Духов день

Андреас Майер

Аннотация

   Роман «Духов день» – первый роман в новой литературной программе «Западно-восточный диван» и одновременно дебют молодого немецкого автора Андреаса Майера, получивший высокую оценку критики, назвавшей его «совершенно сумасшедшим и совершенно потрясающим романом». В необычной манере – в форме косвенной речи – рассказывается о людских взаимоотношениях в одном из «медвежьих углов» Германии, о человеческих типажах, в которых блистательно отразился «паноптикум всего немецкого общества».




Андреас Майер
Духов день

   Благодарим Немецкий культурный центр им. Гёте за оказанную поддержку

Для представления в комиссию
по выделению денежных средств
на оказание медицинской помощи
из Общественного фонда страховых накоплений
местного отделения больничной кассы

I[1]

   Впечатление такое, сказал Шоссау, словно здесь чего-то не хватает, может, того, что стало невидимым, как при химической реакции, когда известной субстанции ни в одном веществе больше нет, хотя она по логике должна там присутствовать. Правда, он не может сказать, как подобная мысль пришла ему в голову. Одной из субстанций, строго говоря, может и недоставать в полученном химическом веществе, несмотря на то что она до этого наличествовала, но, по сути, если вдуматься, ничего уже нельзя обнаружить, что указывало бы на былое присутствие того, чего больше нет. Вот-вот, это больше нет и запутывает все дело, опираясь на ложные посылы. Да какие ложные посылы, это, в конце концов, всего лишь описательная фигура, указывающая не на что-то конкретное, а исключительно только на его ощущения. Мои мысли далеки от того, чтобы навязывать вещам необходимость. В последние дни эта мысль не оставляла его, Шоссау, ни на минуту, буквально преследовала его по пятам. Он все время думал о том, что только что было высказано. Идя, например, сюда, он остановился на променаде, чуть ниже замка, в зарослях рододендрона и принялся разглядывать бело-розовые цветки кустарника, но даже и там его не покидало убийственное ощущение, что рододендрону тоже чего-то недостает, будто и у него что-то отняли, но страдает от этого не куст, а он, Шоссау. Мои мысли далеки от того, чтобы навязывать вещам необходимость. Он опустился на скамейку и на какое-то мгновение закрыл лицо руками.

   Сейчас он вдруг ясно осознал, что все эти из Флорштадта были просто сумасшедшими. Так и самому недолго спятить. Он теперь тоже не может больше сказать, что во всей этой истории произошло на самом деле, о чем ему всего лишь рассказали, а что он, возможно, в процессе бесконечных копаний в себе додумал сам или даже присочинил. Внутри него продолжали жить все перипетии последних дней, и разговоры не умолкали в его голове ни на минуту. Причем мысли перебивали друг друга. Вот сейчас он опять вспомнил о том, как три дня назад, в самом начале развития этих злосчастных событий, он шел через еловый лес под Флорштадтом и какие странные мысли занимали его тогда в том лесу. Например: бродить по хвойному лесу летом – это как бы против правил природы; летом лучше гулять в лиственном лесу, но никак уж не в еловом. Причем внутренний диалог с каждым шагом принимал все более ожесточенные формы. Ну уж конечно, летом как раз следует гулять в лесу под Флорштадтом, лес там очень густой, и потому в нем всегда прохладно. А летом, если оно выдалось жарким, человек всегда ищет прохлады, об этом столько написано, что без труда можно найти у любого эпикурейца. Другой же собеседник внутри него тут же переходил на язвительный тон и сразу начинал издеваться по поводу густоты леса, а заодно и эпикурейцев. Впрочем, если честно, то в любом лиственном лесу всегда чуть прохладнее, хотя бы уже потому, что деревья там дышат, ведь он, Шоссау, истинный любитель свежего воздуха, можно сказать, демонстративный и убежденный фанатик, и не выдерживает ни родном помещении, если в нем находится больше двух человек, чтобы тут же не открыть окно. Тем не менее Он предпочел прогулку по хвойному лесу, – сказал другой принимавший участие в разговоре голос, – а все потому, что не все на свете поддается логическому объяснению, тем более что правда, как ни крути, на его стороне, раз уж он действительно гуляет в данный момент в еловом лесу, и тот, другой Шоссау, сколько бы он при этом ни злорадствовал, гуляет вместе с ним. На некотором расстоянии от себя он заметил незнакомого молодого человека, целеустремленно шагавшего по лесу и, очевидно, очень спешившего. Вот он быстро подошел к дубу-виселице, остановился словно вкопанный под толстым суком и огляделся вокруг. Шоссау его поведение показалось странным, на всякий случай он спрятался за деревьями. Мужчина, по внешнему виду не из местных, был не старше двадцати. Шоссау внезапно подумал, может, это кто из родственников Адомайта, которого они похоронили сегодня утром. Но Шоссау что-то не смог припомнить, чтобы видел этого человека при погребении. А это были те еще деревенские похороны, на них пришли только те, кто был смертельным врагом умершего. Если бы старый Адомайт мог видеть, кто стоял у его могилы и бросал в нее цветы и комья земли, он бы громко запротестовал. Все эти людишки ни капельки не понимали его при жизни и хотели заставить его, вольного духа равнинных просторов Веттерау,[2] жить по общим меркам, усиленно заталкивали его в рамки принятого стандарта. Стоило ему заболеть, как невестка стала ежедневно приносить суп, явно проделывая это с показушной добротой и наигранной естественностью, хотя отношения между ними, впрочем, как и с сыном, всегда были отмечены взаимным недоверием и даже нелюбовью. Она приносила Адомайту суп и как бы делала тем самым из него нормального старика с обычными житейскими потребностями, собственно, ей даже удалось бы принудить его в конце концов к той человеческой норме, которой так недоставало в Адомайте окружающим, зациклившимся на своих ограниченных представлениях о том, что следует считать нормальным, ох уж эти мне члены страховой больничной кассы in extenso.[3] Исходя из этого, вполне можно было заключить, что невестка только радовалась немощи старика и его возросшей беспомощности. В итоге они и довели Адомайта до той кондиции, чего всегда сполна ему и желали. Насколько же это предосудительно и недостойно! Адомайт, которого он так хорошо знал, ведь не часто встретишь такого человека, мог бы до самого конца стоять у плиты и готовить свою любимую еду – печеный ливер с луком, его нутро с грехом пополам еще как-то принимало эту пищу. Так нет же, каждый день из Бутцбаха приходила его невестка и приносила супчик. Не нужно мне никакого супа, говорил он, вот, смотри сюда. А она каждый раз твердила свое: он болен и должен себя беречь, лучше всего сесть в кресло, закрыть ноги пледом и наслаждаться тишиной и покоем, глядишь, здоровье и поправится, сидел бы и дожидался, когда она придет и разогреет ему супчик, сваренный специально для него. Твой любимый супчик. Это какой же такой суп, по-твоему, мой любимый, спрашивал с недоверием Адомайт. А с фенхелем! Тьфу, гадость какая, восклицал Адомайт (он, Шоссау, частенько присутствовал при этих сценах). Как ты смеешь утверждать, что суп из этой дрянной травы и есть мой самый любимый? Да я всю свою жизнь лишь с огромным трудом мог проглотить ложку такого супа, и тебе это прекрасно известно, мой сын наверняка тебе рассказывал. И ты еще пристаешь ко мне с этим фенхелевым супом! Он не должен так говорить, фенхелевый суп очень полезный, поправит его здоровье. Старым людям фенхелевый суп просто необходим. Она специально взяла брошюру в больничной кассе, вот, пусть сам посмотрит, как она заботится о нем. Больничная касса сейчас очень много делает для своих членов, особенно по части информации, они там занимаются просветительской деятельностью, потому что считают, что чем больше люди будут заботиться о своем здоровье и больше уделять ему внимания, тем дешевле им это обойдется, глядишь, и взносы уменьшатся, а то сегодня они очень большие. Это его нисколько не интересует, сказал Адомайт, сплошь одни глупости. Про это все давно известно, так и было всю его долгую жизнь. Вчера – липовый чай, сегодня – фенхелевый суп, а завтра, чего доброго, уринотерапия. От всего помогает, а на самом деле ни от чего. И вообще он здоров. Он просто постарел. Пусть сначала доживут до его лет. Что же это он никак не желает ничего слушать, сказала невестка, никакие аргументы на него не действуют. Люди из больничной кассы все-таки лучше знают, что ему хорошо, а что плохо, на то они и специалисты. Они ведь ученые люди, он хотя бы раз почитал эту брошюру. Откуда им известно, сказал Адомайт, что для меня лучше, а что нет? Они меня вообще не знают. Даже ни разу в глаза не видели! И что это за брошюра такая? Она называется «Сила здоровья заключена в самой природе», сказала невестка.

   После таких словесных перепалок Адомайт обычно без особых церемоний выпроваживал невестку из своего дома в Нижнем Церковном переулке. У него на серванте скопилось за последнее время немало таких брошюрок, и Адомайт буквально приходил в отчаяние, что его невестка еще больше, чем сын, цепляется за написанное в них, при этом ничего не берет себе в голову и не помнит ни о чем дольше двух-трех недель. Каждый раз она предлагает ему новый метод лечения и здоровый образ жизни, включающий в себя особое питание, или того пуще – упражнения на расслабление, или как это там у них по-ученому называется, и каждый раз преподносит ему это как истину в последней инстанции. Тебе не надо все время сидеть в кресле, заявила она однажды, это вредит твоей пояснице, лучше пересядь на стул, а то мышцы спины ослабнут, чтоб этого не случилось, сидеть нужно очень прямо. А когда он через неделю совершенно случайно так и сидел за обеденным столом, на жестком стуле, и просматривал почту, его невестка тут же с ужасом в голосе объявила, что лучше бы ему оставаться в кресле, потому что жесткий стул слишком большое напряжение для него, он возразил ей на это, мол, она противоречит самой себе, всего лишь неделю назад она, руководствуясь одной из своих брошюрок из больничной кассы, запретила ему сидеть в кресле, и тогда невестка отреагировала на его слова так, как только единственно и остается таким людям: она просто ничего не ответила. Сознайся, что противоречишь сама себе, сознайся наконец хоть раз, возмутился Адомайт, признай, что все твои так называемые истины гроша ломаного не стоят, хотя бы уже из-за того, что ты постоянно, иногда в течение одной недели, полностью противоречишь самой себе. Кончилось тем, что невестка спросила, задернуть ей занавески или лучше открыть окно? И не лечь ли ему в постель или он собирается еще посидеть за столом? Значит, ты не хочешь признать, что только что противоречила сама себе? То есть как это, сказала она невозмутимо, она даже не понимает, о чем это он, тут вообще нет никаких проблем, и не стоит поднимать столько шума без всякого повода, может, он нервничает из-за того, что плохо спал сегодня? Я спал как сурок, рассердился Адомайт. Ах, это чудесно и радует ее, тогда ему, конечно, хочется еще немного посидеть, и она, его невестка, лучше оставит его одного, а ей нужно еще забрать дочку из школы etcetera.[4] Так ни в чем и не признавшись, невестка ушла, а Адомайт после этого сказал: Шоссау, прошу тебя, пойди и вылей эту отраву из фенхеля в сортир, видеть не могу. Нет, стой, дай я сам это сделаю, в конце концов, сил у меня на это хватит. А потом Адомайт подошел к плите и приготовил для него, Шоссау, и для себя свое любимое блюдо из ливерного фарша, купленного им, Шоссау, предварительно у мясника Цёлля. Адомайт, собственно, ничего так не любил, как ливер – слово, которое, пока будет существовать больничная касса, никогда не встретится ни в одной из ее брошюр, а уж если, то только в связи с особым предостережением от употребления в пищу фарша из непроверенных субпродуктов. Так вот, того молодого человека, что повстречался ему в хвойном лесу, Шоссау никогда не видел ни у Адомайта дома, ни утром на его похоронах. Он решил приглядеться к нему повнимательнее. А мужчина уже опустился на колени на мягкую землю и принялся рыть яму точно под виселицей. Потом он вытащил из-за пояса что-то замотанное в белую тряпку, развернул ее и высвободил находившийся там предмет, им оказался пистолет. С живостью на лице он оглядел его со всех сторон, затем как-то странно рассмеялся. После этого он снова завернул пистолет в тряпку и закопал. Отряхнув руки и смахнув землю с колен, молодой человек еще какое-то короткое время постоял под дубом-виселицей и снова внимательно огляделся. Он пристально посмотрел также на толстый сук над ним. Затем прочитал табличку, прибитую к дереву и разъяснявшую ему символическое значение названия и смысл, вкладываемый в него местными краеведами. Сделав печально-задумчивое лицо, он все время поглядывал при этом на означенный сук, под которым зарыл оружие. А потом тем же путем, по которому пришел, быстро покинул лес и направился в сторону Верхнего Флорштадта. Вот так, Шоссау, так тебе и надо, сидел бы лучше дома, чем шататься по лесу, сказал он себе. И что ты теперь будешь с этим делать? Оставишь оружие лежать в укромном местечке? А почему бы и нет? Я к этому оружию никакого отношения не имею! Давай иди и сделай что-нибудь с пистолетом, сказал в нем один Шоссау, в то время как другой завопил: нет, не прикасайся к оружию, зачем оно тебе, и вообще все это тебя не касается!

   Шоссау все-таки подошел к дубу, не приняв пока никакого решения, и тоже прочитал табличку с известной информацией, хотя сотни раз читал ее и до этого. Там значилось, что раньше тут было место казни и стояла виселица, но в сумятице частых войн на могучем дубе, росшем рядом, тоже нередко вздергивали непокорных, для этого передний сук с практической целью подперли балкой etcetera. Значит, виной всему сук, под которым тот зарыл оружие. Вопрос: случайно ли это? Шоссау тоже изучающим взглядом окинул сук, такой древний и кряжистый, ведь сам-то дуб имел уже весьма преклонный возраст и всякое повидал на своем веку. Пережил шестисотлетнюю историю Веттерау. И, что еще удивительнее, выстоял эти шесть веков целехоньким (не учитывая имевшую целевое предназначение подпорку), а со времен последней войны находился даже под охраной как исторический памятник. Шоссау встал на колени и поискал то место, где лежал пистолет. Оно было только слегка присыпано рыхлой землей, ее без труда можно было сгрести рукой. А для чего тебе это, задал он себе вопрос, ты, что ли, пойдешь в полицию? Да, ответил он себе, я сейчас же иду в полицию. А зачем? Ты хочешь предотвратить беду? Нет, возразил он, главное, мне хочется позабавиться, потому что заявиться сейчас с пистолетом в полицейский участок Флорштадта означает, что там начнется переполох, поскольку это для них чрезвычайное происшествие. Обожаю иметь дело с людьми типа вахмистра Гебхарда. Он, впрочем, ни за что не поверит в эту историю. Местный историк находит оружие под дубом-виселицей! Тут в разговор вступил другой Шоссау: э-э, нет, оставь пистолет там, где он лежит, гораздо благоразумнее доставить вахмистра сюда, засвидетельствовать, так сказать, все на месте. Пожалуй, он прав, сказал себе Шоссау. Может, в нем шевельнулись недобрые чувства или голова пошла кругом при мысли о том, что в его руках окажется настоящее оружие, по правде говоря, он вовсе не собирался завладеть им. Он просто никогда еще не держал в своих руках оружие, а от него исходила такая странная притягательная сила, что у него появилось ощущение, будто он заглядывает с крутого обрыва в бездонную пропасть. И тут он снова забросал пистолет землей и даже убедился, что все выглядит опять так, будто он никогда и не приближался к опасному дубу. И он поспешно удалился из леса. На подступах к Флорштадту на скамейке сидел Карл Мунк и обозревал залитые солнечным светом просторы полей и лугов, лежавших перед ним. Так он празднует Троицу, буркнул Мунк, да и злость из него еще не вся вышла. Этот Адомайт даже под конец не угомонился, всем досадил и натянул всем нос. По сути, он всегда был возмутителем спокойствия, дa-да, он, Мунк, знает, что о мертвых или ничего, или только хорошее. Он и не собирается говорить про пего ничего плохого. Каждый устроен на свой лад, каков есть, таков и есть. Но у покойного такая уж была манера никому из близких не давать покоя, вот и взбрела ему в голову дикая мысль устроить через своего душеприказчика так, чтобы похороны состоялись непременно в воскресенье, и не просто в воскресенье, а на Троицу. Он еще за четыре дня все точно рассчитал, помру – и все тут, и хочу, чтоб меня похоронили на Троицу в половине одиннадцатого, как раз в тот самый час, когда все кругом погружаются в мир раздумий и созерцания, а потом с особым удовольствием заслуженно отправляются отведать чего-нибудь вкусненького, особенно праздничного, например спаржи. А он ведь даже и священнику позвонил. Шоссау должен себе только это представить! Священник сначала сказал, что все это не так-то просто устроить, да и он, между прочим, совершенно здоров и не может знать, когда умрет. Ты можешь себе представить, Шоссау, что он на это ответил? Естественно, я могу знать это, сказал он. Я могу знать, когда умру, ведь я же не такой дурак, как вы. Такая у него была манера всех оскорблять, даже священника Беккера. И через три часа он взял и помер. Откуда ему все это известно так досконально, спросил Шоссау, подумав про себя, что у этого Мунка неприятный характер, наверное, один из тех деревенских типов, которые на грани колдовства всегда все про всех знают. Правда, им обычно бывают известны абсолютно недоказуемые вещи, отчего и нельзя знать, можно ли доверять словам Мунка, или тот все выдумал со своими дружками-собутыльниками, сам сочинил эти басни. Насколько ему, Шоссау, известно, Адомайт весь четверг провел в одиночестве и только в пятницу его нашла женщина, приходившая к нему убираться. Священник сам рассказал ему обо всем после погребения в «Охотничьем домике» в Оссенхайме, где они собрались помянуть усопшего. Этого не может быть, сказал Шоссау, чтобы священник Беккер пришел в «Охотничий домик» и уничижительно высказался в адрес того, кого только что проводил на тот свет. Э-э, почему бы и нет, возразил Мунк. Он, Шоссау, тоже мог бы появиться в «Охотничьем домике» и высказать при народе свое мнение, там рот никому не затыкают. Да, но он не пошел, а предпочел удалиться сразу после похорон, поскольку вечно занят. Впрочем, если очень внимательно вникнуть в то, что сказал про усопшего священник во время панихиды лично от себя, в этих словах очень даже можно усмотреть определенный смысл. Каждый предстанет перед судом Божьим нагим, и никому на земле не дано предугадать тот приговор, что будет вынесен ему на небесах. Вот его сестра, сказал священник, никогда и не помышляла о том и может служить всем нам примером, особенно в такой день, как сегодня, когда Святой Дух сошел на всех нас. Да как она вообще смела заявиться на похороны, сказал Шоссау, имея в виду сестру Адомайта. Ну уж это чересчур, он же был ей братом, возразил Мунк. А в смерти прощают все. Господь нас ведь тоже простил. Это были трогательные слова, которые нашел священник Беккер, он, Шоссау, тоже слышал заупокойную мессу. Ни один человек не ведает при жизни, как будут оценены его земные деяния, когда он явится на суд Божий, поэтому и будет праведным с нашей стороны простить все умершему здесь, ибо кто дал нам право судить человека? А что касается Жанет Адомайт, так она и не делала над собой никаких усилий, просто взяла и пришла на похороны, для нее он так и остался ее братом. А ведь стоило бы на минутку представить себе, через что она прошла из-за него и как он с ней поступил. Выгнал из дому из-за внебрачного ребенка, выбросил ее на улицу. Я бы назвал это так, сказал Мунк, он взял на себя функцию судьи в вопросах морали! Именно в тот момент, когда Жанет Адомайт больше всего нуждалась в помощи, он выставил ее за дверь, хотя она (так, по крайней мере, говорят) обладала пожизненным правом пользования первым этажом дома в Нижнем Церковном переулке. Но, в отличие от этого прожженного плута и негодяя, она не была достаточно хитрой, чтобы обойти все подводные камни юридического крючкотворства, да и денег у нее на консультации со знающими людьми не было, а кроме того, тогда, в пятидесятые годы, она у всех была на плохом счету из-за прижитого неизвестно от кого ребенка, и старый Адомайт смог беспрепятственно прогнать ее. На протяжении всех двадцати лет она даже не смела показаться ему на глаза, какое-то время прожила за границей, но с тех пор, как он заболел, она поселилась в Бернсхайме и узнавала все о своем брате от его сына. Несмотря ни на что, она любила и почитала его, убеждала себя, что ее брат не ведал, что творил, как, впрочем, и все остальные. В последние два года она даже посылала ему денежные переводы и хотела оплатить ему курс лечения, от чего этот упрямец отказался. А что похороны станут для нее первым свиданием с братом за все прошедшие двадцать лет, этого она даже в страшном сне предвидеть не могла. Узнал ли он ее сегодня утром? Нет, сказал Шоссау, он вообще не обратил на нее никакого внимания, потому что мысли его целиком были заняты старым Адомайтом, который, как он считает, умер совершенно неожиданно, он до сих пор, строго говоря, все еще никак не может взять этого в толк, хотя, по сути, еще серьезно об этом не задумывался. Жанет Адомайт на девять лет младше брата, следовательно, ей сейчас шестьдесят два, она сидела в первом ряду в углу слева, это та дама с вуалью на лице и большим черным пером на шляпе, он наверняка видел ее, поскольку она как близкий член семьи Адомайтов поднесла священнику самшитовую ветвь и подала сосуд для святой воды. Шоссау: он имеет в виду ту высокого роста, изящную, если не сказать спортивного вида, женщину? Это и есть сестра Адомайта? Он дал бы этой женщине не больше пятидесяти. Впрочем, она произвела на него неприятное впечатление, притворная аффектация, так бы он это определил. И вообще вся похоронная процессия вызвала у него отторжение. Все, кто постоянно осложнял Адомайту жизнь, выстроились вокруг его могилы, только чтобы не упустить случая плюнуть туда в последний раз, поскольку старик стал беззащитным и обороняться не мог. Ну-ну, не перегибает ли он палку, сказал Мунк. У всех у нас были на сегодня планы поинтереснее, чем стоять у могилы Адомайта. Моя жена вчера вечером специально оттаяла ножку косули, и тут вдруг, на тебе, извещают, что сегодня утром похороны Адомайта. Что ж нам теперь прикажете, выбросить косулю? Не иначе как на радость помершему Адомайту? Он, Мунк, истратил сегодня из-за него кучу денег. Пришлось идти обедать в «Охотничий домик», и все только из-за неурочного часа похорон, прямо оскорбление какое-то для всех. Ну ради чего, спрашивается, он оставил там свои пятьдесят три марки? А вот он, Шоссау, небось сэкономил и даже не подумал прийти помянуть со всеми покойничка из Флорштадта. Он, Мунк, старается не нарушать традиций. Их и так осталось немного. Что уж там, он был готов пойти выпить за упокой души такого, как Адомайт, по крайней мере одной проблемой будет меньше, когда настанет его черед держать ответ перед Богом. Между прочим, Жанет Адомайт пригласила сегодня вечером всех, кто участвовал в похоронах, на поминки в Нижний Церковный переулок. Говорят, она останется здесь на несколько дней, чтобы привести в порядок бумаги брата и вообще наконец-то посмотреть, что он там такого натворил за последние двадцать лет. Она собирается ликвидировать в доме все следы его житья-бытья. Что, воскликнул Шоссау, нельзя допустить, чтобы эта женщина всем тут распоряжалась! Не должно такого быть! А что сказал нотариус по этому поводу? Мунк: понятия не имею. Похоже, он вообще ничего не знает. Завещания ведь еще никто не видел. Шоссау: ага! A сестрица уже хочет перекроить все на собственный лад! Ведь есть же целый ряд людей, у которых гораздо больше прав на то, чтобы стереть с лица земли следы покойного, между прочим, он, Шоссау, и себя к ним причисляет. Нельзя так поступить со стариком, чтобы именно эта особа, от которой он полжизни отгораживался, взяла и уничтожила все, забрав в свои руки то, что, согласно воле покойного, должно достаться другим, а не такой, как она. Ну, сказал Мунк, как-никак, а речь идет о его кровной сестре, а на более дальние семейные связи или других родственников сегодня уже никто не обращает внимания. Кровное родство, сказал священник, это от Бога, никому не дано выбирать своих близких родственников, и раз оно от Бога, его следует почитать, а кто этого не соблюдает, тот берет на себя грех. Как Каин, убивший своего брата. А он, Шоссау, вообще не состоял с Адомайтом ни в каком родстве. Адомайт с кем ни попадя имел дела, только не со своей семьей. Этот человек всегда считал себя лучше других и очень хорошо давал это понять всем и каждому во Флорштадте. Что значит «лучше других», спросил Шоссау. Вот именно, ответил Мунк, он этого тоже не понимает. Надо было у Адомайта спросить. Да только теперь он уже помер. Взял и преспокойненько улегся в свою могилку, возложив все заботы на других. Ему, Мунку, уже давно было ясно, что Адомайт из тех, кто, умерев, оставляет после себя полный хаос, и кто-то должен это за ним разгребать. Шоссау покачал головой и предпочел не продолжать разговор. Какое дело этому Мунку до старого Адомайта? Зачем вообще такой человек появился на похоронах со своей женой? И что вдруг общего нашлось у всех этих флорштадтцев со стариком Адомайтом? Они только потому и заявились в таком количестве, чтобы все увидели их на отпевании в часовне, а потом на кладбище и чтобы у всех был повод повозмущаться, что Адомайт им еще и Троицу испортил, не дал попраздновать. А ведь никто никого не принуждал являться на похороны, они, между прочим, собрались все добровольно. Он оставил Мунка сидеть на скамейке и пошел дальше. Со стороны города слышалась музыка, она доносилась сюда с площади, где находилась Старая пожарная каланча и где Общество стрелков угощало всех в честь праздничка, только сегодня не сразу после мессы, как обычно, а, по известным причинам, лишь во второй половине дня. Пока Шоссау шел в город, он с неудовольствием возвращался все время мысленно к погребению. Придя утром в половине десятого на кладбище, он заметил, что Шустер украдкой наблюдает от задней калитки, с какой явной поспешностью собирается вся траурная процессия. Тогда и он, Шоссау, следуя необъяснимому побуждению, тоже машинально направился к заднему входу, избегая главных ворот. Ты действительно пойдешь туда, спросил его Шустер, беспомощное выражение его лица свидетельствовало о внутреннем смятении, вызванном известием о смерти Адомайта. Я не пойду. Посмотри только на них. Наконец-то они своего добились, довели его до могилы. Стоит только умереть, как община вдруг снова получает право распоряжаться тобой и делать что захочет. Похороны для них – конечный акт воссоединения и примирения: ты всегда был не больше чем простой флорштадтец, такой же, как и мы все, и сейчас мы похороним тебя так, как однажды похоронят и нас, потому что все мы представляем собой не больше того, что мы есть на самом деле. Шоссау, Шустер, Мунк, Адомайт – никакого различия. Нет, я не могу туда идти. Как меня злит, когда я стою тут у ограды и смотрю, как этот Мунк входит со своей женой на кладбище и перво-наперво деловито и по-свойски жмет руку священнику, словно он и его супруга или этот священник всю свою жизнь не желали от всей полноты души Себастьяну Адомайту только самого что ни на есть худшего. Ты только посмотри на него, это лысого Мунка, эту квакающую жабу, как он угодливо кивает. Ну ради чего ему так заискивать перед священником, однако для Мунка нет ничего более естественного, чем угодливо кланяться. А его расфуфыренная супруга рядом с ним! И на лицах у всех написано только одно возмущение: это мы-то должны были терпеть от такого, как Адомайт, все те унизительные оскорбления, которым он нас подвергал! А священнику даже и в голову не приходит спросить этих Мунков: а что, собственно, они тут позабыли, на этих похоронах? Вот он, кстати, и сам делает такие же сервильные телодвижения, как и Мунк, посмотри только на них. Как я могу оставаться спокойным, когда еще при жизни в деталях вижу, что за судьба ожидает и меня, а как от нее сейчас страдает Адомайт. Не хочу, чтобы эти люди каждый день проходили мимо моей могилы и вытряхивали на меня свои грязные задние мыслишки. Я тебе раз и навсегда скажу: терпеть я этого не намерен. Уеду куда-нибудь подальше и сгину там в пути, в таком месте, где меня никто не знает. В Индии, например. Или в Малайзии. Это успокаивает меня. Да, удивительно хорошая мысль. Шустер говорил при этом очень спокойно, без всякого ажиотажа, он скорее даже произносил слова шепотом, поскольку оба они стояли и разглядывали траурную процессию. Он, Шоссау, вспомнил даже, как дама в черном, которую Мунк назвал сестрой Адомайта, прижав черный платочек к лицу, торопливо прошла к часовне. Нет, сказал Шустер как бы в продолжение своей мысли, доставь мне удовольствие, давай сядем вон там, в сторонке, на скамейку. Но в этот самый момент к ним быстрым шагом направился священник Беккер, открыл калитку и протянул Шустеру и Шоссау обе руки, одновременно выражая им сочувствие. Какое-то странное мероприятие проходит здесь, сказал Шустер. Многое в жизни кажется странным, уклончиво ответил священник. Но сейчас важно то, что вы были для умершего хорошими друзьями, в жизни ведь всегда так: с одним человеком легче сойтись, с другим труднее, не все в жизни прозрачно и не у всех все на виду. Они с Шоссау поистине самоотверженно заботились о старом человеке, им за это воздастся. Но господин священник, сказал Шустер, для меня общение с Адомайтом всегда было большим удовольствием, Адомайт был интересным собеседником и правдолюбцем, что редко встречается, тем более в таком сочетании. Он, Шустер, никогда не расценивал это как жертву со своей стороны; если же собственные действия воспринимаются как самоотверженность или люди благосклонно взирают на подобную оценку, тогда volens nolens[5] проглядывают совсем иные мотивы. А он еще ни разу не приносил себя ради чего-то в жертву и очень далек оттого, что когда-либо это сделает. Священник заговорил о той тяжелой миссии, которую им обоим, Шустеру и Шоссау, предстояло сейчас выполнить, но Шустер тут же возразил, что никакой тяжелой миссии он в том не видит, что тут такого тяжелого, ну, умер Адомайт, и что из того, он, например, даже безмерно рад за него. Жизнь, смерть – понятия, которым люди вечно придают такое значение, – он этого и раньше никогда не понимал. И, между прочим, вовсе не собирается принимать участие в этом погребении, он останется стоять здесь, у кладбищенской ограды. Ах, вот как, сказал священник, почувствовав вдруг, что вышел из заданной роли и сбился с нужного тона, не сумев скрыть, что считает Шустера не в меру самонадеянным, а что он, собственно, увидит, стоя тут у ограды? Увижу, например, сказал Шустер, как вся эта почтенная траурная процессия без конца будет поглядывать сюда, потому что он, Шустер, будет стоять здесь вместе с Шоссау, у ограды, не переступая черты, и как многие из них и раньше не могли отказать себе в удовольствии ткнуть в них пальцем и подумать про них плохо, так они сделают это и сейчас, и, между прочим, с Адомайтом тоже, вон там, господин священник, на вашем, так сказать, Божьем погосте. Бог сотворил человека, произнес священник Беккер, далеким от совершенства. Человек всего лишь создание Божье. Ни от кого нельзя требовать слишком многого и нельзя требовать того, чего он не в состоянии сделать. Шустер: угу, а вот Адомайт как раз требовал от себя очень многого. Беккер: невозможно заглянуть человеку в душу. Испытывают ли собравшиеся искреннюю скорбь или, может, пришли сюда совсем из иных побуждений, а возможно, для некоторых так оно и есть, это ему, Беккеру, неизвестно, да и не для этого он здесь. Он может только призвать каждого не иметь злых помыслов и не совершать задним числом несправедливых действий в отношении старика Адомайта и задуматься перед лицом смерти о том, насколько все мы на земле несовершенны и грешны. Шустер: что-то они не очень похожи на тех, кто про себя так думает. Мы все должны думать о мире, помня о событии сегодняшнего дня, только и сказал Беккер, чтобы завершить разговор, изобразив согласно сану набожное выражение лица, что заставило его одновременно изменить и положение тела – принять согбенную позу, выражающую смирение и угодливость, уже выказанные им до того чете Мунков. Правда, осталась все-таки некоторая неясность, чту он имел в виду, говоря о событии сегодняшнего дня: то ли похороны Адомайта, то ли библейскую весть о сошествии Святого Духа на апостолов, ведь сегодня все же было праздничное воскресенье – Троица. И, не закрыв за собой калитки, священник направился к часовне. Я должен немедленно сесть, сказал Шустер. Они оба тут же уселись на скамейку. Посидели какое-то время и помолчали. Шоссау испытывал неуверенность, должен ли он так и остаться с Шустером и просидеть всю церемонию погребения с ним здесь, на скамейке, но потом все же подумал, в духе самого Адомайта было поскорее пойти туда и дотошно высмотреть с близкого расстояния, как все это будет происходить. И тогда он оставил Шустера сидеть, а сам встал и прошел за ограду.

