голову наружу, чтобы оглянуться: белый силуэт исчез. Наверняка это была Ким (она невозмутимо прогуливала одного из огромных псов леди Авы) – последний человек, которого я видел той ночью, возвращаясь с приёма на Небесной Вилле.

   Закрыв за собой дверь, я попытался восстановить в памяти весь вечер, все виденные мной сцены, одну за другой, начиная с той минуты, когда вошёл в сад виллы, наполненный пронзительным, настойчивым, оглушительным звоном ночных цикад, этих шумных обитателей травы и деревьев, ветви которых нависают над аллеей и протягивают навстречу одинокому страннику, неуверенно продвигающемуся сквозь густой мрак, листья в форме ладоней, стрел или сердец, воздушные корни, ищущие, за что бы зацепиться, и цветы с резким, сладковатым, чуть гниловатым запахом, освещённые вдруг вырвавшимся из-за причудливого изгиба аллеи голубоватым отблеском, исходящим от стен дома, украшенных алебастром под мрамор. Там, посреди небольшой поляны высокий мужчина в вечернем костюме разговаривает с молодой женщиной в длинном, белом, с большим декольте платье, широкий подол которого стелется по земле. Приблизившись, я без труда узнаю Лауру – новую протеже хозяйки дома – в обществе некоего Джонсона, которого зовут сэр Ральф, того самого американца, что недавно объявился в колонии.

   Лаура и сэр Ральф не разговаривают. Они стоят на некотором отдалении друг от друга: их разделяет около двух метров. Джонсон смотрит на молодую женщину, она не отрывает взгляда от земли. Сэр Ральф пристально рассматривает Лауру сверху донизу и делает это невероятно медленно; глаза его задерживаются на её груди, обнажённых плечах, грациозной, слегка склонённой набок шее, исследуют каждую линию, каждую складку, но всё это с характерной для него миной безразличия, которой он, вероятно, и обязан своим английским прозвищем. После чего он с обычной усмешкой произносит: «Отлично. Как вам будет угодно».

   Проходит минута молчания, прежде чем мужчина склоняется в почтительном поклоне, явно издевательском и означающем, что сэр Ральф собирается удалиться, но в это мгновение Лаура поднимает голову и протягивает руку, словно просит обратить на неё внимание, или молит о последней отсрочке, или пытается предотвратить что-то неумолимо надвигающееся. И произносит медленно, чуть слышно: «Нет. Останьтесь… Прошу вас… Не уходите». Сэр Ральф снова склоняется в поклоне. Выражение лица у него прежнее, как если бы он ни на мгновение не сомневался, что события будут развиваться именно так: сейчас он услышит фразу, каждое слово, каждую паузу, каждую интонацию которой знает заранее. Впрочем, молчание несколько затягивается. Но вот они, долгожданные слова, падают одно за другим из уст его дамы, которая, конечно же, выдержала предусмотренную паузу и теперь говорит, поднимая наконец глаза: «Прошу вас… Не уходите». Только после этих слов он может покинуть сцену.

   Отдельные хлопки, также предусмотренные нормальным течением спектакля, сопровождают его уход. Загораются люстры, медленно опускается занавес, скрывая актрису, которая одиноко стоит на сцене, в профиль к зрительному залу, лицом к кулисам, где только что исчез герой, рука по-прежнему протянута, уста приоткрыты, словно она хочет произнести какие-то слова, которые изменят весь ход пьесы, то есть готова уступить, признать своё поражение, утратить честь, восторжествовать, наконец.

   Но первый акт уже кончился, опустился тяжёлый занавес из красного бархата, и зрители немедленно возобновили прерванные разговоры. После нескольких мимолётных замечаний, касающихся актрисы, которая значится в программе как Лорена Б., каждый возвращается к интересующей его теме. Мужчина, побывавший в Гонконге, снова говорит об устрашающих скульптурах Тигриного Парка: помимо группы под названием «Приманка» он рассказывает о «Похищении Азы», монументе высотой в три-четыре метра, изображающем огромного орангутанга, который несёт на плече – небрежно поддерживая – прекрасную полуобнажённую девушку, выполненную в натуральную величину. Девушка вырывается, но тщетно – столь ничтожно мала она по сравнению с монстром; переброшенная через чёрно-бурое плечо зверя (эта скульптура, как и все скульптуры парка, раскрашена), она откинулась назад, и её длинные, светлые, беспорядочно разбросанные волосы струятся по сгорбленной спине чудовища. Неподалёку стоит скульптура, связанная с последним эпизодом приключений Азы, несчастной бирманской королевы, тело которой… Сосед краснолицего толстяка теряет всякое терпение, тем более что сидящие впереди зрители уже дважды поворачивались к болтуну, выражая своё недовольство, и просит его помолчать. Любитель восточной скульптуры удосуживается наконец взглянуть на сцену, где продолжается представление. Близок конец первого акта: героиня, которая ни разу не открыла рта и не отвела взгляда от земли на протяжении всего монолога партнёра (вплоть до последней фразы: «Как вам будет угодно… Я буду ждать до тех пор, пока будет нужно… До того дня…»), медленно поднимает голову и, глядя мужчине прямо в лицо, патетически восклицает: «Никогда! Никогда! Никогда!» Обнажённые плечи молодой женщины в белом платье приподнимаются, выражая презрение или прощение. Ладонь находится на уровне лба, локоть слегка отставлен, пальцы широко раздвинуты, словно натолкнулись на невидимую стеклянную стену.

   По мягкой, приглушающей звук шагов земле подхожу еще на несколько метров и убеждаюсь, что мужчина, лицо которого чуть заслонено веткой, – не Джонсон, как я полагал сначала, введённый в заблуждение обманчивым голубоватым светом, льющимся от стен виллы, – а тот невзрачный молодой человек, которого все считают женихом Лауры (хотя чаще всего она разговаривает с ним, даже при посторонних, грубо или безразлично). Он попал сюда сегодня, воспользовавшись, несомненно, своим званием наречённого, поскольку не принадлежал к числу завсегдатаев на приёмах леди Авы. После столь непреклонного отказа, произнесённого к тому же не допускающим возражений голосом, молодой человек выглядит потрясённым: ноги его подкашиваются; пошатнувшись, он сгибается и прижимает к груди левую руку, а правой – отброшенной в сторону и чуть назад – пытается нащупать опору, за которую можно было бы ухватиться, словно боится, не выдержав внезапного удара, упасть. Иду дальше и на той же аллее наталкиваюсь на одиноко сидящего на каменной скамье мужчину. Подавшись вперёд, он замер и не сводит взгляда с земли между ступнями. Скамья расположена в столь тёмном углу под деревьями, что мне трудно наверняка сказать, кто это; если не ошибаюсь, тот, кого здесь фамильярно прозвали Американцем. Судя по всему, он погружён в свои мысли, и потому я молча прохожу мимо, не заговорив, не повернув головы, не глядя в его сторону.

   И почти сразу же оказываюсь в окружении монументальных скульптур работы Р. Джонстона, выполненных в прошлом столетии. Почти все они изображают знаменитые эпизоды из жизни легендарной принцессы Азы: «Собаки», «Раб», «Обещание», «Королева», «Похищение», «Охотник», «Смерть». Эти скульптуры известны мне давно, и я перед ними не останавливаюсь. К тому же в этой части парка царит такой глубокий мрак, что невозможно как следует разглядеть смутно вырисовывающиеся силуэты, часть из которых, несомненно, принадлежит первым гостям леди Авы.

   Одновременно со мной на крыльцо поднимаются ещё трое. Они подошли со стороны садовых ворот – женщина и двое мужчин. Один из мужчин – тот самый Джонсон, которого, как мне показалось, я видел погружённым в размышления на каменной скамье. Выходит, на скамье был не Джонсон! Поразмыслив, я прихожу к выводу, что над своим поражением размышлял, конечно же, наречённый Лауры, он пытался соединить разлетевшиеся вдребезги части своей жизни, изменить, по возможности, какую-нибудь деталь, отыскать не столь неблагоприятный вариант или по-новому оценить моменты, до сих пор считавшиеся выгодными и надёжными, но в свете внезапной немилости оказавшиеся сомнительными и совершенно бесполезными. В большом салоне леди Ава, как и положено, окружена толпой гостей, которые прямо с порога направляются в её сторону – приветствовать хозяйку дома; то же самое делаю и я. Наша хозяйка, улыбающаяся и спокойная, встречает каждого трогательной или пленительной фразой Заметив меня, она внезапно оставляет гостей и подходит ко мне, отстраняя назойливо возникающих перед ней людей, лиц которых она безусловно не замечает, и, взяв меня под руку, отводит в сторону, к оконной нише. Выражение её лица переменилось и стало твёрдым, замкнутым, отрешённым. Я не успел ещё произнести ни слова. «Должна сообщить вам нечто важное, – говорит леди Ава. – Эдуарда Маннера нет в живых».

   О его смерти мне уже известно, но по моему лицу об этом не догадаться. Принимаю скорбный вид, соответствующий её тону, и коротко спрашиваю, как всё случилось. Леди Ава говорит быстро, невыразительным голосом, какого я никогда у неё не слышал, – в нём глубокое волнение, а возможно, и тревога. Нет, о подробностях трагедии она ничего не знает, буквально минуту назад позвонил её близкий знакомый, который, впрочем, тоже не знает, где и как всё случилось. Однако леди Ава не может больше задерживаться со мной, поскольку со всех сторон к ней тянутся люди. Она резко оборачивается к новым гостям, уже подступившим к ней вплотную, и спокойно, с сердечной улыбкой их приветствует: «Как это мило – вы всё-таки пришли! Я не была уверена, что Джордж успеет вернуться… и т. д.» Вероятно, многим в этом весёлом и беззаботном обществе трагическая новость уже известна, более того, для некоторых ни одна подробность случившегося не является тайной. Но даже посвящённые в тайну, собравшись небольшими группами, ведут разговоры на самые невинные темы: о кошках и собаках, о слугах и сенсационных находках в антикварных магазинах, о путешествиях или, наконец, о последних любовных романах отсутствующих здесь друзей, о приездах и отъездах членов колонии.

   Группы возникают и распадаются в зависимости от случайных встреч. Когда я снова оказываюсь перед хозяйкой, леди Ава дружески и непринуждённо мне улыбается и спрашивает, что я буду сегодня пить. «Ещё не знаю, но сейчас выберу», – отвечаю я с улыбкой, без всякой задней мысли, и направляюсь в буфет. Сегодня гостей обслуживают лакеи в белых куртках, а не молоденькие евроазиатки, как это принято на более интимных вечерах. На белоснежной скатерти, покрывающей стол и свисающей до самого пола, стоят многочисленные серебряные тарелки с крохотными бутербродами и пирожными. Трое мужчин, захваченные оживлённой беседой, маленькими глотками пьют шампанское, которое им только что подал лакей. Я подхожу ближе (они разговаривают вполголоса) и улавливаю несколько слов: «…совершить убийство, обставив его необязательными, в стиле барокко, деталями, причём убийство обдуманное, не случайное. Никто другой…» На мгновение я задумываюсь, не имеют ли эти слова какого-то отношения к смерти Маннера, но прихожу к заключению, что это слишком невероятно.

   Впрочем, сказавший эту фразу тут же смолкает. И я не смог бы наверняка определить, кто из троих говорил, настолько они похожи друг на друга одеждой, ростом, манерами, лицом. Никто не произносит больше ни слова, все не спеша потягивают маленькими глотками шампанское. А когда разговор возобновляется, обмениваются ничего не значащими замечаниями о винах, импортируемых в последнее время из Франции. Когда они удаляются, я прошу бокал шампанского – выдержанного и пенящегося, но без малейшего аромата. Подходят ещё двое мужчин, тоже просят шампанского. Именно тогда и возникает сцена, в которой лакей в белой куртке наклоняется, поднимает с пола пустую ампулу и кладёт её на край стола.

   Вновь раздаются звуки оркестра, танцы возобновляются. Множество пар ритмично двигаются по паркету. В салоне много красивых женщин, среди них я замечаю пять или шесть молоденьких воспитанниц хозяйки дома. Леди Ава как раз беседует с девушкой, которую я вижу впервые; это блондинка с прекрасными золотистыми волосами, красивым ртом и нежной кожей, открытой широким вырезом платья: обнажённые плечи, спина, очертания груди. Стоя перед красным диваном, на котором сидит её старшая подруга, девушка напоминает прилежную ученицу, внимательно выслушивающую замечания учительницы. К ним подходит высокий мужчина в тёмном смокинге, склоняется в поклоне перед леди Авой, которая что-то рассеянно ему говорит. После чего указывает на девушку, сопровождая свой жест пространными замечаниями о её фигуре, о чём свидетельствуют движения скользящей по воздуху руки. Мужчина молча смотрит на блондинку, которая скромно потупила глаза. По знаку его руки она делает плавный танцевальный поворот, очень медленно, чтобы можно было рассмотреть её со всех сторон. Когда блондинка возвращается в прежнее положение, мне кажется (но утверждать это наверняка трудно), что лицо её порозовело; и действительно, она отворачивается, что может означать смущение или стыд. Но леди Ава тотчас же делает ей замечание, и блондинка немедленно поднимает голову и даже широко открывает глаза, умело увеличенные косметикой. А сейчас сэр Ральф подаёт ей руку, безусловно, приглашая на танец, ибо они вместе направляются к эстраде. Я пересекаю эту часть салона, чтобы оказаться у жёлтого дивана или, как я убеждаюсь вблизи, дивана в жёлтые и красные полосы. Профиль леди Авы обращён в ту сторону, куда отошли эти двое. Минута проходит в молчании. Сообразив, что она не в силах оторвать от них взгляда, я спрашиваю: «Кто это?» Леди Ава не отвечает, но немного спустя поворачивается ко мне и говорит, чуть прищурившись: «Всё дело именно в этом».

   Осторожно начинаю: «А разве она не…», но тут же умолкаю, потому что мысли моей собеседницы заняты чем-то другим и слушает она меня невнимательно, исключительно из вежливости. Музыкальное произведение, которое исполняет оркестр, не прерывается, по-видимому, с самого начала приёма – очень своеобразная мелодия с регулярно повторяющимся рефреном, «…продаётся?» – произносит леди Ава, заканчивая мой вопрос, и тут же отвечает сама, впрочем, уклончиво: «Кажется, у меня для неё кое-что есть».

   – Тем лучше, – говорю я. – Что-нибудь интересное?

   – Один из постоянных гостей, – говорит леди Ава.

   И поясняет, что речь идёт о некоем американце по фамилии Джонсон, а я делаю вид, что впервые услышал о нём из её уст (хотя вся история давно мне известна) и к тому же плохо представляю, о ком именно идёт речь. Леди Ава описывает его и рассказывает, опуская подробности, о маковых плантациях на границе Новых Территорий. После чего вновь поворачивается в сторону эстрады, на которой уже не видно ни сэра Ральфа, ни его партнёрши. И добавляет, как бы сама себе:

   – Девушка должна была выйти замуж за милого мальчика, который не знал бы что с ней делать.

   – Ну и?.. – спрашиваю я.

   – С этим покончено, – отвечает леди Ава.

   Чуть позже, этим же вечером она сказала: «Сегодня, если придёте на спектакль, Вы увидите её на сцене. Её зовут Лаура».

   Но за это время успевают разбить хрустальный бокал; его осколки лежат на полу; пары прервали танец и медленно подходят к месту происшествия, образуя неправильной формы круг; все молча, с ужасом и негодованием, смотрят, словно видят перед собой какую-то совершенно неприличную вещь, на мельчайшие острые осколки, в которых свет люстры преломляется тысячами голубоватых льдисто-мерцающих бликов. Служанка-евроазиатка проходит сквозь круг, никого не замечая, как лунатичка, ступая по сверкающим осколкам, которые хрустят под подошвами её изящных туфелек с трёхкратно скрещенными на голой ступне и лодыжке позолоченными ремешками.

   Снова танцуют пары, выполняя – как будто бы ничего не произошло – сложные фигуры. Женщина танцует поодаль от своего партнёра, который направляет её, не касаясь; послушная его приказам, она кружится, обозначает такт, колышет, замерев на месте, бёдрами, затем – быстро повернувшись – смотрит ему в глаза, ловит суровый взгляд, то пронизывающий, то проносящийся над её светлыми волосами и зелёными глазами.

   После чего следует сцена перед витриной элегантного магазина в европейском квартале Колун. Но играть её сразу не следует, ибо тогда будет непонятно, почему в ней присутствует Ким, которая в это время находится на сцене маленького театра, где представление приближается к эпизоду убийства. Актёр, исполняющий роль Маннера, сидит в кресле перед письменным столом. Он пишет. Пишет, что служанка-евроазиатка проходит сквозь круг гостей, ничего не замечая, и сверкающие осколки стекла хрустят в мёртвой тишине под её изящными туфельками. Все взоры обращаются к девушке, следят за ней, как зачарованные, а она шагом лунатички подходит к Лауре, останавливается перед охваченной внезапным страхом молодой женщиной, долго, очень долго, невыносимо долго, строго и пронзительно смотрит на неё и наконец произносит убедительным и безразличным тоном, не оставляющим никакой надежды на бегство: «Прошу идти за мной. Вас ждут».

   Вокруг продолжается танец, словно всё происходит на другом конце света. Танцуют пары, их увлекает ритм – неторопливый, но такой неодолимый, такой могущественный, что никакие драмы, даже самые бурные и неожиданные, не могут прервать его ни на мгновение, не в силах ему помешать. И однако же драма продолжается: хрустальный бокал падает на пол и со звоном разбивается; одна из девушек теряет сознание; ампула морфия падает из кармана смокинга в ту минуту, когда гость вытаскивает шёлковый платок, чтобы вытереть пот со лба; пронзительный крик боли прерывает мерную суету светского приёма; на сцене молчаливо появляется служанка; огромный чёрный пёс кусает танцующую женщину за ногу; на белом шёлковом платке видны пятна крови; перед хозяйкой дома внезапно возникает незнакомец и протягивает ей толстый конверт из серой бумаги, набитый чем-то вроде песка, а леди Ава, ни на мгновение не теряя спокойствия, быстро принимает конверт, взвешивает его в руке и прячет так же быстро, как быстро исчезает посыльный.

   Именно в эту минуту и происходит вторжение английской полиции в большой салон Небесной Виллы, но этот эпизод уже подробно описан: резкий короткий свисток, и сразу же смолкают музыка и разговор, шаги двух солдат в шортах и рубашках по мраморным плитам салона раздаются в полной тишине, танцующие пары замерли, прервав какую-то сложную фигуру: мужчина протягивает руку партнёрше, ещё отвернувшейся от него, или оба стоят друг против друга, но смотрят в разные стороны – он направо, она налево, словно их внимание приковали события, происшедшие в разных концах зала; одни пары застыли, не отрывая взгляда от пола, другие – в тесном объятии; вскоре происходит обстоятельная проверка всех гостей леди Авы, долгая запись фамилий, адресов, занятий, дат рождения и т. д., и наконец звучат слова: «…убийство намеренное, не случайное», сказанные лейтенантом, который заключает: «Никто другой не был заинтересован в его исчезновении».

   – Не выпьете ли шампанского? – говорит леди Ава очень спокойным голосом. В нескольких метрах за её спиной, возле двери – как и положено вышколенной служанке, готовой отреагировать на едва заметный кивок, – неподвижная, с восковым лицом, застывшим в бесстрастной улыбке, присущей жителям Дальнего Востока, хотя это вовсе и не улыбка, стоит молодая девушка-евроазиатка (но это, как мне кажется, не Ким) и не сводит со своей хозяйки взгляда. Словно не заметив случившегося, молча стоит она – как всегда – сосредоточенная и отсутствующая, мрачные думы, должно быть, одолевают её, но взгляд остаётся прямым и открытым, зоркая, энергичная, равнодушная, прозорливая, целые дни проводит она во власти прекрасных и жестоких грёз. Но когда взгляд её падает на что-нибудь или на кого-нибудь, она смотрит всегда в упор, широко открытыми глазами; проходя же мимо, не поворачивает головы ни направо, ни налево, не замечает ни окружающих её декораций в стиле барокко, ни гостей, которых сторонится, хотя многих из них знает уже не первый месяц и даже не первый год, ни лиц незнакомых прохожих, ни магазинов, ни цветных лотков с наваленными на них овощами и рыбой, ни китайских реклам и надписей, которые, возможно, только она одна и способна понять. А когда наконец подходит к дому свиданий, когда останавливается перед узкой крутой лестницей без перил, начинающейся прямо от двери и исчезающей в чёрной пасти дома, как две капли воды похожего на любой другой дом на этой длинной и прямой улице, служанка делает быстрый поворот налево и без малейших колебаний стремительно взбегает по неудобным ступеням, словно узкое платье ничуть этому не мешает. Сделав несколько шагов, она исчезла в кромешной тьме лестничного проёма…

   Ничего не видя, поднимается она на третий, а то и на четвёртый этаж. Трижды негромко стучит в дверь и тут же, не дожидаясь ответа, входит. Сегодня её принимает не посредник, а тот, которого она знает только по прозвищу «Старик» (на вид ему не больше шестидесяти) и которого зовут Эдуард Маннер. В комнате он один. Сидит спиной к двери, в которую входит девушка. Она тщательно закрыла её за собой и остановилась, опершись о дверной косяк. Маннер сидит в кресле за письменным столом. Пишет. Внимания на девушку не обращает, возможно, и вовсе не заметил её прихода, хотя она его и не скрывала. Её движения, тем не менее, бесшумны, и можно предположить, что мужчина за письменным столом действительно не слышал, как кто-то вошёл. Не пытаясь обратить на себя внимание, девушка ждёт, пока Маннер наконец взглянет на неё, и длится это, конечно же, довольно долго.

   А вот (сразу или немного спустя?) оба стоят лицом к лицу в тёмном углу комнаты, неподвижные и молчаливые. Служанка прижалась спиной к стене, словно только что медленно отступила к ней, не доверяя Старику или опасаясь его, а он – в двух шагах от неё – возвышается над ней на целую голову. Теперь она склонилась над столом, из-за которого он ещё не поднимался, одна её рука лежит на потёртой зелёной коже стола, заваленного разбросанными в беспорядке бумагами, другой рукой – правой – она ухватилась за край столешницы из красного дерева, обитый для сохранности бронзой. Мужчина по-прежнему сидит перед ней в кресле, не поднимая на гостью глаз, и пристально смотрит на покрытые ярко-красным лаком ногти её тонких пальцев, кончики которых покоятся на листке, на три четверти исписанном мелким, ровным, невероятно убористым почерком, без единой помарки. Слово, на которое, по всей видимости, указывает палец служанки, – глагол «представляет» (третье лицо настоящего времени изъявительного наклонения). Несколькими строками ниже виднеется последнее неоконченное предложение: «…рассказал бы, вернувшись из поездки…» Не нашлось нужного слова.