   Последующие четверть часа во время отпевания он держался позади траурной процессии и под конец молча и на довольно заметном отдалении от всех проследовал за катафалком. На крышке гроба лежал букетик гвоздик и венок от церковного прихода. День был удивительно солнечным, на небе пи облачка, и все краски играли особенно ярко, впрочем, это объяснялось, возможно, тем, что при захоронении краски всегда кажутся особенно яркими. Гвоздики сияли, словно красные маки, и все вокруг производило какое-то особое впечатление: молчаливая поступь людей по светлой кладбищенской дорожке, скрип гравия под колесами катафалка. На месте захоронения гроб окружили могильщики, они стояли все, как один, пьяные, уставившись пустыми глазами на процессию, а священник произнес еще короткую надгробную проповедь, после чего гроб сняли с катафалка и опустили на веревках в вырытую яму, откуда тянуло свежей и влажной землей. Адомайт всегда любил запах свежей земли. В распорядок его дня входило совершать в семь утра прогулку, приводившую его обычно на берег Хорлоффа, где начиналась луговина, а за нею лежало лётное поле. Шоссау с детских лет видел, когда шел туда Адомайт, тогда он, еще ребенок, и сам находился в плену предрассудков людского окружения, толкавшего его на то, чтобы видеть в Адомайте никчемного типа. Как странно, подумал он. Раньше, когда он играл вблизи лётного поля или смотрел на взлетающие спортивные самолеты, он всегда видел, как проходит мимо Адомайт, застынет на минуту перед каким-нибудь кустом или деревом и внимательно смотрит на них, и тогда ему каждый раз вспоминалось слово чокнутый, как обычно называют тех, кто ни с кем не разговаривает, а вот так ни с того ни с сего застывает столбом и кажется всем остальным кем-то не от мира сего. Взлетающие самолеты, Адомайт тоже разглядывал, до тех пор следил за их виражами в небе, пока они не превращались в маленькую, сверкающую на горизонте точку, издававшую что-то вроде жужжания. Или Адомайт присаживался по пути на скамейку и, когда он, Шоссау, еще в коротких штанишках, проносился мимо него, отчаянно крутя педали велосипеда, всматривался пристально в Хорлофф, его воды и рисунок ряби, изменявший свою окраску в зависимости от яркости освещения. Адомайт всегда один, говорили ему в те годы, он со всеми перепортил отношения, тяжелый человек, с ним лучше не связываться, такая про него шла молва. Чем дольше он оставался один, тем тяжелее становился его характер. Это всегда так. Стоит только раз встать на ложный путь! Но только Шоссау и тогда чувствовал, как завораживает его старый Адомайт. Он говорит «старый Адомайт», хотя Адомайту тогда было не больше пятидесяти, но детям взрослые люди всегда кажутся странным образом намного старше, чем они есть. Ему тогда Адомайт казался не просто старым, а древним-предревним стариком. Чем старше со временем становился он сам, Шоссау, тем моложе казался ему Адомайт. Что он, собственно, делает целый день, если так долго прохлаждается на скамейке, спрашивала его мать, ставя перед ним на стол обед, когда он возвращался днем из школы и рассказывал ей о своей утренней встрече с Адомайтом. Не может же он часами сидеть на скамейке, ни один нормальный человек этого не делает, тут что-то не так. Шоссау на это отвечал, что не знает, чем Адомайт занят, но, сидя на скамейке в семь утра, он смотрит куда-то очень пристально, его внимание сконцентрировано так же, как у господина Кобиака, когда он готовит физический опыт и потом проводит его. Да что за ерунду ты городишь, возмущалась мать, как ты можешь сравнивать его с господином учителем, он, маленький Шоссау, совсем, что ли, спятил, если говорит такое. Что общего между пустым просиживанием какого-то бездельника на берегу и опытом на уроке физики? Ничего, сказал Шоссау. Это просто так, сравнение, и все тут. Или вот шахматист, он напоминает ему шахматиста, человека, у которого голова работает быстро-быстро, да, Адомайт у реки тоже такой, сказал он. Тогда его мать вообще отказалась его понимать. Ты все выдумываешь, сказала она. Тебе что, обязательно ездить все время к лётному полю, что ты вообще нашел в этих самолетах, играй где-нибудь в другом месте, с кем ты играешь там, так далеко от дома? Что, у тебя нет других друзей, кроме этих Арне Воллица и Шустера? Они тоже ребята со странностями. Бог ты мой, что из тебя стало? Тебе всего только двенадцать лет, а ты уже городишь какую-то чепуху, словно взрослый. Бегаешь вверх и вниз по Нидде, нарастил себе мощные икры, все это ненормально, а уж про шахматистов и говорить нечего, да разве в твоем возрасте играют в шахматы? Другие дети ходят в спортивный клуб или занимаются еще чем-то полезным, а ты! Ну давай, ешь свои картофельные оладьи, и потом поговорим о чем-нибудь другом etcetera, сказала его мать. И только лишь позднее, когда он понял, в чем особенность старого Адомайта, а это означало, заглянул к нему в душу, познал его внутренний мир, тот самый внутренний мир якобы чокнутого, по общему убеждению, человека, он смог полнее осознать, в чем мудрость Адомайта, сидевшего каждый день на берегу. С одной стороны, Адомайт проявлял страстный интерес к природе, был ее знатоком, увлеченно разглядывал цветочки и травинки и слушал голоса птиц, названия которых знал безошибочно. Адомайт считал, что каждый разумный человек когда-нибудь да должен заинтересоваться растениями и птицами. И он не видел разницы между увлечением травами и птицами и пристрастием к книгам, картинам и музыке – кто хочет одного, тот обязательно поинтересуется и другим, из этого и складывается человеческое бытие, но то были рассуждения, не принимавшиеся всеми и везде безоговорочно, тем более во Флорштадте. Во Флорштадте люди делали свою работу, и сверх того им больше ничего не было нужно, ничего другого они даже не хотели понимать. В течение долгого времени Адомайт предпочитал общение с природой общению с флорштадтцами. Он неотрывно смотрел в плавно текущие воды Хорлоффа, и ему это не надоедало, но жители Флорштадта не понимали этого естественного для разумного человека интереса к реке. То, что течение жизни идеально отражается в течении вод и что это не просто классическая, пусть и абстрактная идея, а конкретные, поддающиеся наблюдению и ежеминутно изменяющиеся формы жизни, этого они, флорштадтцы, понять не могли. Они знали только одно: как спустить сточные воды в Хорлофф, а ночью выбросить туда же мусор и чтоб никто этого не увидел. Адомайт, сидя на берегу Хорлоффа, видел и то, и другое – реку как отражение бытия и то, какое опустошение и загрязнение несет природе цивилизация, угнездившаяся на полях и лугах Веттерау. Поэтому-то он и ходил каждое утро к лётному полю. Он вставал в шесть часов, и первой его утренней разминкой было отправиться именно туда, потому что он ненавидел самолеты, считая их самым большим злом для флорштадтской низины, и само лётное поле, захватившее пойменные луга. Это был аэродром, не являвшийся предметом необходимости, потому что речь шла о лётном поле для спортивных самолетов, то есть таком месте, откуда летчики частного авиаклуба взмывали в воздух исключительно ради собственного приятного времяпрепровождения. Сколько же денег выбрасывают ежедневно на ветер эти жители равнины Веттерау, вот что не переставало удивлять Адомайта, экономно и в трудах прожившего свою жизнь. Уже тот шум, который учиняли самолеты при старте, отзывался несказанной болью в душе Адомайта, большого любителя птиц, умевшего с огромным искусством подражать их голосам, например свисту скворцов, и именно эта боль заставляла его приходить сюда каждое утро или хотя бы прогуливаться поблизости, чтобы иметь возможность прицельно и детально разглядеть, как из небольшого ангара выкатывают самолеты и заправляют их горючим, как выглядят пилоты с ворохом оплаченных счетов в руках etcetera. Конец всему, и песенка спета, Адомайт вот уже два часа лежит закопанный в земле. И пока Шоссау продолжал еще какое-то время прокручивать все в голове – похороны и все то, что было связано с Адомайтом, он дошел на своем пути через Флорштадт до Верхнего Церковного переулка. А там ему повстречался Антон Визнер. Визнер уже оседлал мопед, мотор взревел, и он помчался навстречу Шоссау на максимальной скорости, какую только была способна развить вылизанная до последнего винтика машина. Визнер сделал при этом такое лицо, будто он сосредоточен на весьма неотложном деле и очень спешит, боясь опоздать. Впрочем, могло случиться и так, что он просто не заметил Шоссау. Производя страшный треск и шум, он завернул за ближайший угол. В палисаднике своего дома стояла фрау Вебер, она задумчиво смотрела вслед внуку, пока треск и выхлопы мопеда не затерялись в глуши пересекающих друг друга переулков. Ах, Шоссау, сказала она, ее внук Антон закончил в этом году школу, а сам все такой же, как прежде. Никак не хочет становиться взрослым. С утра до ночи носится на своем мопеде и делает всякие глупости. И слишком много пьет. Совсем пропащим стал. Шоссау посмотрел на старую женщину. На ней был рабочий фартук. А у него ведь ловкие руки, она это знает, он разбирается в инструментах и постоянно что-то мастерит у Буцериусов во дворе, ковыряется в моторах вместе со своим дружком. Так надо же пойти учиться. Почему он не хочет овладеть каким-нибудь ремеслом? Ведь Курт Буцериус уже учится! И потом, эта затея с Китаем. Шоссау, ну скажи сам, что за сумасбродная идея отправиться на микроавтобусе в Китай! Когда человек ничем путным не занят, ему в голову всегда лезут разные глупые мысли. Сейчас он работает на рынке стройматериалов в Райхельсхайме, это совсем не то, что ему нужно. Нет, сказал Шоссау, это действительно не настоящее дело для него. Она: он интеллигентный мальчик, ее Антон, он и ребенком был очень смышленым. А теперь? Теперь он похож на беспризорника. Нуда, конечно, поддакнул Шоссау. И пошел своей дорогой дальше, не придав этой встрече никакого значения. Он повернул сначала в сторону лесосеки, а уже оттуда прошел в Нижний Церковный переулок. Как и частенько за последние десять лет, привычным для него путем до самого порога дома Адомайта. С этим переулком его связывали бесконечные воспоминания. Отбросив терзавшие его до того мысли, скорее даже повинуясь подсознательному инстинкту, он приблизился к дому и отпер дверь. Поднялся по скрипучей лестнице на второй этаж. Там по-прежнему все оставалось на своих местах. Одежда Адомайта висела в шкафу в его рабочей комнате, газеты, собранные убирающейся в доме женщиной, лежали стопкой в горнице на столе. В кухне все выглядело так, словно Адомайт сейчас войдет, сядет на стул перед сервантом и начнет крошить на мелкие кусочки зеленые стручки фасоли. Шоссау достал из серванта стакан, налил себе из-под крана воды и направился в горницу, там он подошел к окну и стал смотреть вниз на переулок. Во всех домах за последние два десятка лет понаделали новых дверей, новых окон с толстыми резными стеклами, обновили облицовку домов, заменив старую новыми синтетическими материалами. Единственным домом во всем Нижнем Церковном переулке, где еще сохранились деревянные перекрытия, был дом Адомайта. Господь Бог не дал человеку одного – уметь довольствоваться малым. В этом Себастьян Адомайт был абсолютно прав. Внутренний зуд беспокойства гнал флорштадтцев в расположенные на окраинах огромные строительные супермаркеты, там они листали толстые каталоги, выискивая образцы нового цветного оконного стекла, чтобы потом заменить им старое, добротное, которое прослужило бы еще не один десяток лет. Но людям постоянно нужно занятие, и они находили его в замене старинной натуральной черепицы новомодной синтетической. Самое позднее, лет через пятнадцать кто-нибудь из них непременно придет к (крайне необходимой, по их мнению) мысли, что пора обновить все окна в доме, прибегнув к новейшей технологии изготовления оконных рам. Каждые десять лет хваленая новая кухня за одну ночь превращалась в старую рухлядь, за которую вдруг делалось стыдно перед соседями, взамен приобретался заведомый фанерный брак, ради чего совершался поход в магазин, торгующий модной кухонной мебелью, платились деньги эксперту-консультанту и наконец монтировалось новое кухонное оборудование, с помощью которого варился тот же обед, что и в старой кухне, – суп с печеночными клецками и шницель. У дома в Нижнем Церковном переулке, 14, тоже была своя история: прежде дом был сизо-голубоватого цвета и стоял на сером фундаменте. Шестнадцать лет назад фундамент сначала зачем-то обложили диабазом. А потом вдруг весь фасад обшили деревом. Пять лет назад новый владелец дома снял всю деревянную обшивку и покрасил дом красной краской. Тот же новый хозяин, снявший с фасада обшивку, взял и неожиданно заделал деревом и без того облицованный фундамент. Для тех, кто совершает подобные действия, собственные поступки всегда кажутся логичными и последовательными. Так, за период в десять – пятнадцать лет, в течение которых он, Шоссау, так часто наведывался в Нижний Церковный переулок, эта улица постоянно была заполнена то близким, то удаленным стуком молотков, визгом дрели или электропилы и прочими шумами как строительного, так и житейского характера, исходившими от соседей; благодаря этим шумам Адомайт всегда мог отгородиться от своего окружения и чуждого ему образа жизни, создающего вокруг одно беспокойство и неудобства. Адомайт устраивал себе развлечение, подвергая умозрительному философскому разбору действия своих соседей по переулку. Обрати внимание, Шоссау, говорил он, в доме № 20 целых полгода было тихо, Нижний Церковный переулок, 20, уже созрел, как переспелое осеннее яблоко, и я вижу по господину Гайбелю, к чему дело клонится, его так всего и распирает, он вот-вот чего-нибудь выкинет, предполагаю, скорее всего, он остановится на ремонте ванных комнат. И действительно: не прошло и двух недель, как сначала появился сантехник Клумп из Фридберга, а за ним маляр Ольшевский из Швальхайма, и во всех ванных комнатах дома закипела работа. А-а, господин Гайбель, заговорил с ним Адомайт на улице, вы обновляете у себя ванные комнаты, как интересно! Да, сказал Гайбель, это так, назрела крайняя необходимость, он давно уже носился с мыслью сделать там ремонт, просто не знал, к кому лучше обратиться. Если бы он, Адомайт, только знал, что это за морока собрать нужные данные, сравнить сметы расходов и условия предлагаемых услуг, найти того, кто действительно посоветует. Но теперь наконец-то это розовое старье вынесут, сказал Гайбель, я до сих пор не могу понять, как я пятнадцать лет назад пошел на это! Розовая ванна – это так несовременно. Тогда еще надо было думать о белой. Ему нужна только белая ванна. А это все были заморочки его жены, ее безумные идеи. Кроме того, мы так долго пользовались ею, говорил Гайбель, наблюдая за появившимися рабочими фирмы «Клумп», вдвоем тащившими ванну. Это новая ванна, спросил Адомайт. Да, ответил Гайбель, это уже новая. Красивая ванна и большая, сказал Адомайт. Гайбель согласился, его жена немного располнела, ей хочется иметь ванну попросторнее. И между прочим, стоит только взглянуть на нее, как тут же появляется желание побултыхаться и поплескаться в ней, такая она большая, новая и чистая. Он, Адомайт, и сам видит, радостно сказал Гайбель, как много разных причин вызвало столь крайне необходимое решение обновить все санузлы в доме, и пока звучали эти слова, оба они смотрели вслед рабочим, которые вовсе не понесли означенную ванну в дом, а, вынеся ее оттуда, выбросили теперь перед домом на мусорную кучу с кусками старого цемента и другими строительными отходами, судя по всему, это была не новая, а старая ванна, которую только что выломали оттуда, где она до сих пор благополучно стояла. Но такой человек, как Гайбель, не стал волноваться по пустякам. Разговор между ними закончился тогда на ничего не значащей фразе, что деньги для того и существуют, чтобы их тратить.

   И тут он, Шоссау, увидел, как со стороны лесосеки в Нижний Церковный переулок въехал крытый грузовичок с фирменной надписью на синем брезенте и остановился под окном, у которого он стоял. Номер грузовичка был хеппенхаймский. Из кабины вылез мужчина средних лет и, уперев руки в боки, стал оглядываться в переулке, словно собираясь приступить к немедленным действиям. Затем он принялся бегать взад и вперед, поглядывая то и дело попеременно то в другой конец переулка, то на свои часы. А потом вдруг взял и окинул взором фасад дома Адомайта. У человека появилось заинтересованное выражение лица, и он провел рукой по штукатурке дома, оставшиеся на ладони следы былого раствора он со знанием дела растер между пальцами. После этого он несколько ослабил шнуровку на брезенте и попробовал немного откинуть его в сторону, задумчиво оценивая полезную площадь грузовичка. Затем он снова посмотрел на часы и в другой конец улицы. Там тем временем появилась молодая особа, лет примерно девятнадцати-двадцати. Мужчина принялся энергично жестикулировать, и она направилась в его сторону, очевидно, это была дочка водителя хеппенхаймского грузовичка. И действительно, Шоссау услышал через оставленную открытой дверь в квартиру, как мужчина внизу вставляет ключ во входную дверь дома и отпирает ее. Что она себе позволяет, заставляя его ждать здесь целых четверть часа, и почему она сразу с ним не поехала, произнес мужчина внизу, стоя у лестницы. Ты только понюхай, как тут воняет, какой-то тухлятиной и плесенью, продолжал он возмущаться, здесь целую вечность никто не убирал. Это просто старый дом, в старых домах всегда так пахнет, сказала молодая особа. А как ступеньки скрипят, заворчал опять мужчина, ты только прислушайся, что за жуткий скрип при каждом шаге, тут от страха с ума сойти можно, или они, чего доброго, провалятся под тобой, и ты рухнешь в подвал. К тому же ступени сильно вытерлись и очень скользкие. Между прочим, тут пахнет мастикой. Неужто ты думаешь, что старик напоследок, перед тем как умереть, натер полы? Может, еще и вручную? Ползая на коленках? Ах, как тут все убого выглядит! Ни одной квартиры сдать не удастся, пока лестница находится в таком плачевном состоянии. Домовладелец нарушал правила безопасности при сдаче помещения внаем, любой квартиросъемщик имел все основания потребовать снижения арендной платы. Лестничная клетка вовсе не рушится, сказала девушка, здесь просто все старое. Раньше не строили каменных лестниц, во всяком случае в таких домах. А деревянные лестницы всегда так скрипят. В квартире, скорее всего, дощатые полы, и половицы, наверное, тоже скрипят. Весь дом, по-видимому, издает такой скрип. По-видимому, буркнул мужчина. И снова вернулся к первоначальному разговору, почему она, Катя, не поехала с ним сразу и почему вообще с ней всегда все непросто. Она: она хотела немного прогуляться, кроме того, поближе познакомиться с этим Флорштадтом, а если ему все кажется чересчур сложным, то это не ее проблема. Она вообще к этой истории не имеет никакого отношения и приехала сюда лишь из вежливости и уже, между прочим, раскаивается. Если бы она знала, что он приедет не на своей машине, а сразу с фургоном, это ведь как-то не по правилам и даже неэтично, ему придется это признать. И что это фирма по доставке минеральной воды ни с того ни с сего вдруг предоставила ему свой грузовичок! Она чуть в обморок не упала, когда вдруг увидела его в этом… как его там… Фридберг, что ли?… вышла из вокзала, а перед ней стоит фургон с надписью Бенсхаймский источник – вода чудодейственной силы. Она даже не может ему объяснить, как это ее разозлило. После этого дочь замолчала, оба они стояли на лестничной клетке. Действительно, по одной квартире на каждом этаже, сказал мужчина. Очень маленький дом. Очевидно, он это произнес, чтобы замять неприятную паузу, возникшую в разговоре с дочерью. Обои придется содрать, а на ступеньки хотя бы положить ковровую дорожку, тогда скрип не будет таким громким. Она: во-первых, скрип не мешает ни одному нормальному человеку, а во-вторых, дерево всегда приятней. Они в своем доме везде понастелили ковров, не осталось ни единого свободного местечка. Он: ты прекрасно знаешь, почему я купил эти ковры. Она: да, действительно, ей об этом известно. И каждый раз, когда они, родители, уезжают в отпуск, все ковры скатываются и отдаются на хранение соседу, потому что он, ее отец, не может их застраховать, у него нет на них документов, подтверждающих их стоимость, он вкладывал свои деньги в делишки в разных странах, утаивая доходы от финансовых органов, а когда деньги переставали работать, их надо было выводить, да-да, ей вся эта история прекрасно известна. Он: но ведь он делал это только ради нее, своей дочери. Что ж, надо было отдать десятки тысяч марок в государственную казну? Она сама потом будет его благодарить. И все это только ради нее, ему самому деньги, можно сказать, безразличны, а потом, не надо забывать, в каких условиях он рос, пусть попробует разок себе это представить. У его родителей денег никогда не было. Они тогда еще курей держали в доме. Сегодня можно пойти и купить яйца в магазине, а тогда у них денег на это не было. Как для них сегодня все просто по сравнению с той жизнью. Стиральные машины! Или, например, современные кухонные агрегаты. Ничего такого у них тогда не было, ни у кого этого не было. Видеомагнитофон, уму непостижимо! Не говоря уже о телевидении. Ничего этого прежде не было. И все эти вещи приносят большое облегчение, но стоят немалых денег, а их надо сначала заиметь. Она: что за облегчение, скажи, пожалуйста, приносит телевизор? Вот сейчас он опять ввязался в какую-то бессмысленную авантюру. И не надо вкладывать деньги в персидские ковры только ради того, чтобы обеспечить ей, Кате, на многие годы вперед гарантированное облегчение жизни путем приобретения очередного телевизора. Прошу тебя. Он: она еще успеет приобрести жизненный опыт и узнать, как все на самом деле устроено. Катя: ну вот, опять двадцать пять. В разговоре снова возникла пауза, союз дочь – отец, по-видимому, часто подвергался опасности, постоянно находясь на грани разрыва. Они молча преодолели несколько ступенек, каждый их шаг выдавал скрип ступенек старой лестницы… Чтобы сегодня, в наше время, заниматься натиркой полов, уму непостижимо!.. Ну так, теперь давай войдем в квартиру Адомайта, послышался совсем близко голос Харальда Мора.

   Оба они стояли на площадке перед входом в квартиру. Она находит это не совсем этичным с их стороны, сказала дочь, ее совесть мучит, что они войдут сейчас в квартиру покойного. Что, собственно, им тут надо? Не успел этот Адомайт умереть, как они уже вламываются в его квартиру. При этом ведь никто из них не знал его. Он, ее отец, даже никогда его не видел. Не надо было тебе сюда приезжать, сказал Харальд Мор. Она, в полной задумчивости: кто знает, что за люди бывали в этой квартире. У этого Адомайта наверняка были знакомые. Он: говорят, он был волк-одиночка, между прочим, и женатым он прожил очень недолго и почти не общался со своим сыном, а когда у человека такой тяжелый характер, то и большого числа знакомых ждать не приходится. Она, Катя, сама ведь до того слышала, в этом, как его, в том лесном доме, как все говорили про старого Адомайта. Раньше Адомайт занимал первый этаж, но когда его родители умерли и он выгнал свою сестру, твою бабушку, он переехал на второй этаж, а нижний стал сдавать и жил, собственно, на эти деньги. Он проделал все это довольно беспардонно, а еще называется образованным и тонким человеком, да он с самого начала только и делал, что потакал своим пристрастиям, с вызовом противопоставляя себя тем, кто жил на положении служащего, а не то ему пришлось бы встать на одну доску с теми, по отношению к кому он вечно испытывал превосходство, или, может, даже оказаться у них в подчинении, что ему, столь высоко одаренной духовно личности, никак не подходило, вот так примерно выглядит то, что рассказывали про него в том лесном доме. Крайне беспардонный тип, до мозга костей, и всю жизнь жил за счет своего окружения. Катя: то есть как это за счет своего окружения? У него же был доход от сдаваемого помещения. Мор: да, конечно, но он его имел только благодаря тому, что бесцеремонно обошелся со своей сестрой и не позволил ей жить в своем доме. Катя: этого я не понимаю, я это вообще отказываюсь понимать. Ей постоянно рассказывают что-то новое. Насколько она знает, бабушка жила тогда в Англии, и мама тоже первые свои годы провела в Честертоне. Она же, бабушка, сама уехала отсюда, из Нижнего Церковного переулка и этого Нижнего Флорштадта. Как же можно говорить о том, что ее кто-то отсюда выбросил? Он: бабушка вынуждена была прожить все эти годы в Англии, потому что он запретил ей возвращаться домой, хотя она, как она сама говорит, имела на то право, но не хотела оспаривать его в суде. Захлопнуть перед носом собственной сестры, находившейся в таком бедственном положении, дверь – это уже о чем-то говорит. Поэтому-то он, Мор, и утверждает, что Адомайт жил за счет своего окружения, и в первую очередь – за счет своей сестры. Все это очень хорошо вписывается в образ Адомайта – старый, вздорный человек, пожелавший держать все бразды правления в своих руках, повсюдy только качал права, другие думают сначала об обязанностях, а он, непонятно на каком основании, вбил себе в голову, что вправе считать себя моральным судьей, ибо всегда говорил о бабушке только плохо, это она, Катя, тоже ведь слышала в лесном доме. Да, сказала она, это она слышала, между прочим, заведение называется не лесной дом, а «Охотничий домик». А перл, сказал Мор, заключается в том, что у старого Адомайта не было даже медицинской страховки, пусть она попробует себе такое только представить. Какой огромный риск! Я никогда не заболею, говорил он, по утверждению других, зачем мне платить эти взносы в больничную кассу? А если вдруг заболею, зачем позволять врачам загонять меня на тот свет? Что за своенравие, сказал Мор, что за упрямство, при том, что у Адомайта были на то деньги, а если и нет, то за него платил бы отдел социального обеспечения. Представь себе только, а вдруг ему понадобилось бы лечь в больницу, какой бы ни была эта страховка, но без нее старый человек в последние недели своей жизни может обойтись обществу в несколько десятков тысяч марок. Ведь на самом деле этот Адомайт никак не мог знать, заболеет он однажды или нет. Он, Мор, считает, надо заставлять людей платить деньги, чтобы они имели медицинскую страховку, он за принудительное страхование, иначе в итоге приходится платить другим. В нашем обществе господствуют принципы общественной солидарности, этот Адомайт мог думать, что ему угодно, но, в конце концов, ведь за таких, как он, приходится расплачиваться обществу. Она: но она никак не может понять, чего он-то так волнуется. Адомайт действительно так и не заболел, ни разу не лежал в больнице, и самое верное доказательство тому – его нашла мертвым здесь, в квартире, его же приходящая домработница, и вовсе он не умер в больнице с оплатой по тарифной ставке за день столько-то и столько марок, она не знает точно сколько. Он: да, но почему он, прости Господи, не отправился в больницу, может, он тогда остался бы жив. Старик сам себя загнал своим ослиным упрямством в могилу. Был бы он застрахован в больничной кассе, пребывание в больнице было бы ему оплачено, именно поэтому он, Мор, и выступает за принудительное медицинское страхование. Ведь не должно же так быть, что одни, как он, Мор, платят по восемьсот марок в месяц, а другие, другие… Она: другие что? Ее двоюродный дед ни разу даже не был в больнице и, судя по всему, не хотел этого. Тут не о чем даже разглагольствовать. Ах, да все это теперь совершенно безразлично, сказал он. Бессмысленно с ней о чем-либо спорить. Она все равно ничего не понимает. И вообще все это штучки Бенно. Это он вбил ей в голову всякий вздор. Она стала совсем другой с тех пор, как познакомилась с ним. Она: оставь, пожалуйста, Бенно в покое. Он к этому вообще не имеет никакого отношения. Он: да-да, конечно. Он ничего и не говорит. Он только высказывает свое мнение. Ну, ладно, пошли, теперь уже самая пора осмотреть квартиру. Похоже, обстановка очень скромная, сказал Мор. Хм, на самом деле половицы. Этот коридор, наверное, ведет в кухню. Она довольно темная, где здесь выключатель? Может, сейчас выяснится, что электричества нет вообще, нет, вот он. В кухне зажегся свет, лучи его падали через открытую кухонную дверь в прихожую и немного отбрасывали свет в горницу. Он, Шоссау, продолжал прислушиваться к разговору двух непрошеных гостей. Боже мой, какая прелестная кухня, воскликнула Катя Мор, когда вспыхнул свет. Смотри-ка, слив напрямую в уличный колодец. И очень красивая кухонная лампа с гирькой! Он: здесь как в музее. И слив к раковине даже не подсоединен. Она: а очаровательный сервант с тарелками! Да здесь вообще ничего не менялось спокон веков. Она все больше и больше понимает этого Адомайта. И очень раскаивается, что не познакомилась с ним при жизни. Достаточно только представить, что она могла сидеть ребенком в этой кухне, со старым человеком, ее двоюродным дедушкой… Боже мой, повторила она, как здесь прекрасно. Он: если она хочет, то может взять из этой кухни все, что ей нравится. Она: у Моров уже есть в доме своя кухня. Но оставить все здесь так тоже нельзя, тогда придется свезти все на барахолку, но у него, Мора, нет ни малейшего желания стоять на блошином рынке и торговать этим антиквариатом, выкрикивая цену каждой обшарпанной тарелки. А в остальном она права, здесь ничего не изменилось, кухня его бабушки в Михельштадте была точно такой же. Правда, слив все же был подсоединен к раковине. Но ему и тогда казалось, будто он находится не в кухне обыкновенного дома, а в краеведческом музее. В кухне бабушки ничто не вызывало его мальчишеского интереса: не было никаких электроприборов, не то что кухонного комбайна, даже миксера не было. И все время воняло кислой капустой или растопленным салом, а то лежали куры с отрубленными головами etcetera, отвратительно. Там и холодильника-то не было, только холодный чулан, а убитая птица всегда имеет специфический запах, если лежит просто так. Надо бы посмотреть, что тут в чуланчике у этого Адомайта?