   В третьей сцене Эдуард Маннер стоит, а Ким на этот раз лежит на краю полуразобранной тахты. (Неужели тахта в этой комнате была видна и раньше?) На ней всё то же узкое платье, с разрезом сбоку по китайской моде; тонкий белый шёлк надет, по всей видимости, прямо на голое тело, неестественный изгиб длинной и тонкой поясницы заставляет ткань морщиться в поясе, образуя тысячи мельчайших, расходящихся веером складок. Одна её нога в туфельке с длинными ремешками касается пола, другая, без туфли, но в тонком просвечивающем чулке, лежит на самом краю постели; в разрезе узкого платья видна согнутая в колене нога; бедро другой ноги (левой) подминает под себя беспорядочно сбитую простыню; грудь, опирающаяся на локоть (левый), повернута вправо. Правая рука с чуть согнутыми пальцами лежит на постели ладонью вверх. Голова слегка откинута, лицо по-прежнему напоминает восковую маску: застывшая улыбка, широко открытые глаза, полное отсутствие выражения. Маннер, наоборот, впился в неё напряжённым взглядом человека, с лихорадочным вниманием наблюдающего за каким-то экспериментом или преступлением. Неподвижный, как и его партнёрша, он всматривается в её загадочное лицо, словно надеется, что заметит наконец некий знак – заранее ему известный, пугающий, неожиданный. Осторожно протягивает руку, готовый вмешаться. В другой руке зажат изысканный хрустальный бокал на тонкой ножке, напоминающий бокал для шампанского, но чуть поменьше. На его дне – остатки бесцветного напитка.

   Последняя сцена: Эдуард Маннер в тёмном, застёгнутом на все пуговицы костюме лежит на полу между аккуратно застланной тахтой и письменным столом, на котором виден недописанный листок. Лежит на спине, растянувшись во всю длину, руки вдоль тела и слегка раздвинуты. В комнате никаких следов борьбы, погрома, внезапного вторжения. Пауза, прерывающая действие, затягивается и длится до тех пор, пока в тишине не раздаётся мелодичный звон будильника в кожаном футляре, стоящего на столе. Сообразив, что это конец представления, зрители начинают аплодировать, поднимаются с кресел и по одному или небольшими группами направляются к выходу, к покрытой толстым красным ковром лестнице, ведущей в просторный салон, где их ждут освежающие напитки. Леди Ава, спокойная и улыбчивая, окружена кольцом гостей, что вполне понятно – каждый хочет поблагодарить перед уходом хозяйку и сделать несколько лестных замечаний. Заметив меня, леди Ава поворачивается в мою сторону, и лицо её принимает самое радушное и безмятежное выражение, словно она напрочь забыла о тех важных, сказанных буквально минуту назад словах, которые оправдывали её беспокойство. Говорит спокойно, очень светским тоном: «Не выпьете ли шампанского?» В ответ я тоже улыбаюсь, отвечаю, что как раз собирался это сделать, и перед тем, как направиться в буфет, поздравляю её с великолепно удавшимся вечером.

   Именно сейчас возобновляется диалог между краснолицым толстяком и его высоким товарищем в тёмном, почти чёрном смокинге, который, слегка склонив голову, слушает истории, рассказываемые собеседником, не обращающим ни малейшего внимания на серебряный поднос в руке услужливого лакея в белой куртке. Толстяк протянул руку к подносу, но совершенно забыл о цели своего жеста и даже о собственной ладони, повисшей в воздухе на расстоянии двадцати сантиметров от наполненного до краёв бокала. Лакей тоже перестал за ним следить, он смотрит в другую сторону, и поднос опасно накренился.

   Наконец ладонь толстяка сжалась, но указательный палец по-прежнему вытянут, а средний чуть согнут. На этом пальце, пухлом и коротком, как и все остальные, – массивный китайский перстень из твёрдого камня; на камне видна искусно вырезанная фигура молодой женщины, лежащей на краю тахты, – она опирается о локоть, голова откинута, одна босая нога касается пола. Гибкое тело напрягается, словно в приступе боли или экстаза, так что в нескольких местах на плотно облегающем платье из чёрного шёлка возникла паутина мелких морщинок: высоко на бёдрах, в талии, на груди, под мышками. У этого узкого и прямого платья традиционного покроя с длинными рукавами, стянутыми в локте, маленьким стоячим воротничком, охватывающем шею, разрез не до колена, а по самое бедро. (Сбоку непременно должна быть невидимая «молния», которая тянется до подмышки, а возможно, скрываемая внутренней стороной рукава, достигает даже запястья). В правой руке, бессильно замершей на смятой постели ладонью вверх, под большим пальцем лежит маленький стеклянный шприц. Последняя капля жидкости выскользнула из опустошённого, с косым срезом кончика иглы и расползлась на простыне круглым пятном величиной с гонконгский доллар.

   Маннер, который на протяжении всей этой сцены не двинулся со своего места у стола, а только повернул голову, чтобы посмотреть на тахту (всё-таки тахта в комнате была), продолжает сидеть, слегка отведя правое плечо и положив левую руку на правый подлокотник кресла; затем переводит взгляд на лист бумаги, подносит перо к прерванной фразе, приписывает к слову «поездка» прилагательное «тайная» и снова перестаёт писать. Ким стоит напротив, по другую сторону стола из красного дерева и, склонившись над беспорядочно разбросанными листами, касается кончиками трёх пальцев с очень длинными ногтями, покрытыми ярко-красным лаком, того места на столешнице, обитой полинявшей кожей, где нет бумаг; линия её бедра, подчёркнутая наклоном фигуры, резко выделяется на фоне почти наглухо задёрнутой венецианской шторы. Но вот Ким выпрямляется, в руке её толстый конверт из серой бумаги, который мужчина ей только что протянул (или, возможно, указал на столе быстрым движением подбородка). Не сказав ни слова, не попрощавшись, без единого жеста она выходит так же бесшумно, как и вошла, неслышно закрывает за собой дверь, минует лестничную площадку, спускается по узкой лестнице, тёмной и неудобной, которая выходит прямо на улицу, в людской муравейник и полуденный жар, и идёт сквозь смрад тухлых яиц и гниющих фруктов, сквозь толпу прохожих, мужчин и женщин, одетых в одинаковые халаты из чёрной материи, блестящей и твёрдой, как клеёнка.

   Служанку сопровождает огромный пёс, который тянет её за собой, и поводок натягивается, как струна, между кожаным ошейником и напряжёнными пальцами с покрытыми ярким лаком ногтями. Пальцы другой руки сжимают конверт из серой бумаги, бесформенно толстый, как будто набитый песком. А чуть дальше вновь виден уличный подметальщик в тёмно-синем комбинезоне и соломенной шляпе в виде широкого конуса. На этот раз он не смотрит по сторонам и не обращает на проходящую девушку никакого внимания. Стоит, опершись о толстый квадратный столб крытой галереи, сверху донизу облепленный маленькими афишами; сунув под мышку старую метлу, частично скрывающую одну из его босых ног, он обеими руками подносит к глазам обляпанный грязью, изорванный иллюстрированный журнал, который только что выловил в сточной канаве. Полюбовавшись цветной фотографией на обложке, листает журнал; следующая страница, чёрно-белая, ещё грязней. Большую её часть, ту, что можно разглядеть, занимают три стилизованных рисунка, помещённых один под другим. На всех трёх одна и та же молодая женщина со слегка раскосыми глазами и широкими скулами, находящаяся почти в одинаковой обстановке (пустая и убогая комната, в которой нет ничего, кроме простой железной кровати), одинаково одетая (узкое чёрное платье традиционного покроя), но претерпевающая от рисунка к рисунку перемены.

   На первом рисунке девушка лежит на самом краю кровати, среди смятых и беспорядочно разбросанных простыней (она опирается о локоть, сквозь разрез платья, надетого прямо на голое тело, открывается бедро, на лице улыбка экстаза, голова откинута, в руке пустой шприц и т. д.); в верхней части рисунка изображены, судя по всему, её мечты о роскоши: стены, отделанные алебастром под мрамор, резные колонны, люстра в стиле барокко, бронзовые канделябры самых фантастических форм, тяжёлые шторы на окнах, потолки, расписанные в стиле XVIII века, и т. д. На втором рисунке от всей этой роскоши не осталось и следа; видна только железная кровать и девушка, которая лежит навзничь со связанными руками и ногами, неестественно выгнувшись в позе, означающей её полную неспособность освободиться от пут. От конвульсивных движений разрез на платье расширяется всё больше, «молния» рвётся, и обнажается маленькая округлая грудь (теперь можно с уверенностью сказать, что «молния» шла только до подмышки и вовсе не проходила, как предполагалось, вопреки всякому правдоподобию, сначала, по внутренней стороне рукава). Третий рисунок – несомненно – символический: пут на девушке нет, но её безжизненное, совершенно обнажённое тело лежит отчасти поперёк кровати (руки и грудь), отчасти на полу (длинные, согнутые в коленях ноги). Рядом с брошенным на пол чёрным платьем – лужица крови; огромная, величиной с кинжал игла пронзает уже мёртвое тело: войдя в грудь, она торчит из поясницы.

   Каждый рисунок сопровождает короткая надпись, набранная крупными китайскими иероглифами; вот их перевод: «Наркотик – друг, который соблазняет», «Наркотик – друг, который порабощает», «Наркотик – яд, который убивает». К сожалению, читать подметальщик не умеет. Лысый толстяк с красными пятнами на лице, который рассказывает всю эту историю, тоже не знает китайского; под последним рисунком он смог расшифровать только ряд крохотных букв и цифр, известных и европейцам: «О.Б.Н. Тел. – 1-234-567». Будучи рассказчиком не слишком добросовестным и к тому же вряд ли понимая смысл этих трёх букв (Общество борьбы с наркотиками), он обращает внимание лишь на впечатление, которое иллюстрации могут вызвать у знатока, и уверяет своего собеседника, человека крайне недоверчивого, что рисунки рекламируют один из тех подозрительных притонов в нижней части города, где любитель запретных и опасных наслаждений может найти не только морфий и опиум. Но в эту минуту лакей в белой куртке, который только что выровнял опасно накренившийся поднос, произносит: «Пожалуйста, господин». Толстяк поворачивает голову, какое-то мгновение всматривается в собственную руку, повисшую в воздухе, глядит на яшмовый перстень, с трудом налезший на средний палец, на серебряный поднос, на бокал бледно-жёлтого напитка, в котором медленно поднимаются вверх крохотные пузырьки, и разве что с трудом осознаёт, где он находится и что делает. Толстяк говорит: «Ах да! Благодарю!», быстро берёт бокал, одним глотком выпивает его и небрежно, кое-как ставит на самый край подноса, который держит лакей. Бокал опрокидывается, падает на мраморный пол и разлетается на тысячи мелких осколков. Об этом случае уже рассказывалось, достаточно только напомнить о нём.

   Поблизости Лаура поправляет туфельку, ремешки которой расстегнулись во время танца. Делая вид, что не замечает взгляда сэра Ральфа, не сводящего с неё глаз, она присаживается на край дивана, расправив широкий подол своего длинного платья. Нагнулась до самого пола и обеими руками обхватила стопу, выглядывающую из-под белого шёлка. Изящная туфелька, верхняя часть которой образует узкий треугольник из позолоченной кожи, едва прикрывает кончики пальцев и держится на ноге благодаря длинным ремешкам, скрещённым на подъёме и лодыжке и застёгнутым в скрещении маленькой пряжкой. Лаура поглощена этой сложной операцией, и ниспадающие на её лицо светлые локоны открывают склонённую шею, нежную кожу, шелковистый пушок, блестящий сильнее, чем локоны, ниспадающие на её лицо и открывающие склонённую шею, нежную кожу и шелковистый пушок, блестящий сильнее, чем склонённая шея и нежная кожа, блестящая сильнее, чем склонённая…

   Можно считать, что все теперь на своих местах. Лаура застёгивает ремешки туфельки. Джонсон смотрит на неё, стоя неподалёку, в нише окна с наглухо задёрнутыми шторами. Краснолицый толстяк потерял нить своего рассказа и поднимает налитые кровью глаза – полные не то ужаса, не то отчаяния – на американца, который склоняет к нему своё непроницаемое лицо, не пытаясь уже скрыть, чтс давно думает о другом. Эдуард Маннер, сидя за письменным столом, тщательно стирает слово «тайная», так что на бумаге не остаётся и следа, после чего пишет вместо него слово «дальняя». Леди Ава, одиноко сидящая на диване неопределённого цвета, выглядит внезапно измученной, поблекшей, утратившей все свои силы в борьбе за поддержание внешнего вида, который никого уже не может ввести в заблуждение, она заранее знает всё, что должно наступить: внезапный разрыв помолвки Лауры, самоубийство её жениха в роще равеналий, раскрытие полицией небольшой лаборатории по производству героина, небескорыстная и в то же время страстная связь сэра Ральфа с Лаурой, которая хочет остаться обычной пансионеркой Небесной Виллы и встречается со своим любовником в одной из комнат второго этажа, предназначенной для такого рода свиданий, в той комнате, где впервые отдалась ему: сначала сэр Ральф видит в этой ситуации своеобразную прелесть и умудряется платить Лауре всё больше и больше за всё более изысканные услуги, которая та с восторгом ему оказывает, не забывая, впрочем, напоминать и о плате, которая ей причитается, согласно их личной договорённости, по обычному тарифу Небесной Виллы. Таким образом, при каждом удобном случае она подчёркивает своё положение проститутки, хотя и не принимает – опять же согласно их договорённости – никаких других предложений, которые иногда ей делает леди Ава, в чьём альбоме она продолжает значиться как девушка, доступная любому богатому клиенту; сэр Ральф, ничуть не жалуясь на такое положение дел, как истинный знаток, видит в нём нечто унизительное и даже мучительное для своей любовницы. И наконец требует положить конец двусмысленной ситуации, которая является всего-навсего предлогом, не позволяющим ей всё бросить и уехать вместе с ним. Он должен вернуться в Макао, этого требуют дела, но он не в силах уже жить без неё и видеть её лишь в приёмных залах Небесной Виллы по случаю бала или представления на сцене маленького театра, где она играет главную роль в пьесе Джонстона «Убийство Эдуарда Маннера», а также выступает в других драмах, скетчах и живых картинах.

   Итак, он хочет забрать Лауру в Макао и поселить её у себя, в собственном доме. Но молодая женщина отказывается, что он, несомненно, предвидел. «Зачем мне уезжать?» – спрашивает она, слегка прищурив свои зелёные глаза, уголки которых подведены чёрным карандашом. Ей и здесь хорошо. А он, если ему угодно, может ехать. В Колуне и Виктории вполне достаточно стариков-миллионеров, которые займут освободившееся место. Во всяком случае у неё нет ни малейшего желания закопать себя в провинциальной дыре, где говорят по-португальски и от скуки играют в «русскую рулетку». Лёжа на спине в кровати с резными столбиками по краям, застланной мехом и чёрным атласом, она смотрит на балдахин над головой, на украшающее его зеркало, на своё тело, отражающееся в зеркале и сохраняющее на протяжении всей этой сцены позу богини Майи с известной картины Маннера. Сэр Ральф замолчал, большими шагами ходит он вдоль и поперек комнаты, огибая квадратную кровать то слева, то справа, но даже не смотрит на предмет своих желаний, возлежащий на ней во всём блеске бело-розовой наготы. Иногда сэр Ральф что-то произносит, но совершенно неуместное: аргументы, к помощи которых он уже неоднократно прибегал, запоздалые упреки, невыполнимые обещания, о чём он и сам прекрасно знает. Она его не слушает. Набрасывает на ногу чёрный шёлк, прикрыв бедро и часть живота, словно озябла, хотя в комнате стоит невыносимая духота. Сэр Ральф, не снимавший ещё смокинга, теряет, кажется, всякое терпение. «Ты меня больше не любишь?» – спрашивает он в отчаянии. «Но об этом мы никогда не договаривались», – отвечает Лаура.

   И тогда сэр Ральф предлагает Лауре деньги, много денег. «Сколько?» – с улыбкой спрашивает молодая женщина. Столько, сколько она захочет. «Превосходно», – произносит Лаура и тотчас же называет сумму с уверенностью человека, давно подсчитавшего, во сколько обойдётся такого рода согласие. Причём сэр Ральф должен расплатиться наличными в эту же ночь, до наступления рассвета, иначе сделка не состоится. Названная сумма – гораздо больше той, которую Джонсон способен достать за столь короткое время. Но Джонсон не возражает. Он внезапно перестаёт ходить по комнате и наконец-то бросает взгляд на постель, как будто только сейчас обнаружил присутствие молодой женщины. И не произнося ни слова, долго на неё смотрит, хотя, можно наверняка сказать, не видит, его взгляд пронзает пустоту. Голова Лауры, повёрнутая к сэру Ральфу, по-прежнему лежит на подушке. Очень медленно Лаура касается своей нежной рукой шёлка на бедре и откидывает его в сторону, позволяя любовнику принять сознательное решение и, помимо всего прочего, оценить стоимость ещё заметных на её теле следов.

   Сэр Ральф вновь не замечает Лауру и смотрит куда-то вдаль, где наблюдает некую завораживающую, призрачную сцену. Наконец он произносит: «Я это сделаю», – но совершено неясно, имеет ли он в виду деньги и срок или планирует что-то совсем другое, – и, сбросив с себя оцепенение, сталкивается с пылающим, напряжённо-холодным, безумным взглядом больших зелёных глаз. На мгновение сэр Ральф погружается в них, но, приняв решение, отрывисто произносит: «Прошу подождать меня здесь!» – направляется к двери, поворачивает ключ, широко распахивает её и выходит.

   И вот он большими шагами пересекает ночной парк, вот сидит в такси, недостаточно быстро мчащемся в направлении Куинс-роуд, вот взбегает по узким и крутым ступеням тёмной лестницы. А вот склоняется над письменным столом, заваленным бумагами, над неопределённого возраста китайцем, который сидит перед ним или, скорее, под ним. Сморщенное лицо китайца сохраняет выражение вежливого спокойствия, а безумец в смокинге продолжает что-то быстро говорить, размахивая руками и угрожая. Вот сэр Ральф снова поднимается по той же лестнице без перил, так что держаться ему не за что, хотя ступени узкие и крутые. Вот сидит в такси, недостаточно быстро мчащемся в направлении Куинс-роуд. Вот стучит в деревянные ставни маленькой лавки, на дверях которой в свете газового фонаря видно слово «Обмен», написанное на семи языках. Стучит что есть силы обеими руками, двойными ударами, наполняя безлюдную улицу грохотом, рискуя разбудить всех соседей. Никто не отвечает, и тогда, прижавшись губами к щели в ставне, он кричит: «Хо! Хо! Хо!», наверняка имя того, кого он хочет разбудить. И снова барабанит в дверь, впрочем, уже не так громко, словно теряя постепенно надежду.

   И никакого, несмотря на весь этот шум, отклика, никаких признаков жизни; с таким же успехом вокруг могла простираться пустыня, нереальность, кошмар, тогда хоть понятным стал бы приглушённый и какой-то загадочный скрип, издаваемый ставнями. Но тут Джонсон замечает старика в халате из чёрной материи, который сидит в проёме стены у соседнего дома. Быстро подходит, даже подбегает к нему и кричит несколько слов по-английски, хочет узнать, есть ли кто в лавке. Старик пускается в неторопливые объяснения, кажется, на кантонском диалекте, но говорит при этом так неразборчиво, что Джонсон не может понять ни слова. И повторяет вопрос на кантонском диалекте. Старик отвечает по-прежнему медленно и долго. На этот раз издаваемые им звуки напоминают английский язык, хотя разобрать удаётся только многократно повторяемое слово «жена». Джонсон, теряя последнее терпение, спрашивает, какое отношение ко всему этому имеет чья-то жена. Китаец немедленно разражается новым потоком непонятных фраз, но уже без слова «жена». Ни его жесты, ни выражение лица не приближают смысла, понять который невозможно. Старик неподвижно сидит на земле, прислонившись к стене и сцепив руки на коленях. В его голосе прорезаются нотки безнадёжности. Взбешённый американец наклоняется, хватает старика за плечи и принимается его трясти. Старик вскакивает на ноги, неожиданно громко и пронзительно визжит, и именно в эту минуту на одной из соседних улиц раздаётся вой полицейской сирены. Вой, очень резкий и высокий, то усиливаясь, то затихая, быстро приближается.

   Джонсон отпускает старика и быстро отходит от него, потом начинает бежать, а следом за ним несётся визг китайца, который стоит посреди мостовой и, размахивая руками, указывает в его сторону. Судя по вою сирены, полицейская машина где-то недалеко. Джонсон поворачивает на бегу голову и замечает жёлтые огни фар и красную мигалку на крыше автомобиля. Он резко сворачивает налево, на поперечную улицу и устремляется по ней вверх, надеясь, что успеет достичь лестницы прежде, чем его догонит полицейская машина. Однако машина уже свернула за ним и быстро приближается. Джонсон мгновенно – и тем не менее поздно и весьма неискусно – принимает вид случайного прохожего, у которого на уме нет ничего дурного, и останавливается по первому же окрику. Из машины выскакивают трое английских полицейских и окружают его: вечерний костюм Джонсона их озадачивает, но производит хорошее впечатление. Полицейские – в шортах и рубашках защитного цвета, на ногах ботинки и белые гольфы. Джонсону кажется, что лейтенант – тот самый офицер, который ворвался сегодня вечером в салон на Небесной Вилле, а оба сопровождающих его полицейских – те, что появились тогда вместе с ним. На вопрос о документах Джонсон достаёт из внутреннего кармана смокинга свой португальский паспорт и предъявляет его.

   – Почему вы бежали? – спрашивает лейтенант.

   Джонсон готов машинально ответить: «Чтобы согреться», но в последний момент спохватывается: духота стоит тропическая, на нём плотный чёрный смокинг, по лицу струится пот. «Я не бежал, – отвечает он, – я быстро шёл».

   – Мне показалось, что вы бежали, – говорит лейтенант. – А почему вы шли так быстро?

   – Спешил домой.

   – Понятно, – говорит лейтенант. И глянув вдоль улицы, где широкие, заваленные отходами лестницы ведут к деревянным лачугам бедняков, добавляет:

   – Где вы живёте?

   – В гостинице «Виктория».

   – Гостиница «Виктория» находится не в Виктории и даже не на острове Гонконг, а в Колуне, на материке. Полицейский внимательно изучает паспорт: местом жительства там, естественно, значится Макао. Он рассматривает фотографию, после чего добрую минуту всматривается в лицо американца.

   – Это вы? – спрашивает он наконец.

   – Да, это я, – отвечает Джонсон.

   – Что-то непохоже, – говорит лейтенант.

   – Возможно, неудачный снимок, – отвечает Джонсон. – К тому же довольно старый.

   Лейтенант снова долго разглядывает лицо Джонсона и фотографию, потом изучает перечень особых примет, подсвечивая карманным фонарём, сравнивает их со стоящим перед ним человеком, после чего возвращает паспорт со словами:

   – К гостинице «Виктория» надо идти в другую сторону, господин. Паром находится в противоположном направлении.

   – Я плохо знаю город, – отвечает Джонсон.

   Ещё с минуту лейтенант молча осматривает Джонсона, освещая его лицо фонарём; он направляет пучок света то на лоб, то на глаза, то на нос, меняя таким образом их очертания и выражение. Затем ровным безразличным голосом произносит (сказанное не является вопросом): «Сегодня вечером вы были у госпожи Эвы Бергман». Джонсон, давно ожидавший этих слов, и не пытается отрицать.

   – Да, – отвечает он, – был.

   – Вы частый гость в этом доме?

   – Бывал несколько раз.

   – Кажется, там недурно проводят время.

   – Кому как нравится.

   – Вы догадываетесь, что искала в доме полиция?

   – Понятия не имею.

   – Почему этот старик на улице так кричал?

   – Не знаю. Вы можете спросить об этом у него самого.

   – Почему вы шли вверх по улице, если хотели попасть в порт?

   – Я уже сказал, что заблудился.

   – Но это ещё не повод искать паром на вершине горы.

   – Гонконг – остров, не так ли?

   – Конечно. Австралия – тоже. Вы пришли сюда от госпожи Бергман пешком?

   – Нет, приехал на такси.

   – Почему такси не отвезло вас на пристань?

   – Я попросил высадить меня на Куинс-роуд. Решил немного прогуляться.

   – Приём давно закончен. Сколько часов вы прогуливаетесь? – Не дожидаясь ответа, лейтенант добавляет: «Двигаясь в таком темпе, вы должны были пройти приличное расстояние.» – А потом тоном человека, который не придаёт особого значения тому, о чём спрашивает: «Вы знали Эдуарда Маннера?»

   – Только понаслышке.

   – Кто именно с вами о нём говорил?

   – Не помню.

   Джонсон делает неопределённый жест правой рукой и улыбается, что должно означать неуверенность, неведение и полное безразличие. Лейтенант продолжает:

   – У вас были с ним какие-нибудь общие дела?

   – Нет. Абсолютно никаких. А чем он, кстати, занимается?

   – Маннера нет в живых. Вы об этом знаете?

   Джонсон изображает удивление: «Откуда?

   Конечно, нет… А при каких обстоятельствах?..» Но полицейский не сдаётся:

   – Вы уверены, что никогда не встречались с ним в Небесной Вилле или в других подобных местах?

   – Нет, никогда… Думаю, что нет. А отчего он умер? И когда?

   – Сегодня вечером. Он совершил самоубийство.

   Лейтенант, конечно же, знает, что это не самоубийство. Джонсон чувствует ловушку и удерживает себя от замечания, что эта версия кажется ему сомнительной, поскольку не соответствует характеру Маннера. Он считает, что разумнее молчать и сосредоточиться – сейчас это вполне уместно. Лишь одно его беспокоит: почему полицейская машина поехала прямо за ним, а не остановилась возле старика. С другой стороны, если дело Маннера так интересует лейтенанта, чем, в таком случае, он занимался с той минуты, как покинул Небесную Виллу, прежде чем принять участие в неожиданном уличном патруле в сопровождении всё тех же двух солдат? Один из них с самого начала допроса уселся за руль, считая, вероятно, что задержанный не опасен. Другой стоит неподвижно в двух шагах от начальника, готовый, если понадобится, вмешаться. После долгой паузы лейтенант говорит (голосом ещё более безразличным, отрешаясь от произносимого и словно припоминая полузабытую историю): «Ральф Джонсон… странная фамилия для португальца из Макао… Какой-то Ральф Джонсон живёт на Новых Территориях, но он – американец… Разводил индийскую коноплю и белый мак… на небольших участках… Вы о нём не слышали?»

   – Нет, – отвечает американец.

   – Тем лучше для вас. Недавно он оказался замешан в одной грязной истории – в торговле несовершеннолетними. К тому же он – коммунистический агент… Вам необходимо поменять фотографию на паспорте… – Неожиданно он глядит прямо на собеседника и совершенно другим тоном спрашивает:

   – В котором часу вы пришли сегодня к той, которую называете леди Ава?

   И не подумав заметить лейтенанту, что госпожа Бергман не появлялась ещё в их разговоре под этим именем, Джонсон, имевший время приготовиться к этому вопросу, тут же начинает рассказывать, как он провёл вечер.

   – Я подъехал к Небесной Вилле на такси около девяти часов. Буйная растительность парка со всех сторон окружает гигантских размеров виллу, отделанную алебастром под мрамор, с чрезмерно экзотической архитектурой: неумеренное повторение одних и тех же декоративных линий, сочетание самых диковинных элементов и необычных цветов поражает всякий раз, когда вилла возникает за поворотом аллеи в окружении королевских пальм. Мне показалось, что я приехал несколько раньше назначенного, и значит, окажусь среди первых гостей, которые прошли за ворота, а возможно, и вообще первым, ибо никого другого ещё не видел, и потому решил не заходить сразу в дом, а свернуть налево, чтобы прогуляться в самой красивой части парка. Даже в дни приёмов парк освещается только у самого дома; уже на расстоянии нескольких шагов от виллы густые заросли гасят и свет фонаря, и небесно-голубой блеск, отражающийся от стен, покрытых алебастром под мрамор. Можно разглядеть только контуры аллеи и т. д.

   Опускаю звон цикад, о котором уже говорил, и описание скульптур и сразу же перехожу к сцене разрыва Лауры со своим женихом. А поскольку лейтенант спрашивает фамилию этого молодого человека, о котором ещё не упоминалось, я на всякий случай отвечаю, что его зовут Джордж.

   – Джордж, а дальше? – спрашивает лейтенант.

   – Джордж Маршат.

   – Чем он занимается?

   Отвечаю, не задумываясь: «Он торговец».

   – Француз?

   – Нет, кажется, голландец.

   Он сидит в одиночестве на белой скамье в тени равеналий, листья которых, напоминающие широкие ладони, образуют над ним навес. Наклонился вперёд. Кажется, он внимательно рассматривает свои лакированные туфли, чернеющие на фоне белого песка. Обеими руками ухватился слева и справа за край мраморной скамьи. По мере того, как я продвигаюсь по аллее, я замечаю, что в правой руке он держит пистолет – палец на спусковом крючке, но дуло направлено вниз, в землю. Это оружие ещё доставит ему немало хлопот, когда полиция будет обыскивать гостей леди Авы.

   Затем не происходило ничего достойного упоминания вплоть до той минуты, когда хозяйка дома сообщила мне – полагая, что делает это первой, – об убийстве Маннера. И спрашивает, что я собираюсь делать. Я отвечаю, что новость застигла меня врасплох и что, скорее всего, мне придётся покинуть английскую территорию Гонконга и надолго, а то и навсегда вернуться в Макао. В остальном вечер проходит как обычно. Гости разговаривают на самые разные темы, танцуют, пьют шампанское, роняют бокалы, едят пирожные. В четверть двенадцатого на сцене маленького театра поднимается занавес. Почти все красные плюшевые кресла в зале заняты – в основном, мужчинами; собралось человек тридцать, несомненно, тщательно отобранных, поскольку спектакль предназначается для посвящённых (большинство приглашённых на приём покинуло виллу, даже не подозревая об этом представлении.) Представление начинается со стриптиза, поставленного в сычуанской манере. Выступает молоденькая японка, которую постоянные посетители салона леди Авы ещё не знают и потому приглядываются к ней с особым интересом. Впрочем, игра её удовлетворяет самым взыскательным вкусам, и номер, хотя и довольно известный, доставляет зрителям удовольствие и проходит гладко, что не всегда бывает; никто не нарушает на этот раз хода пьесы, не покидает зала и не мешает представлению несвоевременной болтовнёй.

   Затем следует номер в стиле театра гиньоль под названием «Ритуальные убийства» с использованием соответствующих трюков – складных лезвий, алой краски на белом теле, стонов и конвульсий жертв и т. д. Декорации те же, что и в первой картине (просторное подземелье со сводами, каменные ступени); потребовалось лишь немного дополнительной бутафории – колья, крест, дыба; собаки в этом номере участия не принимают. Но вне всякого сомнения, гвоздь сегодняшней программы – длинный монолог самой леди Авы, на протяжении всей одноактной пьесы пребывающей на сцене в одиночестве. Впрочем, термин «монолог» не вполне подходит к тому, что здесь происходит, ибо в этой пьесе слова почти не произносятся. Хозяйка дома играет самоё себя. Одетая как в начале приёма, она появляется на этот раз через большие двери в глубине сцены (двухстворчатые), среди очень реалистически выполненных декораций, точь-в-точь повторяющих её спальню, расположенную, как и прочие личные комнаты, на третьем и четвёртом этажах огромного дома. Встреченная долгими аплодисментами, леди Ава, стоя лицом к рампе, быстро кланяется. Затем, не отпуская дверной ручки, поворачивается к двери, закрывает её и замирает, прислушиваясь к каким-то голосам, доносящимся снаружи (зрители их не слышат); приближает ухо к резной створке, но щекой двери не касается. Ничего тревожного она, по всей видимости, не услышала, ибо тотчас же меняет позу и направляется в сторону зрителей, которых с этой минуты совершенно перестаёт замечать. Она делает несколько шагов налево, но уже не так уверенно, на секунду останавливается, передумывает, поворачивает направо и идёт наискось в глубину комнаты, после чего торопливо возвращается к рампе. Вид её выражает полную растерянность; лицо, сбросившее маску напряжённости, кажется измученным и постаревшим. Наконец леди Ава останавливается возле круглого столика, покрытого зелёной суконной скатертью, ниспадающей со всех сторон до самого пола, и принимается машинально снимать с себя драгоценности: массивное золотое кольцо, браслет из того же гарнитура, большой перстень с бриллиантом, серьги – и по очереди складывает их в хрустальный бокал. Она не присаживается, несмотря на то, что очень устала, а продолжает стоять, опершись одной рукой о стол и безжизненно опустив другую. С левой стороны неслышно входит одна из молодых служанок-евроазиаток, она застывает неподвижно чуть в стороне от хозяйки и молча на неё смотрит; на девушке ночной халат из искрящегося шёлка, сшитый точно по фигуре, не такой, какой носят обычно. Леди Ава поворачивает к девушке лицо, трагическое лицо с такими измученными глазами, что, кажется, они совершенно ничего не видят. И та, и другая не произносят ни слова. Лицо у Ким гладкое и непроницаемое, леди Ава настолько утомлена, что её лицо ничего не выражает. Но чувствуют они, вероятно, одно и то же – ненависть и удивление, зависть и сострадание, мольбу и презрение и что-нибудь ещё.

   Служанка – хотя ничего за это время не изменилось – покидает комнату, как и вошла, прекрасная, молчаливая, стройная, бесшумная. Леди Ава не шелохнулась, как будто ничего не заметила. Проходит довольно много времени, прежде чем она снова начинает кружить по комнате, нигде не задерживаясь, ни на что не решаясь. На опущенной крышке секретера, в окружении исписанных листов лежит толстый конверт из серой бумаги, набитый чем-то вроде песка, тот, что вручили ей сегодня: леди Ава взвешивает его в руке и тут же кладёт на стол. Наконец она останавливается перед трельяжем, садится на маленький круглый табурет, напоминающий пианинный. Смотрится в зеркало, не торопясь, серьёзно, слегка повернувшись направо, пот ом налево, снова прямо, после чего, сидя к зрителям спиной, старательно и неторопливо снимает с себя грим.

   Когда операция закончена и леди Ава поворачивается к зрительному залу, её трудно узнать: неумеренно накрашенная женщина неопределённого возраста превратилась в старуху. Зато выглядит она не такой измученной и отсутствующей, почти красивой. Решительными шагами леди Ава подходит к секретеру, лезвием перочинного ножа вскрывает толстый конверт из серой бумаги и высыпает его содержимое на разбросанные в беспорядке листы: на стол падает множество крошечных белых пакетиков, как две капли воды похожих друг на друга; леди Ава быстро их пересчитывает: сорок восемь. Она берёт ближайший пакетик, надрывает уголок и высыпает из него немного на один из исписанных листов. Это белый, мелкий, блестящий порошок; леди Ава внимательно его рассматривает, поднося лист к глазам и чуть откинув голову. Удовлетворённая осмотром, сворачивает лист узкой воронкой и через неё ссыпает порошок в пакетик. Несколько раз согнув надорванный уголок, прячет пакетик во внутренний ящик секретера. Остальные укладывает в конверт из серой бумаги, вновь старательно пересчитывая, и оставляет конверт на крышке секретера. откуда его взяла. Лист бумаги, только что служивший воронкой, чуть помялся, и леди Ава распрямляет его, закручивая в другую сторону: только теперь она обращает внимание на то, что написано на листе и прочитывает несколько строк.

   Погрузившись в чтение, она направляется с листом в руке в сторону большой квадратной кровати с резными столбиками по краям, которая стоит в алькове, в противоположном углу огромной комнаты, и звонит. Снова появляется молодая служанка, в том же, что и в первый раз, халате, движется так же бесшумно и замирает в том же месте. Присев на край постели, леди Ава пристально осматривает её с головы до ног, задерживая пытливый взгляд на груди, талии, обтянутых тонким шёлком бёдрах, потом смотрит на лицо с блестящей, гладкой, как фарфор, кожей, на маленькие накрашенные губы и мерцающие миндалевидные глаза, на приглаженные на висках иссиня-чёрные волосы, открывающие маленькие уши и собранные на затылке в толстый короткий узел, не слишком тугой, так что стоит слегка потянуть за ленточку – и волосы рассыплются по подушке. Хозяйка смотрит серьёзно, даже напряжённо, но выражение глаз служанки не изменилось – они по-прежнему пусты и отрешённы.

   – Ты видела сегодня сэра Ральфа, – начинает леди Ава. Ким не отвечает, ограничиваясь чуть заметным движением головы – по всей видимости, утвердительным – и хозяйка продолжает свой монолог, не сводя с неё глаз, но и не выказывая удивления её молчанием, хотя вопросы она задаёт порой весьма категорично.

   – Он показался тебе таким же, как всегда? Ты обратила внимание, какой у него отсутствующий взгляд? Лорен, потакая всем его прихотям, сведёт его, в конце концов, с ума. Пока всё складывается отлично. Он смотрит на мир её глазами. Дальше события будут развиваться сами собой.

   Ни единого жеста девушки, выражающего согласие или заинтересованность, она вполне могла бы быть и глухонемой или знать только китайский, ничего бы не изменилось. Но леди Аве это, кажется, ничуть не мешает (возможно, она вообще запрещает молодым служанкам отвечать ей), и после короткой паузы она продолжает:

   – Сейчас он, конечно, занят поисками денег, которые она потребовала… Потратит всю ночь, но ничего не найдёт и придёт выслушивать наши советы… Предложения… Указания… Отлично! Сегодня ночью ты мне не нужна. Я старая, уставшая женщина… Можешь спать у себя.

   Девушка-евроазиатка исчезла, как привидение. Леди Ава стоит перед столом, кладёт на него, в груду других бумаг, тот лист, который читала. Берёт конверт из серой бумаги с сорока семью пакетиками; когда служанка второй раз входила в комнату, леди Ава заметила, как, бросив беглый взгляд, Ким убедилась, что конверт на месте. Если бы тайник находился в комнате, конверт давно бы уже спрятали, подумала девушка, думает леди Ава, говорит краснолицый толстяк, рассказывающий эту историю соседу в зрительном зале маленького театра. Но занятый своими мыслями Джонсон лишь вполуха слушает невероятные истории о путешествиях на Восток, кишащий антикварными вещицами, посредниками, торговлей живым товаром, невероятно ловкими собаками, публичными домами для извращенцев, контрабандой наркотиками и таинственными убийствами. И рассеянно смотрит время от времени на сцену, где продолжается представление.

   А в это время леди Ава в своей комнате приводит в действие секретный механизм, известный ей одной (слесарь-китаец, который его установил, вскоре умер), и открывает в стене напротив дверей потайной шкафчик. Движущаяся дверца тайника образует вместе с прилегающей к ней дверью ванной комнаты единое целое – точную копию двухстворчатых входных дверей; вошедшему в комнату кажется, что правая створка этих дверей, в действительности прикрывающая шкафчик, – декоративный элемент, помещённый сюда ради симметрии. Леди Ава прячет в тайник конверт из серой бумаги и начинает пересчитывать коробочки, рядами стоящие на нижней полке.

   А в это время американец плывёт в Колун на одном из тех ночных паромов, просторные каюты которых, заставленные скамейками и креслами, в поздний час почти пусты. С большим трудом избавился он от полицейских: лейтенант настоял на том, чтобы проводить его на пристань и посадить на первое отплывающее судно. И Джонсон не посмел сойти с парома (как хотел сначала), опасаясь, что столкнётся на берегу с поджидающим его полицейским. Пришлось высадиться на противоположном берегу. Единственное такси, которое там было, перехватил какой-то мужчина, распахнувший дверцу с другой стороны машины как раз в тот момент, когда к ней подошёл Джонсон. Американец решил воспользоваться рикшей. Заплесневевший конский волос торчит из треугольной дыры в углу липкой молескиновой подушки, но Джонсон успокаивает себя мыслью, что такси – машина очень старой марки, и вряд ли там уютнее. К тому же рикша бежит ничуть не медленнее, чем движется машина, как раз в том же направлении, вдоль широкой пустынной аллеи, под свисающими ветвями огромных фиговых деревьев, растущих по обеим сторонам дороги; их тонкие и густые воздушные корни висят, словно волосы. Между толстыми узловатыми стволами то возникает, то исчезает светлый силуэт: девушка в белом платье быстро шагает мимо домов, ведя на поводке огромную чёрную собаку. Рикша останавливается одновременно с такси возле центрального подъезда гостиницы «Виктория». Но из машины никто не выходит; входя в большие вращающиеся двери, Джонсон оглядывается, и ему кажется, что на заднем сиденье, за поднятым несмотря на жару стеклом кто-то сидит и наблюдает за ним. Вероятно, тайный агент, которому лейтенант велел проследить подозрительного до самого Колуна и убедиться, что он действительно живёт там и по пути никуда больше не заедет.

   Но Джонсон заглянул в гостиницу лишь затем, чтобы узнать, не пришла ли вечером корреспонденция. Нет, у портье для него ничего нет (на всякий случай тот ещё раз просматривает свежую почту), но совсем недавно звонили из Гонконга, спрашивали, проживает ли здесь Ральф Джонсон и, если проживает, с каких пор. Конечно, это дело рук лейтенанта, не слишком стесняющегося в выборе средств, а может быть, специально ведущего расследование таким образом, чтобы запугать преступника. Но как бы то ни было, Джонсон без малейших колебаний покидает просторный холл гостиницы и через другие вращающиеся двери выходит с противоположной стороны здания в поросший равеналиями сквер, сразу за которым находится улица. Там стоянка такси, на ней, как обычно, – одна свободная машина, очень старой марки. Джонсон садится в машину (убедившись предварительно, что за ним никто не следит) и даёт шофёру адрес Эдуарда Маннера, единственного человека на этой стороне залива, который способен помочь ему в денежных делах. Такси мгновенно срывается с места. Жара в тесной кабине невыносимая; Джонсона удивляет то, что все стёкла в машине подняты; он пытается опустить то, что поближе, но тщетно. Джонсон упорствует, охваченный ужасным подозрением, возникшим после того, как он сообразил, что этот старый автомобиль похож на тот, другой… Его пальцы изо всех сил сжимают ручку, но стекло по-прежнему неподвижно, салон герметически закупорен. Услышав позади себя шум, водитель поворачивается к отделяющему его от пассажира стеклу, и Джонсон, чтобы скрыть своё волнение, немедленно принимает сонный вид. Не похоже ли это лицо с раскосыми глазами на лицо шофёра машины на пристани перед паромом? Но у всех китайцев лица одинаковы. Менять маршрут уже поздно, адрес Маннера сообщён, водитель его, конечно, запомнил. Если ему поручили… Но почему тайный агент, наблюдавший из-за поднятого стекла машины за Джонсоном, когда тот входил в гостиницу, ушёл? Куда он ушёл? И каким образом полицейский мог перепоручить своё задание случайному таксисту? Возможно, это подставной таксист, агент, вызванный с острова Гонконг по телефону и специально прибывший на пристань, чтобы встретить коллегу и получить от него задание. А в эту минуту его коллега обшаривает номер Джонсона в гостинице «Виктория».

   За огромными стволами фиговых деревьев, мимо элегантных магазинов с погашенными витринами быстрым и ровным шагом идёт девушка в длинном платье; впереди неё шагает огромный чёрный пёс, как шагал такой же чёрный пёс впереди девушки, совсем недавно проходившей по этой же аллее в противоположном направлении; одна и та же девушка просто не успела бы пройти такое расстояние. Впрочем, у сэра Ральфа – более серьёзные заботы, не позволяющие ему сейчас углубляться в эту проблему. Если шпик, посланный лейтенантом, вылез из машины у гостиницы «Виктория», пусть даже с некоторым опозданием (искал разменную монету или ждал, пока скроется Джонсон, чтобы последовать за ним), такси, возможно, не подставное. Но тогда с какой стати водитель поджидал у заднего входа в гостиницу, словно желая проследить все выходы? Машина уже прибыла по указанному адресу. Водитель опускает стекло, отделяющее его от пассажира, и сообщает тому, сколько стоит проезд. Затем, не теряя времени, дотягивается до оконной ручки, которую всё ещё сжимает пассажир, и ловко насаживает её на ось, давая тем самым понять, что делал это не однажды и что неисправное стекло подшутит и над следующим пассажиром. После чего произносит на кантонском диалекте: «Американское производство!» – и смеётся фальцетом. Протягивая водителю пятидолларовую бумажку (гонгконгские доллары, разумеется), Джонсон поддерживает шутку водителя с тем, чтобы завязать с ним разговор и попытаться выяснить тайну исчезновения первого шпика. В тон водителю отвечает на кантонском диалекте: «Английские машины не лучше!»

   Таксист прищуривает один глаз и с хитрым выражением отвечает: «Согласен! А китайские?» А-а, это, наверняка, один из тех агитаторов, что приехали недавно под видом политических эмигрантов из коммунистического Китая, основали здесь колонию и полностью захватили ряд профессий (в том числе водителя такси и гостиничного портье). Но Джонсон, не теряя мысли, тут же спрашивает: «Не вы ли стояли недавно на пристани, когда подошёл паром и кто-то, опередив меня, сел в такси?»

   – Конечно, я! – отвечает таксист.

   – Вы отвезли того человека в гостиницу «Виктория»?

   – Отвёз!

   – И пассажир там вышел?