   Мор открыл дверь, подле которой стоял стол, и вошел в маленькую подсобку. Пусто, сказал он, почти ничего нет. Катя: возможно, та женщина уже вынесла все, что могло испортиться. Он: какое ей дело до того, что там лежало? Выходит, она прибрала к рукам все его запасы. Где сало, консервные банки, специи, мед? Вообще никакого следа. Нет, сказал Мор, он ошибся. Вот стоит канистра, а там наверху действительно висит на крюке шматок свиного сала. А внизу тут еще что-то. Картошка. А что в канистре? Минуточку, только крышку отвинчу, вообще это похоже на канистру с бензином. О боже, сидр, гадость какая! И как они все здесь пьют это яблочное вино. Ты видела, в том лесном домике они все пили сидр, и твоя бабушка тоже. Это такая кислятина, у меня от него все кишки болят. Если употреблять это постоянно, можно испортить себе желудок. Она: бабушка говорит, его нужно пить после второго перегона, только тогда он приобретает приятный вкус. Он: если спросить его, Мора, так домработница Адомайта могла бы прихватить и канистру. Такого ему в доме не нужно. Впрочем, он совсем забыл в этом лесном домике про домработницу, как ее там зовут… надо было отобрать у нее ключ, не Штробель ли ее фамилия? Хм, теперь придется проехать мимо этой Штробель, чтобы забрать ключ, нельзя же допустить, чтобы она все это время, владея ключом, беспрепятственно шастала по дому, кто знает, а вдруг ей вступит в голову вломиться сюда и посмотреть, где что лежит из вещей, к которым она не имеет никакого отношения. Странно само по себе, что у этого Адомайта вообще была домработница, ведь он же, как говорят, презирал все уставные отношения по найму на работу, и то, что у него с этой женщиной, произведшей на него, Мора, самое заурядное, можно даже сказать, ниже посредственного впечатление, были такие хорошие отношения, говорят, она часто задерживалась у него, они тут обедали вместе, и он с удовольствием с ней беседовал, об этом, кстати, там не сама Штробель рассказывала, она вообще все время молчала, но зато другие там, в лесном домике, охотно об этом поминали. Именно со своей домработницей он находил общий язык. Что их объединяло, его, образованного человека, каким он якобы был, и простую домработницу? Ты, Катя, можешь себе такое представить, сказал Мор, как он сидит тут с ней, здесь, за этим столом, и наворачивает местную еду ним самодельного сыра или домашней колбасы и потягивает сидр из этой канистры? И о чем они могли разговаривать? О чем может беседовать ученый человек, набравшийся ума от книг и ежедневно совершающий прогулки, с человеком от помойного ведра и с половой тряпкой в руках, приходящего к нему убираться? Штробель того же возраста, что и Адомайт, по, что касается ее физического состояния, она еще находится в очень хорошей форме. В конце концов, семьдесят один год – это не предел для здешних Мест, Но у нее вид сушеной воблы, высохшей старухи, даже волос на голове почти не осталось, рот съехал набок, нос загнулся крючком, словно бобовый стручок. И поговорить с ней в лесном доме не было никакой возможности, она только все время хлюпала, да и сидела в самом дальнем углу, почти все время одна, и очень быстро напилась, потому что к ней все подходили и каждый хотел выпить с ней и помянуть покойника. Он, Мор, если уж быть честным, вообще не может себе представить, как ему вступить в разговор с такой особой, как эта Штробель, да он, возможно, ни одного слова и не понял бы, у него тут и без нее трудности с местным диалектом. Послушай только, как они произносят «Веттерау»! Звучит как Верла. У них вообще все звучит как у американцев, ни одного слова не поймешь. С точки зрения языка ему так и кажется, что он не в Германии. Но с другой стороны, если взять этот лесной домик, ну, хорошо, хорошо, «Охотничий», пожалуйста, хотя это одно и то же, тогда может показаться, что он находится в какой-то глухомани где-то в самой глубинке Германии. В лесу и среди охотников. Эти оленьи рога, охотничьи ружья, трофеи по стенам и повсюду пепельницы, полные окурков от сигар и сигарет, к тому же еще эти старомодные пивные кружки с крышками, а из динамиков отовсюду раздаются эти придурковатые народные песни, и каждый раз при первом такте все они поднимают свои бокалы с сидром или рюмки со шнапсом. Он этого никогда не любил. Они, Моры, не настолько примитивны. А Адомайт тоже ходил в эту лесную забегаловку, говорят, он даже частенько бывал там, тоже мне интеллектуал! Усаживался в этом пьяном угаре и спертом воздухе, и все это ему на самом деле нравилось, он чувствовал себя там комфортно, так они говорят, и с ним там можно было даже поговорить за жизнь, там, и только там, поболтать о всяких пустяках, как они только и могут мыслить, эти флорштадтцы (так выразился священник Беккер в разговоре с ним, Мором), Адомайт даже с вызовом ходил там со всеми в баню. Расспрашивал людей про их политические взгляды, но, как говорят, сам давно уже не высказывался по этому поводу. Он и на выборы не ходил, причем ни на какие, вот уже больше двадцати лет. Или заводил разговоры в лесном кабаке о проектах строительства шоссейных дорог, которые земля Гессен собиралась проложить в этом регионе, об этом Адомайт всегда высказывался очень отрицательно. Он мог беседовать с охотниками на их профессиональном языке, хотя на охоту ни разу не ходил. Он проявлял большой интерес к этому и хорошо разбирался в специальных словах и выражениях языка лесников и охотников, что вызывало у флорштадтцев недоверие, им казалось, он их разыгрывает, но в течение разговора они забывали об этом, потому что Адомайт, как они говорят, войдя в раж, становился очень хорошим и добрым собеседником, так что при общении с ним уже никто не обращал внимания на то, что он обычно предпочитал беседовать только со своей домработницей Штробель, а с остальными флорштадтцами, встречая их на улице, даже не здоровался. Он, Мор, не представляет себе, как это можно, будучи здравомыслящим человеком, интересоваться охотничьими забавами. Адомайт всегда с особым интересом приходил туда, когда местная партийная фракция сторонников бургомистра заседала там etcetera…

   Mop продолжал что-то говорить дальше, а Шоссау вспомнились вдруг эпизоды, разыгрывавшиеся в оссенхаймских стенах между Адомайтом и бургомистром. Адомайт специально пересаживался за соседний стол и принимался чистить домашнюю колбасу, и пока коммунальные политики высказывали умные мысли и держали пламенные речи, Адомайт с воодушевлением слушал их И даже изображал из себя клакера. Да вы только послушайте, что они говорят, обращался он к соседнему столу. Это не всегда всем нравилось. Или: очень интересная концепция, господин председатель фракции. А когда бургомистр, заговорив о катастрофическом положении дел с вывозом отходов и мусора в их округе (один Нижний Флорштадт обходится им во столько-то десятков тысяч марок в год, что объясняется экономической слабостью и идеологической слепотой депутатов народного собрания), приходил в свойственной ему манере человека пикнического[6] типа в большое возбуждение, Адомайт, как правило, произносил важно, даже очень важно. Но каждый раз, когда бургомистр ввязывался в спор с Адомайтом, тот, благодаря гладкости речи и особому умению аргументировать свои доводы, через несколько минут ставил бургомистра на место, туда, где ему и надлежало быть, этому недалекому и неопытному функционеру от сохи, вознесшемуся в политики на гребне интересов крестьянских хозяйств'и частной деятельности мелких бюргеров, с которыми он частенько сидел за кружкой пива и порцией шницеля, а основы партийных интриг постигал при коллективных вылазках в Шварцвальд, Тюрингию или даже крупные города etcetera. Вы зачем здесь бургомистром, господин N, спрашивал Адомайт время от времени бургомистра N в «Охотничьем домике», когда ему хотелось позабавиться и «подстрелить» эту легкую добычу. Бургомистр N охотно шел на приманку, поскольку Адомайт никогда не разъяснял ему, какую ошибку он совершает, вступая с ним в дискуссию на тему, почему он стал бургомистром. Господин N всегда отвечал Адомайту в доступной его пониманию форме, медленно продвигаясь по тонкому льду дипломатии, быстро поскальзывался, шлепался со всего маху, проламывал его своей тяжестью и уходил с головой под воду. Первое, что он обычно говорил, было: он потому здесь бургомистром, что его на эту должность избрали. А почему, спрашивал Адомайт, его избрали на эту должность? Назвав любую из причин, бургомистр, следуя строгим правилам ведения дискуссии, тон в которой задавал Адомайт, всегда выходил в конечном итоге на формулировку, что стал бургомистром Флорштадта, потому что он самый лучший и больше других подходит на эту роль, кругом все тоже так считали, это звучало настолько глупо, что собравшиеся в оссенхаймском «Охотничьем домике» разражались обычно громким хохотом. Адомайт продолжал тем временем расспрашивать дальше: а как же быть в том случае, если вдруг выяснится, что он все же не самый лучший и не больше других подходит на эту роль, правильным ли тогда будет вступать в эту должность только потому, что все так считали, другими словами, принимали видимое за реальное, ведь это все-таки как-то не очень правильно, в некотором роде даже аморально, вы не находите, господин бургомистр, вступать в должность, наверняка зная, что ты далеко не самый лучший и не самый подходящий для этой роли, как ошибочно считали все кругом. Не лучше ли будет просветить всех окружающих, в том числе и избирателей, и открыть им глаза на правду, а, господин бургомистр? Да-да, конечно, поспешно соглашался бургомистр. В таком случае, говорил, завершая дискуссию, Адомайт, конечным и единственно правдивым обоснованием для вашего вступления в должность и остается тот факт, что вы – самый лучший, мало того, самый подходящий на эту роль, тем паче, что не вы один так считаете. Бургомистр признавал себя побежденным в споре и соглашался со всем сказанным. Я нанес вам поражение с соблюдением всех норм демократии, говорил Адомайт бургомистру, продолжая чистить за соседним столом домашнюю колбасу, я нанес поражение вашей демократии. Вы плохо ее защищаете, но, возможно, ее и нельзя защитить лучше, вашу так называемую демократию, так выпьем за ее процветание, говорил Адомайт и поднимал бокал в честь бургомистра, который нисколько не обижался на него, поскольку никогда не мог ничего понять до конца… В самой округе, сказал Мор своей дочери, Адомайта любили меньше, чем в оссенхаймском лесном кабаке. Может, Адомайт потому так часто и ходил туда, там бывали многие из тех из Оссенхайма, с кем он легко находил общий язык, поскольку они по-настоящему не знали его, да и того, как к нему относятся во Флорштадте. Он может сказать только одно, сказал Мор, закрывая чуланчик под визги дверных петель, очевидно, в случае Адомайта речь идет о малоприятном явлении, о человеке, повсюду сующем свой нос. Нам, между прочим, надо еще посмотреть, достаточно ли тут посуды для поминок. Посчитай тарелки в серванте, а я посмотрю, сколько тут в ящике ножей и вилок, а потом пойдем в комнату. И пока Моры занялись тем, что с шумом и грохотом выдвигали и задвигали ящики кухонных шкафов, Шоссау незаметно покинул квартиру Адомайта. С улицы он еще раз взглянул наверх на окна. Через каких-нибудь несколько дней там не останется ничего, что имело отношение к Адомайту. Весь мир, в котором он жил, будет уничтожен. Разорен и стерт с лица земли. Таков жизненный закон самоочищения и неотвратимость его исполнительных сил… Не смей об этом думать, Шоссау; нет, это выше твоих сил не думать об этом. Все же не надо об этом думать. Только не об этом и не в этот день, в который Господь Бог ниспослал на наши головы огненные языки. Ведь сегодня для всех Троица, и уже слышны веселые звуки праздника, они доносятся с площади от Старой пожарной каланчи, и если ты, Шоссау, спросишь меня, сказал первый Шоссау, я бы не мешкая отправился туда и пропустил кружечку пива, а то и две. Ибо день сегодня жаркий, солнце так и слепит, в воздухе очень сухо, переулок залит знойным маревом, от которого тянет какой-то вонью, что с точки зрения атмосферной чистоты находится в явном противоречии со свежими и прохладными пузырьками минеральной воды, нарисованными на брезенте фургончика Харальда Мора и сулящими освежающую, живительную бодрость прямо здесь, в раскаленном Нижнем Церковном переулке. Бенсхаймский источник – вода чудодейственной силы. И, прочитав это еще раз, он пошел к Старой пожарной каланче.

   Уже с дальнего расстояния можно было определить, что на помосте нет пока капеллы музыкантов, а громкие звуки извергает магнитофон. Шоссау дошел до заасфальтированной площади и встал перед зданием старой почты под платаном. Не имея определенного умысла, он не проявил интереса к тому, что происходило вокруг, и разделил компанию с платаном. Собственно, он предполагал, что платан одарит его приятной прохладой, почти такой же, какую обещали пузырьки минеральной воды с брезента фургончика хеппенхаймерца Мора. Кора платана была сплошь изрезана судьбоносными знаками: пронзенное сердце, парочка имен, Элька и Ганс, Али и Дилек, в придачу к ним свастика, слегка кривая и, как всегда, не к месту. На площади были расставлены взятые напрокат у Долека, постоянного поставщика пива для местных массовых гуляний и празднеств, столы, покрытые белыми бумажными или пластиковыми скатертями, а к ним длинные скамейки. Слева – простая деревянная стойка с бочковым пивом в розлив и полиэтиленовые мешки, полные больших пластмассовых стаканов. Царило общее оживление. Впереди, поближе к танцевальному пятачку, сидела молодежь, те, кого старики называют обычно парни и девки, в самом центре площади обосновались почетные гости, покуривавшие короткие сигары, они уже вели счет кружочкам по числу выпитых кружек. Над площадью завис смог из запахов гриля, табачного дыма и прогорклого жира, в котором шипели сосиски, и запахи эти распространялись на сотни метров вокруг, проникая в лежащие поблизости улицы и переулки. Троицын смачный дух, типичный для флорштадтской низины. В течение всего дня и на второй день после Троицы, в Духов день, этот смог будет стоять над флорштадтской низиной густым облаком, как каждый год, и достигнет во вторник к вечеру наивысшей концентрации, когда повсюду на крошечных участках и в оссенхаймском лесочке тысячи коренных обитателей Веттерау будут заняты исключительно тем, чтобы стоять и поворачивать на раскаленных решетках сардельки и раздувать внизу угли, не забывая смачивать куски жарящегося мяса пивом etcetera. И если бы не запахи гриля, доминирующие в воздухе на Троицу, которым все они так дружно дышали, воздух был бы пропитан запахом мочи, ибо жители флорштадтской низины вливают в себя за эти три дня в садочках и лесочке такое неимоверное количество пива, можно сказать целые озера, что вся низина превращается в одну отстойную яму. Да нет, Шоссау, нет. Остановись. Твои язвительные и навязчивые мысли не так уж безоговорочно основательны и справедливы. Все, что происходит в силу неизбежности, право же, не столь… И тут на противоположной стороне площади он заметил Шустера, тот, все еще в черном, стоял, застыв на месте, и наблюдал с расстроенным лицом и явным отвращением за действом вокруг. А впереди, с самого края длинного ряда столов, недалеко от помоста и орущего динамика, перед самой молодежью, сидела Штробель, не в том рабочем халате, который она носила не снимая, а в черной шляпке на тирольский манер с пером и в черном костюме с юбкой чуть ниже колен. Она явно принарядилась: брошь на лацкане жакета, белая блузка, черный бантик. Вот так она и сидела впереди, эта пьяная Штробель, в полном одиночестве, всеми покинутая и забытая, и пила маленькими глоточками пиво, стоявшее перед ней на праздничном столе, производя почему-то жалкое впечатление. Среди молодежи он разглядел Антона Визпера, то и дело чокавшегося со своим дружком Куртом и еще кое с кем из флорштадтцев и при этом развязно хлопавшего их по плечам. Он что-то говорил, бурно жестикулировал и демонстративно курил, давая всем понять, что человек он рисковый и бывалый. Перед ним лежала географическая карта, и он что-то энергично всем объяснял. Карл Мунк тоже сидел здесь со своими дружками, постоянными посетителями кабачка «Под зеленым деревом» с центральной площади, наконец-то успокоившись, что все-таки удалось немного попраздновать. Вдруг в группе его собутыльников раздался злой и агрессивный смех. У этого человека была красная от пива и солнца голова, к тому же он яростно курил, конечно, Оверштольц. Именно на него смотрел с другого конца площади отсутствующим взглядом Шустер. А потом он тоже заметил Шоссау и, засунув руки в карманы брюк, пошел на него, пересекая поперек площадь. У Шустера был вид человека, находившегося в состоянии полного отчаяния. Пойдем, сказал он, присоединимся к ним тоже, смотри, как они радостно пьют после заупокойной мессы, и эта их попойка будет продолжаться, как и всегда на Троицу, допоздна, пока их ночь не накроет. Давай сядем под липой, с одной стороны, там есть тенек, а с другой, мы никому из них не будем мозолить глаза, это как раз местечко между молодежью и стариками, а мы как раз в серединочке и есть, Боже праведный, а сколько же нам лет-то на самом деле? Нам по тридцать, сказал Шоссау. Шустер: у меня во рту пересохло. Я не вижу особого отличия от них, особенно когда меня мучит жажда. Ты только взгляни, как они вылупились. Нас здесь явно не ждали. Например, Мунк, ты только посмотри на него. Глядит на нас осуждающе и не знает, что бы такое предпринять, нервничает по-настоящему, чувствует, что за ним сейчас наблюдают, тогда как он пришел сюда, чтобы расслабиться и выпить наконец-то в свое удовольствие пивка, в чем ему целый день мешал мертвый Адомайт. Да, Шоссау, мы ему тоже мешаем. Мы всегда ему мешали, сказал Шустер, когда они уже сидели под липой невдалеке от компании Антона Визнера и им принесли два пластмассовых стакана с пивом. Скажи-ка, спросил Шоссау, Адомайт действительно оставил завещание? Он никогда мне об этом не говорил, я имею в виду, конкретно никогда об этом речи не было. Я, видишь ли, случайно узнал, что сестра Адомайта, собственно, и приехала затем, чтобы расправиться по своему усмотрению с хозяйством Адомайта. Да, представь себе только, не успел он умереть, как его сестра уже тут как тут, ее, между прочим, зовут Жанет, а с нею прибыли и все ее родственнички. Все эти чужие и незнакомые мне люди совершенно не запомнились мне во время похорон, я, очевидно, был целиком погружен в свои собственные мысли. И вообще сегодня какой-то странный день. Здесь так много чужих. Один из этих чужаков встретился мне даже в лесу… Но о чем он его сейчас, собственно, хотел бы спросить, так это оставил Адомайт завещание или нет? Шустер: во всяком случае, какая-то бумага существует. Об этом он тоже узнал совершенно случайно. Во время отпевания он зашел в трактир «Под липой» и встретил там нотариуса Вайнётера, тот сидел и пил вино. И поскольку сегодня, к величайшему неудовольствию многих, главной темой разговоров остается одна, а именно покойник Адомайт, то и нотариус Вайнётер тоже заговорил об Адомайте.

   Вайнётер говорил долго и облегчил тем самым свою душу, высказав про умершего Адомайта все, что накопилось у него внутри, собственно, так оно и бывает вдень похорон. К тому же Вайнётер не хотел принимать участия в погребении, лучше я пойду в «Липу», сказал он, чем на похороны моего доверителя. С меня хватит и одного раза увидеть всю траурную процессию в полном составе, а именно в день оглашения завещания. Чего ему, Вайнётеру, только не довелось пережить за свою жизнь, когда он читал завещание! в деревнях же это происходит особенно грубо. В крике заходятся даже из-за стоптанных башмаков умершего, один говорит, он обещал ему эту обувку, а другой клятвенно заверяет, что это чистая ложь, башмаки были обещаны ему, и притом многократно, а в итоге выясняется, что ни у кого из присутствующих нет такого размера обуви, какой был у покойного, и тогда все скопом отказываются от поношенных башмаков. Особенно усердствуют старые женщины, например те, кто унаследовал дом от своего давно умершего или погибшего на войне супруга и вообще ни в чем не нуждается, эти иногда даже прибегают к насилию, услышав текст завещания. Притаскивают один документ за другим (не имеющий никакой юридической силы), чтобы доказать, чту им должно принадлежать по праву. И зачем им все это? Они сами уже старые. Он, Вайнётер, называет это инстинктом собственника. Они иногда беседовали об этом с Адомайтом. С точки зрения эволюции это, пожалуй, объясняется животным инстинктом захвата добычи, хотя, конечно, все уже приобрело извращенные формы. Люди все время впадают в ложные представления о том, что будут жить вечно. Он, Вайнётер, придерживается мнения, что оглашение завещания должно стать для всех участников этого акта чем-то вроде memento mori[7] или uanitas vanitatum,[8] так нет же, куда там, жизненные силы у всех участников напрягаются до крайнего предела, они максимально концентрируются в момент вскрытия завещания. И тогда мысль о том, чтобы не дать себя обделить, достигает своего апогея, особенно здесь, в деревнях, он-то, Вайнётер, ведь сам горожанин, вырос в Дармштадте. Они много и увлеченно обсуждали эту тему с Адомайтом. Вайнётер рассказал, что впервые столкнулся с Адомайтом лет пятнадцать назад. Со временем их отношения, о чем он, пожалуй, с уверенностью может сказать, переросли в тесное знакомство, назвать это дружбой он посчитал бы несколько высокопарным, так ему кажется. Иногда они вместе бывали здесь, «Под липой», сидели за бутылочкой вина, иногда прогуливались, Адомайт был страстным любителем пеших прогулок, но он, Шустер, знает это лучше него. Адомайт был такой человек, который много и обо всем думал, потому и был таким интересным собеседником, и он легко находил, между прочим, общий язык с горожанином, таким, как Вайнётер. То, что он не уехал из этих мест, не покинул Веттерау, это для него, Вайнётера, так и осталось загадкой. Но сама личность Адомайта была устроена необычайно сложно, может, он, Вайнётер, в течение оставшейся ему жизни еще и разгадает этот феномен и поймет, отчего Адомайт не хотел покидать этих мест. Он даже никогда не уезжал отсюда. Когда-то раньше, в молодости, он бывал в Англии, Италии, путешествовал на Балканах, но вдруг резко все это оборвал в пятидесятые годы и с тех пор жил только здесь, в долине Веттерау, за исключением отдельных поездок на Рейн или Мозель. Адомайту очень нравилось тамошнее вино. Да кому он это рассказывает, сказал Вайнётер, он, Шустер, знает это и без него. Вайнётер заказал себе шницель с жареным луком. Он вообще-то гурман и до сих пор всегда думал, что может без труда отличить гурмана от негурмана. А вот был ли Адомайт гурманом, сказать не может. А жизнью Адомайт наслаждался? Он не знает. С точки зрения нормального человека, его все скорее должны были считать неудачником, но несчастным он не был. И аскетом тоже нет. Ни в коей мере. Он, Вайнётер, так и не нашел еще нужного слова для верного определения Адомайта. Можно ли утверждать, что он так хорошо организовал свою жизнь, что прожил ее в высшей степени рационально? Да ни в коем случае. Он всегда воспринимал жизнь как комбинацию хаотического нарушения порядка и строгости выполнения обязательных действий, из чего она, собственно, и складывается, и был яростным противником идеологии, вообще ненавидел любую идеологию, даже так называемые жизненные правила. Хотя сам опять же соблюдал до известной степени эти самые правила. Вероятно, можно сказать, что его жизнь имела определенные внутренние рамки или, может, так: он старался не навязывать жизни свою верховную власть. Ах, все это слова, сказал Вайнётер. Впрочем, шницель здесь, «Под липой», очень хорош, имеет превосходный вкус, Адомайт тоже всегда ел его с большим удовольствием. Чаще заказывал с жареным луком, а иногда с охотничьим соусом, но только если грибы были свежие… Между прочим, то, как он внезапно сменил тему разговора, некий такой кульбит мысли, это тоже было в духе старого Адомайта. Тот всегда так делал, если считал, что разговор зашел в тупик из-за чрезмерной абстрактности суждений, а иногда он говорил ну вот, опять забрались в высокопарные дебри, и тут же перескакивал с чересчур абстрактного или чересчур высокопарного предмета разговора на что-то обыденное и самое простое. Может, это и было причиной того, что Адомайт, когда беседовал, был занят обычно чем-то житейским, к чему мог в любой момент вернуться, если хотел изменить русло беседы и перейти от абстрактного или высокопарного к зеленым стручкам фасоли, чистке обуви или поиску в книге названия найденного им во время прогулки диковинного цветка. Тот же прием использовал Вайнётер, переведя разговор на шницель с жареным луком. Видите ли, Шустер, сказал он, я по натуре аналитик. Может, именно поэтому у нас и сложились с Адомайтом такие прекрасные отношения. Это было одной из загадок, и я пытаюсь ее решить. Мне всегда было ясно, что Адомайт насколько был приверженцем хаотического образа жизни, настолько же любил и системный распорядок дня, и что наступит однажды тот благословенный момент, когда его жизнь разложат по полочкам и додумают все до мелочей, установив, что его, Адомайта, можно разгадать шаг за шагом только как цельную личность и что каждая отдельная часть этой личности становится понятной лишь благодаря другим, и все это будет вытекать не из описания его натуры, а из образа его жизни, который сам по себе был чем-то вроде произведения искусства. Или целой философской системой. Вспомните хотя бы Канта! Вот, к примеру, сидр! Знаете ли, мы неоднократно беседовали об этом с Адомайтом, два-три раза в году мы сидели здесь, «Под липой», и говорили на эту тему. Я, собственно, восторженный поклонник Канта, сказал нотариус. Я вовсе не беру на себя смелости утверждать, что понимаю Канта, но я восторгаюсь им. Когда я его читаю, вроде все понятно, это так, но понимаю ли я действительно Канта, могу ли осмыслить то, что он имел в виду в момент написания рукописи, этого я не знаю. Адомайт всегда воспринимал мое восхищение Кантом как нечто жизненно ценное. Но мне, право, не хочется говорить о себе, я просто хотел выразить одну мысль па примере Канта. Для своей системы Кант использовал определенные понятия, которые частично принадлежат ему самому, но в подавляющем большинстве заимствованы им из истории философии, и в целом его философия представляет собой ответы на всевозможные вопросы, которые возникали в процессе развития самой философии в связи с теми или иными понятиями и категориями. Так вот, иногда ему, Вайнётеру, казалось, и именно к этому он и ведет, что Адомайт точно таким же способом культивировал в себе свое великое, внушающее огромное уважение собственноручное творение, а именно самого себя, один совершенный и единый во всех своих составных частях философский труд, как у Канта, только не нашедший своего выражения в понятиях и категориях или, если сравнивать с Кантом, лишь в очень незначительной своей части все же обретший некоторые понятия, и что Адомайт в качестве основного материала для своего труда не взял какую-то терминологию и возникшую в процессе развития философского учения постановку вопросов, а просто и ясно прибегнул к опыту своего житья-бытья в Веттерау. Вопрос, как я должен здесь жить, был для него главным вопросом жизни, хотя он никогда так его не формулировал. Познай самого себя, познай мир, Кант это сделал, Адомайт тоже. Вы должны извинить меня, я немного погорячился. С этими словами Вайнётер вытащил из кармана брюк носовой платок и вытер пот со лба. Хозяин «Липы» принес тем временем шницель. Вайнётер с интересом изучал его. А потом с полным ртом: впрочем, жизнь кажется ему весьма увлекательным делом… И он никогда не испытывал столь большой ответственности за все, как это делал Адомайт. Жить на земле – это задача свыше. Возможно, и так. Он этого не знает. Он вообще ничего не знает. Как бы там ни было, сказал Вайнётер, но он лучше будет сидеть здесь, «Под липой», и есть свой шницель, чем стоять там на кладбище среди этой траурной процессии. Он еще сегодня утром сказал себе: чем отправляться на похороны, пойди в «Липу», сядь там, возьми бутылочку и выпей сам с собой чарочку, а лучше две за упокой души доброго старого Адомайта, глядишь, он еще и воскреснет. Завещание? Да, завещание он действительно сделал, так он, во всяком случае, предполагает, по крайней мере, он вручил ему какую-то бумагу, сказал Вайнётер. Он передал ему ее в закрытом стандартном конверте форматом DIN[9] А, но ему, Вайнётеру, содержание конверта неизвестно. Да, Адомайт на самом деле был у него еще в понедельник, уже само по себе примечательно, как мог этот человек предугадать свою смерть. Впрочем, если это могут индейцы, а они это могут, и каждое животное тоже это умеет, тогда он, собственно, не видит причины, почему этого не мог Адомайт, чего это всех так волнует. Он был, как обычно, в хорошем расположении духа, имел, правда, вид усталого человека, его мучила в понедельник аллергия на яркий свет, он все время закрывал глаза. Под конец они еще раз поговорили о доме в Нижнем Церковном переулке, имевшем на протяжении всей жизни большое значение для него. Адомайт родился в этом доме. А теперь вот и умер в нем. Он лежал на полу между горницей и прихожей, рядом с ним разбитый стакан с водой, однако черты лица были расслаблены, выражение спокойное, никаких судорог. Возможно, вода явилась причиной небольшого сердечного или сосудистого шока, приведшего к смерти, сначала к обморочному состоянию, а потом и к смерти. Врач сразу выдал свидетельство, констатировавшее естественную причину смерти. Адомайт лежал в пяти метрах от того места, где семьдесят один год назад появился на свет. Адомайт, собственно, родился в той маленькой гостевой комнатке, которая сейчас всегда стоит закрытой. О своей предстоящей кончине он, впрочем, в понедельник во время визита ни словом не обмолвился, только передал ему конверт со словами на случай моей кончины. На конверте он сделал пометку: вскрыть на второе утро после похорон, а именно в семь часов, в его, Вайнётера, нотариальной конторе. Да, в семь часов утра, это своего рода тонкая, изощренная каверза со стороны Адомайта по отношению к родственникам… он часто рассказывал, что его сестра терпеть не может вставать рано, это для нее как конец света. Вайнётер спросил его, должен ли он засвидетельствовать нотариально содержание письма, но Адомайт лишь ответил, ему это безразлично, только лишняя трата денег. Он, Вайнётер, может потом передать это письмо в суд по наследственным делам, но до того он, Адомайт, хочет, чтобы они еще раз собрались все вместе. Поэтому послание должно быть вскрыто на второй день после его смерти в семь часов утра в его, Вайнётера, конторе и прочитано вслух (Адомайт все время говорил только о послании и ни разу ни слова не произнес о завещании). А это значит, сказал Шоссау, что вся эта свора родственников Адомайта останется здесь, в Веттерау, до вторника. Да, по-видимому, так, согласился Шустер и принялся в полной задумчивости пить пиво. Следовательно, сегодня вечером они оккупируют после поминок «Липу» и «Зеленое дерево», все эти сестры и племянницы с племянниками, и один бог знает, кто там еще среди них есть, и будут выжидать до самого Духова дня. Ты приглашен на поминки? Шоссау: нет, конечно нет. Ему никто ничего не говорил. А ты? Шустер: этого он не знает, не имеет ни малейшего представления. Их никто не хочет видеть, да он, впрочем, и не пойдет туда. Он уже со всем этим покончил. Сколько лет они ходили в дом в Нижнем Церковном переулке, кто больше всех привязан к этому дому сердцем, как не они, Шоссау и Шустер. Он, конечно, может говорить только за себя, но он знает, что решающие минуты своей жизни он провел в доме Адомайта. А теперь ничего этого больше нет. Дом, скорее всего, унаследует сын, потому что ведь у сестры по нашему законодательству нет на то никаких прав, но именно она-то и купит его в конце концов за гроши, потому что у сына, естественно, никакого интереса к этому дому в Нижнем Флорштадте нет, да он себе такой роскоши и позволить не может. А для них, знакомых Адомайта, теперь все будет так, словно этого дома никогда и не было. Сначала он будет выпотрошен, потом перестроен на манер доходных домов и разбит на шикарные клетушки с белыми каменными плитами, отвечающими деревенским амбициям тех клиентов, которые захотят отдохнуть в нем по пути во Франкфурт или обратно etcetera, ему, Шустеру, уже не раз становилось плохо при одной только мысли об этом. Ах, фрау Винанд, сказал он жене председателя Общества стрелков, обычной домохозяйке в обычные дни, а сегодня торжественно обслуживающей праздничное веселье на площади перед Старой пожарной каланчой, принесите нам, пожалуйста, еще по стаканчику пива. Толстая фрау Винанд с гордостью и восторгом по поводу доверенного ей дела убрала пустые стаканы и, сказав сейчас, сейчас, господа, тут же испуганно воскликнула это еще что такое, собираясь пройти мимо соседнего стола, на который только что вскочил возбужденный Визнер. К Уте это не имеет никакого отношения, закричал он в гневе. Это вообще никак не связано с Утой! И вообще никого не касается! Он поедет, когда захочет и куда захочет. Он все решил сам, и для этого решения нет никаких скрытых причин, и как ему, Шмидеру, пришло в голову такое утверждать, о каких таких скрытых причинах может идти речь? Шмидер: пусть он сначала остынет. И вообще все это одни выкрутасы. Ему, Визнеру, прекрасно известно, как обстоит дело: как только у него с Утой что-то не так, как он это себе представляет, он тут же несется во двор к Буцериусам и принимается там пить и ковыряться в микроавтобусе, и так уже с полгода. В конце концов, это безумная затея – удрать отсюда подальше. И стоит ему постучать молотком недели две, как вся охота к этому у него пропадает и он уже вообще больше не желает ничего слышать про свое путешествие. На это Визнер ответил, что он уже заключил контракты и может их ему показать, так что он связан обязательствами, иначе ему придется платить неустойку, а где он возьмет такие деньги? Ему придется ехать, и уже скоро, хотя бы по финансовым соображениям. У них уже и маршрут разработан. Шмидер: что еще за контракты? Визнер: все они связаны с рекламой. У него уже пять контрактов. С концерном «Гедерн». С оффенбахской фирмой по производству колбас. С пивоварней в Лихе. С… Да что это он вообще тут оправдывается? И как ему взбрело в голову оправдываться именно перед ним, Шмидером? Пусть Шмидер попробует сначала добиться того, что удалось ему, Визнеру. Шмидер: ах! И чего же это ты добился? Ты, как я погляжу, по-прежнему сидишь тут, напротив меня!

   Визнер только молча с гневом посмотрел на него, потом отвернулся и ушел со словами, что скоро вернется, он просто слишком много выпил. Курт Буцериус, сын крестьянина, на подворье которого размещалась мастерская по ремонту микроавтобуса «фольксваген», сказал, он, Франк, пусть лучше оставит Визнера в покое. Нет, сказал Шмидер, он этого не сделает, он в большом ответе за Уту. Визнер не самым лучшим образом с ней обращается, а Ута не может себе позволить лично высказывать ему свое неудовольствие, Визнер, между прочим, ужасно ревнив, это видно по каждому его слову. Ему, Шмидеру, эта его ревность не нравится, у него всегда во всем другие виноваты, а сам он даже не пытается сдерживаться. Стоит только Уте пойти с кем-нибудь другим, как он тут же преследует ее. Ута вообще уже перестала выходить из дому, сидит там из-за него безвылазно и не знает, как ей себя вести. А тут еще эти вечные угрозы с отъездом. Буцериус: она пытается отговорить его от этого. Шмидер: но ведь нельзя же так давить на психику. Вы уже совсем спятили, целый год все собираетесь уехать. Не может же она целыми днями торчать дома и все время ждать Визнера, не зная, что будет, ведь он не говорит ей определенно, что ее ожидает? А взять ее с собой вам в голову, конечно, не приходит? Буцериус: нет, женщин мы действительно взять не можем. Ну, представь себе, с Утой и через Иран. Нет, это невозможно. Шмидер: Уте уже девятнадцать, она, в конце концов, тоже хочет знать, что ее ждет, до каких пор они будут играть в невинных школьников, не задумывающихся о завтрашнем дне? Вот именно, сказал Буцериус, это как раз и есть то, что действует Визнеру на нервы. Визнер еще и про себя-то толком не знает, что с ним будет завтра, откуда ему знать что-то про Уту? Шмидер: Ута чертовски хорошая девчонка, это и бесит его. Нет, проклятие какое-то, теперь и ему все осточертело. С этими словами Шмидер встал. Скоро вы все увидите, что из этого выйдет. Жизнь слишком коротка, чтобы так ее портить. Я ухожу. Мне тоже надо остыть. Буцериус – вслед уходящему Шмидеру: мы тебе пришлем из Тегерана открытку. И что это на них обоих нашло, удивились все за столом. Буцериус сделал неопределенный жест рукой. Шмидер давно уже положил глаз на Уту, оба они из Верхнего Флорштадта, можно сказать, выросли по соседству, были раньше как брат и сестра, да это все знают, всегда обо всем друг другу рассказывали и так далее, одним словом, доверяли один другому. Нет, Шмидер, конечно, клевый парень, но сейчас был резковат с ним, а про открытку из Тегерана ему тоже не следовало говорить. Шмидер, похоже, беспокоится. Но что он, Буцериус, может тут поделать? Визнер ведь его друг. Тут Буцериус рассказал про разговор, который состоялся вчера вечером между Визнером и Утой. Она сначала сказала по телефону, что зайдет к нему вечером домой, но когда она стала звонить внизу в дверь, он просто остался сидеть в комнате на кровати, курил и пялился в потолок. Его мать крикнула ему, но он не прореагировал. Тогда Ута поднялась к нему и сказала, он же знал, что она придет, мог бы встретить ее у дверей. Это невежливо, он и по телефону был невежлив. Визнер ответил, она же знает, где его комната, ничего страшного, что сама поднялась, ее ж никто не остановил. Почему ты все время такой, спросила она. Он: какой «такой»? Она: ты все время кидаешься из одной крайности в другую. То ты такой безразличный, как сейчас, а то, вынь да положь, тебе надо увидеть меня и это не терпит никаких отлагательств, как, например, вчера. Откуда мне было знать, что ты в Верхнем Флорштадте и ждешь меня? Мог бы позвонить в магазин и сказать мне об этом. Вместо этого ты трезвонишь без перерыва в дом моих родителей и околачиваешься еще после этого полвечера в конце улицы на виду у всех, словно тебе делать больше нечего. Он: ну и что, он завелся, хотел увидеть ее. Она: она была у Эльке, он что, догадаться не мог, зашел бы к Эльке и спросил. Вместо этого он стоял на улице и звонил каждые полчаса в дверь, родителям показалось очень странным такое его упрямство, болтаться два часа на улице, разве он не понимает, что на ее родителей это произвело странное впечатление. Он: так уж и странное! А ему все равно, что семейство Бертольд считает странным. То же мне, вечно эти обыватели, им все кажется странным, при этом они сами и есть странные. И вообще, у него нет ни малейшего желания продолжать этот разговор. Если она пришла только из-за того, что он хотел ее вчера срочно видеть… Это ненормально, как он себя ведет… Он: нормально, ненормально! Он не позволит, чтобы ему указывали, что нормально, а что нет. Не желает он больше слышать этого слова нормально. Она: она все время старается угодить ему, но ему вечно все не так. Она постоянно делает теперь только то, что он от нее требует, а она сама как бы больше и не принадлежит себе. Он: ну вот, опять хочешь закатить истерику. Она: нет, я этого не сделаю. Но сама закрыла при этом лицо руками и начала плакать. Он: опять ревешь. Вечно эти слезы. Но его этим не проймешь. Он человек аргументов, и каждый раз, когда ей нечего больше ему сказать, она начинает плакать. А он не выносит, когда она ревет, и ей это известно. Чудовище, сказала она. Бог ты мой, вскричал Визнер, он и понятия не имел, что будут такие сложности. Ему это действует на нервы. Он хочет остаться один. Ута взяла свою курточку, покачала головой и сказала, она просто не знает, что теперь с ними обоими будет. Визнер вдруг рассвирепел и заорал, тогда и он ничего не знает. А что такое с ними должно быть? И что это вообще значит, что с ними обоими теперь что-то будет или нет? Он этот бред не желает слушать, пусть она оставит его в покое. Какая наглость, сказала Ута. И еще: он потому такой взвинченный, что ревнует. Из-за того, что она пошла в среду с Михаэлем Кёбингером в «Клуб 2000». Хотя он сам был там за последнюю неделю дважды со своей турчанкой из турагентства, с этой Гюнес. Он: его это вообще не волнует, она может ходить, куда хочет и с кем хочет. И тут Визнер просто начал орать, что она может ходить и с Кёбингером, и со Шмидером, и со всеми деревенскими из Верхнего Флорштадта куда угодно, его это не касается, пусть только оставит его в покое, понятно или нет, в по-ко-е! После этого Ута ушла. А что там было с Кёбингером, спросили за столом. Буцериус: Кёбингер зашел за Утой в среду вечером, чтобы поехать с ней в «Клуб 2000». Визнер об этом узнал. Надо учесть, что в Кёбингере Визнера раздражает все. Он для него слишком паинька, слишком весь вылизанный. А больше всего его злит, что он всегда в хорошем настроении. Даже когда получал в школе одни двойки, до противности оставался спокойным и ровным в своем поведении, и на школьном дворе тоже. Визнер ездит на мопеде, а Кёбингер на «хонде», каждую субботу Кёбингер стоит в гараже во дворе своих родителей и надраивает хромированные части своей «хонды» до блеска замшевой тряпочкой, а Визнера от этого тошнит. Кроме того, Визнер убежден, что Кёбингер давно уже поставил себе целью добиться от Уты всего. Визнер говорит, если ей хочется потанцевать, пусть идет в клуб со Шмидером. Он говорит, Ута, конечно, балдеет, когда сидит сзади него на «хонде» и они носятся по полям и лесам, по проселочным дорогам, а ветер дует им в лицо, ясно, это производит на нее впечатление, она же очень наивна, говорит он. И без конца мечтательно щебечет потом про краски вечернего неба и потрясающий закат над полем. Кёбингер, возможно, думал, что в этот вечер между ними что-то сладится, надо только ее слегка подпоить да вскружить голову танцами, и тогда она наверняка сдастся. Но надо сказать, что на самом деле Ута чаще использует Кёбингера как средство передвижения, чтобы он ее подвез, а в остальном всегда отзывается о нем пренебрежительно и не случайно рассказала ему, Буцериусу, на следующий же день ту забавную историю, что приключилась в тот вечер в клубе. Придя в «Клуб 2000», Ута села сначала за столик к своей подружке Эльке, и они вместе выпили пива, Кёбингер в это время стоял в сторонке и имел вид потерянного. Он прислонился к стойке и все время поглядывал краем глаза на Уту, это все видели.

   На следующий день он вообще стал притчей во языцех, имя его было у всех на устах, еще бы чуть-чуть – и Визнер помчался бы к нему и набил ему морду. Итак, рассказывал Буцериус, представьте: Ута сидит с Эльке за столиком в углу, недалеко от того места, откуда исходит мощный поток света, они шепчутся, склонясь головами друг к другу, а Кёбингер стоит у стойки и все больше нервничает, потому что Ута, судя по всему, чувствует себя в уголочке очень хорошо. Естественно, Кёбингер спрашивает себя: пойти туда или остаться стоять у стойки? Если он останется стоять, у него не будет никаких шансов сблизиться с Утой, если же он пойдет, то может окончательно оттолкнуть ее своей настойчивостью. Потому что, как он думает, она воспримет его приход в тот момент, когда она так увлеченно болтает с этой идиоткой, своей никому не нужной подружкой, как назойливость с его стороны, а весь его разговор надуманным. Да и о чем он может с ними говорить? Произносить вымученные фразы вроде: ах, как здесь сегодня мило! Или: вам не кажется, что музыка сегодня не самая зажигательная? Или, что еще проще: не хотите ли потанцевать? Нет, на этот вопрос он, пожалуй, ответ знает: когда захочется, тогда и пойдем. Чем дольше Кёбингер стоял у стойки отринутым, тем хуже он себя чувствовал и потому уже выпил для храбрости пару рюмок бренди. Через двадцать минут он все же вышел в круг и стал танцевать со старшеклассницей, тесно прижимаясь к ней, причем было заметно, что он уже здорово навеселе. Школьницу это несколько оттолкнуло, тем более что ни принялся рассказывать ей про свой мотоцикл и разыгрывать из себя бывалого парня, не забывая при этом поглядывать на Уту. Она не подходит ему для его глупых игр, сказала школьница, заметив, что у него на самом деле на уме. Кёбингер, стараясь не упустить момента, пока был в ударе, подбежал к столику, за которым Ута сидела уже добрых полчаса. В глазах у нее стояли слезы, это он установил неожиданно для себя, и когда собрался спросить ее, что случилось, она накричала на него, пусть оставит ее в покое, у нее нет с ним ничего общего и какое ему до всего дело? Кёбингер вернулся после этого снова к стойке, выпил еще несколько рюмок бренди и принялся опять развлекаться со школьницей, стоявшей там с несколькими своими сверстниками. А у Уты сдали нервы из-за того, что она узнала от Эльке, как Визнер стоял на прошлой неделе перед клубом и тискал турчанку. Она расплакалась, потому что Визнер, конечно, все утаил от нее, а подозрения у нее были. Приятели школьницы принялись тем временем смеяться над Кёбингером, потому что тот напился и, разговаривая со школьницей, все время попадал в расставляемые ею ловушки и попеременно оказывался в очень неприятном или смешном положении, бросая при этом разгоряченные взгляды на маленький вырез ее майки или ее приятное личико. Кёбингер был, как всегда, весь в коже, так он гонял обычно на мотоцикле, нескладный и с бесформенным задом. Он долгое время не замечал, что стал предметом насмешек для всех присутствующих. Школьница и ее одноклассники покинули через некоторое время клуб, а Ута за это время тоже немного выпила, и на нее нашла строптивость. Она сняла курточку, закурила сигарету и пошла танцевать. У Уты есть такая особенность в танце, она всегда начинает двигаться очень медленно, но постепенно набирает темп, забывает все вокруг себя и входит в раж, становясь неуправляемой. Возможно, Кёбингер просто неправильно все расценил, нельзя даже сказать, что он попытался воспользоваться ситуацией, скорее, он вообще не понял, что произошло, потому что был сильно пьян, во всяком случае, его силком стащили с танцплощадки вниз, отвесили несколько оплеух, обрушили на него разные грубые ругательства и выбросили на улицу, где он ткнулся носом в грязь. Успокоившись, Ута вышла и заговорила с ним (он все еще был сильно пьян), он попытался сесть на мотоцикл и завести его, но опять шлепнулся в грязь и, не удержав равновесия, опрокинул туда и мотоцикл, а все, кто был в тот вечер в клубе, стояли у дверей и с упоением били в ладоши. Вы все отвратительны, вы все до омерзения отвратительны, закричала Ута. Она вызвала такси и поехала за пятьдесят марок вместе с Эльке и совершенно пьяным Кёбингером, которого окончательно развезло, назад в Верхний Флорштадт. А «хонда» осталась до утра валяться в грязи. Визнер узнал обо всем на следующий день, в четверг, и пришел от этого в дурное расположение духа. В пятницу он решил призвать Уту к ответу, но она проторчала у своей подружки, так что он не смог с ней встретиться. Теперь вы знаете, почему Визнер целый вечер торчал перед ее домом и бегал туда-сюда. Сидевшие за столом спросили, как развивались события дальше. Буцериус рассказал, что вчера, в субботу, Визнер встретился с девушкой-турчанкой на рынке во Фридберге, и его как подменили. Оба они сидели потом в темноте и ели домашнюю колбасу. Она ему рассказывала, что ее имя, Гюнес, означает утреннее солнце. Визнер пришел от этого в восторг. Он сам потом романтически описывал в возвышенных тонах, как они вместе ели в темноте колбасу, при этом он все время подчеркивал преимущества турчанки. С Утой, например, он уже много лет не сидел и не ел вместе их домашнюю колбасу, а Визнер, между прочим, один ребенок в семье, и такие дети обычно ни с кем ничем своим не делятся, и если появляется кто-то, с кем они готовы поделиться, это что-то да значит. Турчанка на самом деле очень притягательная, это так, но Ута ничуть не хуже, хотя ему, Буцериусу, все это абсолютно безразлично. Пусть Визнер делает что хочет. Он и так всегда делает только то, что хочет. Сидящие за столом: а турчанка знает, что у Визнера есть девушка? Буцериус: он об этом понятия не имеет. Визнер теперь часто встречается с ней, их то и дело можно видеть вместе, они гуляют по полям и разговаривают, Визнер иногда ездит в Райхельсхайм, когда у нее там обеденный перерыв в турагентстве, но Уте об этом знать не обязательно. Она, конечно, все равно узнает, потому что Визнер сам не умеет держать язык за зубами и без конца с восторгом рассказывает про девушку. Визнер говорит, он комплексует из-за своих отношений с девушками, сыт этим по горло и не хочет больше завязывать никаких новых, а Гюнес как раз и не стремится к этому. Его, Буцериуса, очень удивило, что Визнер вдруг заговорил о своих комплексах и употребил слово отношения. Очевидно, это и было темой их разговоров с турчанкой. Боже мой, представьте только, сказал Буцериус, Визнер гуляет по полям вокруг Флорштадта с этой смазливенькой и очень сексуальной турчанкой из турагентства и произносит как раз те слова, над которыми сам постоянно смеется. Вероятно, они так флиртуют. Или, например, вчера в «Липе» Визнер завел с ним разговор об отношениях или отсутствии таковых, о предоставлении свободы действий друг другу или, наоборот, об их ограничении, и глаза у него при этом буквально горели. На него, Буцериуса, эти его речи произвели удручающее впечатление, давили, словно камень, а Визнеру потребовалось немало времени и шнапсу, прежде чем он понял, что несет всякую чушь и пора с этим кончать. Под конец они снова заговорили о своей поездке, о маршруте, который с каждым разом вырисовывался все конкретнее, и Визнер опять повеселел. Правда, там, в «Липе», случилась еще одна довольно странная встреча, и она тут же и надолго испортила Визнеру настроение… Визнер после этой встречи стал не только задумчивым, но и страдал от ревности. Речь идет об одном типе с юга земли Гессен, тот появился в «Липе» совершенно случайно. Они разговорились с ним. Разговор шел о каких-то пустяках, как обычно, но в какой-то момент южногессенец начал рассказывать о своей поездке сюда, о прибытии во Фридберг, о каком-то кондукторе, сначала все очень бессвязно… Южногессенец вообще много говорил, и все как-то нервно, обрывочно, делая между пассажами большие паузы, это производило странное впечатление. Визнер проявлял большую несдержанность, его вообще не интересовало, что он там рассказывает, этот южак-гессенец, вплоть до того момента, когда возле сахарного завода тот остановил автостопом «гольф» неопределенного бурого цвета, за рулем сидела девушка-турчанка, ехавшая из своего турагентства во Фридберге, она только что забрала там все необходимое, чтобы отвезти в филиал в Райхельсхайме. Приезжий задал несколько вопросов о тех местах, где они проезжали, рассказал о себе, и она спросила его, а что он, собственно, здесь, в Веттерау, делает, он, к сожалению, не мог дать ей правдивого ответа. Свою встречу с турчанкой он описывал в восторженных тонах, она оказалась очень приветливой, первый человек в Веттерау – и такой дружеский прием, он сразу воспринял это как нечто чрезвычайное, поскольку ехал в Веттерау, не теша себя надеждою встретить здесь милых и отзывчивых людей. Турчанка охотно провезла его через все близлежащие селения, остановилась возле церкви в Оссенхайме, даже ненадолго вышла из машины и, перейдя поле, показала ему с оссенхаймского холма вид на Фридберг, церковь и знаменитую историческую башню города etcetera, она даже показала ему местечко с замком, окруженным со всех сторон рвом с водой и лебедями в нем, он, правда, не помнит, как называется это место. Скорее всего, Штаден, сказал Визнер упавшим голосом. Да-да, точно, подхватил увлеченно южногессенец, правильно, Штаден называлось это место. Но Штаден, сказал Визнер, расположен за Флорштадтом, турчанка, которая его возила, специально сделала большой круг. Этого он не знал, произнес вдруг задумчиво мужчина, он плохо ориентируется на местности. Если он куда-нибудь идет, а потом возвращается, то… то, как правило, чаще всего не узнает уже пройденный путь, если, конечно, только… да, если только не сделает неимоверного усилия… не напряжется и не попробует сконцентрироваться на пути туда. Такова… такова его очень большая странность. А кроме того, он вечно путает, где лево, где право. Ему приходится долго думать, прежде чем он разберется, где лево, а где право. Что-то тут в черепушке у него не совсем срабатывает.