   – Если бы нет, зачем бы он ехал к гостинице?

   – Допустим. А почему, высадив пассажира, вы объехали здание вокруг и остановились у сквера, вместо того чтобы ждать на стоянке возле гостиницы?

   Китаец снова хитро, но чуть обеспокоенно щурится. «А у меня нюх, – говорит он. – Полицейский нюх». И пронзительно смеётся.

   Американец выходит из машины и делает несколько неуверенных шагов в сторону, не зная, что предпринять. Он опасается сразу же идти к Маннеру, адрес которого, впрочем, сообщил не задумываясь; его беспокоит этот таксист, машина которого продолжает стоять у тротуара. Когда Джонсон бросает взгляд в его сторону, чтобы выяснить, кого ждёт китаец, передняя дверца машины открывается, и тот любезно указывает рукой на вход; боится, наверное, как бы клиент не заблудился в плохо освещённой аллее, где номера домов едва заметны. Джонсон отказывается от мысли обогнуть, как только что хотел, несколько домов, и нажимает на кнопку звонка. Дверь открывается сама. В прихожей Джонсон без труда находит автоматический выключатель, а прохладный воздух из кондиционера возвращает ему силы.

   Эдуард Маннер, конечно же, дома и сразу выходит навстречу позднему гостю. В этот час служанки уже нет, а Маннер, как всегда, бодрствует по ночам. Но сегодня он, кажется, принял слишком большую дозу и как бы полуприсутствует, что не обещает ничего хорошего. В спальном халате Маннер выглядит довольно неряшливо, он несколько дней не брился, в торчащей во все стороны щетине теряется бородка и пышные усы, обычно подчёркивающие белизну его кожи. Глаза неестественно блестят – это действие наркотика. Джонсона Маннер не узнаёт, принимая его за своего сына, и делает комплимент по поводу его элегантного и пристойного вида; отцовским жестом стряхивает с рукава смокинга пылинку и поправляет галстук. Джонсон, для которого этот старик – последняя надежда на спасение, не протестует, он готов вести себя с ним как можно сдержаннее. И представляется решительно, но вежливо: «Я – Ральф Джонсон!»

   – Какое может быть сомнение! – восклицает Маннер и улыбается так, словно перед ним ребёнок или сумасшедший. – А я – царь Борис!

   И садится в кресло-качалку с подушками по краям, небрежно указывая гостю на кресло:

   – Валяй, садись.

   Но гость предпочитает стоять, он нервничает и хочет, чтобы хозяин его выслушал. Он упирает палец в свою грудь и отчётливо повторяет:

   – Джонсон. Я – Ральф Джонсон.

   – Ну конечно же! Покорно прошу меня простить! – произносит Маннер вполне светским тоном. – Фамилия, вы же понимаете… Что вообще значит фамилия? А как поживает госпожа Джонсон?

   – У меня нет жены, – отвечает американец, начиная выходить из себя. – И вы прекрасно знаете, кто я!

   Маннер как будто задумывается, погружаясь в мир таинственных размышлений, где образ нежданного гостя начисто исчезает. Он слегка покачивается в кресле. В ореоле свалявшейся бороды то возносится, то медленно опадает его лицо и лихорадочно сверкают глаза, двигающиеся равномерно, словно маятник. Наконец раздаётся голос Маннера, не прерывающего маятниковое движение, которое, если не отрывать от него взгляда, способно вызвать обморок.

   – Конечно… Конечно… Но, мой милый мальчик, тебе следует жениться… Я поговорю об этом с Эвой… Она знает вполне приличных девушек…

   – Выслушайте меня! – резко говорит Джонсон. – Я – Ральф Джонсон. Сэр Ральф! Американец.

   Маннер смотрит на него, недоверчиво щуря глаза.

   – А что вам от меня нужно? – спрашивает он.

   – Деньги! Мне нужны деньги. Немедленно! – Джонсон спохватывается, он понимает, что таким тоном денег не просят. Надо говорить по-другому. Отчаявшись, он опускается в кресло.

   Но к старику, который вновь принимается раскачиваться, внезапно возвращается благорасположение и добродушная улыбка, с которой он начинал разговор.

   – Послушай, сынок, сегодня утром я уже дал тебе пятьдесят долларов. Ты слишком много тратишь… На девочек, конечно? – Развеселившись, он прищуривает один глаз и неожиданно грустно добавляет: – Если бы твоя бедная мать была жива…

   – Довольно! – кричит Джонсон, теряя над собой всякий контроль. – Бога ради, оставьте в покое мою мать, жену и сестёр! Мне нужна ваша помощь. Я подпишу вам бумагу, дам закладную на моё имущество в Макао.

   – Ну, это лишнее, сынок, между своими это ни к чему… Но постой, ты что-то сказал о сестрах. Чем они сейчас занимаются?

   Джонсон, который не в состоянии уже видеть качающееся кресло и не в силах оторвать от него взгляд, поднимается и начинает мерить комнату большими шагами. Он напрасно теряет время с этим старым наркоманом, который, ко всему прочему, вот-вот сейчас уснёт. Проще достать деньги на том берегу, в Виктории, у богатых ростовщиков, торгующих в дешёвых лавках на Куинс-роуд. Быстро приняв решение, Джонсон покидает дом, изо всех сил хлопает дверью и быстро сбегает по лестнице, совершенно забыв о лифте.

   Воздух по-прежнему влажный и душный, что особенно чувствуется, когда выходишь на улицу из помещения с кондиционером. Обшарпанное такси всё ещё стоит у тротуара. Не задумываясь над поразительной предупредительностью водителя (запоздалый клиент, которого он подвёз полчаса назад, вполне мог возвращаться домой), Джонсон машинально подходит к машине. Китаец открывает ему дверцу.

   – Старая лиса, не так ли? – спрашивает китаец по-английски.

   – Кто? – резко бросает Ральф.

   – Господин Маннер, – отвечает водитель, многозначительно прищурив один глаз.

   – О ком вы говорите? – спрашивает американец, притворяясь, что не понимает.

   – Его все тут знают, – говорит шофёр, – только в его окне по ночам не гаснет свет. – Он показывает пальцем на большое окно на пятом этаже: за шторами из прозрачного тюля, образующими светлый фон, резко выделяется тёмный силуэт мужчины, который смотрит на безлюдную аллею. Одно-единственное старое такси стоит на аллее у тротуара, вежливый водитель захлопывает дверцу за усевшимся на заднее сиденье пассажиром. После чего садится на своё место, машина трогается с места и отъезжает со скоростью рикши.

   Эдуард Маннер отворачивается и отходит от окна, довольно потирая руки. Оставшись в комнате один, он радостно улыбается. Хорошо бы позвонить сейчас леди Аве и рассказать о встрече, но в такой поздний час она, конечно же, спит. Проходя мимо кондиционера, Маннер переводит регулятор на одно деление назад. Потом возвращается к письменному столу и снова принимается писать. Очень скоро, быстрым и мерным шагом пройдя долгий путь от пристани, вернётся с собакой молодая служанка-евроазиатка. Нетрудно догадаться, что речь идёт об одном из огромных чёрных псов леди Авы; девушку зовут Ким. И всё же это не она, а другая служанка (так обманчиво на неё похожая, словно они – близнецы, и имя её пишется, возможно, тоже Ким, и почти так же произносится, а разницу способно уловить разве что китайское ухо), но и не та, что должна была провести эту ночь со своей хозяйкой. Да, это не та девушка, которая – неожиданно и в самую последнюю минуту освобождённая от своей обязанности леди Авой – вышла из Небесной Виллы, ведя на поводке собаку, решительным шагом поспешила на пристань Виктории и села на паром. Увидев там сэра Ральфа, она постаралась, чтобы он её не заметил, первой сошла по прибытии в Колун на берег и продолжила свою ночную прогулку в тени свисающих ветвей огромных фиговых деревьев. Такси, за которым спешил рикша, догнало её и опередило, затем, чуть позже, догнало во второй раз, теперь уже без рикши; машина очень старой марки, узнать её легко, двигалась она медленно, с наглухо закрытыми окнами. Это же такси встречается ей и в третий раз (теперь оно едет навстречу), перед самым местом назначения.

   Кроме Ким, Джонсона и тайного агента, следившего за ним по приказу полицейского лейтенанта из Гонконга, на пароме был ещё некто – ничего удивительного в этом нет: в ночные часы паром курсирует крайне редко – четвёртый человек, вполне заслуживающий упоминания. Это Джордж Маршат, бывший жених Лауры, который долго и бесцельно бродил по парку, изнуряя себя воспоминаниями об утраченном счастье и отыскивая поводы для отчаяния. Маршат покинул приём очень рано – в его присутствии не было уже смысла – и немного поплутал по территориям соседних вилл, скрывающихся за высокими стенами или в зарослях бамбука; потом вернулся к своей машине, оставленной у Небесной Виллы, и поехал по огибающей остров дороге. Он то и дело останавливался у открытых ещё баров и казино, чтобы выпить виски. Миновав Абердин, Маршат задержался ненадолго в пляжном клубе, известном своей дешёвой роскошью, посадил в машину симпатичную проститутку-китаянку и поехал дальше, пытаясь поведать спутнице свою историю; понять женщине ничего не удалось, ибо говорил он совершенно неразборчиво и повествование его было слишком хаотичным. Во всяком случае, чтобы он сумел забыть о потрясшем его горе, она предложила ему свои услуги, но с миной оскорблённой добродетели Маршат ей отказал, повторяя, что он вовсе не хочет ничего забывать, а только понять, что же касается женщин, то с ними раз и навсегда покончено, жизнь утратила для него всякую прелесть, и он собирается броситься с высокого берега в море. Проститутка тут же попросила её высадить, чтобы не оказаться замешанной в скверном деле, и Маршат недолго думая высадил её там, где они ехали, то есть неизвестно где, в пустынном месте, и протянул ей пятидесятидолларовую бумажку в качестве компенсации. Женщина долго и церемонно его благодарит, уверяя, что за такую сумму она могла бы… и т. д., но Джордж Маршат уже отъехал. Он продолжал ехать прямо, никуда не сворачивая, всё увеличивая и увеличивая скорость и всё меньше обращая внимание на бесчисленные повороты дороги, петляющей над самым обрывом, и на небольшие прибрежные деревушки, которые он проскакивал, не сбавляя скорости, пока наконец не оказался в предместье Виктории, где его немедленно задержал полицейский патруль, ибо по движению машины было понятно, что водитель пьян. Он предъявил документы лейтенанту жандармерии, который сразу же узнал в нём голландского торговца по имени Джордж Маршат, одного из самых подозрительных гостей, которого он допрашивал на вечернем приёме у Эвы Бергман: именно у него при обыске был обнаружен заряженный пистолет. На вопрос, что он делал с той минуты, как покинул Небесную Виллу, незадачливый жених перечислил все бары, в которых пил (по крайней мере, те, что запомнил), но эпизод с проституткой обошёл молчанием. Лейтенант записал в блокнот маршрут его перемещений, после чего – поскольку фирма Маршата была известна в городе и найти его было нетрудно – отпустил, посоветовав ехать медленно, но сначала составил протокол о вождении машины в нетрезвом состоянии. Маршат завернул в портовый бар и выпил там несколько рюмок, после чего въехал на машине на паром. Ни Ким, ни Джонсон на пароме его не видели, он заснул за автомобильным рулём в ту самую минуту, когда машина оказалась на палубе. Но даже прогуливаясь по палубе, он не сумел бы застрелить американца, ибо за несколько часов до этого, на Небесной Вилле, пистолет у него конфисковала полиция.

   Паром прибывает в Колун, а Джордж Маршат по-прежнему спит, уткнувшись в руль. Моряки, которые занимаются выгрузкой автомобилей, трясут его за плечо, пытаясь разбудить. В ответ они слышат только храп и бессвязные слова, среди которых попадаются и такие, как «сука» и «убью», но чтобы разобрать их в потоке звуков, с трудом вырывающихся из горла Маршата, потребовалось бы знать все те беды, которые на него так внезапно обрушились. Заниматься такого рода расследованием морякам некогда, тем более что автомобиль Маршата мешает другим машинам, стоящим за ним и подающим нетерпеливые сигналы. Моряки отодвигают молодого человека от руля и, управляя через опущенное стекло машиной, выкатывают её на берег, что удаётся им без всякого труда, поскольку берег и палуба находятся на одном уровне. Машину Маршата оставляют возле закрытого портового склада. Молодой человек, растянувшись на сиденье, продолжает храпеть, погружённый в пьяный сон.

   Джонсон и тайный агент, чьи машины отъехали несколько минут назад, при этом инциденте не присутствовали. Что касается Ким, которая сошла на берег первой (напуганные грозным ворчанием пса, пассажиры посторонились и дали ей пройти), то она уже далеко. Особых причин посещать Маннера у неё нет; никаких поручений от своей хозяйки, убеждённой, что девушка отдыхает сейчас у себя на четвёртом этаже, она не получала, и тем не менее Ким, которой нечего у него делать, идёт таким решительным шагом, словно чувствует – в последнее время это случается с ней всё чаще и чаще – неодолимую потребность повидать Старика; она уверена, что он её ждёт. Она никогда не задумывалась, с какой целью Старик во время таких визитов проводит над ней эксперименты: ей совершенно безразлично, являются ли напитки и уколы, которые он применяет, неизвестными наркотиками или это магические средства, воздействующие на волю человека и подчиняющие его желаниям экспериментатора или кого-нибудь третьего. Впрочем, до сих пор Старик её доверием не злоупотреблял, по крайней мере, насколько она может вспомнить. У неё такое впечатление, что часы, проведённые ею в современном здании в Колуне, похожем на клинику, тянулись невероятно медленно, хотя были и такие, которые совершенно выпали из её памяти.

   Итак, в эту ночь Ким застаёт Эдуарда Маннера за письменным столом. Старик, как уже говорилось, сидит спиной к двери и даже не оборачивается, чтобы взглянуть, кто вошёл. Но он, конечно же, знает, что вошла Ким. В общем, известно, что девушка трижды стучит во входную дверь и, не дожидаясь ответа, переступает порог комнаты. Был ли у неё собственный ключ, которым она открыла дверь? Или Маннер оставил свой ключ в замке? Или, возможно, он только прикрыл дверь, не захлопнув её. чтобы не утруждать себя открыванием? Но ведь совсем недавно Джонсону пришлось ждать, пока Маннер ему откроет. А не могло ли случиться так, что Джонсон, выходя, не закрыл за собой дверь; бывает, что, если очень сильно хлопнуть дверью, замок не защёлкивается. Все эти подробности, конечно, не имеют никакого значения, тем более, что посещения были описаны раньше, когда речь шла о конверте из серой бумаги, вмещавшем сорок восемь пакетиков, за которым леди Ава послала служанку. Осталось только узнать, что девушка сделала с псом: в дом ввести она его не могла, поскольку эти нежные животные совершенно не выносят кондиционеров и слишком больших перепадов уличной и комнатной температуры. (Вероятно, именно поэтому на Небесной Вилле, где они живут, до сих пор стоят довоенные вентиляторы.) Но решение этой проблемы представляется сейчас лёгким: Ким оставила пса в холле между входной дверью, которая открывается автоматически, и двойными стеклянными дверями, ведущими на лестницу и к лифту. И – как обычно – прикрепила конец поводка к кольцу, вероятно, специально для этого предназначенному, но не замеченному ею во время последнего посещения. Безусловно, она поступила бы гораздо разумнее, взяв пса с собой, как охрану, на четвёртый (или шестой?) этаж. Это приходит ей в голову, но слишком поздно – так случается всякий раз, когда она отступает в угол комнаты, а Старик медленно, шаг за шагом, приближается с пугающим её выражением лица: вот он уже совсем близко, возвышаясь над ней на целую голову, стоит неподвижно, губы крепко сжаты, седоватая бородка аккуратно подстрижена, усы торчат, словно вырезанные из картона, глаза горят безумным огнём – сейчас он будет её пытать, бить, резать бритвой на мелкие кусочки… Ким хочет закричать, но, как всегда, не в силах издать ни звука.

   В этом месте рассказа Джонсон останавливается: ему кажется, что где-то поблизости в ночной тишине послышался крик. Он пешком вернулся на пристань из гостиницы, куда заехал на такси с глухо закрытыми окнами. Снимая с доски ключи, портье, китайский коммунист, сообщил ему, что инспектор полиции производил в его номере обыск. Никаких следов обыска Джонсон не обнаружил ни в салоне, ни в спальне, ни в ванной, настолько искусно он был сделан. Такого рода скрытность обеспокоила его куда больше, чем демонстративная слежка, которой он подвергался до сих пор. Не теряя времени на переодевание, он достал револьвер, который лежал на обычном месте, в ящике с рубашками, и снова вышел на улицу. Искать такси ему было ни к чему, до следующего парома оставалось ещё много времени, и он успевал дойти до пристани прогулочным шагом. А может быть, таким образом Джонсон хотел – в какой-то мере сознательно – избежать нескромных или вызывающих тревогу замечаний пытливого водителя? Пройдя вращающиеся двери, он тут же обнаружил, что такси у подъезда нет. Не поджидало ли оно у сквера с другой стороны гостиницы? Неужели несмотря на поздний час нашёлся какой-то клиент? Американец огляделся по сторонам, но всё было спокойно, вплоть до той самой минуты, когда, дойдя до набережной, он услышал крик, даже не крик, а сдавленный хрип или жалобный стон, несомненно призывающий на помощь, а может быть, это был чей-то низкий, слегка охрипший голос или какой-то шум из близкого порта, забитого джонками, на которых живут целыми семьями. Джонсон подумал, что у него пошаливают нервы. На набережной, однако, как и на примыкающих к ней улицах, ни души: вход на паром открыт, но кассира у входа не было, как, впрочем, не было ни пассажиров, ни автомобилей. Пустой зал ожидания, одинокий стул отсутствующего кассира. Решив спокойно дождаться возвращения кассира – спешить было некуда – Джонсон снова вышел на набережную.

   И сразу же заметил большой автомобиль торговца Маршата – стоящий перед портовым складом красный «мерседес». Желая узнать, что делает здесь Маршат, Джонсон подошёл ближе. Сначала ему показалось, что в машине никого нет, но, наклонившись со стороны водителя к дверце, стекло которой было опущено, он увидел лежащего на сиденье молодого человека: тот лежал с расколотым черепом, закатившимися глазами и открытым ртом, волосы его слиплись от уже загустевшей крови. Судя по всему, он был мёртв. На полу возле ручного тормоза лежал пистолет. Ничего не трогая, Джонсон поспешил к телефонной будке, стоящей у стеклянной стены зала ожидания, и немедленно вызвал полицию. Точно описав машину и место, где она находится, он не счёл нужным сообщать фамилию убитого и повесил трубку, не назвав собственного имени. Когда он вернулся к кассе, там по-прежнему никого не было, но через какие-то пол-минуты явился кассир и вручил Джонсону жетон, даже не взглянув на него. Джонсон опустил жетон в щель автомата, миновал вертушку и поднялся на почти пустой паром. Паром отчалил в тот самый момент, когда в отдалении послышался пронзительный вой сирены полицейской машины. В Виктории Джонсон сел на такси, которое ехало удивительно быстро, так что к Небесной Вилле он подъехал рано, точнее говоря, в десять минут десятого.

   Не успел он войти в большой салон, как к нему подошёл низенький лысый толстяк, лоснящееся лицо которого было таким красным, словно у него вот-вот случится апоплексический удар. Американец, не имевший никаких оснований избегать общества, отправился вместе с ним в буфет выпить бокал шампанского и выслушал там немало занимательных историй о нелегальных операциях, проведённых недавно поставщиками крепких напитков. Рассказ, впрочем, затянулся дольше, чем хотел того сэр Ральф. Толстяк большую часть жизни провёл в колониях и знал массу скандальных историй, которыми охотно делился с друзьями и знакомыми; в этот вечер, например, рассказывая о поддельных напитках, он вдруг поспешно и как бы услужливо принялся описывать Бог знает где используемые методы подавления воли красивых девушек, которых отыскивают прямо на улице или на светских приёмах и отправляют затем в специальные бордели, рассчитанные на любителей острых ощущений и сексуальных маньяков. И тут же перешёл к рассказу об отце семейства, который случайно встретил в таком заведении собственную дочь, но утомленный навязчивой болтовнёй американец нашёл предлог, чтобы заткнуть толстяку рот или, по крайней мере, не выслушивать его историй: он отправился танцевать. Его выбор пал на молодую женщину, которую он встретил здесь впервые: блондинку в белом платье, с очень большим декольте, непередаваемо грациозно скользившую по паркету. Позднее он узнал, что её зовут Лорена, что она приехала недавно из Англии и живёт пока у леди Авы.

   А ещё позднее, в тот же вечер, ужасная новость потрясла собравшихся: один из гостей, которого совсем недавно здесь видели, некий Джордж Маршан, считавшийся в городе весьма рассудительным молодым человеком, был найден убитым в собственном автомобиле. Как только его обнаружили, полиция приступила к энергичным розыскам, допросив для начала одну проститутку-китаянку, которая будто бы провела некоторое время в его обществе (их видели вместе в клубе недалеко от Абердина). Несмотря на то, что портфель убитого исчез, полиция подозревает не просто кражу, а преступление на любовной почве. На этом основании возникают бесчисленные догадки и предположения, обрастающие такими скабрёзными домыслами, которые самого Маршана, несомненно, привели бы в недоумение. Театральное представление, назначенное на одиннадцать часов, несмотря ни на что, состоялось: Маршат (или Маршан) не принадлежал к числу завсегдатаев дома и на сегодняшний вечер был приглашён, можно сказать, случайно. Никто из гостей не знал его иначе, как только по фамилии, а большинство и вообще о нём не слышали.

   Программа сегодняшнего представления состояла, прежде всего, из двухактной комедии с тремя традиционными персонажами: двое мужчин и женщина, которая обручена с одним, влюбляется в другого и т. д. В роли молодой женщины выступила Лорена, и уже это делало пьесу интересной. В середине первого акта, когда сцена потонула во мраке настолько глубоком, что зала стало не видно, я тихо поднялся и направился к маленькой двери, которую нашёл наощупь. Но в темноте, видимо, ошибся, ибо коридор привёл меня в совершенно незнакомое место. Нечто вроде двора или сада на открытом воздухе: освещённое большими керосиновыми фонарями, это место, несомненно, используют для хранения театрального реквизита – здесь в ужасном беспорядке валяются части всевозможных декораций. Лист фанеры прислонён к полузасохшим банановым деревьям, на наружной его стороне нарисована стена: тут и там темнеют большие тёсаные камни, железные кольца, вмурованные на разных уровнях, тяжело свисающие проржавевшие цепи. Весь ансамбль, несмотря на свою реалистичность, выполнен довольно небрежно. Чуть в стороне, напротив ангара, в неверном свете виднеется фасад магазина мод: в витрине с английскими надписями манекен в облегающем платье держит на поводке огромную чёрную собаку. Лишённая подсветки рампы и помещённая криво, эта декорация совершенно не вызывает ощущения объёма. Обнаруживаю также предметы меблировки и её части, которые понадобятся в сцене с опиумным притоном: окна, двери, лестничные ступени и т. д.