   Мужчина вдруг стал задумчивым и погрузился в молчание. Визнер, окончательно пришедший от всех этих душевных излияний в плохое настроение, вдруг спросил, рассказывал ли он всю эту туфту и девушке-турчанке тоже. Он спрашивает его об этом, потому что он, Визнер, подозревает, что всю эту путаницу насчет лево и право и так далее он втюривает только ради того, чтобы казаться интересным, одним словом, он хочет знать, красовался ли тот перед девушкой точно так же, как перед ними? Мужчина вперился неподвижным взглядом в стол. Да, он думает, что девушка нашла его интересным, многие находят его интересным, по крайней мере вначале. Можно предположить, что именно поэтому девушка сделала предложение выпить по чашечке кофе в этом водяном замке. Визнер: вот как! А потом девушка еще сказала, что у нее, собственно, много свободного времени, ей надо только доставить проспекты в Райхельсхайм не позднее вечера и прослушать там записи на автоответчике, других дел у нее нет, так как бюро уже закрыто. Визнер: и все это он запомнил в мельчайших деталях, ничего не забыл? Мужчина: это случилось с ним совершенно случайно. Визнер: а что было после кофепития? Мужчина: ничего. Они какое-то время посидели в замке, а потом еще и на скамейке возле рва и смотрели на воду и лебедей. Девушка несколько раз повторила, что любит лебедей И вообще очень любит лето, любит тепло и солнце, а нее оттого, что она южанка. Ее, между прочим, зовут Гюнес, что в переводе означает утреннее солнце. Так, он больше не желает ничего слушать, вскричал Визнер и топнул в бешенстве ногой по полу, лебеди, утреннее солнце, что это за сказки такие, и вообще по все неинтересно, может, он, южак, все это выдумал, и опять по той же причине, чтобы казаться интересным. Мужчина: он ничего не выдумал и у него нет на то ни малейшей причины. Но если он, Визнер, хочет, он может замолчать. Нет, сказал Визнер, пусть лучше расскажет, что дальше было, и, по возможности, поподробнее. Но мужчина только возразил, что все, что он тут им поведал, само по себе совершенно не важно, он сделал это без всякого умысла, просто по неосмотрительности, так обычно и бывает в публичных местах, приходят туда и с легкостью рассказывают чужим людям о том, что только что произошло, просто так, без всякой на то причины или основания, поскольку все, что рассказывают в трактирах и других людных местах, как правило, не имеет к окружающим никакого отношения. Без всякой на то причины, сорвался с места Визнер, потеряв последний разум, так уж и без причины! Рассуждает тут, как философ, вообще ничего нельзя понять. Он и не желает слушать эти общие слова, он хочет услышать конкретно про турчанку. Значит, она говорила о лете, ага, потом об утреннем солнце, и все это ему, южаку-гессенцу, показалось очень романтичным, да нет, так оно и было, даже чрезвычайно романтичным! И что произошло дальше? Раз уж он начал рассказывать эти бессвязные сказки, пусть расскажет все до конца. Всегда надо рассказывать все до конца. Основательно и без уверток! Визнер к этому моменту был совсем пьян, но неожиданно его агрессивность по отношению к чужаку-гессенцу пропала, и он стал с ним очень приветлив. Возможно, он про себя решил, раз уж этот человек произвел на его любимую турчанку такое сильное впечатление, ему лучше попробовать сначала наладить с ним отношения. Он пытался навязать ему бесконечный разговор, расспрашивал дотошно про его родословную, его жизнь, выразил свой восторг, что этот незнакомец приехал во Флорштадт, люди из других мест крайне редко приезжают во Флорштадт, в принципе во Флорштадте нет ничего интересного и нового, изо дня в день одно и то же, все повторяется раз за разом, его, Визнера, это с некоторых пор страшно злит… А потом он рассказал незнакомцу о планируемом ими путешествии и о Марко Поло, бывшем для него просто идеалом бизнесмена. Визнер все больше напивался и заказывал при этом для южака-гессенца снова и снова сидр и водку, чтобы иметь собеседника, потому что, пока они разговаривали, у него была над ним власть, так он думал. Все это привело к тому, что Визнер все больше смягчался и относился к нему душевнее, да, а в конце в полном восторге от интересного разговора с приезжим даже заказал бутылку очень дорогого шнапса, но мужчина встал и сказал, что действительно очень устал и много выпил, а кроме того, у него был сегодня трудный день, с большими неприятностями, и комнату он снял довольно далеко отсюда и отправится сейчас, если они не возражают, в свой пансион и ляжет спать. Что за трудный день, заорал опять Визнер, и что такого неприятного произошло с ним за этот день? Ага, Визнер уже плохо держался на ногах и язык у него заплетался, по сути, он уже не мог говорить членораздельно, а только издавал малосвязные реплики, они все трое к этому моменту здорово напились, тем не менее выпили еще и эту бутылку шнапса. Теперь уже и хозяин «Липы» подсел к их столику, а Визнер все никакие мог успокоиться и без конца возвращался к теме путешествия в дальние страны, его подружка теперь тоже все время на него сердится: путешествие, путешествие – мол, ни о чем другом он больше и говорить не может, только о своем путешествии, злится она, он ее этим уже достал, она даже боится за него, но он все равно однажды туда отправится, да, так оно и будет, уже решено, никто не путешествует, а вот он, Визнер, сделает это обязательно, потому что его душа просит романтики и приключений. Визнер – отчаянный по натуре человек, это точно, и в душе авантюрист и мечтатель, заявил хозяин «Липы», он тоже уже упился, и каждый раз, когда бывал пьян, горячо поддерживал этот его проект дальнего путешествия. Буцериус – тот тоже мечтатель. Вот он, хозяин, никогда не выезжал за пределы Веттерау, в нем нет этого куража, он обыкновенный владелец питейного заведения и не покинет этих мест. Южногессенец сказал, что приехал из гористой местности, из Оденвальда, он и родился в тех краях, и у него тоже никогда не было поползновения уехать оттуда. Это удивило Визнера. Надо же повидать мир! Южногессенец: он часто бывал в Румынии, раз или два ездил в Иерусалим. Но то были гостевые визиты, у него там родственники живут. Правобережье Рейна, между Майном и Неккаром, это то, что он меньше всего знает. Малая родина – это всегда самое что ни на есть неизведанное. Кто хочет познать мир, пусть лучше сидит дома. Родные края – это и есть целый мир. Не надо никуда ездить, чтобы познать мир. Он даже думает, что во время путешествия вообще ничего нельзя увидеть, какой уж там целый мир. Визнер глядел на него широко раскрытыми глазами. Казалось, что южак тоже пьян в стельку. Визнер без конца ударял себя по ляжкам и кричал, да он философ, ей-богу философ, то, что он говорит, понять нельзя, все это сплошная муть, никто, ни Буцериус, ни хозяин «Липы», не в состоянии его понять, однако все это страшно интересно, то, что он рассказывает, просто дико интересно, он должен им все рассказать, например, что он Делал в Иерусалиме, это ведь так здорово, Иерусалим, просто очень здорово! А почему не Стамбул, мог бы с тем же успехом, раз уж он несет тут всякую чепуху, рассказать и про Стамбул, тем более что повстречался сегодня с турчанкой, ха-ха-ха, как ее там зовут, утреннее солнце, ха-ха-ха, может, он и в Стамбуле бывал, турчанки, между прочим, очень привлекательны, или он этого не находит, у них, правда, усы растут, но большинство девушек их сбривают, у некоторых, конечно, их и вовсе не бывает. Тут бутылка опустела, и чужак не замедлил воспользоваться этим и покинул «Липу», он пошел спать.

   На обратном пути Визнер был сильно на взводе, никак не мог успокоиться и все ругал южака-гессенца, называл его выскочкой и задавалой, тот еще тип, точно знает, как добиться эффекта, за ним нужен глаз да глаз, он поэтому специально и пошел за ним в туалет, чтобы сказать ему, он непременно должен прийти завтра на площадь к Старой пожарной каланче, там флорштадтцы будут праздновать Троицу, может, он увидит там и свое утреннее солнце, которое, судя по всему, произвело на него такое глубокое впечатление, а южак, стоя у писсуара, ответил, что не питает никаких надежд еще раз встретить эту девушку, да ему это, собственно, совершенно безразлично. И тут Буцериус поглядел по сторонам, не видно ли где Визнера. И действительно, Визнер вот уже несколько минут стоял у стойки вместе со старым Герберхаузом и пил с кем-то шнапс. В стоявшем рядом с Визнером Шоссау узнал по фигуре того молодого человека, которого видел в еловом лесу. Выяснилось, что это и есть тот самый южногессенец с горного массива Оденвальд на правобережье Рейна. Визнер сел теперь вместе с ним к Буцериусу зa стол. Он вновь вел себя весьма дружелюбно по отношению к незнакомцу, они были полностью погружены в беседу про одну неведомую страну, описанную Марко Поло. Визнер высказал несколько смелых предположений по поводу этой страны, он опять находился в плену своих авантюристических мечтаний, а южак, напротив, был абсолютно трезв, да и дневник путешествий Марко Поло знал, видимо, очень хорошо. Однако он производил впечатление обеспокоенного чем-то человека и вскоре ушел. Через несколько минут, компания Визнера только что грянула песню про любовь в порту, стараясь перекричать ревущий динамик, на сцену выплыло семейство Мор – отец, мать и дочь. Шустер беспомощно глядел в свой стакан. Только этих еще и не хватало, произнес он. Вон гам есть местечко в тени, хотя, конечно, все равно жарко, сказал громко Мор, вытирая платком пот со лба. Он показывал на свободные места на другом конце стола под маленькой липой, как раз напротив Шоссау и Шустера. Что за трудный день! И что за обременительные родственники! Еще во время поездки сюда было уже очень жарко, и тетя Ленхен без конца повторяла, как хорошо сделала Катя, что поехала на поезде, можно только порадоваться за нее. Катя Мор: тетя Ленхен всегда говорит слишком много. А госпожа Мор, сидевшая и обмахивавшаяся платочком, чтобы хоть чуть-чуть почувствовать ветерок, только и произнесла: тетя Ленхен действительно была невыносима. И вечно она говорит в этом приказном и оскорбительном тоне, как будто мы ей что-то сделали. И, Боже праведный, всегда одни и те же разговоры. Ее муж погиб на войне за это время по меньшей мере раз триста, а как часто приходится ей, Мор, слышать слово «Любице», без конца Любице да Любице, стоит только увидеть тетю Ленхен, как тут же услышишь и про Любице. Она даже толком не знает, где это самое Любице находится, и ее, тети Ленхен, мужа она тоже не знает, этого самого Хайнцгеорга, он погиб за пятнадцать лет до ее рождения. Конечно, это ясно, я сочувствую ей, сочувствие вещь абсолютно нормальная, но постоянно выслушивать одно и то же – это выше моих сил! И про «Трудовой фронт»[10]… и эшелоны с беженцами… и дядю Эдуарда в Будапеште… и это в течение всей поездки из Хеппенхайма сюда, целых два часа. Хорошо, что мы оставили тетю Ленхен в гостинице. Он: ты это называешь гостиницей? Этот обыкновенный задрипанный пансион. Этот деревенский постоялый двор. Катя: вы, как я погляжу, совершенно несправедливы по отношению к тете Ленхен. И вовсе она не говорит одно и то же. Она каждый раз рассказывает немножко по-другому. Это же непрерывный процесс воспоминаний. Мать: да, Боже праведный, но нельзя же вспоминать постоянно. Она как представит себе, что сама доживет до восьмидесяти и будет постоянно что-то вспоминать, на виду у всех людей, совершенно не считаясь с ними, без всякого стыда… Харальд Мор: но это же просто очень старая женщина. Она: да-да. Но иногда она спрашивает себя, как это возможно, то есть она имеет в виду, что тетя Ленхен просто ничего не замечает. Катя: что значит «не замечает»? Мать: просто не замечает, что слишком много говорит всякой ерунды. Я не собираюсь ее в этом упрекать, я просто констатирую. Она никогда не позволяла себе упрекать в чем-то тетю Ленхен, а вот та без конца делает им упреки, чего раньше тоже не было, во всяком случае в таком количестве. Что она себе думает, может, что все мы приехали сюда, чтобы огранить дорогого покойника? Зачем мы вообще взяли M с собой? Вы, говорит она, всегда первые там, где есть чем поживиться. Ей самой, тете Ленхен, до этого нет никакого дела, она никогда ничего не добивается. С тех пор как ее муж Хайнцгеорг погиб в тридцать девятом году, одним из первых, уже на второй день войны, то есть второго сентября, под Любице, с тех пор ей уже ничего не надо. Она, конечно, пошла по призыву на трудовой фронт, засучила рукава, она всегда была одной из первых, когда надо было что-то делать, а не делить. Раньше всегда была нужна работа, сегодня нет, сегодня все есть, никому ничего делать не надо, не то что тогда. А что стало бы с рейхом, если бы не трудовой фронт! Она тогда ночи напролет гопала в своих деревянных башмаках холодной Осенью, чтобы помочь тому или иному крестьянину ранним утром на полях, а для них, Моров, уже большой труд проделать обыкновенную комфортную двухчасовую прогулку, в конце которой они будут вознаграждены меблировкой целого дома. Но Хелене, вынуждена была возмутиться она, госпожа Мор, как вы вообще можете утверждать такое? Ах да, сказала тетя Ленхен, все это только разговоры, конечно, одни лишь разговоры, а почему тогда все они поехали сегодня в… как его… Веттерау, если это только одни разговоры? Ведь не ради же покойного? Его вообще никто не знал. К нему никто никогда не проявлял ни малейшего интереса, к этому старому человеку, жившему там и полном одиночестве, без семьи, не то что она, Хелене, а вот стоило ему умереть, как они все ринулись туда. Госпожа Мор: ну, тетя… Да-да, все так и ринулись туда, напустилась на нее с заднего сиденья тетя Ленхен. А вот ее, тетю Ленхен, сказала она, взяли только для того, чтобы придать этому дележу видимость траурной процессии. Она им не доверяет. А почему, собственно, она должна им доверять, она этого человека вообще не знала, не видела его никогда в жизни и теперь уже не увидит, потому что он умер и может этому только радоваться, насколько она успела понять, а что еще остается при таких родственничках. Она: тетя Ленхен, мы больше не желаем этого слушать. Мы тебя взяли, потому что ты сама этого хотела, и это единственная причина. Тетя Ленхен: да, точно, потому что я хотела посмотреть, как все мои теории сбудутся, вы, впрочем, не должны принимать это на свой личный счет, речь идет о самых обычных делах, случающихся во всех семьях, я и по Жанет это вижу. Между прочим, вы взяли меня, чтобы Жанет могла поехать с господином Хальберштадтом, она бы не вынесла ехать со мной два часа в одной машине, она не любит, когда я много говорю, и поэтому надо было сначала меня куда-нибудь деть, чтобы она могла сесть в машину к господину Хальберштадту. А что мне не доставило никакого удовольствия ехать в этом разболтанном и громыхающем грузовике, это уж вы как-нибудь можете себе представить. Объясните мне, пожалуйста, с какой это стати мы ехали в грузовике? Почему Харальд не взял свою легковушку? Вот видите, вы молчите! Нет, сказала тетя Ленхен, эта поездка не доставила ей никакого удовольствия, факт, но когда-нибудь она все-таки съездит в Любице. Когда-нибудь и она, Катя, тоже туда съездит. Поездка с тетей Ленхен была очень утомительной, она, Катя, это сама видит, сказал Харальд Мор. Она ни минуты не давала никому покоя, а когда он сбился с пути и вышел в Бад-Фильбеле, она с триумфом и даже какой-то ненавистью засмеялась. У тети Ленхен две оборотных стороны – одна приятная, временами она действительно бывает просто очаровательной и обворожительной, а другая менее приятная. Сегодня вечером она наверняка будет само очарование, это так всегда с ней, особенно в компаниях, она всегда показывает себя с лучшей стороны, хотя ей уже восемьдесят. А какая выносливость! Катя: она этого просто не понимает, она всегда хорошо относилась к тете Ленхен. Она, конечно, старая закоренелая нацистка, и это каждого смущает, но ей, Кате, это все равно. Харальд Мор: может, ты помолчишь, дочь моя! Тетя Ленхен никогда не была национал-социалистом, и тебе это прекрасно известно, мы так часто говорили об этом. Катя: она вообще не понимает, как он может такое говорить. Тетя Ленхен была членом национал-социалистской партии, это всем известно, раз она была в партии наци, значит, она была нацисткой, одно вытекает из другого. Вот его, Харальда Мора, тоже ведь называют социал-демократом, поскольку он член социал-демократической партии, так и тетя Ленхен одна из бывших национал-социалистов. Или, может, он станет утверждать, что никакой он не социал-демократ? Он: как ты только можешь сравнивать социал-демократию с национал-социализмом? Между ними нет ничего общего, как раз все наоборот! Она: она и не сравнивает их. Она только констатирует, что тетя Ленхен состояла в NSDAP,[11] а следовательно, была нацисткой. Он: но она же знает, что тогда нельзя было по-другому, обязательно надо было состоять в этой партии, а то, что кто-то был в партии наци, вовсе еще не значит, что он был убежденным национал-социалистом. Ей же надо было найти работу, чтобы прокормить семью. Катя: что это он завел речь об убежденных национал-социалистах, от этого все только еще больше запутывается. Зачем так все усложнять? Тетя Ленхен и сегодня не оспаривает, что она состояла в той партии, больше того, она не имеет ничего против и признает, что сохранила свой членский билет, и везде его показывает, а ты, ее потомок, хочешь теперь притвориться и обставить все дело так, чтобы встать на ее защиту против ее же собственной совести. Если тетя Ленхен говорит, что она была национал-социалисткой, имеет она право говорить так о себе или нет? Госпожа Мор: как ты разговариваешь с отцом! Потомок – что это за слова такие, речь идет о ее отце, а не о каком-то постороннем потомке. Она: о люди, помогите! Госпожа Мор: и даже если тетя Ленхен раньше была заодно с наци, то есть она хотела сказать, даже если она была в их партии, то вполне может быть так, что никакой ее вины в том не было, она, госпожа Мор, вообще склонна думать, что ее муж, этот Хайнцгеорг, вместе со всей своей семейкой оказал на нее дурное влияние. Катя: вот как, но она же его не знает, этого Хайнцгеорга, она же сама только что об этом заявила, он погиб, сказала она, за пятнадцать лет до ее рождения, и тем не менее теперь ей вдруг стало что-то известно о его дурном влиянии. Госпожа Мор: но ведь откуда-то это взялось, почему-то тетя Ленхен оказалась в той партии. Катя Мор я думаю, нам лучше прекратить этот разговор. У вас нет юридического права объявлять тетю Ленхен недееспособной. Вся семейка в течение некоторого времени пребывала в плохом настроении, не глядя друг на друга, они молчали, пока перед ними ставили пиво и раскладывали соленые крендели. Как и любой семейный разговор, так и этот в семействе Мор касался того, что без конца пережевывалось на протяжении жизни, вечно одно и то же, о чем уже толковали неоднократно, но что все еще не давало покоя и всегда приводило к ссорам. Между прочим, сказала мать, стряхивая с кренделя излишнюю соль, Бенно мог бы тоже с нами поехать, почему бы ему было не приехать хотя бы на похороны? Катя: у меня нет ни малейшего желания обсуждать это. Госпожа Мор: но почему он всячески избегает любого контакта с нами? Катя: ничего он не избегает, он просто не придает этому никакого значения. Госпожа Мор: но разве вы не проводите много времени вместе? Лицо Кати Мор стало при этих словах красным от гнева. Мама, сказала она, дальше этот разговор она поддерживать не будет. Она, ее мать, еще три дня назад в телефонном разговоре поднимала все эти крайне странные и, в конце концов, не самые приятные вопросы, и тогда это тоже все закончилось ссорой и большим криком. Она, Катя, больше не хочет иметь никаких нервотрепок. Ей просто с трудом верится, она всего три часа с ними вместе, и опять все по-старому, словно она никуда и не уезжала. Но теперь она живет отдельно от них, в Вюрцбурге, и не желает больше снова каждый день проходить через стрессы в семействе Мор, дожидаясь, когда ее, того гляди, удар хватит, все, точка. Госпожа Мор посмотрела на нее с большим удивлением, что такое ее дочь говорит, мать даже покачала осуждающе головой, давая понять, что все это одни глупости, и просто продолжила разговор. Сто километров не такое уж большое расстояние, они, Катя и Бенно, могли бы посмотреть на эту поездку как на воскресную прогулку. Сначала они вместе собрались бы в Хеппенхайме, а потом приехали бы сюда, как единая дружная семья, вместе с тетей Ленхен. Катя: о да, прекрасная воскресная прогулка! Госпожа Мор: да, конечно. Они могли бы пойти куда-нибудь и устроить праздничный обед, а потом погулять. Они, Моры, смогли бы немного побеседовать с Бенно, а то когда еще представится такая возможность? Наверняка Бенно был против этого. Или? Разве это не так, резко вдруг сказала госпожа Мор, конечно, Бенно был против, он не хочет проводить время с семьей Мор, он ее презирает. Харальд Мор: Эрика, прошу тебя. Госпожа Мор: нет, нет и нет, когда-нибудь надо это высказать. Бенно с самого начала повел себя так. Правда, он появлялся пару раз в доме, сидел с ними за одним столом, пока у него не сложилось о них определенное представление, оно так и осталось неизменным с тех пор, Бенно так с ним и живет, с тем законченным представлением о семье Мор. Когда они видели его в последний раз? Это, поди, прошло три или четыре месяца. Такой, как Бенно, который считает себя лучше других, думает, раз он составил себе однажды о ком-то представление, то это и есть тот самый верный образ, уж ей-то это доподлинно известно. Когда она с ним разговаривает, она ясно видит, он разговаривает вовсе не с ней, а с тем образом, что сам создал о ней и вообще о всей семье Мор в целом. И образ этот не самый лучший. Он всех нас считает глупыми, и я должна сказать, это свидетельствует о его заносчивости. Она все время задает себе вопрос, как такое вообще могло прийти ему в голову. Они, Моры, конечно, не делают себе жизнь такой простой, как Бенно Гёц для себя. Они всегда вежливы, постоянно приглашают его зайти к ним, они, видит Бог, не думают про него ничего плохого. Они, Моры, не стесняют людей, дают им полную свободу, не навязывают своих манер. У нее ведь, в конце концов, тоже нет никакого права так безапелляционно судить о других. Но вот как Бенно приходит такое в голову, если он думает, что может себе это позволить, ей очень бы хотелось знать. Катя: все это глупости, Бенно вообще не имеет ничего против семейства Мор. Он относится к ним так же, как и ко всем другим семействам на свете. Госпожа Мор: да, совсем ничего не имеет. Вообще ими не интересуется. А как же так? Что они ему такого сделали? в конце концов, она, Катя, их дочь. Представь себе на минутку, вы однажды поженитесь, и как это, по-твоему, будет все происходить? Как они, Моры, сядут за один стол с Гёцами, если их сын выставил нас перед своим семейством в таком невыгодном свете? Катя: ну почему же в невыгодном свете? Бенно ничего такого про вас не говорил, он вообще ничего про вас не говорил. Госпожа Мор: вот-вот! Это оно как раз и есть! Что думают его родители про нас, если он вообще о нас ничего не говорит? И почему мы до сих пор не познакомились с семьей Гёц? Похоже, семью Гёц это совершенно не интересует, я что-то не припоминаю, чтобы я до сегодняшнего дня обмолвилась с госпожой Гёц больше чем двумя-тремя словами по телефону. Ни приглашения, ни знакомства, ничего. И с тех пор, как она, Катя, живет в Вюрцбурге, вообще больше никакого контакта с семьей Гёц нет. Она, госпожа Мор, спрашивает себя иногда, да вместе ли еще вообще она, Катя, с этим Бенно. Быть вместе – это просто слова, сказала Катя Мор. Ага, значит, вы не вместе, спросила госпожа Мор. Катя: для нее это ничего не значащие слова и для Бенно тоже. А когда, спросила госпожа Мор, вы виделись в последний раз? Катя: позавчера. Что значит этот вопрос? Госпожа Мор: ну, тогда ты, значит, вполне могла пригласить его поехать с нами. Ты приглашала его? Катя: во-первых, это не увеселительная прогулка, а похороны, а во-вторых, сна его не приглашала. Почему она должна была это делать? Она только сказала ему, что поедет сюда. Госпожа Мор: но мы же просили тебя об этом! Катя: она его не приглашала. Она тогда еще не знала, поедет она сама или нет. Она поехала только из вежливости. Представьте себе, Бенно был бы сейчас здесь и слышал бы весь этот идиотский разговор, спрашивается, зачем ему это? Хватит уже того, что мне приходится его выслушивать. Госпожа Мор, оскорбленная: ну, если для тебя так обременительно провести полдня в кругу своей семьи… Катя: о люди добрые! Вы действительно невыносимы. Впрочем, вы сами себе без конца противоречите, вам это не бросается в глаза? И не могли бы мы сейчас поговорить о чем-нибудь другом, кроме Бенно? Бенно с вами действительно ничего не связывает. Он и сам не так-то прост. Госпожа Мор: а почему у него столько сложностей? Она знает, он часто сам себе осложняет жизнь, вешает голову, отчего так? Он же не болен? И не подвержен депрессиям? Тогда, пожалуй, стоит еще раз обдумать все с Бенно, прежде чем решиться на такой шаг и жить потом с понурым и кислым человеком, нет, сначала надо трижды подумать. Он всегда производит впечатление задумчивого человека, постоянно погруженного в себя, да и походка у него какая-то неряшливая, он никогда не ходит прямо и слишком много курит. Он нервный человек? Харальд Мор: так, Эрика, это уже действительно нас не касается, ты не находишь? Эрика Мор обиженно откинулась назад. Уж нельзя и разузнать немного, с кем собственная дочь проводит время. Ведь она ничего такого не говорит, нет, нет и нет, она даже ничего такого не сказала. Она вообще больше ни слова не произнесет. Харальд Мор: совсем неплохая идея. Семейство опять замолчало. Вот, вскричала вдруг госпожа Мор. Оба других, испуганно: что такое? Госпожа Мор: ну вон там! Это же Бенно, я его ясно видела. Или, может, я ошиблась? Вон там сзади, в том проулке, он стоял там, рядом С вывеской. Но этого, собственно, никак не может быть. Фу-у, я и вправду подумала, что там в проулке стоит Бенно Гёц. Вот до чего вы меня довели! Целиком и полностью ваша вина! Катя Мор с восторгом хлопнула себя по коленке и воскликнула: мама, ты просто супер! Неповторима! Полный кайф, такого еще никогда не было. Теперь и госпожа Мор засмеялась, вся семейка залилась дружным смехом и смотрела в одном направлении, убеждаясь, что дружка дочки там, конечно, не было и не могло быть и что идея госпожи Мор более чем смехотворна.

   Самое позднее, с этого момента, когда смех мог быть услышан и другими, Катя Мор приковала к себе внимание Визнера. Он сидел за своим столом и все больше погружался в молчание, при этом бросая все время тайком взгляды на юную особу из Хеппенхайма. Шоссау вскоре ушел. Ближе к вечеру он прошел по Нижнему Церковному переулку и посмотрел наверх, на окна дома № 15, где уже горел свет. Внизу в дверях стоял священник Беккер и курил вместе с депутатом городского совета Рудольфом. О-о, Шоссау, приветствовал его священник. Я, конечно, должен был сказать госпоже Адомайт… я совершенно об этом забыл. Нет, как я мог такое забыть! Но скажите, пожалуйста, а где сейчас ваш друг господин Шустер? Я, собственно, ожидал, что он появится здесь. Мне действительно крайне неприятно, что я не подумал о том, чтобы напомнить о вас и вашем друге госпоже Адомайт! Нет-нет, все в порядке, сказал Шоссау, он вышел просто так прогуляться и забрел сюда совершенно случайно. Да, это так, в такой день, сказал Беккер, человеку многое приходит в голову и появляется потребность пойти прогуляться. Такая сегодня выпала на нашу долю своеобразная Троица. Сначала похороны. А потом эта необычная жара. Тут депутат городского совета Рудольф снова обратился к священнику: у него, между прочим, состоялся сегодня спор с господином ландратом, да, он знает, это грех, во-первых, воскресенье, и не простое, а Троица, но речь зашла об угодьях вокруг Оссенхайма. Спор шел из-за плановой комиссии и ее проекта по прокладке железнодорожных путей городской электрички. Но, к сожалению, ничем положительным этот спор не закончился. Беккер: ах! Рудольф: флорштадтская низина не будет охвачена проектом. На этом направлении всеми прогнозируется коллапс. Беккер: да, движение здесь небольшое. Рудольф: вот-вот, но дискуссия с господином ландратом, д-ром Биндингом, помешала ему, Рудольфу, принять участие в траурной процессии и присутствовать на похоронах Адомайта, ведь речь в данном случае, безусловно, шла об уважаемом члене приходской общины. О-о, добрый день, господин Брайтингер, сказал священник Беккер, пока Рудольф громко откашливался. Добрый вечер, сказал Брайтингер и приподнял шляпу. Добрый день, господин Рудольф! И Брайтингер уже исчез в дверях парадного входа. Кто это, спросил Рудольф. Так это господин Брайтингер, ответил Беккер, старый учитель из Верхнего Церковного переулка. Рудольф: Брайтингер? Никогда не слышал. Беккер: речь идет о читателе Брайтингере. Он постоянно пишет письма в рубрику «Читатель» в газете «Вестник Веттерау». Рудольф: ах, так! Читатель Брайтингер! Значит, это тот самый читатель Брайтингер, понятно. Ни разу его не видел. Хотя на самом деле по поводу любого вопроса, стоящего на повестке дня, всегда можно обнаружить его очередное письмо в «Вестнике Веттерау». Это не он ли поднял в последнее Рождество глобальный вопрос о полумесяцах в детских садах, он имеет в виду, не этот ли Брайтингер и развязал всю эту аферу? Охохохоньки, поистине странный человек, сказал Рудольф и погасил сигарету. Однако ислам – очень важная тема, она вносит беспокойство в народ. Сама по себе, конечно, безрассудная идея, по тем не менее очень понятная, вы не находите, господин священник? Беккер: что он имеет в виду под безрассудной идеей, он это не совсем понял. Рудольф: ну, что дети этого детского садика мастерили рождественские украшения на окна своих домов, в том числе и полумесяцы тоже, и тут некоторые матери из Оссенхайма вдруг заметили, что в этот детский сад ходят и турецкие дети тоже, и вот, пожалуйста, мы имеем дело с исламизацией пусть пока еще не германского общества на федеральном уровне в целом, но в этом детском саду в Оссенхайме бесспорно, что и вызвало громкий общественный протест, начатый и подогретый истерическими письмами таких читателей, как Брайтингер. Недавно он высказался на тему увеличения поборов для вывоза мусора. Вы читали? в принципе это оскорбление для всей краевой власти. Как вы знаете, я питаю определенные честолюбивые намерения относительно края, в ближайший февраль я выставлю свою кандидатуру на муниципальных выборах в органы самоуправления. Да, от города в краевую власть. В конце концов, в каждом деле необходимы перспективы, и что касается благоустройства края – тоже. Беккер кивнул. Рудольф: перспективное общественное благоустройство необходимо всем, нельзя же думать только о благе собственной жизни. Как только наступают застой и бездействие в обществе, так жди регресса, то есть отставания во всем. А вы, собственно, кто будете, спросил он, обращаясь к Шоссау. А это, сказал господин Беккер, один очень хороший знакомый покойного Адомайта, господин Шоссау у нас уважаемый краевед. Ах, вот как, сказал Рудольф, очень интересно. А, собственно, в каком смысле – краевед? Шоссау: он вообще-то историк, работает для исторического журнала Веттерау. Рудольф: ах да, действительно, это что-то из области истории. Но историю кто-то должен делать каждый день. А потом придут другие и запишут все на бумаге. А что вы конкретно делаете, когда работаете для исторического журнала? Сидите и копаетесь в архивах, как я предполагаю? Или производите археологические раскопки? Нет, сказал Шоссау (он обдумывал, стоит ли продолжать этот разговор), он не ведет раскопок. В данный момент он ведет изыскание материалов для написания научной статьи в серии «Войска Наполеона в Веттерау», эта серия регулярно печатается в журнале, освещающем прошлые исторические события в Веттерау. Рудольф: ага, и кто это оплачивает? Он имеет в виду, что такая работа, пусть его поймут правильно, может интересовать только очень незначительное меньшинство налогоплательщиков, хотя это, конечно, само по себе в высшей степени интересно, наполеоновские войска в Веттерау, да, а они, значит, дошли даже идо Веттерау. Вот как, и что они здесь делали, в Веттерау, он имеет в виду наполеоновские войска? Шоссау: в настоящий момент он работает над битвой за Иоханнисберг. Рудольф, вдруг рассмеявшись: что, за Иоханнисберг шла настоящая битва, ха-ха-ха! в это он просто отказывается верить. Да это же всего лишь небольшой холм! Шоссау: в стратегическом отношении Иоханнисберг не самая маловажная высота. Рудольф: и эту самую серию действительно финансируют из средств края? Шоссау: только частично, а в остальном журнал выходит на средства федерального министерства по науке и научным исследованиям. Рудольф: очень интересно. Видите, насколько все это преувеличено, когда кто-то берется утверждать, будто мы не живем в условиях всеобщего благополучия. Итак, мой дорогой, э-э, мой дорогой… Беккер: Шоссау. Рудольф: да, мой дорогой Шоссау, видите ли, пока вы работаете над вашим холмом, в вместе с ним и над Наполеоном, никак нельзя утверждать, что дела у нас идут плохо. Ха-ха, через двести лет кто-нибудь напишет в этом историческом журнале о политических битвах по поводу сбора средств для вывоза мусора и строительства дороги, делающей крюк вокруг угодий Оссенхайма. Конечно, если и тогда на это хватит денег. Потому что сегодня дело обстоит так: ничто так не дешевеет, как деньги. Посмотрите только, сколько получает сегодня строитель и во что это обходится людям. Вот, например, граф Матэшка Грайффенклау, он восстанавливал в своем родовом замке водяную башню силами небольшого числа рабочих и в итоге оказался разоренным, тогда он поднялся однажды ночью на виноградник и пустил себе пулю в лоб. Беккер: господин Адомайт всегда жил очень экономно. Да, сказал Рудольф, внезапно утративший свой ораторский пафос и в задумчивости посмотревший вверх по фасаду дома, видно, что этот человек жил очень экономно… Если бы все так делали, в Веттерау уже в ближайшем будущем жизнь была бы не хуже, чем на юге Италии. Ну, как бы там ни было, сказал Беккер, потирая руки, а вас, Шоссау, очевидно, просто забыли пригласить, хотя, по правде говоря, никто больше вас не имеет такого прямого отношения к этой местности и всему происходящему здесь, поэтому я сказал бы так: пойдемте вместе с нами, я представлю вас сестре Адомайта. Священник уже собрался войти в дом. И тут Рудольф спросил: а кто вообще был этот Адомайт? Священник остановился. Адомайт был пенсионером. Ах, да-да, сказал Рудольф, конечно, ему уже было за семьдесят, в таком возрасте обычно все становятся пенсионерами. А откуда у него было право на пенсионную ренту? Ведь сначала надо кое-что платить в пенсионную кассу, чтобы потом получать социальные выплаты. Из каких средств он это делал? Беккер, ища взглядом помощи у Шоссау: да, если честно сказать… У него не было государственной пенсии. Ему ведь принадлежал этот дом, он сдавал раньше первый этаж. Рудольф: но на это нельзя прожить. Беккер: ну, видите ли, в случае Адомайта речь идет об очень своеобразном человеке. Он жил строго, можно сказать, почти аскетически и чрезвычайно экономно. Впрочем, он никогда не нуждался. Рудольф: уж не хотите ли вы сказать, что этот Адомайт всю свою жизнь вообще ничего не делал? Беккер: нет, почему же, напротив. Временами он работал в библиотеке во Франкфурте. Он также немного пописывал и имел от этого кое-какой доход. Рудольф: вот как? А что он писал? Местные исторические романы? Нет, сказал Беккер, он работал над несколькими книгами по, э-э, орнитологии. Он, между прочим, несколько лет преподавал во Франкфурте студентам. Рудольф: орнитологию! Беккер: нет, скорее гуманитарные науки. И лингвистические. Он знал латынь. Причем необычайно хорошо. Рудольф: почему он тогда не стал учителем? Это же самое лучшее, так мало часов на работе, и вторая половина дня всегда свободная, а кроме того, три месяца каникулы, фантастическое обеспечение в старости. Да, сказал Беккер, все это так, но (бросая взгляд на Шоссау) как-то трудно было бы представить себе Адомайта в этой роли. Для него всегда была важна независимость, он имеет в виду, полная независимость от всего. Рудольф: ах, какой вздор! Независимость стоит денег. В итоге за все расплачивается государственная социальная система. Взгляните только на этот дом! Конечно, он не то чтобы вот сейчас совсем и развалится… но дальше-то что с ним будет? Дом перейдет по наследству, и наследнику придется, не мешкая, вкладывать в него деньги, ибо вряд ли он захочет владеть им в таком состоянии. Следовательно, он будет платить за то, чего не сделал в свое время экономный господин Адомайт. А не может и кого быть, что этот Адомайт просто был обыкновенным бездельником?

   Беккер, чье тело приняло согбенную форму, перешел вдруг на песнопение: взгляните на птиц небесных, они не сеют, ни жнут, ни собирают в житницы, и Отец ваш Небесный питает их. Суждение любого смертного само по себе ничтожно. Правда заключена в Боге, и как Он рассудит, нам на земле не дано понять. Ну да, это так, сказал Рудольф и первым ступил на лестницу. Беккер сделал Шоссау жест, означавший, что тот должен простить ему, Беккеру, депутата городского совета. Божьи овцы, шепнул он, не все одинаковы, но все они – овцы. И оба тоже стали подниматься по лестнице. Они уже почти одолели ее, и тут Беккер сказал: он неплохо ладил с Адомайтом, ему мешало только, что тот всегда все знал лучше других. Конечно, Адомайт каким-то странным образом действительно всегда оказывался прав, но он судил обо всем слишком безапелляционно и никогда не раскрывал людям сути веры, того, что человек вечно пребывает в пути и никогда не достигает вершины, ибо неслыханной дерзостью было бы утверждать, что человек постиг истинную сущность вещей. Бог создал нас в любви Своей, и, как Его творения, мы устремляемся к Нему, и это все. Он, Беккер, впрочем, всегда охотно дискутировал с Адомайтом, и когда их разговор оканчивался, каждый раз становилось ясно, что все равно что-то осталось недосказанным, какая-то мысль все еще блуждает в поисках правды и думы о Боге живы в душе этого человека. Позвольте, госпожа Адомайт, представить вам господина Шоссау. Женщина, стоявшая в прихожей с бокалом шампанского в руке и беседовавшая с Брайтингером, посмотрела на него, вновь пришедшего, тепло и приветливо. О, господин Шоссау, я так много слышала о вас, сказала она, протягивая ему руку. К сожалению, ситуация утром не позволила нам быть представленными друг другу. Вы ведь были на похоронах? Шоссау: да. Ах, сказала она, это было так прекрасно, все именно так, как она того желала. Священник Беккер нашел чудесные слова. Это правильно, что мы прощаем умершему, пусть и в смерти, все те ложные помыслы и мирские заблуждения, которые обычно связывались с его образом в душах живущих. У нее был хороший брат, из них двоих он всегда был более тонким и чувствительным. Часто она думала, ее брат, наверное, страдает оттого, что ему приходится жить в этом мире среди совсем других людей. Склонив голову: он не всегда хорошо говорил о ней, она знает это. Шоссау: он ни разу ни словом не обмолвился о вас. Да, сказала Жанет Адомайт, жизнь всегда идет своим путем. Сначала она гладкая и ровная, как хорошо постриженный газон, а потом становится похожей на одичавший сад. Ее брат, между прочим, любил природу. Брайтингер, до сих пор все еще стоявший рядом, сделал легкий поклон и направился в горницу. Она к Шоссау: он живописал природу. Ему всего-то было десять, а он никогда не выходил из дому без блокнотика для рисования, он лежал у него обычно в кармане, и, когда ей, Женни, было четыре, он взял ее с собой, и они сидели вдвоем на берегу Хорлоффа, она это хорошо помнит. Возможно, если бы не ее брат, она никогда не научилась бы так глубоко чувствовать природу, да, так глубоко, это самое правильное слово. Маргаритки у него получались как живые, словно на картинке, и вероника, и примулы, и он показывал мне, четырехлетней, все части растения и объяснял их назначение. И про бабочек он ей тоже рассказывал, она как сейчас помнит, что к бабочкам нельзя приближаться с солнечной стороны, потому что, как только на бабочку упадет тень, она гут же вспорхнет и улетит. Она просто была еще маленькой, и у нее от тех времен на берегу Хорлоффа осталось лишь одно яркое воспоминание в виде красок, цветов и запахов, слившихся в памяти в одно целое. Тогда речь шла только о тропинке вдоль берега реки, а теперь там уже построено целое лётное поле, но, наверное, больно ранило ее брата. Господин Рудольф, курите, пожалуйста, здесь, выходить на улицу в всем не обязательно, дамы и месье, уважаемые гости, господа, сказала Жанет Адомайт, обращаясь к присутствующим в кухне и горнице, она хочет сказать, что, само собой разумеется, курить можно и в доме, и есть и пить тоже можно сколько захочется, сегодня здесь на всех хватит. Сделав это замечание, Адомайт оставила Шоссау стоять одного точно так же, как она это сделала пять минут назад с читателем Брайтингером, и, по-прежнему держа в руке бокал шампанского, направилась к другой группе. Шоссау тоже взял себе с подноса, стоявшего на маленьком столике возле вешалки, шампанского, налитого в один из тех старинных бокалов, что хранились у Адомайта в серванте, и медленно прошел с ним в кухню. Там семейство Мор вело обстоятельный разговор с четой Бертольд, родителями подружки Антона Визнера. У нас тоже есть дочь в таком же возрасте, сказала фрау Бертольд Кате Мор. Ах, вот как, сказала Катя Мор. Да, ее зону Ута. Она работает там-то и там-то. Вам надо как-нибудь познакомиться! Господин Бертольд: а зачем им знакомиться, Херта, прошу тебя! Очевидно, фрау Бертольд уже была к этому времени немного подшофе. Оставь меня, сказала она возмущенно. Катя Мор улыбнулась с некоторым неодобрением. Тут же поблизости стоял Мунк, он разговаривал со священником. Его, Мунка, жена разморозила к сегодняшнему обеду ножку косули, ну разве нельзя было сдвинуть похороны на более позднее время, ведь завтра нога затвердеет так, что ее не угрызешь. А нога от самого охотника Коппа. Копп подстрелил косулю в оссенхаймском лесу прошлой осенью. А вообще-то разрешено ли хоронить на Троицу? Ну, и почему бы им обеим не познакомиться, спросила фрау Бертольд. Господин Бертольд: Уты здесь нет, как же они могут познакомиться, а кроме того, и повода для этого никакого нет. Фрау Бертольд: но молодые всегда хотят быть с молодыми, это так принято. Ведь верно, спросила фрау Бертольд, так уж устроено, молодежи хочется побыть вместе, и причин у них на это больше чем достаточно, ведь старые люди тоже стремятся оказаться вместе. Катя Мор вежливо улыбнулась. Ну, скажите что-нибудь, сказала фрау Бертольд. Молодежь сегодня много не говорит, это никому не нравится, они обычно стоят молчком. Вот если бы мы раньше тоже все время стояли молчком, то никогда бы и не познакомились. При знакомстве как раз самое главное не играть в молчанку. Да я вообще ни с кем не хочу знакомиться, что это пришло вам в голову, сказала Катя Мор. Ты только послушай, сказала фрау Бертольд своему мужу, она не хочет ни с кем знакомиться. Вот как сегодня: они хотят все, эти девушки, но вдруг ни с того ни с сего знакомиться ни с кем не хотят. Катя Мор: она уже, собственно, не девушка, а в остальном вся эта говорильня сплошная чушь и действует ей на нервы. Я нахожу, сказала госпожа Мор своей дочери, ты могла бы быть чуть повежливей. Нет, сказал господин Бертольд, никаких проблем, это вы извините нас… Так, значит, вы родом из Бенсхайма. Господин Мор: нет, из Хеппенхайма. Господин Бертольд: ах да, господин Мор: вы бывали в Хеппенхайме? Господин Бертольд: к сожалению, нет. Он, правда, частенько проезжал мимо, но, знаете, все как-то недосуг, он его понимает? Господин Мор: в Хеппенхайме сохранила, очень красивая старинная часть города, работы по санированию встали, конечно, в копеечку, особенно ратуша с ее фахверковой конструкцией,[12] сама площадь тоже очень красивая, туристы с удовольствием посещают кафе-мороженое рядом с ратушей, особенно японцы, этих вообще всегда тянет туда, где они видят фахверковую архитектуру. Японцам она, очевидно, в диковинку, у них самих нет ни фахверковых домов, ни виноградников, поэтому они и едут в Германию, у нас ведь есть и то, и другое. Госпожа Мор: но, Харальд, вот сейчас ты действительно сморозил полную чушь. Господин Мор: почему же? Ведь кругом, куда ни глянь, одни японцы, во всех старинных городах с их историческим центром. Господин Бертольд: а там, где санацию еще не провели, одни турки. Господин Мор: да, и это тоже так. В Бенсхайме есть один квартал возле вокзала, так они уже называют его Анатолия. Но это совершенно безопасно. Турки очень милые люди. Правда, жить там он бы не хотел. Слишком большая скученность. Господин Бертольд: ему кажется, что все эти кварталы имеют что-то общее с гетто, но, с другой стороны, турки, конечно, обогащают. Катя Мор: эй, это вы, собственно, о чем? Мор: он говорит о том, что страна богатеет, когда на нее работают иностранные рабочие. И он имеет в виду не только увеличение массы продовольственных продуктов, но и страну вообще. А кроме того, они очень вежливые люди. И крайне предупредительные. Им вообще не свойственна неприязнь. Меня нигде не обслуживали так вежливо, как в овощной лавке у турок. Катя Мор: вежливость – понятие, не связанное с обогащением, вежливость – это нормальное состояние общества. Фрау Бертольд: да, нынешние молодые люди сплошь и рядом понятия не имеют о том, что такое вежливость. Недавно трое молодых турок сказали ей на улице: ты чего хочешь, немецкая женщина! Только представьте себе! И вдобавок таким тоном, какой всегда появляется у них, как только они начинают говорить по-немецки, это больше похоже на собачий лай. Ты чего хочешь, немецкая женщина! Это было во Франкфурте, я ходила за покупками в квартал Заксенхаузен. Она тут же ушла оттуда, как только они такое сказали ей. Немецкая женщина! И это в Германии! А кем она еще должна быть, как не немецкой женщиной! Что тебя так бесит, если я хочу еще выпить шампанского? Боже праведный, неужто нельзя сделать того, чего мне хочется. Господин Бертольд: но это уже четвертый бокал. Она: ну и что! Она будет пить столько, сколько ей хочется, и уж если на то пошло, она делает это лишь из-за того, что он ей это запрещает. Он: хм, куда как вежливо. А что выделаете на фирме «Бенсхаймский источник», господин Мор? Ах, значит, вы руководите отделом по части ведения бухгалтерских книг, да, это очень интересно. Катя Мор наконец-то отделилась от этой группы и повернулась к одиноко стоявшему Шоссау. Женщины обычно находят все прекрасным, а мужчины – интересным, сказала она. Я это тоже замечал, ответил Шоссау. Это своего рода отговорка, чтобы избавить себя от конкретных оценок. Да, вы правы, сказала Катя Мор и прошла мимо него в горницу. Он никак не может представить себе, сказал Мунк, как этот Адомайт мог здесь жить. Стоит только оставить старых людей одних, как вся жизнь у них замирает. В итоге и тридцать, и сорок лет пролетают как один миг, он это знает по своей тетке, она жила в Вёрлитце, он как сейчас помнит прозрачную пленку на полке в ее серванте, она пролежала там свыше тридцати лет, вся пожелтела, затвердела, стала со временем липкой, одним словом, чем-то отвратительным, и на этой самой полке у нее стояли все бокалы и стаканы. Наступает такой момент, когда старые люди перестают это замечать. Здесь, правда, все чисто и в полном порядке. Он подошел к шкафчику для запасов провианта. Здесь даже пахнет свежей политурой. Беккер: Адомайт следил за своей мебелью. Он сам протирал, это ведь настоящее дерево. Мунк: а зачем? Почему он просто не выбросил все это старье? Беккер: Адомайт любил старинные предметы. Они были важны для него. Он ухаживал за ними. Мунк, потеряв интерес: пусть так. А где здесь можно подкрепиться? Вон там, в горнице, сказал священник, на столе выставлено угощение. Ну, тогда он пойдет и воздаст ему должное, сказал Мунк, и, налив себе еще пива, он покинул кухню. Видите, Шоссау, сказал священник, так всегда и бывает. Адомайт часто говорил: вы, христиане, на самом деле никакие не христиане. Но он имел при этом в виду некое абсолютно абстрактное понятие истинного христианина, а мы все – продукт миссионерской деятельности. Когда-то в далекие времена сюда, в северные края, пришли миссионеры и обратили нас, древних германцев, в христиан, и каждый из тогдашних германцев, кто с неудовольствием, а кто с восторгом, более или менее принял эту новую веру, для одних она значила больше, для других меньше, а кого-то и вообще оставила равнодушным, без всякой внутренней отдачи, как тех людей, которым все равно, что происходит вокруг, приняли, ну и ладно. А на самом деле такой христианин, как господин Мунк, думает только о своей косульей ноге и закуске в горнице и действительно напоминает мне этим того самого древнего германца, немного недовольного обстоятельствами дня, но все же подчинившегося христианским заповедям. И не нашего это ума дело – упрекать его в том. Может, он, в свою очередь, тоже думает, взгляните-ка на этого священника Беккера, вот кто хорошо устроился в жизни, знает массу людей, нигде нет отказа в хорошем прокорме, читает себе время от времени проповедь, служит мессу, и за это церковь заботится о нем до самого его мирного конца, о его жизненном содержании в том числе, ему даже о пенсии не надо беспокоиться или о страховании жизни и заполнении налоговой декларации, а ведь все это результат того весомого словечка, которое сказал себе этот Беккер, обдумывая когда-то свое решение: пойти в церковь, чтобы стать священником, или нет. Вот как относится обращенная в христианство германская паства к своему духовному пастырю, и, возможно, даже думает про него: он ведь тоже один из тех просвещенных миссионерами германцев. Н-да! Мы не вправе создавать произвольно в душе своей образ другого человека. Шоссау: но здесь как раз каждый только этим и занимается, создает по своему усмотрению образ другого, и прежде всего Адомайта, и то, что произнесенные сегодня им, Беккером, слова не были наполовину уже заранее сложившимся образом, он тоже утверждать не может. Беккер: он обращался к своей пастве, этого Шоссау не следует забывать. Шоссау: нет, он обращался не к пастве, а конкретно к траурной процессии. Он навязал им свой предвзятый образ Адомайта и тем самым предостерег их: смотрите, не станьте таким, каким был он, вот в чем зерно его проповеди, и это понял каждый. Боже праведный, сказал Беккер, да вы действительно такой же, каким был ваш старый друг. Ведь людям, и в этом задача церкви, необходимо ежеминутно предлагать идеалы, и в такой ситуации, как сегодня, тоже. Даже если всего лишь сказать им, что они должны сплачивать общину, уважать все живое, помнить о своих ближних, оказывать обоюдную помощь, ценить и понимать друг друга. Шоссау: он хочет этим сказать, что ничего такого Адомайт не делал? Беккер: ну, если он, Шоссау, все видит в таком свете… Шоссау: нет, ничего подобного в таком свете он действительно не видит. Беккер: в вас двоих прочно сидит ярко выраженная склонность Адомайта к спорам (он имеет в виду и Шустера), вот уж поистине достойные преемники, как и их общий друг Воллиц, но только тот давно уже уехал отсюда.

   И Беккер похлопал Шоссау по плечу. Не горячитесь, вы же знаете, по сути, мы занимаем одну и ту же позицию. Ну так, сказал он, а теперь я должен еще уделить внимание и некоторым другим овцам из моего стада. Госпожа Мор: куда делась Катя? Господин Мор: куда она могла деться? Возможно, пошла в другую комнату к тете Ленхен и твоей матери. Ах, сказала госпожа Мор, обращаясь к Бертольдам, мы еще не представили вас моей матушке? Речь, собственно, идет о сестре Адомайта. Мы непременно должны сделать это прямо сейчас. И пока они, подталкивая впереди себя чету Бертольдов, выпроваживали их из кухни, госпожа Мор зашептала своему супругу в ухо: с какой стати они, собственно, были приглашены, эти Бергольды? Ведь они даже не знали Адомайта, а Харальд Мор шепнул ей в ответ: Бертольд – влиятельное лицо в приходе, и, между прочим, ее, Эрики, мать знала бабушку Бертольда, та держала раньше лавку колониальных товаров или что-то в этом роде. Она: значит, ради колониальной лавки, бог мой. Да так любой с улицы может здесь появиться! Шоссау подошел к окну. Господь Бог, вразуми нас и вложи в нас понимание, что мы смертны, и дай нам разум на всю оставшуюся жизнь, сказал священник в своей утренней проповеди. Но каждое слово, как известно, можно вывернуть наизнанку. Мои мысли ни на кого не налагают строгости обета. Но говорят все и говорят без конца, весь мир – одна сплошная говорильня, и каждая речь имеет свою оборотную сторону, однако люди давно уже привыкли к этому. Да есть да, нет есть нет. Но и их в любой момент можно поменять местами. Словно все эти слова лишились своей субстанции. А что думаете вы по этому поводу, спросила Катя Мор, неожиданно вновь оказавшаяся рядом с ним. Я думаю, что всему, что здесь происходит и о чем говорят, недостает субстанции. Впрочем, я сам не знаю, что я имею в виду под этим понятием субстанция. Возможно, это всего лишь, как всякое слово, только пустой звук. Она: однако кому-то другому здесь, в доме, вы этого не сказали. Нет, сказал Шоссау, тут вы абсолютно правы. Впрочем, это совершенно нелепая, случайно забредшая мысль. Он перманентно пытается не вставать на этот путь. А в остальном, если вдуматься, его здесь все забавляет, и даже очень. Некоторым образом вызывает в нем, правда, отвращение, но одновременно и забавляет. А больше чем кого-либо все происходящее здесь позабавило бы самого Себастьяна Адомайта. А-а, тогда вы один из тех трех друзей, которые были у старого Адомайта. Да, а откуда ей это известно? Она: в той комнате об этом тоже перманентно говорят. Якобы Адомайт окружил себя молодыми людьми, подобием апостолов. Вот как, значит, нам ничего об этом не известно? Естественно, о вас говорят. Шоссау: он действительно понятия об этом не имеет. Она: ну, это легко объясняется тем, что люди, конечно, судачат за вашей спиной. Скажите, пожалуйста, это не вы ли сидели сегодня примерно в полдень на праздничной площади? Даже за одним столом с нами? Шоссау кивнул. И ее родители не сказали ничего такого про Адомайта и его знакомых? Он: нет. Катя: да, его выставляют, этого старого Адомайта, ворчливым стариком, который ни с кем не мог ужиться, но при этом активно распространял и насаждал вокруг себя свои вредные взгляды, отравлял ими молодежь, словно ядом. И еще умел заставить вас уважать его, был чем-то вроде тех древних философов, как, например, Пифагор со своей школой посвященных учеников, autos epha[13] etcetera. И все это преподносится если не в категоричной форме, то очень язвительно и злобно. Адомайт портил молодежь, заставлял льстить себе, а сам при этом оставался никчемным человеком. Шоссау: ему уже, между прочим, тридцать лет. Она: ну да, люди, конечно, говорят много всякой чепухи. Да пусть говорят. Им все равно не запретишь. Пойдемте, я представлю вас тете Ленхен, она одна из родственниц моей бабушки и по-настоящему остроумный человек.

   И после этих слов они вошли в горницу. В ней было полно народу, стояло и сидело не меньше двадцати человек, в воздухе клубился едкий табачный дым, кругом стояли бутылки с пивом. Шoccay никогда бы не поверил, что здесь может уместиться столько народу. В вольтеровском кресле возле кушетки сидел читатель Брайтингер и листал субботний номер «Вестника Веттерау», возможно, в поисках собственного читательского письма. Это не мешало ему вести беседу с соседом Адомайта по переулку господином Гайбелем. На стуле перед комнатой, в которой родился Адомайт, сидела Штробель, не произнося ни слова, погруженная в себя и свое великое отчаяние, она словно отсутствовала среди людей, глядя на них затуманенным взором. Тетя Ленхен восседала подле стола, на одном из двух стульев с подлокотниками. Сзади нее стояла госпожа Адомайт, а вокруг них сгруппировались семьи Мор и Бертольд. Рудольф доминировал в мужской компании, у всех в руках были кружки с пивом, они стояли посреди горницы под самой лампой и беседовали о политике. Она вообще не может понять, о чем тут непрерывно говорят, сказала тетя Ленхен. Ей все время стараются представить этого Адомайта в неприглядном свете и выставить его очень несимпатичным. Тогда как все вокруг говорит совершенно об обратном. И все только из-за того, что этот человек не захотел участвовать в общем дерьме, в котором каждый из нас сидит сегодня по уши. Необыкновенно чистый человек, для общества, состоящего из одних рыночных мужчин, просто сказочная редкость. Посмотрите только на эту очаровательную кружевную салфеточку, вон там на стене. Да-да, вон там, ах, какая прелесть! Госпожа Мор бросила на салфеточку завидущий взгляд. Да, сказала Жанет Адомайт, наполовину работая на публику, эта салфеточка была привезена ее матери из Венеции ее свояком из Фульды. Свояк буквально боготворил ее мать. Раньше, между прочим, в доме было два альбома с фотографиями, минуточку, они всегда хранились в этом шкафчике за двустворчатой дверкой, что такое, она вообще не открывается. Потому что это раздвижная дверца, сказал Шоссау. О, да-да, спасибо. Ха! Вот они, эти альбомы. Красный и синий. Как и раньше. Она открыла их. Испуганно: подумайте только, он не вклеил сюда ни одной новой фотографии. Ну надо же! Госпожа Адомайт была заметно обескуражена, можно сказать, находилась на грани помешательства. Самые последние фотографии те, которые сделал тогдашний викарий Побиш на похоронах ее отца, вот, здесь и дата есть, третьего августа тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года. Она сама тогда пометила снимок этой датой. Здесь, между прочим, можно видеть и бывшую жену Адомайта Аннетту. Она хорошо ладила с ней, когда жила здесь, в доме. Да, многое раньше в этом доме было прекрасно. Иногда ей очень даже хочется, чтобы вернулись прежние времена и чтобы вся дружная семья опять была вместе. Что за чушь, сказала тетя Ленхен. Все они теперь хотят, чтобы вернулись прежние времена, а сами черт-те что делают с сегодняшними. С тех пор как наступили новые времена, все они вдруг захотели вернуться назад. А кто, спрашивается, сотворил эти новые времена, как не те самые люди, которые так хотят вернуться назад. Ты отправляешься в Англию и выходишь замуж за богатого промышленника, тот чуть ли не половину здешнего городка превращает в территорию своей фирмы, а ты теперь толкуешь о прежних временах. Жанет Адомайт: она вынуждена была тогда уехать. Джордж ведь взял ее c ребенком, кто бы так поступил на его месте? Тетя Ленхен: ах, что за выдумки! Все от начала до конца выдумано. И было так только обставлено и преподнесено всем. На долгие годы вперед все тонко продумано! Подай мне, пожалуйста, еще кусок холодного мяса и бокал пива. Нет, почему же, ей хочется именно пива. О-о, да-да, сейчас самое время поговорить на людях о ее пищеварении, какое бесстыдство. Нет у нее проблем с пищеварением! Жанет Адомайт: хорошо-хорошо, ни у кого из присутствующих здесь проблем с пищеварением нет. Передайте, пожалуйста, тете Ленхен еще кусок холодного жареного мяса и бокал пива, тогда по крайней мере рот ее будет занят и она наконец-то замолчит. Тетя Ленхен: тебе это, конечно, очень на руку. Но я замолчу, только когда умру. А до тех пор буду сопротивляться до последнего. Да и для кого тут это холодное жаркое? И курочка в гриле и все такое прочее? Не лучше ли было нарезать побольше кусков хлеба и намазать их смальцем для всей этой честной траурной компании, ведь ни у кого из них траура в душе и в помине не было. Госпожа Адомайт: ну как ты такое можешь говорить. Она: она бы непременно выставила им куски хлеба со смальцем или с соленым сливочным маслом и бутылку шнапса, как здесь принято, а не уставляла бы для них стол холодными закусками за восемьсот марок, заказанными на иностранном постоялом дворе. Мор: иностранный постоялый двор, что за странное заведение! Она: так там же иностранцы. Или уже нельзя употреблять и это слово тоже? Понятно, что слово еврей нельзя произносить вслух. Семейство Мор и Жанет Адомайт смущенно оглянулись по сторонам и тотчас же приложили максимум усилий заставить тетю Ленхен замолчать. Но та продолжала упорствовать: так можно произносить вслух слово иностранцы или нет? Она хочет знать немедленно. Читатель Брайтингер смотрел на нее из своего вольтеровского кресла, опустив газету на колени. Жанет Адомайт: нет, так говорить не следует. Правильнее сказать – иностранные граждане, а не просто иностранцы. Тетя Ленхен: она не позволит себя дурачить. Там все были итальянцы, она это отлично видела, а на кухне у них работали пакистанцы. Жанет Адомайт: это совершенно безразлично, кто они родом и откуда приехали. Что за идиотизм, сказала тетя Ленхен. Почему же, например, не безразлично, приехала я из Рейнской провинции или я родом из Веттерау. Жанет Адомайт: да, пусть так, но это никак не отражается на качестве этих людей. Тетя Ленхен: качество, что это взбрело ей в голову, при чем здесь качество? Она вообще ни слова не проронила об их качестве. И что за качество? Она произнесла только слово «иностранцы». Адомайт: давай теперь, пожалуйста, прекрати все это и больше не развивай эту тему. Мы здесь не одни. Ленхен, с громким криком: иностранцы, иностранцы, иностранцы! Нечего из нее дуру делать. Что за отвратительная уравниловка! Она однажды все это уже пережила, когда предписывали, какие слова правильные, а какие нет. Сначала «добрый день!» переделали в «хайль Гитлер!», а затем перелицевали «хайль Гитлер!» назад в «добрый день!», но при этом напрочь запретили произносить имя Гитлера. Стоящие вокруг: никто не запрещал говорить про Гитлера. Она: и тем не менее Гитлер находится под негласным запретом, как и теперь слово «иностранцы». Или слово «еврей». Повсюду кругом одни запрещенные слова. Нет, я не замолчу и вообще не позволю мне что-нибудь запрещать, чтоб вы все это знали раз и навсегда. Мой Хайнцгеорг не для того остался под Любице, чтобы сегодня мне кто-то затыкал рот. И хватит об этом. Тетя Ленхен действительно занялась после этого холодным мясом, и, когда Катя Мор сделала попытку познакомить с ней Шоссау, все присутствующие напустились на нее, чтобы она оставила тетю Ленхен в покое, раз уж та сама по себе наконец-то замолчала. А вы знаете, спросил господин Рудольф, обращаясь непосредственно к Шоссау и Кате Мор, сколько должен был платить старый Адомайт, чтобы получать хотя бы минимальную пенсию? Шоссау: нет. Рудольф: ну, тогда давайте посчитаем. Я, собственно, придерживаюсь такой точки зрения, обнародуй свои претензии на пенсионные выплаты, и тогда я скажу тебе, кто ты. Адомайт работал в библиотеке, так про него говорят. Шоссау: но только один год. Рудольф: значит, он делал личные взносы в пенсионную кассу. Шоссау: насколько ему известно, нет. Рудольф: невероятно. Значит, один год. Но право на пенсию так и так возникает только после пяти лет уплаты членских взносов. Господа, этот Адомайт должен был заплатить за пять лет по максимуму, то есть вносить в течение пяти лет, учитывая, что высшая ставка равна восемнадцати тысячам в год, примерно тысячу пятьсот марок, будьте внимательны, ежемесячно, тогда по существующему законодательству ему полагалось бы, минуточку, пять на семьдесят, по триста пятьдесят марок в месяц. Это все равно что ничто. И это при максимальной сумме взносов в течение пяти лет! При минимальной плате в семь марок, пять на семь, получается тридцать пять. Следовательно, тридцать пять марок в месяц. Невероятно… Ах, что за бедолага!