   Кроме этих остатков театрального реквизита, во дворе полно всякого хлама: сломанная коляска рикши, старая метла, разобранный деревянный помост, несколько гипсовых статуй, множество сундуков без крышек с осколками посуды и разбитыми бокалами, один из них – с бокалами для шампанского, треснувшими, расколотыми, без ножек или вовсе разлетевшимися на кусочки и брошенными грудой стекла. В поисках выхода с этой свалки я оказался в совершенно тёмном углу. Натыкаюсь на какие-то нагромождённые друг на друга предметы, ощупываю их и узнаю: это толстые иллюстрированные журналы на глянцевой бумаге в формате китайских изданий. Коснувшись вытянутой рукой чего-то холодного и влажного, тут же отступаю. Всё ещё надеюсь, что найду проход между многочисленными кипами журналов, но наталкиваюсь на другие предметы – одинаковой формы, очень холодные и чуть скользкие, и по их резкому запаху догадываюсь, что это большие рыбины, признанные несъедобными.

   В ту, же минуту слышу за своей спиной голос и оборачиваюсь резче, чем того требует ситуация. Во дворе кроме меня есть кто-то ещё; неподвижно застывший мужчина, которого я принял за скульптуру, протягивает руку в ту сторону, куда я направляюсь, и говорит на ломаном английском: «Пожалуйста, туда». Благодарю его и двигаюсь в указанном направлении. Оказывается, он указал мне не выход, как я думал, а туалет, освещённый всё теми же керосиновыми фонарями, довольно грязный, с испещрёнными надписями оцинкованными стенами. Больше всего надписей на китайском языке, в основном, неприличных, поражающих воображение небывалой изысканностью, совершенно в этом месте неожиданной. Различаю слова, написанные по-английски: «Странные вещи творятся в этом доме», а чуть пониже тем же старательным, не совсем уверенным почерком: «Старая госпожа – свинья». Проведя в туалете немного времени, чтобы не вызвать подозрений у моего добровольного проводника, если он продолжает следить за мной, выхожу во двор. И тут меня охватывает сомнение: я не знаю, куда направляла меня минуту назад рука, протянутая в сторону густых зарослей китайской розы, ибо прямо перед собой вижу выход, о котором не подозревал, и попадаю в парк виллы. Сразу же определяю, что я – возле скульптурных групп, о которых уже несколько раз упоминал, но сейчас я вижу скульптуру, раньше, казалось, отсутствовавшую; в противном случае, она привлекла бы моё внимание своим исключительным расположением на пересечении двух аллей и ослепительной белизной мрамора: передо мной, несомненно, последнее приобретение леди Авы. Земля вокруг скульптуры проминается под ногами, как будто бы скульптуру поставили здесь совсем недавно. Цоколь углублён таким образом, что обе фигуры находятся на одном уровне с прохожим, да и высотой они как раз с человека. Скульптура носит название «Отравление», это слово хорошо видно, несмотря на темноту (к которой мои глаза привыкают), так как вырезано очень крупными, закрашенными чёрной краской буквами в верхней части белого мраморного монумента. Мужчина с бородкой и в очках, одетый в сюртук, с небольшим пузырьком в одной руке и бокалом на длинной ножке в другой склонился над совершенно обнажённой девушкой, которая с широко открытым ртом и беспорядочно распущенными волосами извивается в конвульсиях рядом с ним.

   Чуть поодаль на этой же бамбуковой аллее я становлюсь свидетелем сцены, мной уже описанной: напыщенно произнеся: «Никогда! Никогда! Никогда!», Лаура стреляет из пистолета в сэра Ральфа, стоящего от неё на расстоянии каких-нибудь трёх метров. Молодая женщина тотчас же выронила оружие и замерла – рука вытянута вперёд, пальцы широко разведены; потрясённая собственным поступком, она даже не осмеливается взглянуть на раненого – ноги его подгибаются, тело наклоняется вперёд, одна рука прижата к груди, другая отведена назад; прежде чем рухнуть на землю, он пытается нащупать опору. Но теперь эта сцена не имеет уже никакого значения. Я иду дальше, на виллу. В холле никого нет, как нет и в большом салоне. Все, конечно же, находятся в маленьком театре, где представление, по-видимому, ещё не кончилось; я спускаюсь вниз по ступеням, устланным красным ковром, в зрительный зал.

   Но зал тоже пуст, хотя леди Ава по-прежнему находится на сцене и продолжает в одиночестве играть перед креслами с поднятыми сиденьями. Вероятно, это репетиция следующего спектакля; возможно, после того как спектакль кончился и публика разошлась, старая госпожа отшлифовывает роль, которую сегодня исполняла. (Если, конечно, я не ошибаюсь, и спектакль был именно сегодня). Я сажусь наугад на одно из кресел в центре ряда. Как раз в эту минуту леди Ава привела в действие тайный механизм, шкафчик закрывается. Она поворачивается к рампе, и вновь звучит её монолог, произносимый устало и прерывисто, без всякого желания, едва слышно: «Ну вот… Всё в порядке… Снова я всё устроила…» И после продолжительной паузы: «Остаётся только ждать…» Произнеся это, она замирает, выпрямившись, на самом краю сцены, точно посередине. Тяжёлый бархатный занавес закрывается; обе его половины, двигаясь сверху наискось, медленно сходятся. Я машинально хлопаю. Актриса кланяется, занавес поднимается, я хлопаю ещё громче. Но моя одинокая реакция не производит должного эффекта, скорее наоборот, пустота зрительного зала только подчёркивается моими упорными, но робкими аплодисментами. Во второй раз занавес не поднимают, и в зале вспыхивают люстры. Я направляюсь к выходу, несколько удивлённый отсутствием зрителей.

   За двойными, распахивающимися в обе стороны дверями, с вырезанными в них традиционными круглыми окнами, по одному в каждой створке, встречаю леди Аву, выходящую из-за кулис в театральном костюме и гриме. Она грустно улыбается. «Очень любезно с вашей стороны, – говорит она, – что вы остались до самого конца. Пьеса совершенно бессмысленна. Я – старая актриса, которая никому не интересна… Все один за другим покинули зал…» Я предложил ей руку, и она оперлась о неё, поднимаясь по лестнице. Ступала она тяжело, двигаясь с трудом, словно ревматизм внезапно сковал всё её тело. Мне даже показалось, что до верха лестницы ей не дойти. На полпути она остановилась отдохнуть и сказала: «Не уходите, выпейте шампанского». Отказаться я не решился, чтобы она не подумала, будто я её бросаю.

   Мы зашли в маленький зеркальный салон, где в стеклянных шкафчиках стояло множество китайских безделушек. Звать лакея в этот час было бесполезно, мне пришлось самому достать шампанское из холодильника в баре, находящемся в комнате. Удалось найти только несколько треснувших бокалов, оставленных здесь на выброс. Леди Ава, как и я, не знала, где хранятся бокалы. Поскольку найденные были чистыми, я выбрал два самых целых и вернулся в салон. Там откупорил бутылку, мы выпили в полном молчании. На столике рядом с бокалами лежал альбом с фотографиями. Я взял его полистать, скорее ради приличия, чем из интереса, так как уже сотни раз видел эти фотографии. Альбом случайно раскрылся на снимке очень красивой, незнакомой мне блондинки. Сфотографированная в полный рост, девушка стоит почти раздетая – на ней корсет, отделанный чёрными кружевами, ажурные сетчатые чулки, узкая чёрная бархотка на шее. Плечи её слегка приподняты, руки согнуты в локтях и поднесены ко лбу. Тяжесть всего тела перенесена на правую ногу, грациозно изогнутая левая нога чуть её закрывает. «Это Лаура», – помолчав, сообщает леди Ава.

   После чего говорит о своих неприятностях, а вспомнив об опасности доноса в полицию, во второй раз сообщает о смерти Эдуарда Маннера. Обычно в часы приёма посетителей он оставлял дверь своей квартиры открытой, точнее не запирал её на замок, так что достаточно было толкнуть створку, чтобы войти; он мог не заметить вошедшего, поскольку чаще всего работал в кабинете, расположенном в конце коридора. Судя по всему, убийца хорошо знал его привычки: ему известно было, где находится тайник и как его открыть… Я перебиваю леди Аву и спрашиваю, кто такой на самом деле этот Маннер, о котором она столько раз упоминала. Оказывается, он – предполагаемый отец двух сестёр-близнецов, мать которых, китаянка, была проституткой и которых леди Ава взяла к себе на службу, но любит, как приёмных дочерей. Желая рассказать что-нибудь забавное и показать, что её истории меня заинтересовали, пересказываю ей слухи, согласно которым служанок и хозяйку связывают несколько иные отношения. Леди Ава протестует с такой энергией, которой, по моему мнению, эта сплетня не заслуживает. «Люди уже не знают, что и выдумать», – с горечью заключает она. Потом внезапно меняет тему и добавляет: «Теперь у нас другой номер телефона. Один, двести тридцать четыре, пятьсот шестьдесят семь».

   – Прекрасно, – отвечаю я. – Этот, по крайней мере, легко запомнить.

   Сейчас я уже решительно настроен уйти. Встаю, чтобы попрощаться, но допускаю ошибку: подхожу слишком близко к стеклянному шкафчику и бросаю рассеянный взгляд на полку, где стоят вырезанные из слоновой кости статуэтки. Леди Ава, которая, очевидно, боится остаться в одиночестве и только ищет повода для разговора, говорит, что они сделаны в Гонконге, и спрашивает, бывал ли я там. Отвечаю, что да, конечно, все знают Гонконг, его гавани и сотни маленьких островков, возвышенности, напоминающие головы сахара, новый аэродром, построенный на вдающейся в море дамбе, двухэтажные лондонские автобусы, будки регулировщиков в виде пагод на перекрёстках, где высоко над землёй сидят полицейские, курсирующий между Колуном и Викторией паром, красные коляски рикш на высоких колёсах с широкими зелёными кабинами, полностью скрывающими пассажира, но совершенно бесполезными в случае внезапных проливных тропических дождей, когда босоногий рикша не замедляет своего бега, а толпы людей в халатах из чёрной блестящей материи складывают большие зонты, только что защищавшие их от солнца, и ищут спасения в крытых галереях с толстыми квадратными столбами, сверху донизу облепленными вертикально висящими вывесками, на которых начертаны огромные иероглифы: чёрные на жёлтом фоне, чёрные на красном, красные на белом, белые на зелёном, белые на чёрном. Подметальщик отступает всё глубже в аркаду, ближе к столбу, так как вода, стекающая с верхних этажей (где в лоджиях сушится бельё), начинает протекать сквозь его соломенную шляпу в виде широкого конуса; иллюстрированный журнал, который он держит в руке, насквозь промок. Подметальщик уже насмотрелся на фотографии, ничего нового; он готов расстаться с цветными обрывками и небрежным жестом швыряет их в канаву.

   Сточная канава не способна вместить всю воду, непрерывно льющуюся с неба; по проезжей части, от края и до края превращённой в водосток, плывут накопившиеся за день отходы, а из-под коляски, которую, наперекор всему не сбавляя скорости, толкает рикша, летят помойные брызги. Прохожие спрятались в аркаду галереи, так тесно забитой лотками торговцев фруктами и рыбой, что пройти здесь невозможно. Только благодаря огромному чёрному псу, грозное рычание которого пугает сбившихся в кучи людей, Ким удаётся проложить себе путь, дойти до узких ступеней и, повернув налево, начать подниматься по лестнице без… Нет-нет! В который уже раз со всей остротой возникает раздражающе неразрешимая проблема пса. По какому-то поводу уже говорилось, что служанка оставила его в холле между входной дверью и вестибюлем с лифтом, но это, конечно, была ошибка, или речь шла о другом разе, о другой минуте, другом дне, другом месте, другом доме (а возможно, и о другой собаке, другой служанке), ибо в этом доме нет ни лифта, ни холла, ни входной двери, а есть только прямая узкая лестница, без света и без перил, которая начинается прямо у входа и круто устремляется вверх, а между этажей нет лестничных площадок, где можно было бы передохнуть.

   Ким в нерешительности оглядывается, не зная, что делать с псом. В следующий раз, если следующий раз наступит, она, конечно, оставит его дома.

   А сейчас собаку необходимо где-то привязать. Ким не видит в стене ни кольца, ни ржавого гвоздя, за который она могла бы зацепить петлю поводка; учитывая не слишком ласковый нрав зверя и его отношение к чужим – неважно, китайцы они или белые – вряд ли можно доверить собаку этим бездельникам, пережидающим сейчас дождь, а раньше, вероятно, ожидавшим, когда он пойдёт. Люди сидят в стенных нишах или стоят, опершись о беспорядочные груды ящиков или о квадратные столбы, и, прищурив глаза, поглядывают на девушку-евроазиатку, которая остановилась прямо перед ними, удерживая на поводке роскошного пса, и овладела их мечтами.

   Но пёс, не зная тех мыслей, что мучили его хозяйку, воспользовался минутным замешательством, причиной которого он оказался, и так сильно дёрнул поводок, что маленькая ручка не удержала свободный конец, и тот выскользнул из пальчиков с покрытыми ярким лаком ногтями. Зверь понёсся по лестнице вверх, в несколько прыжков достиг второго этажа и исчез в кромешной тьме; только удары лап по ступеням и царапанье когтей о дерево, когда пёс поскальзывался, да глухое щёлканье плетёного поводка о стены и пол, напоминающее звук хлыста, выдавали присутствие собаки. Впрочем, никакой причины не впускать пса в дом нет. Старая госпожа не разрешает водить своих изумительных собак только в те здания, где стоят современные кондиционеры, а этот дом, построенный в прошлом веке, лишённый малейшего комфорта и продуваемый всеми ветрами, к их числу не относится. Ким ничего не остаётся, как следовать зг псом: она поднимается по узким и высоким деревянным ступеням, не так быстро, конечно, и, несмотря на кажущуюся лёгкость, с некоторым трудом. Облегающее длинное платье стесняет её движения, не помогает и разрез сбоку, а отсутствие света особенно чувствуется, когда входишь в темноту с залитой солнцем улицы.

   На втором этаже прямая крутая лестница, похожая на чердачную, завершается крохотной прямоугольной площадкой, на которую выходят три двери: справа, посреди и слева. Ни одной таблички с фамилиями жильцов или, что тоже бывает, – с названиями небольших фирм, разместивших свои конторы за гладкими деревянными дверями, окрашенными в коричневую, местами облупившуюся краску. После секундного замешательства служанка стучит в правую дверь, ту, что ближе к ней. Ответа нет. Глаза, медленно привыкающие к темноте, подтверждают, что на двери нет ни звонка, ни шнурка, ни колотушки. Она стучит снова, на этот раз сильнее. Отчаявшись получить ответ, пытается повернуть деревянную ручку, грязную и стёршуюся от старости. Но ручка не вращается на оси; вероятно, дверь наглухо забита.

   Ким переходит к другой двери, посередине. Звонка на ней тоже нет. Ким стучит, безрезультатно. Но на этот раз деревянная ручка (точно такая же, как и первая) приходит в движение. На ключ дверь не замкнута. Ким распахивает её и оказывается на пороге такой крохотной комнаты, что, даже не входя в неё, одним взглядом охватывает некрашеный деревянный стол, заваленный стопками картонных папок, стены, сплошь заставленные полками из неструганых, кое-как прибитых досок, на которые тоже навалено множество папок, наконец пол, где в беспорядке разбросаны по углам всё те же картонные папки (две картонные крышки, скреплённые слежавшейся тесьмой); содержимое некоторых вывалилось: это разноцветные бумажные конверты, на каждом из них – начертанный толстой кистью чёрный иероглиф. Возле стола стоит самый обычный стул с соломенным сиденьем. С потолка свисает лампочка без абажура; дневной свет проникает в комнату через небольшое квадратное отверстие (без стекла, но затянутое сеткой от комаров), находящееся напротив двери, в стене над полками. В эту контору имеется, должно быть, и другой вход, слева или справа, так как прямо перед служанкой стоит мужчина, а когда она открывала дверь, в комнате никого не было – ни на стуле, ни рядом с ним. Это китаец средних лет; отсутствующее выражение близоруких глаз за толстыми стёклами очков в железной оправе делает его лицо ещё более бесстрастным. На нём костюм европейского покроя из тонкой блестящей ткани, а сам он настолько щуплый – можно сказать, невесомый, – что пиджак и брюки, вовсе не широкие, висят на нём, как на проволочном манекене. Оба молчат, словно ожидая, что первым заговорит другой: китаец – потому что это его потревожили, а девушка – потому что ни о чём не хочет спрашивать, ведь ожидающий её в назначенном месте человек и сам должен знать, что её сюда привело. С некоторой растерянностью она видит, что китаец не собирается ни первым заговорить, ни пригласить её в комнату, он ни жестом, ни словом не намерен помочь ей открыть цель визита. Всё кончается тем, что она решает первой произнести несколько слов. И поспешно бормочет не слишком складные фразы, спрашивая, здесь ли живёт посредник, не посредник ли господин, стоящий перед ней, с ним ли она должна встретиться, можно ли забрать товар согласно договорённости… Но, вероятно, ни один звук не сорвался с её губ, потому что человек в костюме, висящем на пустоте, продолжает молча смотреть на неё, всё так же невыразительно, как и раньше, и поджидает, когда же наконец она заговорит. Ей, конечно, не удалось обговорить столько дел в столь немногих словах (да она и не знает, какие слова надо говорить). Придётся начать всё сначала.

   Теперь она пробует себе представить, что произносит какие-то слова. Убеждается, что это совсем не трудно, но и это ни к чему не приводит. Необходимо найти другой способ. Она думает о том, что проливной дождь за окном прекратился так же внезапно, как и начался; с нагретого солнцем сверкающего чёрного асфальта, усеянного бесформенными кучами – сероватым месивом, состав и происхождение которого определить невозможно, – поднимаются струйки белёсого пара, расплываются в воздухе, густеют, медленно, словно дым, поднимаются, высоко возносятся над землёй и быстро исчезают. Мужчины и жещины в халатах из блестящей материи выходят из аркад галереи и снова раскрывают свои большие чёрные зонты, чтобы спрятаться под ними от паляших солнечных лучей. Теперь пройти вдоль лотков совсем нетрудно. Ким шагает уверенным шагом, сжимая в одной руке бумажку с аккуратно записанным адресом посредника, в другой – прямоугольную сумочку, вышитую золотистым бисером и набитую так плотно, как будто там песок… Нет, последнее замечание относится вовсе не к сумочке, довольно плоской, ибо Ким удерживает её двумя пальцами, без малейшего колебания поднимаясь по узкой деревянной лестнице, быстро двигаясь вверх ровным, свободным, уверенным шагом. Остановившись на втором этаже, она стучит в среднюю дверь, то есть в дверь напротив лестницы. Китаец лет сорока, одетый по-европейски, немедленно открывает дверь. «Господин Чан?» – спрашивает Ким по-английски. Ни один мускул не дрогнул на неподвижном лице китайца. «Да, это я», – отвечает он. «Я пришла относительно продажи», – говорит Ким.

   – Я ничего не продаю, – отвечает господин Чан.

   Служанка удивлена. Сколько труда ей это стоило, и всё напрасно.

   – Но, – говорит она, – почему?

   – Потому что мне нечего продавать.

   – Нечего продавать сегодня? – спрашивает служанка.

   – Ни сегодня, ни завтра, – говорит господин Чан.

   Служанка объясняет: «Меня прислала госпожа Эва».

   – Весьма сожалею, – отвечает господин Чан. – Мне нечего продать госпоже Эве.

   Что случилось? Девушка-евроазиатка не знает, что и думать. Должно быть, это не тот господин Чан. Маленький тщедушный человечек, которого она видит перед собой, за всё время разговора не произнёс ни одного приветливого слова, ни разу не улыбнулся. С каменным выражением лица стоит он неподвижно в дверях, не сделав ни одного движения, не переменив позы, глаза его бесстрастно устремлены на непрошенную гостью (снизу вверх, поскольку девушка выше его), давая понять, что дальше он её не впустит. Но девушка не отступает:

   – Вы знаете госпожу Эву?

   – Не имею чести.

   – Значит произошла ошибка… Извините… Я искала господина Чана.

   – Это я, – говорит господин Чан.

   – Но вы ничего не продаёте.

   – Нет, – говорит господин Чан, – мы проводим экспертизу.

   – Вы не знаете, есть ли в этом доме другой человек по имени Чан?

   – Несомненно есть, – отвечает господин Чан. И захлопывает дверь перед Ким, которая некоторое время стоит на тёмной площадке, не зная, что ей делать. Ещё раз смотрит на квадратный листок бумаги, который по-прежнему крепко сжимает в руке; текст она знает наизусть, ей не нужно много света, чтобы прочесть его; адрес написан чётко и разборчиво. Обернувшись, она смотрит в самый низ лестницы, находящийся гораздо дальше, чем ей показалось сначала, на светлый прямоугольник – отсечённый кусок тротуара, на котором у самого входа в здание столпилось множество крохотных людских фигурок. Они разговаривают и оживлённо жестикулируют, размахивают руками и задирают головы в направлении площадки, где она стоит, словно заняты спором о ней. Некоторые даже собираются подняться по лестнице, хотя рассмотреть Ким из глубины этого тёмного туннеля практически невозможно. Ким ощущает некоторое беспокойство и торопливо стучит в третью дверь, что слева, откуда улицы уже не видно. Дверь мгновенно открывается, как будто кто-то стоял за ней и ожидал её прихода. Это всё тот же китаец в очках в железной оправе и европейском, свободно висящем на нём костюме. Китаец внимательно смотрит на девушку, лицо его по-прежнему невыразительно, возможная враждебность притаилась разве что в тонкой оправе очков. С нарастающим беспокойством Ким оглядывается, чтобы убедиться, не постучала ли она в ту дверь, что справа; нет, это не только другая дверь, но и находится она как раз напротив той, в которую она стучала минуту назад, их разделяет лестница, так что об ошибке не может быть и речи. Но уже менее уверенно Ким начинает: «Извините…»

   – Я ничего не продаю, – ледяным тоном прерывает её господин Чан. И захлопывает дверь перед лицом Ким точно так же, как в первый раз.

   Ким остаётся только уйти. Она делает шаг вправо и снова видит внизу многочисленные крохотные фигурки, которые непрерывно двигаются туда-сюда и вот-вот вбегут на лестницу. Девушка быстро отступает в сторону, чтобы не попасть им на глаза, и поднимается дальше по ступенькам, неотличимым от тех, по которым поднималась раньше, но идущих к ним под прямым углом. На площадке третьего этажа всего две двери, одна из них наглухо забита тремя узкими деревянными рейками, образующими звезду в шесть лучей – два горизонтальных и четыре наклонных. Вторая дверь настежь распахнута; из неё падает тусклый свет, он-то и помогает подняться по лестнице. В довольно большом зале, куда свет проникает через отверстие в стене, закрытое металлической сеткой от комаров и выходящее на лоджию с сохнущим бельём, параллельными рядами стоят скамьи. На них сидит около ста человек, в основном мужчины. Все напряжённо слушают стоящего на маленькой эстраде в глубине зала оратора. Выступление его не сопровождается словами, оно состоит из сложной и быстрой жестикуляции и предназначено, вероятно, для глухонемых.

   Но вот в самом низу лестницы раздаются шаги, быстрые и тяжёлые одновременно, они принадлежат людям, которые бегут в разном ритме. Шаги быстро приближаются, думать некогда. А поскольку на третьем этаже лестница кончается, Ким как ни в чём не бывало заходит в зал и очень спокойно и естественно, словно человек, специально явившийся на это собрание, занимает свободное место на краю скамьи. Тем не менее все головы разом поворачиваются в её сторону; удивлённые, вероятно, её появлением, соседи делают пальцами какие-то знаки, похожие на знаки докладчика. И тут Ким сознаёт одну очень важную деталь: её окружают не в основном мужчины, а исключительно мужчины. Она пытается сообразить, какова тема лекции, на которую здесь собрались: есть немало вопросов, женщин не касающихся, или, по крайней мере, тех, которые решают без них (и следовательно, её присутствие здесь более чем стеснительно). Ей совершенно всё равно, говорит ли оратор по-английски или по-китайски. (Действительно ли всё равно?). Двое только что вошедших мужчин останавливаются в дверях (кажется, они тяжело дышат после быстрого подъёма по лестнице?) и осматривают зал в поисках свободных мест, которых немного и которые нелегко найти, ибо в зале стоят не стулья, а скамейки. Не их ли шаги только что раздавались на деревянной лестнице? Не жестикулировали ли, как глухонемые, те люди, что собрались на залитом солнцем тротуаре?

   А вот английский полицейский в рубашке и шортах защитного цвета, в белых гольфах, появляется в проёме двери. Широко расставив ноги и положив правую руку на кобуру пистолета, он похож на солдата, стоящего на посту. Быть может, это политическое собрание? Какой-нибудь коммунистический митинг, обеспокоивший – больше, чем другие, – центральный комиссариат на Куинс-роуд? Маловероятно. А может быть, среди собравшихся спрятался, спасаясь от погони, преступник? Но ничто не изменилось в поведении оратора на эстраде и слушателей на скамьях. Внезапно, без всякой на то причины, Ким охватывает уверенность, что внезапное появление полиции связано со смертью Старика, а значит, будет лучше, если запоздавший страж общественного порядка не обнаружит её присутствия в этом доме. Первым делом она старательно рвёт листок бумаги с компрометирующим её адресом на мелкие кусочки и незаметно бросает их на пол. Потом, заметив, что полицейский повернулся в другую сторону, спиной к публике, Ким как можно тише поднимается и направляется в дальний конец зала, где видны двухстворчатые двери с небольшим круглым окном в каждой створке. Хотя эти двери с традиционными окнами открываются в обе стороны и выглядят обычным входом в зал, на них красными иероглифами по белому фону отчётливо выведено: «Вход воспрещён». Ким, осторожно толкнув одну створку, которая легко распахивается, выскальзывает из зала. Прежде чем створка возвращается на своё место, Ким успевает заметить, что все жёлтые лица собравшихся в зале мужчин одновременно поворачиваются в её сторону. И тут же створки смыкаются.

   В самом конце извилистого тёмного коридора с несколькими поворотами под прямым углом девушка убыстряет шаг, доходит до лестницы и начинает поспешно по ней спускаться. Идёт всё быстрее и быстрее по очень узкой лестнице, а спуск такой крутой, что она перескакивает через две, а то и через три ступени, и ею овладевает тягостное ощущение, будто она летит. Лестница не прямая, как ей сначала показалось, а винтовая и невероятно крутая. Проходя, она успевает прочесть приколотую четырьмя кнопками к двери визитную карточку: «Чан, посредник», написанную, разумеется, по-английски. Она продолжает спускаться.

   Теперь Ким в маленькой конторке, заваленной картонными папками. Она что-то ищет. Лихорадочно перелистывает цветные обложки, не доверяя каллиграфически выполненным на них надписям. А может быть, надписи вполне соответствуют содержимому папок, но Ким хочет найти там какой-то спрятанный документ или наоборот – спрятать что-то среди других бумаг. Вот она во дворе, полном всевозможного хлама: мраморных плит, железных кроватей, чучел животных, старых сундуков, полуразбитых скульптур, разрозненных номеров китайских порнографических журналов… (Этот давно минувший эпизод здесь совершенно ни к чему). А вот служанка-евроазиатка прижалась к углу богато обставленной комнаты, рядом с комодом, покрытым лаком, с инкрустацией из бронзы; путь к спасению ей отрезал какой-то мужчина с аккуратно подстриженной бородкой – его высокая фигура нависла над девушкой, закрывая её. Внезапно на сцене появляется огромная чёрная собака. Привязанный к вмурованному в стене кольцу в холле первого этажа зверь, должно быть, почувствовал, что хозяйке грозит опасность, и дёрнул поводок так сильно, что кожаная петля лопнула. Легко распахнув стеклянную створку двери, ведущей на лестницу, и ни секунды не раздумывая, куда бежать, собака в несколько прыжков достигла пятого этажа.

   Дверь своей квартиры Маннер, как обычно, оставил открытой. Прежде чем он успел обернуться, собака прыгнула на него сзади и одним ударом клыков сломала ему шею. Убитый на месте Эдуард Маннер лежит на полу комнаты (рабочего кабинета?), вытянувшись во всю длину и т. д., а девушка, не шелохнувшись, смотрит на него с таким же испугом, с каким смотрела в начале сцены, до появления пса. Её лицо кажется испуганным, но это лишь игра воображения: ни одна чёрточка не выдаёт ни малейшего волнения, как и в ту минуту, когда девушка стоит перед столом из некрашеного дерева, неподвижно, прямо и т. д. и смотрит на китайца неопределённого возраста, сидящего перед ней. Разумеется, это посредник – наконец-то его удалось найти, – как две капли воды похожий на лжегосподина Чана, специалиста по экспертизам, только неизменная улыбка жителей Дальнего Востока, которая вовсе не улыбка, не сходит с его лица. Служанка вынимает из плоской сумочки, расшитой золотистым бисером, деньги, которые вручила ей леди Ава. Господин Чан быстрыми движениями пальцев пересчитывает банкноты и говорит: «Всё правильно», после чего едва уловимым жестом показывает девушке на боковую дверь, которой та не заметила. Дверь ведёт в маленькую прихожую со скошенным потолком, напоминающим крышу мансарды, что, учитывая расположение комнаты и общий план дома, абсолютно невозможно: дверь из прихожей ведёт в другую контору, похожую на первую, но без мебели и не заваленную бумагами. Именно здесь и находится молодая японка (по имени Кито) под охраной пса. Не возвращаясь назад, все трое выходят на лестничную площадку через дверь напротив той, в которую служанка – как ей кажется – вошла.

   Эта дверь тоже выкрашена в коричневый цвет, у неё точно такая же стёртая и грязная деревянная ручка. Значит, маленькая прихожая находилась под лестницей, ведущей на третий этаж. И достаточно спуститься на один этаж, чтобы оказаться в крытой галерее на Куинс-роуд, в этот час совершенно безлюдной. Во всём этом есть несколько неправдоподобных моментов, и однако же, несмотря на них, всё до мельчайших подробностей происходило именно так. Дальнейшее было описано раньше.

   Вновь приступаю к изложению содержания. Кито – это очевидно – предназначена для комнат третьего этажа Небесной Виллы. Через некоторое время леди Ава уступит её американцу, некоему Ральфу Джонсону, разводившему белый мак на границе Новых Территорий. Но поскольку история японки никак не связана с историей этого вечера, вряд ли стоит излагать её слишком подробно. Важно только то, что в этот день Джонсон… Как шумно там наверху, как шумно! Грохот усиливается, топот убыстряется. Старый безумный царь держит в руке окованную железом палку и стучит ею в такт своим шагам, расхаживая по длинному коридору, идущему через весь дом, из конца в конец. Кажется, я уже упоминал, что старого царя зовут Борис? Он никогда не ложится, ибо не может уснуть. Иногда только вытягивается в кресле-качалке и часами раскачивается, ударяя об пол палкой, чтобы кресло не останавливалось. Я как раз говорил о том, что в тот вечер Джонсон, случайно оказавшийся свидетелем трагической кончины Джорджа Маршата, найденного мёртвым в собственной машине в Колуне, неподалёку от пристани, куда американец прибыл несколько минут спустя, чтобы сесть на паром, идущий в Викторию, я как раз говорил о том, что Джонсон сразу же по приезде на Небесную Виллу рассказал об убийстве Маршата, которое он – как и остальные – приписывал его чрезмерной профессиональной щепетильности касательно одной торговой сделки, к которой коллеги молодого торговца относились гораздо проще. Рассказ Джонсона – столь же красочный, сколь и волнующий – произвёл, кажется, тяжёлое впечатление на молодую блондинку по имени Лаура, приятельницу хозяйки дома, а по мнению некоторых, и её ученицу, недавно обвенчавшуюся с несчастным молодым человеком. С этого дня Лаура совершенно изменила свой образ жизни, а отчасти и характер: прежде рассудительная, трудолюбивая и энергичная, она с какой-то отчаянной страстью стала искать встреч с пороком, устремилась на дно разврата. И оказалась пансионеркой роскошного дома свиданий, хозяйкой которого была леди Ава. Показывая сэру Ральфу альбом с фотографиями имеющихся в наличии девушек и дойдя до снимка, на котором её новая пансионерка стоит, одетая в традиционный чёрный корсет и сетчатые чулки, леди Ава рассказывает ему эту грустную историю.

   Сэр Ральф внимательно рассматривает фотографию. Предложение его заинтересовало, но цена показалась завышенной. Однако, получив дополнительную интимную информацию и немного подумав, он соглашается. Леди Ава уверяет, что он об этом не пожалеет. Знакомство должно состояться во время вечернего приёма, который был уже многократно и во всех подробностях описан. Речь идёт о том самом сэре Ральфе, частые поездки которого из Гонконга в Кантон и обратно привлекли наконец внимание властей английской концессии. В результате он почти постоянно находился под наблюдением тайных агентов, самых низкоразрядных шпиков; недовольные вознаграждением, они весьма небрежно сообщали о его поездках только для того, чтобы пополнить таким образом свои картотеки и тем самым подчеркнуть собственную оперативность, а вовсе не для того, чтобы должным образом проинформировать о поведении вверенной их надзору подозрительной личности. Большинство осведомителей тайной английской полиции работало одновременно и на частные организации; впрочем, и здесь они служили не с большим усердием и понятием, хотя времени на расследование нищенских заказов уходило куда больше. Самые убогие среди доносчиков были подкуплены к тому же эмиссарами Тайваня и красного Китая, к числу которых, несомненно, относился и сам Джонсон. Так что распорядок его вечера, выявленный такими наблюдателями, даже не включал в себя посещение им Небесной Виллы: преступник попросту вернулся к ужину в гостиницу и больше не выходил. Этой информацией за изрядную плату снабдил их ночной портье.

   В гостинице «Виктория» – отнюдь не шикарной и давно уже не модной – Джонсон занимает номер, состоящий из прихожей, гостиной, спальни, веранды и ванной. Вернулся он к себе в семь часов пятнадцать минут вечера, убедился, что еженедельный обыск его письменного стола и гардероба был произведён с обычной небрежностью, и направился в ванную принять душ. Письма, которые пришли к нему из Макао во второй половине дня, не содержали ничего заслуживающего внимания. При этом Джонсон, конечно, прекрасно понимает, что не может получить по почте ни одного важного сообщения, ибо его корреспонденцию просматривают. Переодеваясь (он выбрал лёгкий летний костюм из белого поплина), Джонсон правит на ходу рекламный текст, который сразу же по прочтении должен отослать. Надевать в такую жару шёлковую рубашку и тяжёлый смокинг у него нет ни малейшего желания, и потому он решает отказаться от приглашения на приём у леди Бергман. Ещё раз прочитывает напечатанную типографским способом карточку, где упоминаются «коктейль и танцы», и приписанные от руки (для определённой части гостей) слова «в одиннадцать часов театральное представление», разрывает её пополам и бросает в корзину для мусора. Завтра он позвонит и извинится – сошлётся на мигрень. За ужином, заказав мясо и тушёные овощи, в просторном и почти безлюдном ресторане сэр Ральф просматривает «Hong-Kong Evening» и случайно наталкивается на сообщение о смерти Эдуарда Маннера.

   Это крохотная заметка в следующем роде: «Нам только что сообщили о смерти Эдуарда Маннера, погибшего в результате несчастного случая и т. д. …» Разумеется, ни малейшего намёка на Кито. Тем не менее, необходимо вернуться к отношениям, связывающим Джонсона и маленькую японку. Для своих личных удовольствий американец использовал её крайне редко, поскольку – как об этом уже говорилось – его чувства находили самое полное удовлетворение в другом месте; девушка служила ему лишь помощницей, второстепенным персонажем в тех композициях, где первую, наиболее приятную для него роль играла Лаура. Кито в то время жила на вилле как пансионерка, потом Джонсон забрал её, но совершенно для других целей – испытывать на ней всевозможные зелья, источник своего будущего богатства, в котором он не сомневался. (Его текущие доходы, приносимые процветающими предприятиями в Макао и Кантоне, были довольно скромными.) Уместно заметить, что на плантациях ядовитых растений, которые он приобрёл у самой границы, разводили не только мак, коноплю и эритроксиль. По сути дела, Джонсон поставлял в китайские кварталы всего мира, от Индийского океана до Сан-Франциско, всевозможные лекарства, яды, омолаживающие настойки, любовно-стимулирующие эликсиры, действия которых – красочно описанные в иллюстрированных проспектах и рекламах журналов, популярных среди читателей особого рода, – являли собой не только плод буйной фантазии поставщика. Его последней находкой, которой суждено было затмить славу всемирно известного «Тигрового бальзама», стал препарат, для приготовления которого необходимо было знать не только травы, но и магию. Рецепт этого препарата Джонсон обнаружил в недавно переизданном алхимическом трактате эпохи Чу. Но сам он не был ни магом, ни фармацевтом, ни ботаником – разве что обладал кое-какой коммерческой хваткой и использовал её в ущерб своим же партнёрам. Так, например, в одной из многочисленных фирм, которые он основывал при малейшей возможности, компаньоном американца был молодой голландец из порядочной семьи по фамилии Маршат. Этот Маршат совершил в конце концов самоубийство, по причинам довольно неясным, но несомненно как-то связанным с их общими делами, не причинившими самому Джонсону ни малейших хлопот. В настоящее время ему требовался человек для окончательной разработки и изготовления нового препарата – врач, химик и немного маг, и этим человеком был известный Эдуард Маннер; ко всему прочему Маннер обладал – как уже упоминалось – огромным богатством и часто использовал свои таланты не по назначению. При этом он страдал вампиризмом и некрофилией; и потому смерть Кито – на которой испытывалось действие нового снадобья, лишающего жертву воли и способности сопротивляться, – необходимо было как можно скорее отнести в счёт убытков компании.

   Исчезновение проститутки, даже несовершеннолетней, не обеспокоило полицию, тем более, что японка, тайно прибывшая из Нагасаки в джонке контрабандистов, не фигурировала ни в документах, фиксирующих гражданское состояние, ни в списках эмигрантов. Её тело, без единой кровинки, с крохотной ранкой возле ключицы было продано и искусно приготовлено под различными соусами в известном ресторане в Абердине. Китайская кухня славится своим умением доводить компоненты блюд до полной неузнаваемости. Но, разумеется, их происхождение открывалось – и факты это подтверждают – немногим постоянным клиентам обоего пола со специфическим вкусом, которые готовы были платить бешеные деньги за мясо, приготовляемое с исключительным тщанием и подаваемое во время ритуальных пиршеств. Учитывая особенности таких собраний, их устраивали в кабинетах, расположенных в глубине ресторана, вдали от посещаемых обычной публикой залов. Краснолицый толстяк подробно и с удовольствием описывает некоторые эксцессы, имевшие место на такого рода встречах, после чего продолжает прежний рассказ. Маннер, столь хитроумно избавившийся от главной улики, совершил ошибку, явившись как-то на одну из этих церемоний. Воспользовавшись эйфорией, которая овладела Маннером под воздействием вина, его сосед (агент, вступивший в секту в надежде на нечестный заработок), сумел вытянуть из него под самый конец ужина сведения, честно говоря, довольно туманные и всё же представляющие определённый интерес. Ловкое и осторожное расследование, проведённое агентом среди прислуги и соседей по столу, подтвердило, что он напал на верный след, и вскоре он добрался до плантаций на Новых Территориях и американца Ральфа Джонсона. Собрав достаточную информацию о смерти Кито, пронырливый агент захотел, разумеется, пошантажировать Маннера, который, с одной стороны, нёс непосредственную ответственность за убийство, а с другой – имел достаточно средств, чтобы оплатить свою безнаказанность. Следующим на очереди был Джонсон. Но то, что в результате произошло, остаётся неясным. Возможно, гордость и легкомыслие помешали Маннеру согласиться купить молчание, тем более, что оно ничем не гарантировалось. А может быть, он сделал вид, что соглашается, собираясь поймать досаждающую ему личность в ловушку и избавиться от него? Так или иначе, когда агент появляется в доме миллионера, роскошном и сверхсовременном здании, полном зеркальных лабиринтов и раздвижных стен, Эдуард Маннер приказывает его впустить, принимает в своём рабочем кабинете, приглашает садиться, короче говоря, ведёт себя самым сердечным образом, хотя – что свойственно ему в подобных случаях – разговаривает на самые посторонние темы: расспрашивает гостя, давно ли тот живёт в колониях, нравится ли ему здесь, хорошо ли он переносит при такой тяжёлой работе климат и т. д. Маннер с жаром разглагольствует, не обращая внимания на односложные ответы гостя (от смущения, раздражения, неуверенности), готовит ему аперитив и просит извинить за то, что, орудуя у бара, повернулся к гостю спиной.

   Потом они сидят друг против друга: агент – в кресле, собранном из стальных трубок, с бокалом на тонкой хрустальной ножке, наполненном, судя по цвету, хересом, – и улыбающийся Маннер – в кресле-качалке, в котором он, продолжая вести разговор, слегка покачивается. Его не слишком словоохотливый собеседник дважды подносит бокал к губам и дважды ставит его на маленький столик у кресла, увлечённый рассказом хозяина дома, после чего Маннер решает замолчать. Он пристально смотрит на незваного гостя, словно желая его напугать, в надежде, что тот выпьет наконец для бодрости свой аперитив. И действительно, агент возобновляет уже дважды прерванный жест, но в последнее мгновение его глаза наталкиваются – поверх старательно подстриженной седой бородки и тонкого орлиного носа – на пронзительный взгляд горящих глаз, едва прикрытых веками: они следят за ним, и их напряжённость кажется агенту неестественной. И он вспоминает вдруг небезопасные товары Джонсона? Или замечает, что наполовину выпитый аперитив хозяина несколько отличается по цвету от того напитка, что предназначен ему? Сделав резкое движение левой рукой, словно отгоняя комара (нелепая выходка в комнате с искусственным климатом, где окна никогда не открываются и поэтому насекомым взяться неоткуда), он теряет равновесие, роняя бокал, который падает на мраморный пол и разбивается на мелкие кусочки… Крохотные осколки, сверкающие в разлитом напитке, брызги, разлетевшиеся во все стороны и расползающиеся в форме звезды, лужица, хрустальная ножка, даже не треснувшая, и изогнутый, острый, как стилет, блестящий треугольник у основания бокала – всё это уже давно известно. Но я спрашиваю у леди Авы, почему, прибыв в этот вечер к Маннеру, шантажист, если уж дела зашли так далеко, не потребовал у него аванса.

   – Безусловно, он сказал, зачем пришёл, – отвечает леди Ава. – Старик, должно быть, сделал вид, что не расслышал его слов, заглушённых болтовнёй о тяжёлой работе, климате, напитках. Тот решил не торопиться, ибо был уверен, что все козыри в его руках, что он ничего не потеряет, если послушает эту болтовню ещё несколько минут, а у клиента будет лишнее время подумать.

   – Разве у Маннера не было в распоряжении нескольких дней?

   – Нет, – отвечает леди Ава, – скорее всего, нет. Возможно, он потому так вежливо его принял, что не знал, чего хочет от него этот тип, когда-то встреченный им на обеде в Абердине и пришедший под вполне благовидным предлогом, скажем, операции по продаже недвижимости.

   – Для ведения подобных дел у Маннера имелись специальные конторы. Даже чеки подписывал не он, а его доверенное лицо. Лично он занимался только самыми важными договорами, да и те проходили сначала через надёжных людей, которые подробнейшим образом их изучали и представляли ему свои предложения.

   Слегка удивлённая, леди Ава задумывается над этим аспектом проблемы: с ней никогда ещё не обсуждали профессиональные дела Маннера. Но почти тут же обретает обычную уверенность: «Повод, – говорит она, – мог быть и интимный, таких поводов у Маннера хватало».

   – Интимный, но не связанный со смертью Кито?

   – Именно так. Возможно, гость предложил ему молоденьких девочек, или героин, или что-нибудь ещё.

   – Если бы Маннер не почувствовал опасность, он не попытался бы отравить своего гостя или одурманить его наркотиком, в общем, что-нибудь с ним сделать.

   – А кто вам сказал, что он этого хотел?

   – Тот факт, что он наполнял бокал, повернувшись к гостю спиной и притом жидкостью другого цвета, нежели херес из бутылки.

   – Да что вы! Это наверняка плод фантазии продажного агента или его нечистой совести. У таких людей подозрительность в крови. Он совершенно не рисковал, выпивая свой аперитив; если даже хозяин дома и заподозрил агента, тому всё равно ничего не грозило.

   – Хорошо. Допустим, всё происходит именно так, как вы говорите: агент приходит якобы за тем, чтобы предложить порошок, Маннер говорит о том о сём, желая прозондировать почву и понять, не имеет ли он дело с провокатором или аферистом. Хорошо… Но что в таком случае означало его замечание о «тяжёлой работе» гостя?

   – Не знаю… Возможно, надеясь снискать доверие Маннера, тот сразу же признался, что работает шпиком.

   – Допустим. После чего агент открывает истинную цель своего визита и требует денег. Сумму он называет?