   После этих слов Рудольф отошел от них и затеял разговор со священником и краснодеревщиком Мулатом. Тем временем господин Брайтингер, сидя по-прежнему в кресле рядом с кушеткой, говорил все громче и все более резким тоном, «Вестник Веттерау» вздрагивал у него на коленях. Я не потерплю, чтобы меня поучали, произнес возмущенно Гайбель, сидевший на кушетке. Брайтингер: это не имеет ничего общего с поучением. Городская коммунальная система – дело общее, а потому не без обмана, и тот, кто действует обманным путем, не должен участвовать в распределении общественных благ. Гайбель: но я – часть этой системы и тоже вношу свою лепту в общий котел. Брайтингер: все, так уж устроено, платят налоги из-под палки. Он, Брайтингер, делает это по доброй воле. Рор, владелец слесарной мастерской «Рор», стоявший в группе людей под лампой: если я начну добровольно платить налоги со всех своих доходов, мне завтра же придется объявить о банкротстве. Всеобщий хохот. Брайтингер: вот видите, Гайбель. Каждый обращается с коммунальной системой так, как находит нужным, причем этот поголовный обман и является общим делом. Гайбель: наглость, которой нет равных! Он такого не потерпит. Голова Гайбеля стала при этом необычайно красной, от возбуждения он даже выпил вишневой водки. Нет, он такого не потерпит. Точно, крикнула со своего места тетя Ленхен. Не надо этого делать! С какой стати?! Ленхен, сказал господин Мор, да ты вообще не знаешь, о чем идет речь. Не мешай им спорить. Брайтингер: он не спорит, он приводит аргументы. Мулат: может, он тоже просто не может оставить людей в покое. Точно! Не надо оставлять их в покое, никому и ни в чем не надо давать спуску! Ее ведь не оставляют в покое, ну иона никому его не даст. Вот тебя, Катя, милое мое дитя, я оставлю в покое, да-да, потому что ты никогда не нарушаешь моего и не пытаешься беспрерывно мне что-то внушать. Катя Мор воспользовалась случаем и тут же представила старой даме Шоссау. Очень приятно, сказал он. О-о, и это правда, что нам приятно, спросила Ленхен. Тогда вы здесь единственный в своем роде, не считая моей Кати. Зять моей приятельницы сказал мне сегодня, что я часто бываю обворожительной, да-да, именно так, просто обворожительной, сказал он, чтобы настроить меня сегодня вечером на миролюбивый лад, я это точно видела. Но сегодня я отнюдь не обворожительна. Шоссау: а я придерживаюсь противоположного мнения. Она: ах, как галантно. Наконец-то хоть один галантный молодой человек. А то вокруг меня целый вечер толпятся все какие-то мужланы, вроде Мора, и другие деревенские приятели этого Адомайта, а еще этот Хальберштадт, вон он там стоит, он постоянно увивается вокруг моей подружки. И это в свои-то шестьдесят четыре! Вы должны знать, мой муж Хайнцгеорг, собственно, на второй же день войны… На второй же день войны остался лежать под Любице, проскандировало хором все семейство. Что за наглость, подумайте, какая наглость, всплеснула руками тетя Ленхен. Жанет Адомайт: но это же абсолютно не интересует молодого человека. Она: откуда ей известно, что интересует этого господина? Шла бы лучше к своему Хальберштадту, а то он стоит там один, все время крутит шеей и стреляет сюда глазами. К Шоссау: этот Хальберштадт крайне неприятный человек. В субботу заявился в теннисных шортах, с кепочкой на голове и ракеткой под мышкой. Вид отвратительный. А еще они регулярно ходят в концерты. Тоже отвратительно. Потому что ничто не интересует тебя так мало, как музыка, ну сознайся, Женни. То, что для тебя музыка пустой звук, сказала Адомайт, это не наша вина. И не надо так всему завидовать. Тетя Ленхен: лучшее время в ее жизни – это когда она работала во времена рейха на трудовом фронте. Адомайт, в ужасе: тетя, ради бога, что ты такое говоришь? Она: да-да, и вот именно сейчас ей хочется рассказать об имперской трудовой повинности. Так в каких же отношениях были вы с моим братом, спросила госпожа Адомайт, обращаясь непосредственно к Шоссау. Она собирается рассказать сейчас о трудовом фронте, громко сказала, чуть ли не прокричала тетя Ленхен. Немедленно и не откладывая в долгий ящик, хочет она рассказать этому милому молодому человеку об имперской трудовой повинности в Германии, и она даже может объяснить ему почему. Да потому что ей все время запрещают говорить об этом. Ей без конца все запрещают. И она больше не намерена это терпеть! Катя госпоже Адомайт: бабушка, ну правда, дай же ей сказать. Адомайт: какое это произведет на всех впечатление? Люди подумают, будто в нашей семье есть национал-социалисты. Тетя Ленхен разразилась после этих слов громким каркающим смехом, причина которого осталась для всех непонятной, и даже хлопнула себя по ляжке. Господин Мор шепотом госпоже Адомайт: сейчас она вытащит свой партийный билет. Адомайт: нет, я забрала у нее сумочку. Тетя Ленхен: а где моя сумочка? Где моя сумочка! Я обязательно хочу показать этому милому молодому человеку мой…

   В этот момент госпожа Адомайт подхватила Шоссау под руку, резко развернулась и удалилась вместе с ним, оставив эту группу позади себя. Ленхен чуть-чуть перебрала, сказала госпожа Адомайт. Ничего нельзя понять, о чем она все время твердит. А я вот действительно хочу теперь знать, какие у вас, собственно, были отношения с моим братом. Сын Себастьяна, он время от времени навещает ее, не раз рассказывал о неком господине Шоссау, ей всегда описывали его как очень милого и отзывчивого, вообще дружелюбного человека. Сыну Себастьяна тоже ведь нелегко приходилось с отцом. Да, недоразумения легко укореняются в любой семье, ах, что там говорить о чьей-то вине, это, знаете, никого не красит. Ее племянник раньше тоже часто спорил со своим отцом, пока тот, по сути, со временем не захотел больше иметь ничего общего с собственным сыном, но она, впрочем, не вправе судить об этом. Ее племянник такой приветливый, такой открытый, он так мило по-своему заботится о семье и своих детях, но Себастьян, так ей кажется, просто не выносил его. И притом не столько как сына, а скорее просто как человека, совершенно чужого ему. Себастьян не очень-то дорожил семьей. Ну, представьте себе такую ситуацию, Себастьян и сын сидят вместе в комнате, и сын начинает рассказывать отцу о своей работе в АО «Энерго» в Верхнем Гессене, а Себастьян на дух не выносил таких разговоров. Я думаю, он считал сына дураком. И терпеть не мог его глупости. А вот его невестка, напротив, и вам это известно, часто приходила к нему, особенно в конце, и очень о нем заботилась. Но вы это все и без меня знаете. А я хотела оплатить ему курс лечения. И даже подыскала для него очень милое и симпатичное местечко в Шварцвальде, где он мог бы пожить в условиях щадящего режима и немного подлечиться. Шоссау: по поводу подлечиться, так ведь он не был болен. Она: но послушайте! Может, он вам не все рассказывал. У него еще зимой случилось воспаление легких, вы ничего не знали об этом? Шоссау: почему же, конечно, он знал о его воспалении легких, но при его, Адомайта, крепком организме и собственном методе лечения, только лежа в постели, с помощью компрессов и чая с медом, ему даже врач не понадобился. Мы в конце концов однажды привезли сюда доктора, чтобы он его послушал. Она: ему хотя бы сделали рентген? Он: нет, а зачем? Доктор и так не сомневался, что у него воспаление легких. Она: но это более чем странно. Он: почему же, он этого не находит. Под конец между Адомайтом и доктором даже развернулась целая дискуссия, можно сказать, начался спор, потому как тот непременно хотел прописать Адомайту сильнодействующее лекарство, но Адомайт настоял на своем, заявив, что никаких лекарств принимать не будет, потому что однажды, когда ему было восемнадцать лет, он уже болел воспалением легких, и тоже без врачей и медикаментов, более того, он оставался тогда несколько недель в лесу, и это в феврале – марте. Он обещает ему, доктору, если заляжет сейчас в постель и хорошенько пропотеет, то будет через десять дней здоров. И после этого он прогнал доктора из дому. Госпожа Адомайт: а как он заболел воспалением легких? Шоссау: он простудился на прогулке. Шел быстрым шагом в направлении Фогельберга, начался дождь, он промок и озяб, ну и заболел. Он готов повторить ей, Адомайт был крепкого здоровья. А визиты невестки он терпел только из вежливости. Если придешь ты, то, по крайней мере, не придет твой муж, говорил он ей. А когда приходил его сын Клаус, Адомайт на час поднимался, садился на кушетку, поджимал уголки губ, нервно и лихорадочно бил мыском по ножке стола, и так в течение всего часа, пока сын не уходил, а потом он все еще оставался сидеть и беспомощно глядел перед собой. Мой сын – форменный идиот, произносил он в который уже раз. Он работает в АО «Энерго» в Верхнем Гессене и говорит и думает только понятиями этого самого верхнегессенского АО «Энерго». У него на уме одни цифры, он беспрерывно считает. Бегает по комнате и говорит только о том, сколько стоит один киловатт-час и сколько киловатт-часов сберегает экономичная электролампочка, которую можно приобрести в верхнегессенском АО «Энерго». Он высчитывает это у меня под носом до последнего пфеннига. Стоит ему войти в комнату, как он тут же начинает говорить. И исключительно только о верхнегессенском АО «Энерго». Ни слова о своей семье, ни полслова о сыновьях Патрике и Флориане, только о своей фирме. Когда-нибудь позднее, говорит он, мои дети тоже начнут работать в верхнегеесенском АО «Энерго». Существуют специальные учебные заведения, и дети сотрудников фирмы всегда имеют преимущество при поступлении. Госпожа Адомайт: но это же унизительно, как он отзывался о Клаусе! И то, что он мог так зло говорить о собственном сыне! Нет, может, он в вашем присутствии все преувеличивал, у него, знаете ли, всегда была склонность к преувеличению. Вечно этот грубый юмор. Сидит на кушетке и корчит рожи, он так и раньше всегда делал, такая у него манера шутить. Позади них опять послышались громкие голоса. Но мы же постоянно должны помнить о том, сказал Харальд Мор, какое великое зло причинили мы людям, наша историческая ответственность в том и заключается, чтобы всегда помнить об этом и никогда не забывать о своей вине. Тетя Ленхен: но как она может о чем-то помнить, чего не испытала вообще? Она постоянно почему-то должна помнить о том, чего в ее жизни не было, а о том, что она пережила, ей помнить нельзя и даже запрещается говорить об этом, например о трудовом фронте в период рейха. Он: но все дело в том, как она об этом говорит. Она: а как она говорит об этом? Она просто рассказывает, что пережила во время этих работ. Зачем ей лгать или что-то выдумывать? Она действительно все это пережила лично. Трудовой фронт был самым лучшим временем ее жизни. Со всеми своими подружками, которые теперь уже умерли, она познакомилась, отбывая имперскую трудовую повинность, партийные марши они распевали только в Померании, а в Тюрингии всегда пели народные песни, и они ей нравились, между прочим, гораздо больше. Утром на поверке снова обязательно только партийные гимны, ей это было не очень-то по душе, лучше бы она спела одну из немецких народных песен, в Тюрингии они особенно хороши. Благодаря трудовой повинности она увидела весь рейх, и это было для нее самым дорогим, в конце концов ее муж погиб за него уже на второй день войны, второго сентября, под Любице, и тогда она пошла на трудовой фронт. Харальд, сказала госпожа Адомайт, ты же знаешь, чем больше ей возражают, тем больше она будет говорить об этом. Ей страшно хочется нас позлить. Харальд тете Ленхен: и при этом ты остаешься такой обворожительной. Она: никакая она не обворожительная. Она уже объясняла до этого молодому человеку, которого силой увели от нее, что всем хочется, чтобы она была сегодня обворожительной, а она этого вовсе не хочет, потому что здесь собрались всё очень плохие люди, ворвались в чужую квартиру, не имеющую к ним никакого отношения, ну просто вообще никакого, никто из них здесь не горюет и не помнит о трауре, все только пьют и едят И даже не вспоминают покойного, разве один тот молодой человек, он полон тоски и печали, это по нему видно, ни у кого другого ничего подобного на лице не написано, все это сплошь лживая и отвратительная компания.

   Жанет Адомайт вздернула брови и нервно прикусила губу. Семейство Мор переглянулось. Господин Брайтингер с интересом поднял голову от «Вестника Веттерау». Но на выходку тети Ленхен особого внимания никто не обратил, поскольку в комнате раздавались одновременно не менее двадцати женских и мужских голосов. Шоссау прошел в кухню и достал себе из холодильника пива. Он бросил при этом взгляд в окно и увидел, как внизу по переулку несколько раз прошел туда-сюда Антон Визнер, бросая взгляды наверх, на окна квартиры Адомайта. А в горнице сейчас доминировал над всем разговор между госпожой Рудольф и господином Брайтингером. Тот по-прежнему сидел в вольтеровском кресле, а госпожа Рудольф с рюмкой ликера в руках заняла место на кушетке рядом с ним, она была заметно под хмельком. Она: мужчинам хочется обязательно спорить, а ей кажется, для них было бы лучше отправиться на футбольное поле, потузить там вволю мяч, любую политику вообще лучше всего делать там, гоняя мяч по полю и забивая друг другу голы, но, правда, мужчины уже постарели, они больше не могут лупить по мячу, и им не остается ничего другого, как уйти в политику. А, кстати, какую позицию занимал Адомайт, она имеет в виду политическую, она ведь его совершенно не знала, однако у него в шкафчике стоит превосходный ликер, как она только что установила. Госпожа Рудольф захихикала и налила себе еще рюмочку. Последнюю неделю она два дня пила только минеральную воду. Целых два дня, со вторника утром до среды вечером. Какая самодисциплина! Так что сегодня ей можно. Тем более что она ест тартинки с бесподобной семгой с розентальского фарфора. Ах, что за напасть, теперь еще и майонез капает. Откуда у какого-то Адомайта такой дорогой фарфор? А ведь так по людям ничего вроде и не заметно. Все выдают себя за бедных, а на самом деле настоящие богачи. Адомайт всю жизнь, поди, тоже проходил в бедняках, а в действительности скопил неимоверное богатство. Брайтингер: Адомайт, если она все еще желает получить ответ на свой вопрос, был социалистом, а возможно, даже и коммунистом. Она: ах! Вот никогда бы не подумала. Откуда ему это известно? Брайтингер: чутье подсказывает. Адомайт был не из кошерных. Она: ну, теперь вы вдобавок прибегли еще и к еврейской лексике. Хотя Штробель тоже всегда употребляет еврейские словечки: козел отпущения, например! Ха-ха-ха! А, фрау Штробель? Идите сюда, выпейте с нами рюмочку отменного апельсинового ликера, надо же и вам что-то получить от этой жизни. Фрау Штробель глянула из-под тяжелых от горя и опьянения бровей, и ее взгляд не выразил ничего определенного, она только уставилась на знакомую бутылку. Здесь это ничего не стоит, сказала госпожа Рудольф. Но фрау Штробель уже снова вернулась в свое прежнее состояние и ничего не ответила. Если бы она не была так обессилена, она испытала бы ненависть и отвращение. Боже мой, эту женщину надо кому-то проводить домой, она уже полностью невменяема. А впрочем, у каждого свой фасон. Если она способна доводить себя до такого состояния! Один только неэстетический вид чего стоит! Так что он только что сказал, покойник был социалистом? Карл Хайнц! Карл Хайнц! Ты слышал? Адомайт был социалистом. Рудольф: пить надо меньше. Она: господин Брайтингер сказал, Адомайт даже был коммунистом! Ведь так, господин Брайтингер, вы ведь это сказали? Он: сказал, потому что знает, что это никого не волнует. В нашем обществе это никогда никого не волновало… Госпожа Мунк: а она всегда думала, что Адомайт был нацистом. Господин Мунк: с чего это она взяла? Госпожа Мунк: ну, он просто так выглядел. Это еще и ее мать говорила. Истинный образец национал-социалиста. Блондин, голубоглазый, всегда такой подтянутый, строгий. Собственно, очень строгий, можно даже сказать, жесткий. Священник Беккер: жесткий только по отношению к себе. Она: кстати, он был очень скрытным и молчаливым. А тот, кто молчалив, тому есть что скрывать, он ведь жил как раз в такое время, о котором все помалкивают, как воды в рот набрали. Рудольф: да кто молчит-то? Мулат: но Адомайт не был национал-социалистом, как ей это могло прийти в голову? Адомайт был скорее воинствующим демократом, ОН всегда был противником любых идеологий. Рудольф: но в «Охотничьем домике» Адомайт иногда высказывался совсем по-другому. Он не думает, что Адомайт был демократом. Может, он был монархистом. Рор: или анархистом. Он ведь всегда говорил сегодня одно, завтра другое. И никогда не связывал себя словом. Беккер: такую точку зрения он абсолютно не разделяет. Адомайт всегда придерживался твердых взглядов. Рор: и каких же? Брайтингер: многие из тех, кто раньше был национал-социалистом, стали впоследствии социалистами, одно от другого недалеко ушло. Мулат: но что общего у Гитлера с Марксом? Брайтингер: очень много. Такие, как Адомайт, точно знают, чего они хотят, но не бравируют этим прилюдно, они умеют заметать свои следы. И спор, который здесь идет, однозначно доказывает, как непрост был Адомайт. Он-то прекрасно знал, как заметают следы. Мулат: ну и как же их заметают? Брайтингер: оставляя их повсюду. Лучше всех этому обучены коммунисты. Ни про кого из них никогда нельзя точно сказать, коммунист он или нет, и этим все сказано. Дружный смех. Мулат: ага, значит, коммуниста можно вычислить по тому, что он никак себя конкретно не проявляет! Опять общий смех. Брайтингер: тот, кто однажды прошел школу коммунизма, умеет соответствовать поставленной задаче, это функционирует у него, как условный рефлекс у собаки Павлова. Рудольф: я вам советую обсудить этот вопрос как-нибудь в газете. Ветхие стены задрожали от хохота. А потом все принялись азартно и с большим интересом дискутировать по поводу новых поборов окружных властей с целью вывоза мусора. Госпожа Рудольф опять держала в руке маленький бутерброд с семгой, с которого вожжой тек майонез. Ах, госпожа Мунк, сказала она, я восхищаюсь ими, я никогда бы не смогла целый вечер говорить про мусор и новое предписание властей, у меня не нашлось бы столько слов. Женщины совершенно не приспособлены для политики. А как наши мужья понимают друг друга! Стоят под лампой и без конца перебирают мусор. Поистине достойно удивления! Бог мой, кажется, я допустила непозволительную шутку!

   Госпожа Адомайт, исполняя роль хозяйки дома, обходила тем временем всех приглашенных, присоединяясь на несколько минут к отдельным группкам и включаясь для вида в разговор, она умело выдавала свое присутствие одной или двумя фразами или подбрасывала вопросик, свидетельствовавший о ее интересе к беседе. Хозяйка вечера, шепнула она Шоссау, проходя мимо него, должна быть везде и, к сожалению, нигде. Пойдемте к моей тете, этот господин Брайтингер кажется мне малосимпатичным соотечественником. Это такой тип людей, которые всегда уличают. Есть такие люди, им непременно надо кого-то в чем-то обвинять. И, ради всего святого, возьмите себе еще шампанского, его здесь сегодня предостаточно. С моей внучкой вы уже познакомились? Кате: как жалко, что здесь нет Бенно, я не хочу сказать, что ему было бы здесь очень весело, но определенно интересно познакомиться с другой частью твоих родственников. Вы должны знать, любезный господин Шоссау, друг моей внучки чем-то напоминает моего брата. Он большой любитель наблюдать. Себастьян тоже любил наблюдать за людьми. Еще будучи подростком, он мог в совершенстве изобразить кого-нибудь из жителей деревни, устраивал из этого настоящее представление. Он к тому же хорошо владел диалектами Веттерау, а уж говором Флорштадта вне всякого сомнения, тогда как она, Жанет, так и не научилась складно болтать по-местному. Им обоим, и Бенно, и Себастьяну, их натурам, и не стоит скрывать этого, свойственно что-то мрачное, и это их тоже роднит. Может, ты и права, Катя, что не взяла Бенно сюда, это могло оказаться для него слишком большим напряжением и утомило бы его, общество его всегда утомляет, порой он даже ненавидит компании. Я вот всегда была очень общительным, компанейским человеком, а Себастьян был моей полной противоположностью. Но, может, это всегда так между родными братом и сестрой. Если бы у нас был еще кто-то третий, брат или сестра, кто знает, может, тогда роли распределились бы по-другому. Такова, собственно, моя теория, брат и сестра всегда вынужденно оказываются единством противоположностей. Катя: какая-то очень странная теория. Госпожа Адомайт: ты не можешь об этом судить, потому что ты единственный ребенок в семье. А такие дети тоже имеют свои особенности. Они эгоцентричны. Брат и сестра пребывают в постоянной конкуренции друг с другом, а единственный ребенок в семье конкурентов не знает. Катя: какое-то очень странное понятие, каким ты оперируешь, что значит конкуренция. Разве она конкурировала в семье со своим братом? И из-за чего? Госпожа Адомайт: ах, Катя, ты никогда не испытывала на себе, что это такое, когда кто-то ведет себя так, как это делал ее брат. Она даже говорить об этом не хочет. Она всегда любила своего брата, но он вдруг так резко изменился, и никто тогда этого изменения не заметил, это и было самым тревожным, потом ничего уже поделать было нельзя. Словно все это время в нем зрел другой человек, однажды он и появился совершенно неожиданно, когда процесс уже стал необратимым. Вся история с домом действительно была отвратительной. Просто чудовищной! Ее брат повел себя тогда наихудшим образом, и для всех заинтересованных лиц было бы лучше, если бы он этого не делал, а оставался таким, каким был всегда, открытым, милым, любящим людей, а не одержимым идеей домовладения. Катя Мор: но как можно говорить про человека, жившего в этой квартире, что он был одержимым домовладельцем, да ты посмотри вокруг! Госпожа Адомайт: он хотел владеть этим домом согласно своим основополагающим жизненным принципам, и он так и сделал. Она должна хоть на минуточку себе представить – целый дом для одного человека, а я, его сестра, обыкновенная глупая гусыня в сравнении с одухотворенной личностью Себастьяна Адомайта, могу и поработать ради денег, чтобы было на что снять квартиру, разве для меня уж столь важно, окажусь я в итоге в водосточной канаве или еще где, ведь я все равно верчусь-кручусь в этом вареве жизни и ничем не отличаюсь от всех остальных прочих, не то что господин Себастьян Адомайт, к нему дозволено прикасаться только в лайковых перчатках, ведь даже его ослиное упрямство всегда выдавалось за особую тонкость души. Он прекрасно знал, что, имея этот дом, он в финансовом и социальном отношении практически неуязвим в своей независимости, и эта независимость, делавшая его свободным, была для него самым важным в жизни, он все приносил ради этого в жертву, даже семью. У древних греков свободным считался только тот, кто не должен был зарабатывать свой хлеб в поте лица. Ее брат раньше часто повторял это. Каким злым роком обернулся для нее позднее этот закон древних. Хорошо, пусть она не столь интеллигентна, как он, она с этим согласна и всегда это признавала. Но ведь в жизни есть еще и другие ценности. В конце концов, она вырастила детей, а это, как она считает, тоже не так уж мало, если, конечно, не считать в какой-то мере непристойным занятием придавать столько значения обыкновенным вещам и приписывать себе в силу этого определенные заслуги. Но, мои дорогие, почему мы все время говорим о чем-то неприятном? Я ему все простила и не держу в своем сердце зла на него, и произошло это не сегодня, а много лет назад. И если бы не было этого дома во Флорштадте, а в нем ее брата, она, может, никогда бы и не вернулась сюда из Англии, потому что жизнь в Англии очень хорошая, а с момента возмещения ей убытков со стороны бывшего мужа после бракоразводного процесса у нее вообще больше нет финансовых проблем. Шоссау: так вы в разводе? Госпожа Адомайт, потупив взор: да. Она уже двадцать лет как в разводе, крикнула из другой комнаты тетя Ленхен. Потому что ее муж и его секретарша… Что касается секретарши! Блажен тот, кто верит в это! Конечно, в Англии очень хорошо живется, если ты в разводе и получаешь при этом такую компенсацию, как она. Пусть так, Ленхен, сказала госпожа Адомайт. Вы же знаете, дорогой господин Шоссау, кто раз споткнулся… Тетя Ленхен: ах, вечно эта старая песня, она больше не может этого слышать, ей все давно осточертело, ведь все было рассчитано и даже точно просчитано на годы и десятилетия вперед, она до противности знает наизусть все эти ее байки и как она все это устроила.

   Госпожа Адомайт вновь опустила взгляд долу и сочувственно покачала головой, слегка прикусив губу. Будь милостива к нам, сказала она. И затем Шоссау и Кате: я, между прочим, хорошо помню, что, когда впервые увидела Бенно, а это было в парке, я гуляла там с тетей, припоминаешь, тетя Ленхен, мы тогда впервые встретились с Бенно, это было в княжеской усадьбе, пожалуй, осенью? Тетя Ленхен: ей все запрещают вспоминать. Госпожа Адомайт: но об этом ты спокойно можешь вспомнить. Тетя Ленхен: очень приятный молодой человек. Искренний, открытый, честный, без задних мыслей, каким и должен быть настоящий джентльмен. Не верьте ни единому ее слову, Шоссау, сказала тетя Ленхен, все они без конца твердят, будто Бенно полная противоположность тому, якобы у него очень тяжелый характер и что он упрямый, твердолобый, отсталый и так далее, все это чушь. Вот тебя, Жанет, он сразу раскусил. За тобой всегда тянется особый след, и каждый нормальный здоровый человек типа Бенно непременно его учует. На тебя ведь и все собаки рычат. Ты – само олицетворение таинственности и скрытности, и такие люди, как Бенно, сразу чувствуют это. Госпожа Адомайт: ну, спасибо и на том, что хотя бы коварной меня не назвала. Ленхен: пожалуйста, могу и коварной тебя назвать. А как же? Ты ведь и своего юриста уже вызвала, чтобы завладеть с его помощью послезавтра домом. Тебе пришлось ждать этого момента сорок пять лет, и теперь ты попытаешься не упустить своего. Господин Хальберштадт: но я все же никак не могу понять, что наводит вас на подобные абсурдные предположения, фрау Новак. Вы же знаете наш закон о правах наследования, братья и сестры в таком случае, как этот, не могут юридически иметь никаких претензий, а господин Адомайт вряд ли вспомнил в завещании свою ненавистную сестру. Тетя Ленхен к Шоссау: вот видите! Они уже досконально все проработали. Господин Хальберштадт, собственно, и есть ее юрист, чтоб вы знали. Хальберштадт к Шоссау: позвольте представиться, Хальберштадт, знакомый госпожи Адомайт, очень приятно. Шоссау, протягивая ему руку: Шоссау. Господин Хальберштадт тут же подхватил Шоссау под руку и зашагал с ним по кругу по горнице. Вы, вероятно, очень удивлены происходящим, сказал он, а особенно манерой общения обеих дам друг с другом. При этом ни та, ни другая не испытывают ни малейшей взаимной антипатии, более того, они не могут обойтись друг без друга и часто проводят время вместе, как две самые лучшие подруги. Что касается фрау Новак, то здесь можно, пожалуй, даже говорить о дальней степени родства. Фрау Новак является, если он не ошибается, крестной одного из братьев господина Мора. Так что госпожа Адомайт и фрау Новак вот уже лет двадцать поддерживают тесную связь и ходят друг к другу в гости на чай. Тут нужно еще учесть следующее: у фрау Новак крайне малочисленное родство и своей семьи у нее тоже нет, война, знаете ли, большое зло; своего мужа она потеряла слишком рано, она – вдова солдата. И этим все сказано. Это все очень невеселые дела. Поэтому она всегда настроена весьма недоброжелательно, тот, кто одинок, обычно завидует тем, у кого большая семья. Вам это тоже известно. А к тому же с возрастом люди черствеют. То, что вы услышали сегодня при этой перебранке, сущие пустяки. На свете нет такого оскорбления, которое она не обрушила бы на голову своей приятельницы. А что касается дома, так об этом еще рано говорить. Фрау Новак называет это коллекционированием домов. Госпожа Адомайт, говорит фрау Новак, коллекционирует дома, она начала этим заниматься еще в Англии. Это, конечно, все чепуха. Дом в Честертоне – подарок ее мужа, нанесшего ей тяжелую моральную травму. Представьте себе, как это было оскорбительно для госпожи Адомайт. И чуть в сторону, пониженным тоном: история с секретаршей на самом деле липа, ничего похожего в действительности не было. То есть секретарша, конечно, была, но речь-то шла совсем о другом. Истинная правда настолько постыдна, что госпожа Адомайт из сострадания к собственному мужу Джорджу пошла на мировую с ним, остановившись на этой более безобидной версии его связи с секретаршей. Ее муж погряз в разврате. Здоровенный мужичище, силен, словно бык, ну, одним словом, вы понимаете. И при этом у него странный голос, тонкий и писклявый, говорит фистулой. А дом на Липовой аллее в Хеппенхайме только переписан на госпожу Адомайт, потому что между семейством Мор и братьями и сестрами из рода Моров десятилетиями идет спор из-за этого дома по правам наследования, а госпожа Адомайт пользуется неограниченным доверием в семействе Моров. Дом же в Бенсхайме она купила на собственные деньги. И каждый раз все происходило абсолютно по правилам и для любого участника сделки в форме транспарантного делопроизводства, тем не менее фрау Новак не перестает твердить о коллекционировании домов госпожой Адомайт. Что же касается дома господина Адомайта, то найденный и в этом случае путь к правовому урегулированию вопроса опирается на параграфы закона. Шоссау: что за урегулирование? Еще ведь даже не оглашено завещание. Хальберштадт: да-да, конечно. Но предусмотрительно заранее достигнуто соглашение с сыном Клаусом, который является единственным прямым наследником. Шоссау: ему кажется, он его не совсем понимает. Что он такое только что сказал про сына Адомайта?