   – Нет, сначала ему необходимо прибегнуть к намёкам: не думает ли уважаемый господин, что в его собственных интересах, если, конечно, он не желает, чтобы информация стала кое-кому известной… Понимаете?

   – Отлично понимаю. И Маннер делает вид, что не слышит: маленькими глотками продолжает попивать херес, раскачивается в кресле и разговаривает о самом разном. Не исключено, что он действительно не понял, чего добивается от него этот тип, если намёки были слишком завуалированы. А тот не спешит: он полагает, что время у него есть, что, в конце концов, игра за ним… Но почему, в таком случае, через несколько минут он убил Маннера?

   – Вот именно, – говорит леди Ава. – Это вопрос.

   – И ещё один вопрос – форма бокала: в широком бокале херес не подают. К тому же осколок хрусталя, которым можно было воспользоваться как стилетом, не был осколком широкого бокала.

   – Конечно, не был. Бокал должен быть скорее высокий, чем широкий. Например, бокал для шампанского.

   – Но бокал для шампанского слишком хрупкий, его нельзя использовать как оружие, причём смертельное.

   – На самом деле, – говорит леди Ава, – его убили другим оружием. Это была инсценировка, чтобы скрыть преступление, создать видимость несчастного случая. Убийца воспользовался китайским стилетом с выдвижным клинком, смазанным ядом. Такой стилет в сложенном виде легко спрятать даже в небольшом кармане или укрыть в ладони. Совершив убийство, он положил тело на осколки хрусталя, чтобы создать видимость, будто смертельная рана нанесена острым осколком хрустального бокала, проткнувшим шею покойного: Маннер якобы упал с бокалом в руке и т. д.

   Желая сделать картину более полной, убийца добавил ещё несколько деталей: пустую ампулу от морфия, объясняющую, почему миллиардер потерял равновесие и так странно упал, полураздвинутую стеклянную перегородку, на которую тот, вероятно, налетел, – стена почти невидимая, а по другую её сторону, на письменном столе стоит будильник, стрелка боя которого показывает час его смерти… Зазвенел будильник; чтобы прервать раздражающий звон, Маннер поднялся с качающегося кресла с бокалом хереса в руке; находясь под воздействием наркотика, он не заметил в спешке стеклянной преграды на своём пути. Заботясь о выразительности больше, чем о правдоподобии, режиссёр снимает с трупа обувь и меняет её местами: правую туфлю на левую ногу, левую – на правую. И наконец последний сценический штрих – пером и чернилами покойного, на том самом месте, где писал Маннер, после последних слов, зачёркнутых его неуверенной рукой, отступив на полстроки от конца прерванного абзаца, занимающего почти полстраницы: «поездка дальняя, но не напрасная», режиссёр приписывает, пытаясь воспроизвести раскачивающиеся буквы Маннера: «и обязательная». После чего рисует овальную рыбу с тремя плавниками, треугольным хвостом и большим круглым глазом.

   Так обстояли дела, когда Ким вошла в кабинет Старика; стоило ей толкнуть дверь – и она открылась, не запертая, к большому её удивлению, на ключ. Она останавливается посреди прихожей и прислушивается. В доме стоит глубокая тишина. Ким думает, что Маннер сидит за столом в рабочем кабинете, и направляется в ту сторону, двигясь по привычке абсолютно бесшумно. В курительном салоне, отделённом от кабинета наполовину задвинутой стеклянной перегородкой, она видит Старика: он лежит навзничь на полу, растянувшись во всю длину. Голова его повёрнута в сторону, а левая рука сжимает ножку разбитого бокала, проткнувшего ему в момент падения шею. Вокруг видны осколки хрусталя, разлитый херес и кровь, но крови совсем немного. Впившись глазами в лицо умершего, Ким приближается к нему мелкими шажками, тихонько, словно боясь разбудить. Видит крохотную ранку и торчащий из неё осколок стекла, непроизвольно подносит руки к собственной шее и точно в том же месте, как раз над левой ключицей, нащупывает пальцами ещё свежий шрам. В ту же секунду её рот медленно открывается: Ким воет, не отрывая глаза от трупа, и громкий крик разносится по квартире, дому, улице…

   Нет-нет, это беззвучный крик, которому не дано вырваться из горла, его не слышно, когда девушка, перескакивая через ступени, бежит по лестнице вниз. На каждом этаже, который она пробегает, открываются двери, и в дверных проёмах возникают чёрные силуэты, резко выделяясь на фоне залитых светом прохожих. Их лиц не различить, но по одежде понятно, что это мужчины. Они выглядывают из дверей и бросаются за девушкой в погоню. Наверняка они уже видели тело Старика или его кровь, просочившуюся сквозь потолок, и уверены, что его убила она. Ким перескакивает через ступеньки, однако её золотые туфельки совершенно бесшумно касаются упругого покрытия; преследователи тоже бегут бесшумно, словно по вате, всё быстрее и быстрее… Но им никак не догнать спасающуюся бегством преступницу, и когда Ким оглядывается, она видит позади себя только тихую и пустую лестницу.

   Внезапно рядом с ней кто-то появляется, хотя только что никого не было, и выходит на площадку, где остановилась девушка. К счастью, лестница плохо освещена. Ким неслышно отступает в совершенно тёмный угол и прижимается к стене. Её чёрное платье сливается с темнотой, девушку не видно… Человек, который подходит всё ближе, несомненно её ищет. Это высокий мужчина с бородкой, в великолепно сшитом модном костюме, в руке у него палка с железным набалдашником. Идёт он решительным упругим шагом: палка лишь декоративный элемент, впрочем, может стать и оружием. Когда мужчина подходит совсем близко, Ким на мгновение кажется, что это Старик, но она тут же вспоминает, что убила его. Значит, это не он, однако тех же лет и очень на него похож. Мужчина смотрит направо, налево, пытаясь найти то место, где прячется преступница, хотя девушку он не замечает – она слилась со стеной и затаила дыхание – ноги у неё от страха подкашиваются, и она едва не падает в обморок. Мужчина проходит всего в нескольких шагах, опирается на перила и, перегибаясь, смотрит вниз. Ким не сомневается, что её вот-вот обнаружат, она подносит к губам и заталкивает в рот вчетверо сложенный листок бумаги с компрометирующим адресом, увлажняет его слюной, жуёт, переворачивает языком и снова жуёт до тех пор, пока разбухший и скользкий бумажный шарик не превращается в тягучую тошнотворную массу, которую Ким с отвращением проглатывает. Едва слышное чмоканье, сопровождающее пережёвывание, вероятно, привлекло к себе внимание преследователя: он резко оборачивается и всматривается в темноту. Потом на цыпочках подходит к одной из дверей, прижимается щекой к лакированной створке, прислушивается к тому, что происходит внутри, но не слышит, кажется, ничего, что могло бы его заинтересовать, и снова возвращается к железным, равно отстающим друг от друга прутьям, на которых держатся перила. К ним он тоже прикладывает ухо, словно надеясь услышать предательское дрожание металла. По-видимому, тщетно, потому что он тут же начинает спускаться.

   Но пройдя три-четыре ступени, передумывает и останавливается: охваченный непонятными сомнениями, он собирается вернуться. В эту секунду Ким замечает, что дверь рядом с ней закрыта неплотно. Она осторожно толкает створку, и створка неслышно отходит, немного, но вполне достаточно для того, чтобы девушка проскользнула внутрь. Когда дверь снова закрывается, вокруг воцаряется полная темнота. И вдруг Ким чувствует прикосновение чьих-то рук: две большие сильные руки ощупывают её, медленно пробегая по гладкому и тонкому шёлку платья. Девушка больно прикусывает губу, чтобы не закричать, а ласки становятся всё настойчивее, всё целеустремлённее. С наружной стороны к двери подходит мужчина, он тоже заметил неплотно прикрытую створку. (Возможно, тому виной движения Ким?) Девушка слышит, как он скребёт ногтями по двери, словно ищет, за что бы ухватиться. В полной тишине Ким изо всех сил прижимается к деревянной створке и удерживает дверь: пусть преследователь думает, что она закрыта на засов. Но напор снаружи всё сильнее; Ким выгибается и напрягает все мышцы, а две большие невидимые руки продолжают тем временем ласкать её тело, ощупывают ноги, грудь, талию, замирают на бёдрах и животе. Всей тяжестью своего тела наваливается девушка на дверь, и наконец та защёлкивается на замок, который издаёт резкий, как щелчок кнута, звук. Пронзительное эхо разносится по всему дому.

   И сразу же загорается свет. Навстречу ей по прихожей идёт Эдуард Маннер. Это он щёлкнул выключателем. «Дверь была открыта, – говорит она, – я вошла…» Старик улыбается как обычно, едва раздвигая губы, и смотрит на неё неестественно блестящими глазами. Он говорит: «И правильно сделали. Вы у себя дома… Я ждал вас». И пристально, не говоря ни слова, смотрит на девушку, смущая её своим взглядом. Потом спрашивает: «Вы бежали? Вы не воспользовались лифтом?» «Нет, – отвечает девушка, – я спешила, я шла с собакой». А когда Маннер спрашивает, где собака, объясняет, что, как обычно, оставила её в холле, привязав поводок к кольцу в стене. Мы знаем, что зверь освободится, как только почует, что его хозяйке грозит опасность и т. д.

   Если Маннера уже убили, эта сцена, разумеется, происходила раньше. А вот и господин Чан, посредник, выходит навстречу Ким в комнату, куда она только что вошла. (Щелчок замка, прозвучавший, когда она захлопнула дверь, продолжает звучать в её ушах.) Господин Чан улыбается, как прежде, чуть раздвинув губы, эта типичная для Дальнего Востока улыбка призвана, вероятно, означать воспитанность. Спрашивает девушку, бежала ли она. Молча, как обычно, Ким отрицательно качает головой. О собаке господин Чан не спрашивает. Именно в этот день посредник вручает Ким толстый конверт из серой бумаги с сорока восемью пакетиками. Ким тотчас же спускается на улицу, и вот она опять на залитой солнцем Куинс-роуд, среди бегущих рикш, толпы людей в халатах из чёрной блестящей материи, продавцов рыбы и пряностей, несущих на согнутых плечах длинные коромысла, с подвешенными к ним конусообразными корзинами. Когда Ким возвращается домой, старая госпожа, находящаяся в комнате одна, даже не замечает, что белое шёлковое платье девушки помято, запачкано, покрыто грязными зигзагами и что кое-где шёлк больше не блестит. Красивую служанку побранят только за то, что она позволила чёрному псу войти в современное здание с кондиционером.

   Ей приходится признать свою вину. Однако она не признаётся в том, что привязала это драгоценное животное к первому попавшемуся кольцу, и выбирает другой вариант – менее, как ей кажется, опасный: говорит о подметальщике, который оказался возле лестницы и которому она доверила пса. а тот по своей халатности выпустил зверя, и пёс помчался за своей хозяйкой, волоча поводок, который бьётся о деревянные ступени. Подметальщик в китайской шляпе берёт в опустевшие руки метлу. Что-то вроде улыбки блуждает на его губах, мелькает в глазах. Ему ничего не остаётся, как продолжать работу. Конец старой метлы подхватывает ещё один экземпляр всё того же иллюстрированного журнала: пожалуй, уже десятый, который попадается ему с начала работы. Вне всякого сомнения, это номер прошлой недели. Подметальщик давно почерпнул из него всё, что возможно, поскольку читать он не умеет, и ему остаётся разве что рассматривать рисунки, но, несмотря на это, он наклоняется, не в силах удержаться от соблазна, и уже в который раз поднимает журнал. И видит всё тот же светский приём в огромном салоне, в изобилии украшенном зеркалами, позолотой и алебастром под мрамор.

   Под сверкающими люстрами молодые женщины в вечерних платьях с большим декольте танцуют с мужчинами в тёмных смокингах и белых костюмах. Перед буфетной стойкой, уставленной серебряной посудой, краснолицый толстяк, задрав голову, разговаривает с высоким американцем, которому, чтобы услышать его рассказ, приходится наклоняться. Чуть дальше, склонившись почти до самого мраморного пола, Лаура застёгивает скрещённые на ступне и подъёме позолоченные ремешки изящных туфелек. В стороне, у одного из окон, на неопределённого цвета диване сидит леди Ава; взгляд её усталых глаз блуждает по стенам, на которых висят самой разной величины портреты, её портреты в молодости – на одном она стоит, опершись о спинку кресла, на другом сидит, там она изображена на коне, здесь за пианино, а вот только по пояс, но в большом увеличении. На ней боа, вуали, шляпы с перьями; и вновь она с непокрытой головой, волосы то уложены короной, то волнами ниспадают на белые плечи. В нишах, между колоннами из красного и зелёного порфира, есть и скульптуры, которые также представляют её в разных, но неизменно прекрасных позах, подчёркивают великолепные округлые плечи и вдохновенное лицо. Её воздушные одеяния струятся вдоль тела: муслиновые шали, тюлевые шлейфы, парчовые ткани с драгоценными камнями. Я прохожу мимо, не задерживаясь, сотни раз уже имел возможность рассматривать эти скульптуры, полотна, пастели, знаю даже подписи, которые стоят под ними, почти все – именитых мастеров: Эдуард Маннер, Р. Джонстон, Дж. Маршан и т. д. Просторный зал кажется ещё больше, ибо в нём нет ни души; обычно он полон людей, суеты, звуков, но в эту ночь в нём всего одна женщина в бесчисленных позах – молчаливая, неподвижная, недоступная. Многократно воссозданная, застывшая в позах изящных, торжественных, преувеличенно трагических, окружает она меня со всех сторон: Эва, Эва, Эва Бергман, леди Ава, леди Ава, леди Ава…

   Покинув большой салон, прохожу через пустые залы. Кажется, исчезла даже прислуга; в одиночестве поднимаюсь по главной лестнице на самый верх, в комнату хозяйки. Она лежит в большой кровати с четырьмя столбиками по краям, рядом стоит девушка-евроазиатка, которая, как только я захожу, молча покидает комнату. Спрашиваю Эву, что говорит доктор, хорошо ли она спала, как чувствует себя… Она отвечает мне улыбкой бледных губ, откуда-то издалека, потом отводит глаза. Так в полной тишине проходит не меньше минуты: она смотрит в потолок, а я стою у изголовья и не могу оторвать взгляд от исхудавшего лица, от глубоких морщин, от поседевших волос. Проходит некоторое время – долгое время, конечно, – и она начинает говорить, рассказывает, что родилась в Бельвилле, неподалёку от церкви, что зовут её не Ава и не Эва, а Жаклин, что она никогда не была женой английского лорда и не ездила в Китай: роскошный бордель в Гонконге – это когда-то услышанная ею история. Она даже думает, что всё на самом деле происходило в Шанхае: огромный дворец в стиле барокко, в нём игорные залы, проститутки на любой вкус, шикарный ресторан, театр, где дают эротические представления, комнаты для курения опиума. Всё это называлось «высший свет»… что-то в этом роде… Лицо её так безжизненно, глаза настолько пусты, что я не уверен, в себе ли она, не бредит ли. Она повернула голову в мою сторону и смотрит с таким выражением, словно только что меня заметила. Взгляд её порицает, лицо сурово, кажется, моё присутствие вызывает у неё отвращение, недоверие, удивление или просто возмущает. Зрачки её начинают понемногу двигаться и снова останавливаются на потолке. Ей рассказывали, что там было очень мало мяса и очень много детей, и потому девочек, которым не удалось найти содержателей или мужей, поедали. Но леди Ава не считает эти подробности достоверными. «Всё это, – говорит она, – сплошные выдумки путешественников».

   «Кто знает?» – произносит она после долгого молчания, не отводя взгляда от белой плоскости над собой, от грязных подтёков, в которые она всматривается. Потом спрашивает, наступила ли уже ночь. Отвечаю, что ночь давно наступила. Хотел добавить, что в этих широтах день кончается рано, но удержался. Запрокидываю голову, тоже вглядываюсь в красные пятна на потолке, затейливые и на удивление выразительные: острова, реки, континенты, экзотические рыбы. Сумасшедший, который живёт этажом выше, во время одного из своих приступов разлил что-то у себя на полу. Сегодня мне кажется, что пятна стали ещё больше. Ким, шаги которой всегда безшумны, возвращается, осторожно неся в руках бокал для шампанского, до краёв наполненный каким-то лекарством золотистого цвета, издали похожим на херес.

   А в это время Джонсон бегает в поисках денег, которых ему никогда не достать, из одного конца Виктории в другой: Уэльс-роуд, Де-Вё-роуд, Куинс-роуд, Куин-стрит, Лаки-стрит, улица Ювелиров, улица Портных, улица Эдуарда Маннера… Но повсюду в глухой ночи натыкается на запертые двери, закрытые ворота, натянутые цепи. Да и если бы даже банки были открыты, какой из них примет к оплате предлагаемые им векселя? И всё же до наступления рассвета необходимо что-то придумать, надо кого-то найти; большего срока Лаура ему не дала, и при этом он поступил бы крайне неосторожно, задержавшись в английской концессии ещё на день и ожидая, когда явится полиция и арестует его. На пристани, куда прибывает паром из Колуна, стоит коляска рикши, учитывая столь поздний час, счастливая случайность. Джонсон не задумывается над причиной неожиданной удачи, не удивляет его и любезность рикши, готового, судя по всему, возить его всю ночь напролёт куда угодно и терпеливо ждать, если клиент высаживается, как, например, сейчас, когда он отправился к посреднику, в окне которого увидел свет. Ему не пришлось слишком долго стучать кулаками по деревянным ставням конторки, которыми закрыто выходящее на улицу окно: на лестнице послышались быстрые шаги, и старуха в чёрном европейского покроя платье распахивает дверь. Успела, однако, буркнуть, что мог бы и сам толкнуть створку, зная, что его прихода дожидаются и дверь не запирают. После чего хватает его за лацкан смокинга и быстро ведёт по прямой, узкой и крутой лестнице на второй этаж. Поднимаясь, она не перестаёт причитать на какой-то невероятной мешанине английского языка и северного диалекта, так что Джонсон почти ничего не понял и всё же разобрал, что речь идёт о больном муже и что она принимает его за врача, за которым недавно послала соседского ребёнка. Он не стал выводить её из заблуждения, надеясь, что больной может оказаться ему полезен, и вслед за старухой вошёл в довольно просторную комнату на втором этаже: в ней стоит несколько предметов мебели, напоминающих французскую года: они приобретались, по-видимому, для меблировки крохотной мансарды, так что свободного пространства здесь более чем достаточно. Больной лежит пластом, разбросав руки и ноги по влажной смятой простыне, и занимает всю деревянную лакированную кровать, хотя сам небольшого роста. На плетёном кресле стоит маленький электрический вентилятор, но от жары он не спасает, и потому на больном одни только хлопчатобумажные кальсоны, едва доходящие до колен. Его худое тело и помятое лицо – того же жёлтого цвета, что и обои на стенах.

   Джонсон спрашивает у женщины, чем болен её муж. Старуха удивлённо смотрит на него; он спохватывается, вспомнив, что он врач, и уточняет: «Я хочу спросить, где у него болит?» Но старуха и этого не знает. Если она уже прибегала к услугам западной медицины, то ей, конечно же, покажется странным, что у него нет ни саквояжа с медикаментами, ни слуховой трубки. Но, возможно, до сих пор она имела дело исключительно с китайскими знахарями и, изуверившись в них, послала за английским врачом; в этом случае ничто не должно её удивить, даже его вечерний костюм. Джонсон понимает, что приход настоящего врача в любую минуту положит конец этой комедии и что, пока тот не пришёл, необходимо как можно скорее начать переговоры с посредником, если, конечно, посредник ещё в состоянии говорить о ссудах и гарантиях. С тех пор, как американец вошёл в комнату, больной не пошевелился, у него не дрогнули даже веки, хотя глаза открыты так широко, как только могут быть открыты глаза китайца. Рёбра исхудалой груди не поднимаются, и непонятно, слышит ли он вопрос о том, что у него болит. Возможно, он уже умер. «Дело в том, – начинает Джонсон, – что мне нужны деньги, очень много денег…» Старуха немедленно поднимает крик, возмущённая тем, что врач требует платы до начала осмотра, словно боится, что не получит своего гонорара. Джонсон пытается всё объяснить, но старуха его не слушает, подбегает к тумбочке и возвращается с пачкой десятидолларовых банкнот, которую суёт ему в руку. В конце концов, американец берёт несколько бумажек и кладёт их на ночной столик, не смея вновь повторять свою бесполезную просьбу. Абсурдно думать, что этот нищий ростовщик, будь он даже здоров и расположен к нему, сумел бы за такое короткое время раздобыть необходимую сумму, огромные деньги. И Джонсон сдаётся, он торопливо покидает комнату, а вслед ему несутся проклятья старухи.

   Следующая сцена происходит на ночной набережной, в порту; судя по всему, это Абердин, хотя расстояние до него для рикши далековато. Декорации плохо видны в тусклом свете нескольких фонарей, каждый из которых выхватывает только то, что находится прямо под ним. Охватить взглядом всё невозможно, удаётся рассмотреть только отдельные детали: чугунный якорный столб с толстым натянутым линем, бухту каната, превращённую желтоватым отблеском фонаря в декоративное колье на влажной мостовой, молоденькую девушку в лохмотьях, которая спит на земле, положив голову на большую пустую корзину, сплетённую из ивовых прутьев, два толстых железных кольца, вмурованных – в метре друг от друга и на такой же высоте – в отвесную стену, сложенную из валунов, цепь, которая соединяет кольца, слегка прогибаясь посреди и свисая с двух сторон, штабели деревянных ящиков и старательно уложенную в них до самого верха рыбу, волнение серебристой воды, беспорядочное скопление лодок, шаткие дощатые мостки, ведущие к стоящей на якоре вдали от берега джонке. Грузчики с огромными джутовыми мешками на спине шагают друг за другом на расстоянии в четыре-пять шагов по непрочным доскам, которые опасно прогибаются под их босыми ногами, но ни один из них не оступается в чёрную воду, не соскальзывает в лодку. Мостки настолько узкие, что на них не разминуться и, скинув ношу, грузчики поворачиваются все враз: шесть маленьких мужчин гуськом идут по пляшущим под ногами доскам и возвращаются за новым грузом на берег, где стоит, вероятно, грузовик, ручная тележка или повозка, запряжённая буйволами. Мужчина с длинной редкой бородой, на вид постарше грузчиков, в непромокаемой куртке из тёмно-синей материи и в круглой шапочке, следит за их работой и отмечает количество мешков в продолговатом блокноте. Джонсон обращается к нему и на кантонском диалекте спрашивает, не принадлежит ли готовая к отплытию джонка господину Чану. Тот ничего не отвечает, продолжая следить за движением фигурок в коротких штанах. Принимая его молчание за утвердительный ответ, Джонсон спрашивает о часе отплытия и месте назначения. По-прежнему не получив ответа, добавляет, что он – тот самый американец, которого должны взять на борт и отвезти в Макао. «Паспорт», – произносит надсмотрщик, не сводя глаз с шатких сходней; а когда Джонсон, несколько удивлённый подобной полицейской формальностью при нелегальном переезде, всё же протягивает документ, надсмотрщик бросает на него беглый взгляд. «Отплытие в шесть пятнадцать утра», – говорит он по-португальски, возвращая Джонсону паспорт. Джонсон прячет его в правый внутренний карман смокинга, поражённый: каким образом надсмотрщик узнал, что это он, если даже не пытался к нему присмотреться? А в тишине раздаётся только плеск воды между судёнышками, мерный топот босых ног по земле и по мокрым деревянным мосткам, поскрипывание досок.

   Далее следует описание притона для курения опиума – вереница крохотных комнат без мебели, стены которых выбелены известью, а вместо пола – кое-как утрамбованная земля. Посетители в чёрных халатах лежат возле стен и посреди комнат, соединённых квадратными отверстиями, пробитыми в толстых стенах без дверей и такими низкими, что Джонсону, пробираясь через них, приходится сгибаться чуть ли не вдвое. На что он надеется? Судя по одежде посетителей притона, они вряд ли сумеют достать ему необходимые деньги, а судя по их виду – с ними вообще не удастся ни о чём поговорить.

   Затем Джонсон появляется на перекрёстке, кажется, в самом центре города, где свет фонарей удлиняет людей и предметы, отбрасывая их чёрные продолжения. Как раз в эту минуту он разговаривает с мужчиной, с виду европейцем, в светлом костюме, расстёгнутом непромокаемом плаще с поднятым воротником и фетровой шляпе, поля которой закрывают его глаза. Мужчина указывает на узкую пожарную лестницу на боковой стене банка, название которого большими буквами написано над главным входом: «Bank of China». Установленная, вероятно, на всякий случай, эта лестница ведёт к окну на втором этаже, единственному без решётки в отличие от всех остальных окон – и на этажах, и подвальных. Больше в поле зрения никого нет: ни машины, движущейся по соседству или стоящей у тротуара, ни даже коляски рикши. Мужчина в непромокаемом плаще пытается, судя по всему, обрисовать американцу возможность ограбления банка, но тот, взвесив шансы на успех, морщится, выражая тем самым сомнение, нежелание, а то и просто отказ, что становится очевидным, когда его лицо приближается.

   Вскоре лицо исчезает, а вместо него появляется общий вид маленького бара. (Неужели в такой поздний час ещё не все бары закрыты?) Два клиента, их видно со спины, сидят по соседству на высоких табуретах, облокотившись о стойку, на которой стоят два бокала шампанского. Возникает впечатление, что они ведут тихий разговор. Справа, возвышаясь над ними, между стойками и полками, где тесными рядами выстроились бутылки, стоит китаец в белой куртке. Бросая быстрые взгляды на поздних клиентов, он протягивает руку к скрытому в нише телефону.

   После чего картины сменяют друг друга с невероятной быстротой. Джонсон и Маннер в каком-то помещении, трудно понять в каком (не они ли это разговаривали в баре, где встретились в условленный час?), они активно жестикулируют, но смысл их жестов понять невозможно. Вот Эдуард Маннер раскачивается в кресле-качалке, а американец стоит перед ним, произнося: «Если откажете, то смотрите, как бы с Вами чего не случилось!», – а слева на переднем плане Ким говорит сама себе: «Он угрожает ему смертью!». Вот Джонсон и Джордж Маршат пьют шампанское в саду недалеко от цветущего куста китайской розы. А вот Джонсон большими шагами отходит от шикарного «мерседеса», стоящего возле закрытого склада в порту Колуна (на жестяном листе название «Kowloon Docks Company»), и, оглядываясь, поспешно скрывается. Джонсон на вечернем приёме, стоя перед столом, заставленным серебряной посудой, поглощён разговором с толстяком. Джонсон протягивает свой паспорт лейтенанту на улице, которая ведёт в гору и кончается ступенями, неподалёку от небольшого военного автомобиля с другим полицейским за рулём; лейтенант говорит: «Бармен видел вас вместе с ним, вы предлагали ему сделку, одна проститутка-японка слышала, как вы…» Джонсон в номере гостиницы убеждается, что его бумаги снова просматривались и – раздумывая о будущих визитах агентов тайной полиции – принимает решение подбросить им фальшивый документ, который тут же начинает составлять, подделывая почерк Маршата: «Дорогой Ральф, пишу всего несколько слов, чтобы Вас успокоить: всё в порядке, Вы получите необходимую сумму в нужное время, так что Вам не придётся обращаться к Маннеру или искать деньги на стороне». Подпись: «Джордж». И постскриптум внизу: «До сих пор неизвестно, кому принадлежала обнаруженная полицией лаборатория по производству героина. По-моему, тем бельгийцам, что приехали сюда из Конго и собираются приобрести отель „Виктория“, чтобы превратить его в дом развлечений. Надеюсь, эти подозрительные торговцы, которые пятнают нашу прекрасную колонию, вскоре будут найдены».

   Сэр Ральф кладёт эту записку между только что полученных писем, а их – в зелёную папку, которая лежит в верхнем левом ящике письменного стола, после чего направляется в ванную и принимает душ. Потом надевает накрахмаленную манишку и смокинг, старательно повязывает тёмно-красную бабочку. Прежде чем отправиться на приём к леди Бергман, он хочет пообедать в городе. Отдаёт портье ключ от номера, многозначительно ему подмигивает и выходит в заднюю дверь, в ту, что ведёт к небольшому, усаженному равеналиями скверу, где больше шансов поймать такси. Так и есть, у тротуара стоит пустая машина. Сэр Ральф садится в неё и просит отвезти на пристань. Жара на заднем сидении невыносимая, он опускает стёкла с обеих сторон. И хотя воздух, попадающий сюда снаружи, ничуть не прохладнее, само его движение облегчает дыхание, к тому же так удобнее смотреть на женщин, прогуливающихся возле роскошных освещенных витрин в тени огромных фиговых деревьев.

   Поднимаясь на паром, сэр Ральф сразу же замечает девушку в облегающем, с длинным разрезом платье. Держа на поводке огромную чёрную собаку, девушка мерным пружинистым шагом прогуливается по палубе, вдоль невидимой в ночи воды, которая бьётся о борт и шелестит, как ткань. Несмотря на строгость и сдержанность поведения, её тело под тонким шёлком платья волнует сэра Ральфа, в нём есть что-то возбуждающее. Пёс шагает впереди, натягивая, но не вырывая поводок, и когда девушка хочет, чтобы он шёл тише, она чуть слышно свистит; её короткий свист напоминает шипение кобры. Во время переправы, которая длится минут двадцать, сэр Ральф успевает несколько раз пройтись по палубе мимо девушки, каждый раз наталкиваясь на безмятежное выражение её глаз, спокойно выдерживающее его взгляд. Но заговорить с ней не решается, возможно, из-за собаки и грозного рычания, которое издаёт зверь при виде чужого человека. На пристани Виктория всегда много такси; американец выбирает автомобиль новой марки и едет в порт Абердин, где обедает в модном ресторане.

   Большой прямоугольный зал в этот вечер почти пуст, в зелёной воде бассейна, в самом центре его плавает много больших рыб, голубых, фиолетовых, красных, золотистых. Стройная девушка в облегающем шёлковом платье, явно евроазиатка, похожая на незнакомку с парома, одну за другой ловит рыб, грациозно и ловко орудуя сачком на длинной палке; поймав, показывает её – сверкающую, отчаянно бьющуюся, пленённую – посетителям, и каждый выбирает ту, которую хочет съесть. Возвращаясь на освещённом фонариками судёнышке, которым управляет стройная девушка в облегающем платье и т. д., возбуждающая и одновременно сдержанная и т. д. и т. д., которая грациозно и ловко орудует длинным венецианским веслом, и тело её при этом волнообразно движется, а по нему скользит тонкий и блестящий шёлк платья, одетого прямо на голое тело (Потише там, наверху! Звук шагов и мерное постукивание палки с железным наконечником об пол…), сэр Ральф замечает в неверном свете портовых фонарей цепочку грузчиков; они несут на согнутых спинах мешки, набитые каким-то товаром (запретным?), переносят его на большую джонку, которая стоит с погашеными огнями, соединённая с берегом длинными мостками, идущими зигзагом через целую флотилию лодок. В третий раз берёт он такси и прибывает на Небесную Виллу, как и предполагал, в десять минут десятого.

   Как только он вошёл в салон, где несколько пар уже танцуют, хотя и без особой охоты, хозяйка дома отводит его в сторону. У неё важная новость: Эдуарда Маннера только что убили коммунисты под предлогом – явно ложным – будто он двойной агент и состоит на службе у Тайваня. На самом деле речь идёт о каких-то взаимных счетах, очень таинственных и запутанных. Во всяком случае Джонсона считают весьма подозрительной личностью, и английская полиция, конечно же, поспешит его арестовать; она не делала этого до сих пор, возможно, лишь из своеобразной дипломатической вежливости по отношению к Пекину. Леди Ава интересуется, каковы его планы. Джонсон отвечает, что покидает сегодня ночью Гонконг и отправляется на джонке в Макао или Кантон.

   А приём продолжается, всё идёт своим чередом, чтобы не возбуждать паники, но многие из гостей настороже, атмосфера накаляется: раздаётся звук упавшего на пол бокала – и все цепенеют, словно объятые страхом перед тем, что неизбежно должно случиться. Сэр Ральф, стоя в одиночестве у оконной ниши, прислушивается к каждому шороху за задёрнутыми шторами – не подъезжает ли машина. Джордж Маршат, не отходя от буфетной стойки, один за другим выпивает шесть бокалов шампанского. В музыкальном салоне Лаура, невеста Маршата, играет на пианино для нескольких гостей какое-то современное произведение, изобилующее синкопами и паузами, и всякий раз, когда звучит одной ею услышанная фальшивая нота, нервно и неожиданно смеётся. Кито, молоденькая служанка-японка, только что поранившая себе руку, на внутренней стороне, чуть пониже локтя, торопливо собирая осколки разбитого бокала, замерла на коленях на паркете, и её отсутствующий взгляд устремлён на ниточку ярко-красной крови, струящейся по матовой коже и капля за каплей падающей на мрамор, усыпанный блестящими осколками стекла. В нескольких метрах от неё, положив руки на спинку кресла, с безразличным выражением лица, но повернув голову в сторону только что происшедшей сцены и устремив туда красноречивый взгляд, прекрасная девушка-евроазиатка с американским именем Ким, смотрит на преклонившую колени японку, на её белую руку с тоненькой алой нитью, на капли крови, образующие на полу созвездие красных звёздочек, разбросанных вокруг центра, словно пулевые пробоины на мишени. Вот правая рука Ким, неотрывно следящей за служанкой, медленно отрывается от спинки кресла и замирает у левой ключицы: там виден узенький светло-розовый шрам – две удлинённые, соединённые между собой капельки, которых никто бы без этого машинального движения не заметил, но теперь, когда на шрам обратили внимание, его необычная форма заставляет задуматься о его происхождении.

   И совсем в стороне, вдали от гостей, леди Ава тоже ждёт, по-прежнему сидя на бархатном, полинявшем от старости диване. Рядом с хозяйкой дома стоит Лаки, сестра Ким, похожая на неё, как две капли воды, но в белом шёлковом платье, а не в чёрном, что больше бы соответствовало её трауру. (Разве они не обе потеряли отца?) Только что леди Ава вручила ей конверт из серой бумаги, набитый документами, и она его немедленно спрятала.

   А вокруг резкие или механические движения, косые взгляды, застывшие жесты, надолго замершие тела, неестественно приглушённый шум, на фоне которого, время от времени, слышны короткие, фальшиво звучащие фразы: «В котором часу начнётся представление?», «Позвольте пригласить Вас на следующий танец», «Не выпьете ли шампанского?» и т. п. Почти все испытывают своего рода облегчение, когда в дверях появляются наконец английские полицейские. Впрочем, в салоне уже несколько секунд стоит полная тишина, словно всем давно известно, когда на сцену выйдут полицейские. Представление идёт своим чередом, автоматически, как хорошо смазанная и отлаженная машина; каждый великолепно знает свою роль и играет её, не ошибаясь ни на йоту, без запинки, без малейшего фальшивого шага, который удивил бы партнёров; оркестранты перестают играть – по распоряжению полиции – и враз откладывают свои инструменты: опускаются руки со смычками, флейта ложится на пюпитр, кларнет на колени, палочки поперёк барабана. Кито, служанка, выпрямляется, девушка-евроазиатка смотрит прямо перед собой, краснолицый толстяк ставит пустой бокал на серебряный поднос, услужливо поднесённый лакеем, один полицейский замирает у входной двери, другой идёт прямо через зал – ему не приходится даже сворачивать, чтобы обогнуть застывшие пары танцующих, – и останавливается у двери на противоположном конце зала; наконец лейтенант без малейшего колебания направляется к оконной нише, где стоит Джонсон, и арестовывает его.

   Но вот что теперь меня беспокоит: разве не к хозяйке дома решительным шагом направился лейтенант? Разве не логичнее арестовать в первую очередь её? Леди Ава не скрывала во время разговора с Ким, точнее во время своего монолога (не будем путать слова), произнесённого в присутствии Ким, когда, как мы помним, старая госпожа готовилась ко сну, она не скрывала, повторяю, что посредством невыполнимых требований Лаура собирается склонить Джонсона – классический метод вербовки – стать тайным агентом Пекина; а это означало бы, что она сделала на этом поприще явные успехи. Разгадку проблемы следует, вероятно, искать в неосведомленности английской полиции или же в её дипломатической fair-play; в этом варианте полиция занимается коммунистической организацией, известной под названием «Свободный Гонконг» или S.L.S. («South Liberation Soviet»), хотя деятельность её совершенно ничтожна, а притязания противоречат интересам Китая (до такой степени, что многие считают эту организацию вывеской, за которой скрывается торговля наркотиками и живым товаром), а не пресекает, раз и навсегда, деятельность настоящих шпионов.

   Как бы то ни было, когда лейтенант останавливается перед леди Авой, хозяйка дома сразу же после обмена банальными словами приветствия, самым светским тоном предлагает ему что-нибудь выпить, однако из этого ничего не выходит. И второй вопрос: не слишком ли поспешно использовались термины «солдаты» и «полицейские» для определения британских жандармов? Быть может, стоило бы говорить о полицейских инспекторах или о кадровых военных в камуфляжных костюмах? Кроме того, необходимо дать ответ на всевозможные принципиальные вопросы, как например: успел ли патруль прибыть до начала театрального представления? Или же он появился в разгар спектакля, в ту минуту, когда леди Ава, пересчитав и спрятав пакетики с порошком в стенной тайник и разложив бумаги на письменном столе, измученная, смертельно бледная идёт на подгибающихся ногах к постели. Именно в эту минуту кто-то стучит в резные створки парадной двери: один раз, два, три… Кто этот незваный настойчивый гость? Люди в зале, конечно, не знают, что происходит в других комнатах дома. Дверь открывается, и ко всеобщему удивлению быстро входит сэр Ральф. Он подбегает к постели… Неужели опоздал? Неужели яд уже начал действовать? Беспокойство охватывает зрителей.

   Сэр Ральф наклоняется к изменившемуся лицу умирающей и берёт её за руку. Леди Ава не замечает его, устремив свой взгляд к далёкому неуловимому воспоминанию, и низким охрипшим голосом произносит бессвязные слова, среди которых можно уловить обрывки более или менее понятных фраз: о месте, где она родилась, о её замужестве, о странах, которые она посетила или о которых знает только понаслышке. Она рассказывает о том, что делала, и о том, что хотела бы сделать, говорит, что всегда была плохой актрисой, а сейчас уже стара и никому не интересна. Сэр Ральф пытается её утешить, уверяя, что на сцене она была великолепна от самого начала до конца, но леди Ава его не слушает. И спрашивает, почему наверху такой шум. Она слышит стук палки. Леди Ава говорит, что нужно подняться наверх и узнать, что там происходит. Наверняка там кто-то больной или раненый, он просит о помощи. И тут же говорит по-другому. «Это старый царь Борис, – произносит она, – качается в своей люльке…» Но говорит так неразборчиво, что сэр Ральф не уверен, верно ли её понял. Затем леди Ава немного успокаивается, хотя лицо её стало совсем серым и осунулось, как будто вся кровь отхлынула внутрь. После продолжительного молчания леди Ава отчётливо произносит: «Никогда ничего невозможно устроить окончательно». Потом, не пошевельнув головой, широко открывает глаза и спрашивает, где собаки. Это её последние слова.

   А вот сэр Ральф, прозванный Американцем, возвращается, в который уже раз, в новый район Колун, к Маннеру. Снова хочет попытать счастья, поскольку никто другой на территории концессии не в состоянии достать той огромной суммы, которая необходима для выкупа Лауры. Если потребуется, он пойдёт на самые крайние средства, чтобы убедить миллиардера. Забыв о лифте, пешком поднимается на восьмой этаж. Дверь квартиры приоткрыта, дверь квартиры, несмотря на столь поздний час, распахнута настежь, дверь квартиры закрыта – какое это имеет значение? – Маннер сам выходит, чтобы её отворить, а возможно, это делает служанка-китаянка или заспанная девушка-евроазиатка, разбуженная наконец бряканьем колокольчика, настойчивым электрическим звонком, ударами кулака в дверь. Какое всё это имеет значение? Как бы то ни было, Эдуард Маннер ещё не ложился. Он никогда не ложится. Спит в кресле-качалке одетым. Давно уже не может заснуть, самое сильное снотворное на него не действует. Он мирно спит в своей кровати, но Джонсон требует, чтобы его разбудили, он ждёт в салоне, отталкивает испуганную служанку и силой врывается в спальню Маннера; всё это не имеет никакого значения. Маннер принимает Джонсона за своего сына, он принимает его за Джорджа Маршата или Маршана, за господина Чана, за сэра Ральфа, за царя Бориса. Это ровно ничего не меняет, поскольку в конце концов он всё равно отказывает. Американец настаивает, Американец угрожает, Американец умоляет. Эдуард Маннер отказывает. Тогда Американец хладнокровно вынимает револьвер из правого (левого?) внутреннего кармана смокинга, тот самый револьвер, который он недавно (когда?) вынул из шкафа или комода в своём гостиничном номере, из-под стопки выглаженных и накрахмаленных белых рубашек… Маннер смотрит на него с бесстрастной улыбкой и медленно покачивается в кресле. Джонсон снимает револьвер с предохранителя. Эдуард Маннер не перестаёт улыбаться, ни один мускул не дрогнул на его лице. Он похож на восковую фигуру. Голова Маннера то поднимается, то опускается. Джонсон досылает патрон в ствол и спокойным жестом вытягивает руку с оружием в сторону груди Маннера, которая то поднимается, то опускается, через раз, напоминая движущиеся мишени на ярмарках. Джонсон говорит: «Значит, нет?» Маннер даже не отвечает, по-видимому, он не верит, что всё это серьёзно. Джонсон тщательно целится ему в сердце, рука движется в такт качающемуся креслу, вверх, вниз, вверх, вниз, вверх… Все выстрелы прицельные. Джонсон прячет во внутренний карман ещё тёплый пистолет – кресло не перестаёт равномерно качаться, всё медленнее и медленнее – и выбегает на лестницу. В темноте ему кажется, что, когда он пробегает, двери на каждой лестничной площадке открываются, но он в этом не уверен.

   Перед домом, на аллее, у самого тротуара его ждёт старое такси с поднятыми стёклами. Не задавая водителю вопросов, Джонсон быстро открывает заднюю дверцу и садится. Машина тут же срывается с места, и не проходит и нескольких минут, как она уже на пристани. Паром как раз отчаливает; не обращая внимания на кассира, который тщетно пытается его задержать, Джонсон успевает в последнюю минуту вскочить на судно. И оказывается в окружении молчаливых коренастых мужчин в синих комбинезонах и чёрных халатах, которые спешат на работу, хотя солнце ещё не взошло. Пока паром плывёт, Джонсон соображает, что в запасе у него как раз столько времени, чтобы добраться до порта Абердин и успеть к шести пятнадцати на джонку. Но сойдя с парома в Виктории и усевшись в такси, он приказывает ехать в противоположном направлении, на Небесную Виллу: он не может покинуть Гонконг, не повидав Лауру. В последний раз он попытается уговорить её ехать с ним, хотя и не выполнил своего обещания.

   Сквозь пронзительный и непрерывный звон ночных насекомых быстрым шагом идёт он через парк к голубоватому свету, падающему от дома; пересекает холл, затем опустевший салон. Все двери открыты. Кажется, что даже прислуга исчезла. По парадной лестнице поднимается вверх, но уже медленнее. Проходя мимо комнаты леди Авы, видит, что и здесь дверь распахнута, и бесшумно входит. Старая госпожа лежит в своей огромной кровати, напоминающей катафалк, с двумя свечами по бокам. У её изголовья неподвижно стоит Ким; неужели она провела здесь целую ночь? Джонсон подходит ближе. Больная не спит. Джонсон спрашивает, приходил ли врач и как она себя чувствует. Леди Ава спокойным голосом отвечает, что умирает. Она спрашивает, наступила ли уже ночь. «Нет, ещё нет», – отвечает Джонсон. Леди Ава шевелится, с трудом поднимает голову, словно ищет что-то глазами, и говорит, что должна сообщить ему нечто важное. И начинает рассказывать о том, как арестовали бельгийских торговцев, которые прибыли недавно из Конго и собирались основать фабрику по производству героина… и т. д. Но постепенно теряя нить, вскоре совсем её обрывает и спрашивает, где собаки. Это её последние слова.

   Этажом выше дверь в комнату Лауры тоже распахнута. Джонсон вбегает, охваченный внезапным страхом: ему кажется, что за время его отсутствия случилось какое-то несчастье… И только оказавшись посреди комнаты, замечает лейтенанта в шортах защитного цвета и белых гольфах. Он резко оборачивается и видит, что дверь закрылась, а перед ней, преграждая ему путь, замер солдат с автоматом. Джонсон медленным взглядом обводит комнату. Второй солдат стоит у задёрнутой шторами оконной ниши и пристально смотрит на него, сжимая обеими руками нацеленный прямо ему в грудь автомат. Лейтенант, неподвижный, как и полицейские, не сводит с него глаз. Лаура лежит на меховом покрывале между четырьмя столбиками, поддерживающими над кроватью что-то вроде балдахина. На ней облегающий халат из золотистого шёлка, с маленьким стоячим воротничком и длинными рукавами по китайской моде. Она лежит на боку, одна её нога согнута в колене, другая выпрямлена, голову подпирает рука; она смотрит на него, не шевелясь, и ни один мускул не дрогнет на её гладком лице. И пустота в её глазах.