   В этот самый момент, расточая необычайно приветливые улыбки, к ним подошла госпожа Адомайт. Выпейте еще по бокалу шампанского, любезные господа. Не кажется ли вам, что пора проветрить помещение? Валентин, обратилась она к Хальберштадту, могу я попросить тебя, совсем ненадолго, на пару слов… Вы извините, мы покинем вас буквально на минутку. Само собой разумеется, сказал Шоссау, вновь оказавшийся тем временем неподалеку от стола и двух стульев с подлокотниками. Вот видите, громко сказала тетя Ленхен, вы всего пять минут поговорили с этим юристом, а на вас уже лица нет. И так всегда. Это не люди, а свора жуликов! Что он вам сказал, этот распрекрасный господин Хальберштадт? Она схватила Шоссау за руку и притянула его к себе. Знаете, сказала она, сегодня все так добры ко мне, так добры. А как бескорыстно заботится обо мне моя подружка, хотя я только и делаю, что оскорбляю ее. А вся правда в том, что она не могла оставить меня сидеть дома, никак не могла, а знаете, почему? Я вам сейчас скажу… Потому что таким образом она признала бы, не произнося этих слов, что я права. Торжествуя: признала бы мою правоту во всем! Но она не может на это решиться, потому и тащит меня за собой, мы связаны одной веревочкой. Я слишком много знаю про нее. С восторгом: Катя, этот господин Шоссау понимает меня. Они пытались тут задурить ему голову. А он насквозь видит всю эту шайку-лейку. Браво! Но тут назад вернулся Господин Хальберштадт с сугубо деловой маской на лице. Э-хе-хе, скажите, пожалуйста, спросил он, собственно, в каких отношениях были вы с господином Адомайтом? Осторожно, 'Шоссау, крикнула тетя Ленхен. Хальберштадт: но, фрау Новак, относительно чего должен быть осторожен господин Шоссау? Она – Шоссау: не говорите ему ничего, ничего не говорите, а то все обернется для вас бедой! Ну что же, сказал господин Хальберштадт, обращаясь к Шоссау, придется нам снова сделать круг, иначе никак не удастся поговорить спокойно о ваших отношениях с господином Адомайтом. У него, собственно, всего несколько вопросов. Причем совершенно безобидных, так, ничего особенного. Хальберштадт уже было собрался подхватить его под руку, чтобы двинуться своим маршрутом по комнате. Но Шоссау взглянул на Хальберштадта. На лице этого человека внезапно появилось чрезвычайно официальное и профессионально озабоченное выражение. Не ходите с ним, не ходите, снова громогласно вмешалась тетя Ленхен и вцепилась в рукав Шоссау. Второй раз за вечер от меня хотят силой увести этого молодого человека, я такого не потерплю. Молодой человек останется здесь. Шоссау Хальберштадту: он, конечно, останется с дамой, раз она того желает. Ну, как знаете, буркнул Хальберштадт, ему давно уже здесь все наскучило. И после этого он необычайно круто повернулся к Кате Мор и быстро вышел с ней из комнаты. Очень хорошо, сказала фрау Новак. Я вас спасла. Этот Хальберштадт чего-то от вас хочет, я это сразу по нему поняла. Таких, как Хальберштадт, надо остерегаться. И тут она еще крикнула ему вдогонку: таких жуликов! Позвольте вам кое-что сказать: не иметь ничего – вот единственное счастье на земле! У меня ничего нет. И это делает меня неуязвимой в глазах Хальберштадта. А теперь дайте мне еще один бокал пива. Видите ли, мои здешние знакомые отобрали у меня сумочку. Лишили меня даже необходимых таблеток от болезни печени, и вот я сижу теперь с тяжестью в желудке, забитом холодным мясом и черным хлебом. Фрау Новак глубоко задумалась. В этом мире что-то происходит, все как-то не так. Понимаете, с того дня, когда погиб мой муж, это случилось на второй день войны под Любице, я часто думала, однажды и ты поедешь в Любице… да, туда, в Любице. И останешься там, потому что там твое место, с того самого второго сентября тысяча девятьсот тридцать девятого года. Любице наверняка красивое местечко… Она всегда представляла себе, что там много берез и черной бузины, она не может объяснить, почему она так думала. И еще больше впадая в задумчивость: березы и черная бузина… Да… И почему она вбила себе такое в голову… Действительно, почему? Неожиданно старая женщина взглянула на него совершенно молодыми и восторженными глазами: Бог мой, а знаете, что я сейчас сделаю? Я расскажу вам о себе, о том самом лучшем, самом чудесном времени в моей жизни, когда я работала на трудовом фронте…

II

   Визнер никак не мог отделаться оттого сильного впечатления, которое произвела на него Катя Мор во время празднования Троицы на площади. Даже спустя несколько часов после этой встречи он все еще испытывал смятение. Долго и бесцельно бродил, возвращался к стойке, ходил на берег Хорлоффа, заглянул даже на постоялый двор «Под зеленым деревом». Почему он не оказался там, где были Моры, «Под липой», он позднее объяснить не мог. Возможно, просто хотел подумать и побыть один. В «Зеленом дереве» он узнал, что Моры на данный момент здешние постояльцы, они приехали на похороны старого Адомайта. И про их молоденькую дочку речь тоже заходила, но имя девушки произнесено не было, только было сказано, что она учится в Вюрцбурге. Потом Визнер снова отправился к реке и прошел берегом до спортивного авиаклуба. Там он сел в «сесну», стоявшую в ангаре. Ему пришлось немного поспорить с дежурным авиадиспетчером, поскольку он яростно отрицал факт опьянения. Визнер заявил также, что полеты у него оплачены и он имеет право летать. Но сегодня брать самолет не собирается, а просто хочет в одном из них посидеть. Да он сумасшедший, сказал авиадиспетчер. Визнер на это ответил, срок его абонемента скоро заканчивается и у него нет денег, чтобы продлевать его, а положенных ему лётных часов он не выбрал, поэтому ему просто хочется подержать в руках штурвал, пока его абонемент еще действителен. Но только без глупостей, сказал дежурный авиадиспетчер, разрешения на взлет он ему не дает. А мне и не надо, сказал Визнер. Сидя в «сесне», он все-таки запустил мотор, и авиадиспетчер тут же пригрозил ему по рации, что прибегнет к мерам лишения его пилотского свидетельства, если он немедленно не выключит мотор. Однако Визнер выкатил самолет из ангара и даже вырулил на взлетную полосу, но сказал при этом, что не собирается взлетать, ему только хочется еще разок прокатиться по полосе. Затем он прибавил обороты, но только на очень короткое время, даже нос самолета не поднял, а в конце полосы развернулся и покатил назад в ангар. Видишь, сказал он авиадиспетчеру, я не взлетел. Авиадиспетчер ответил, что готов дать ему машину, если он захочет, но в другой день, он знает, что он налетал мало и может летать чаще, его отец заплатил большие деньги за этот абонемент, а он, Визнер, не уделяет полетам должного внимания. Да брось ты, сказал Визнер, он вовсе и не думает о том, чтобы полетать бесплатно. Или у него есть деньги, и он может взять самолет, или у него их нет. Так как у него их нет, он и не полетит, он человек последовательный. Для него нет ничего важнее принципа. Последовательность – непременное условие любых действий. Даже если никто не будет соблюдать этого, он, Визнер, от своего правила не отступит, он на всю жизнь дал себе такую клятву. Поэтому и на абонемент ему наплевать. Он просто хотел посидеть напоследок в кабине. Авиадиспетчер: однако он не должен навсегда расставаться с лётным делом, он ведь уже затратил на это столько труда и стал неплохим летчиком, к тому же он еще так молод. Однако он все же подозревает его сейчас в том, что он пьян. И по правилам обязан составить рапорт о случившемся. Он, Визнер, не мог просто так сесть в машину и выкатить ее на взлетную полосу, это же какое-то безумие. Ну что ж, сказал Визнер, безумие так безумие. Но и в этом есть своя последовательность. Впрочем, он действительно пьян. Но его это нисколько не волнует, он и в пьяном виде может управлять самолетом, и авиадиспетчер это прекрасно знает. Авиадиспетчер еще раз заверил его, если он, Визнер, хочет, то может прийти завтра или в среду, когда опять будет его смена, и он даст ему машину, вопрос с оплатой они как-нибудь урегулируют, у него самого есть еще несколько неиспользованных вылетов, ему все некогда было, Визнеру придется только оплатить бензин. Визнер ответил, он не нуждается в подачках. Дежурный авиадиспетчер сказал, речь о подачках не идет. У пилотов есть еще чувство солидарности. Да брось ты, сказал опять Визнер и отправился назад в город. Какое-то время он побродил вдоль садов на берегу Хорлоффа, туда-сюда, засунув в полной рассеянности руки в карманы. Он то и дело останавливался и разглядывал хозяев, занятых трудом на своих клочках земли. Затем шел дальше. Вдруг он понял, что стоит перед садом своего отца и его кузен занимается расчисткой участка, освобождая середину для завтрашнего пикника. А разве он не на площади у Старой пожарной каланчи, спросил его Георг Визнер. Он был там, сказал Антон. Но у него что-то пропала охота. У него вдруг ко всему пропала охота, и к пикнику в понедельник тоже, и даже… к Духову дню. Зачем ему все это? У него и другие дела есть. Кузен: что значит – зачем? Праздник есть праздник, надо веселиться, и все тут. Люди любят праздники. Визнер: да, но только у него вдруг пропала охота. Вообще, все эти типы тут… с их мещанскими представлениями о работе, должностях, разных фирмах, страховании жизни… он просто никого из них не хочет больше видеть. Кузен: ага.

   Наступила пауза, оба молча видели друг на друга. Кузен, конечно, отлично понимал, что Визнер и его причисляет к тем же мещанским типам. Ну а как идут дела в вашей мастерской? Визнер: что? в мастерской… В мастерской все идет своим чередом. А что там еще может быть? Кузен: у него что-то барахлит зажигание, может, посмотрите при случае. Хочешь пива? И не поможешь ли мне тут немножко? Мы решили освободить побольше места для завтрашнего пикника. Визнер: нет-нет, никакого пива. Он совершенно случайно проходил мимо. Конечно, они могут посмотреть, он имеет в виду зажигание… Пусть лучше зайдет в среду, но только во двор к Буцериусам… Привет, Антон, что это вы тут Буцериуса поминаете, спросил подошедший с горой пластиковых стульев Ханспетер Грубер. Грубер, в прошлом школьный приятель Георга, помогал ему сейчас в уборке участка перед завтрашней гулянкой. Визнер тотчас же перевел на него свой мрачный недовольный взгляд. Он вообще никого не поминает, сказал он, это его кузен непонятно о чем говорит. Георг, со смехом: мы действительно никого тут не поминаем. Я составлю пока стулья в сарайчике. Бог мой, да здесь все обито мешками с торфом… Визнер все еще мрачно смотрел на Грубера, а тот достал пачку сигарет, закурил и протянул пачку Визнеру. Оба они стали наблюдать, как кузен Визнера ворочает мешки с торфом. Ну и, спросил Визнер, становясь в своей злости все более несдержанным. Что «ну и», спросил в свою очередь Грубер. Визнер: что теперь ему говорить и как выкручиваться? Глупее ничего не придумаешь. И зачем он только пришел сюда? Идиотизм какой-то. Визнер говорил очень тихо, совершенно упавшим голосом. Когда-нибудь ты ему все равно все расскажешь. Haпьешься однажды и расскажешь. Потому что вы с моим кузеном близкие друзья, и ты обязательно ему расскажешь. А мой кузен, черт бы его побрал, такой поря-я-дочный. Грубер сказал, он вообще не видит, в чем проблема. Впрочем, он, конечно, прав, деньги со временем все равно понадобятся. Визнер просрочил уже три месяца. Визнер: да, сверх срока прошло три месяца. А что ему делать? Он же не может взять откуда-то с потолка тысячу марок, ему ведь надо их перезанять где-то в другом месте. Грубер сказал, зря он дал ему деньги. Но Ута не давала ему тогда покоя. Пристала, прямо как репей. Визнер: оставь Уту в покое, он больше о ней даже слышать не желает. Они просто не смогли продать машины так, как задумали. В автомагазине в Дорхайме как раз шла ревизия, все оказалось вообще очень сложно. Их документация не для такой придирчивой проверки. Он, правда, не имеет к этому никакого отношения. Ему просто нужен был капитал для собственной мастерской, для самой обыкновенной авторемонтной мастерской. Он ведь умеет только возиться с моторами. Машины он не продает. Это все N*** делает. Но денег от этого почему-то не прибавляется, он только теперь это заметил. Одна туфта. Он никак не может отдать ему деньги сейчас. Ханспетер Грубер сказал, все это его нисколько не интересует, Визнер может говорить что хочет. Если бы он знал, для чего предназначался тот капитал в тысячу марок, он ни за что бы не дал. А Ута вообще-то знает, что произошло там, в гараже у Буцериусов? Визнер: Ута, Ута, что он заладил про Уту? Хватит, прекрати, пожалуйста! Он, между прочим, с ней порвал, да-да, он покончил с этой дружбой… Грубер засмеялся. Если бы твой кузен знал, сказал он, что за номера выкидывает его маленький Визнер. Ута сказала мне тогда, вы собираетесь открыть мастерскую, совсем маленькую, и для этого тебе нужно тысячу марок. А потом она неоднократно приводила мне аргументы и заверяла меня, что деньги очень скоро окупятся, она гарантирует etcetera. А, собственно, почему вы не открыли эту вашу маленькую мастерскую? Визнер: да мы ее открыли. Он ничем другим и не занимается, кроме как разным мелким ремонтом. Правда, нелегально. Поэтому он и работает для проформы еще на рынке стройматериалов. Это все получилось так совершенно случайно. Один тип из автосервиса в Эхцелле, некий Гёсвайн, который знал Буцериуса через третьих лиц, подошел тогда к нему и сделал им предложение. Он, Визнер, так считает, ведь вреда-то от этого никому нет, а? Моторы, которые они ремонтируют и поставляют в автосервис, не хуже новеньких. Грубер сказал, по сути, он, Визнер, обманул его, но это еще не все, он и Уту обманул, он всех обманул. При этом он не то чтобы врал кому-то, глядя прямо в глаза, он всего лишь очень ловко представил все Уте в другом свете, а она в свою очередь представила это другим так, как поняла из его, Визнера, слов, то есть некоторым образом уже фальшиво, а затем одна ложь нагромоздилась на другую и разрослась до небес. Ему, Груберу, больше бы пришлось по душе, если бы он никогда ни одной из этих лживых историй не слышал. Визнер: да каких лживых историй? Моторы, он же говорит, как новенькие, одни от других просто не отличить. Пойди сегодня в любой автосервис, тебе поставят точно такую же туфту, как наши. Ты даже не представляешь, со сколькими людьми из разных магазинов запчастей они уже познакомились, и все занимаются подобными делишками, втюхивают такие же моторы! Ведь дело везде так поставлено! Ты думаешь, если ты въедешь на своем «опеле» на территорию фирменного сервиса и скажешь, тебе нужен новый карбюратор, они там немедленно распакуют заводскую упаковку и поставят тебе новенький, с иголочки, карбюратор? Как бы не так, теперь такого просто не бывает. Ему это точно известно. Грубер: это незаконно. Визнер: он не желает слушать эту чушь. Все кругом одно дерьмо. Грубер: пусть так, но я плачу свои деньги и за твое дерьмо тоже. Визнеру стало от этого совсем тошно; он развернулся и ушел. Он направился в «Липу», где встретил Буцериуса и узнал от него, что вечером в доме Адомайта состоятся поминки. Он принялся бесцельно слоняться, дожидаясь вечера, а потом двинул в Нижний Церковный переулок. Там он выкурил не меньше пачки сигарет, все время бросая взгляды на освещенные окна наверху, он даже несколько раз подумал, не подняться ли ему туда, что было бы для него гораздо лучше, у него появилась бы тогда блестящая возможность сказать девушке напрямик, что он хочет с ней познакомиться. По его убеждению, нет ничего более проигрышного, чем все эти хитроумные ходы и приколы и неестественность приставания к девушке, и чем дольше это длится, а ты все выжидаешь, пока заговоришь с ней, тем искусственней и надуманней выглядит все в ее глазах и тем меньше шансов на успех. Там, наверху, его никто даже не заметит, все стоят кучками, и, если он, Визнер, появится в квартире, никто не найдет в этом ничего странного. Однако вскоре Визнер отбросил эту мысль, поняв, что это ни к чему не приведет, он не стал подниматься наверх в квартиру Адомайта. Внезапно у него появилось ощущение, что он кого-то заметил на другой стороне переулка, кто тоже был занят тем, что поглядывал на дом Адомайта, внимательно наблюдая за ним. Но вначале он как-то не придал особого значения этой фигуре, так он был занят собственными мыслями, а когда вдруг спохватился и посмотрел туда, там уже никого не было. Да это же был тот тип из южного Гессена, сказал он сам себе. Что ему тут надо?

   Визнер опять закурил, и мысли его теперь уже целиком были заняты южногессенцем. Этот южак тот еще тип, можно сказать, полностью утративший природную человеческую сущность, в нем вообще не осталось и следа непосредственности в общении, он у каждого вызывает только неприятное ощущение. Совершенно довел себя до ручки своими заумными рассуждениями, такие типы крайне неприятны сами по себе, они без конца изводят себя копанием в собственной душе. И тут ему вдруг внезапно пришла в голову мысль, что и он, Визнер, тоже постепенно превращается в такого же типа, в последнее время он только и делает, что изводит себя разными думами, постоянно перемалывает одно и то же, у него в голове не осталось уже ничего путного, не исключено, что и он стал всем так же неприятен, как южногессенец. Нет, глупости, подумал Визнер, он вообще ни о чем не думает, он сама непосредственность. Кто, если не он, так выделяется среди всех этой своей непосредственностью? И он всегда последователен, а значит, и естествен. Затем он снова задумался (позднее он даже скажет, что все эти мысли, появившиеся сами собой, без всяких усилий с его стороны, привели его в крайне нервозное состояние, он вообще не понимал, зачем они бродят в его голове), так, значит, позднее он снова задумался над тем, что все, что он только что сформулировал по поводу южногессенца, не имеет абсолютно никакого отношения к нему, тому вовсе не свойственна неестественность, он скорее верх загадочности, да южак и сам говорил, что всегда пользуется благодаря этому успехом у женщин. Вот про такого, как Кёбингер, с его «хондой», не скажешь, что он сама непосредственность, он неестествен, он просто слабак, тугодум и тем и неприятен. А южак не неприятен. Да, это, может, и смешно, подумал он, но этот южак вовсе не неприятен. За ним нужен глаз да глаз, он может стать опасным. Он уже был для тебя опасен в случае с Гюнес. То есть как это опасен? Он может стать для него опасным, только если он, Визнер, захочет чего-то большего от турчанки. А он хочет от нее чего-то большего? Да нет, по правде, у него даже думать об этом нет сейчас никакого желания. А действительно ли южак стоял там на углу? И что ему, собственно, здесь надо? Даже если это и был он, так, может, он просто прогуливался здесь! Может, ему просто было неприятно встретиться со мной. Да, точно, так оно и было, это самое простое объяснение, ему просто была неприятна встреча со мной. Минуточку, Визнер, сказал он себе, а что в этом такого неприятного для него? О-о, если бы я мог сделать так, чтобы все эти гнусные мысли отвязались от меня и я преспокойненько вошел бы в этот треклятый дом! Буквально через несколько минут к нему приблизился южак-гессенец. Какая странная встреча, сказал Визнер. Почему странная, спросил южногессенец. Ах, так, странная, он понимает. Ну что ж, действительно, наверное, странная. На свете много странного. Но с другой стороны, Нижний Флорштадтдля этого слишком мал. Он сделал жест рукой в сторону освещенных окон. Это выглядит так, будто там много людей и они что-то празднуют. На фоне гардин то и дело появляются разные тени, там курят, все в хорошем настроении. Постоянно слышен смех и громкие голоса. Это не праздничное веселье, умер один из жителей Нижнего Флорштадта, сказал Визнер и посмотрел на южака особым испытующим взглядом, переступая при этом с ноги на ногу. Южногессенец: а почему тогда там, наверху, так весело? Кто умер? Визнер: его звали Себастьян Адомайт, он был, как ему кажется, ученым, но уже давно на пенсии. Какая комичная ситуация, старый человек всегда был один, а теперь, когда умер, оказалось, что у него огромное число знакомых. Это уж точно, что всем от этого только весело. Южак сказал, все похоронные процессии функционируют по принципу зеркал, в которые каждый из них смотрится, а потом подкрашивается, напомаживается и выряжается, как павлин. Знаешь, то, что люди обычно считают умным, я как раз умным и не нахожу, думаю, что они и сами этого не считают, я исхожу из того, что дамы и господа, стоящие, например, там, наверху, друг подле друга, полагают, что только что произнесли нечто чрезвычайно умное. Но при этом они негласно сошлись на том, что все кругом говорят исключительно только одно умное, то есть они заключили своего рода пакт о ненападении, как и все наше общество: ты не сделаешь мне ничего плохого, тогда и я тебе не сделаю, другими словами, я любезен, и ты в свою очередь будь тоже со мной любезен, а на поверку – одна маска, и люди под ней всё ничтожные и пустые… Сорви маску, и увидишь – ничего. Ну а тогда зачем этот пакт о ненападении? Разве не лучше обрушиться на ничтожество? Он часто задает себе этот вопрос. Разве не следует напасть на то, что есть ничто? А если я нападу на такое ничто, что тогда? Он имеет в виду, что тогда произойдет? И произойдет ли? И можно ли считать, что что-то произошло, если это произошло с одним из тех, кто сам по себе ничто? Визнер смотрел на южака-гессенца, открыв рот. А если я сам такое же ничто? Может, я просто не замечаю, что я тоже один из них? Такое вполне возможно. Или, может, я уже давно знаю, что каждый в отдельности сам по себе ничто и, следовательно, я тоже такое же ничто и только лишь какая-то ничтожная доля тщеславия во мне заставляет меня думать так плохо о других, ведь люди всегда склонны к тому, чтобы выделяться среди остальных, даже если ничем от них не отличаются. И если я нападу на это ничто, то есть на самого себя, произойдет что-то или нет? Можно ли считать, что что-то произошло, если один из тех, кто сам по себе ничто, то есть я, поднимет руку на другое ничто? Это, пожалуй, одна из самых сложных логических задач. Визнер: ха-ха-ха! Что это за бредни такие? Опять те же выкрутасы, какими он, южак-гессенец, вчера вечером морочил им головы в «Липе», опять что-то философское, абсолютно бессмысленное, чего понять совершенно нельзя. Визнер так и затрясся от смеха, неожиданно вдруг почувствовав свое колоссальное превосходство над южаком, представшим перед ним полным идиотом. Ха-ха-ха, что еще такое он отмочил вчера вечером, как же это было? Ах да: нужно путешествовать, но не надо никуда ездить, или, может, он сказал: не надо никуда ездить, чтобы путешествовать? Или вот это, что он только что тут нес. От этого же можно со смеху лопнуть. И при чем тут вообще путешествия? Как и почему заговорили они вчера о путешествии, это как-то одно с другим совсем не вяжется.

   Визнер даже задохнулся от волнения и с мокрым лбом взглянул наверх на окна. Он вдруг почувствовал, как внутри его нарастает жуткая волна ненависти, вызванная речами этого южака. Неожиданно с необъяснимым отвращением он подумал: почему этот гессенец вообще появился тут именно в данный момент и полностью расстроил его план? Ни с того ни с сего появляется здесь, в Нижнем Церковном переулке, как раз на этом месте, словно сам черт его подослал, чтобы разрушить его замыслы, хотя он толком и сказать-то не мог, о каком, собственно, плане идет речь. Если быть точным, никакого плана у него не было. Наоборот, он отправился в Нижний Церковный переулок с неясным умыслом, приложив, однако, немало усилий, чтобы выяснить, где будет находиться сегодня вечером девушка из свиты родственников покойного Адомайта, а вот почему он стоит здесь без толку уже больше часа и что вообще собирается предпринять, сказать с уверенностью он бы не смог. Да, конечно, его замысел заключался в том, чтобы войти в дом и заговорить с ней. Но он туда не вошел! И даже тогда, когда появился этот южак, он все равно не сделал никаких телодвижений, чтобы войти в дом. Тем не менее его ненависть не угасала. Он ему сильно помешал, и Визнер испытывал к нему почти физическое отвращение. А что, если, подумал он, эта девушка, эта самая Мор, чье имя он так и не узнал, вдруг неожиданно появится в дверях, а он стоит тут с этим идиотом и не сможет с ней ни заговорить, ни даже тихонько ретироваться, отступив в тень, sa угол дома. И все кончится тем, что южак сам заговорит с ней и опутает ее сетями своих бессмысленных и непонятных речей, как он это проделал с Гюнес и как попытался сейчас снова проделать с ним, Визнером. Что-нибудь про дорогу туда, которая кажется ему совсем другой, когда он идет по ней обратно, и тому подобная ерунда. Одна сплошная муть, только чтобы придать себе побольше важности. Бешеный от злости, он убеждал себя в том, что все это противоестественно и он никогда не поймет, как это столько девушек клюет на то, что любому нормальному человеку кажется полной чушью. И тем не менее он сам был не в силах отказаться от разговора с южногессенцем. Неожиданно для себя он вдруг запал на одну мысль, еще более странную, чем все остальные: он спросил южногессенца, что тот думает, зачем он, Визнер, торчит здесь, в этом переулке. Сейчас он мне ответит, рассуждал про себя Визнер, ты стоишь здесь, чтобы покурить и посмотреть на окна умершего Адомайта, или, может, так: предположительно ты стоишь здесь без. всякой на то причины. Но южногессенец тотчас же сказал совершенно в открытую: он думает, что Визнер стоит здесь так упорно, потому что ждет девушку. Услышав такой ответ, Визнер пришел в неописуемый гнев, сначала его охватил приступ настоящего бешенства, но уже в следующий момент он испытал стойкое чувство отвращения, смешанное с преклонением перед южаком, и тогда в нем окончательно созрело решение, что с этим человеком ему лучше оставаться в дружеских отношениях, потому что, как он себе сказал, этот южак-гессенец во всем тебя превосходит. А с тем, кто тебя превосходит, отношений лучше не портить. Это всегда можно успеть сделать и потом, подумал он. Но сейчас и в течение еще какого-то времени настроение его было напрочь испорчено, потому что он понял, что сама мысль вовсе не нова и не им эта хитрость придумана, скорее всего, он перенял ее от отца, тот ее частенько повторяет. И ему, Визнеру, это всегда представлялось как самая отвратительная форма подчинения кому-то более сильному. Какую еще девушку, спросил Визнер, что за девушку он должен здесь ждать и как вообще такое могло прийти южаку в голову, он, Визнер, вроде повода для таких подозрений не давал. Южногессенец: он его спросил, и он дал ему ответ на его вопрос, и это все. А что, разве он не ждет здесь девушку? Визнер: что еще за девушку и почему вообще обязательно девушку? Южногессенец: ту девушку, что мелькает в окнах квартиры умершего. Это же ясно как божий день. Визнер: он, южак, действительно какой-то странный тип. Южак-гессенец неожиданно как-то сник от этих слов и вообще впал в задумчивость, слова Визнера даже вызвали на его лице болезненную гримасу. Он отвернулся, явно собираясь уйти. Послушай, сказал Визнер, ну что теперь опять не так? Я же не хотел тебя обидеть. Он, Визнер, ведь совсем не знает его и потому не может знать, чем его можно обидеть. Южногессенец печально сказал, он его и не обидел, однако он хочет уйти. Он… он, собственно, прав, он действительно какой-то странный человек. Впрочем, ему совершенно безразлично, думает так про него Визнер или нет. Многие считают, что он странный… У него есть девушка… То есть он хочет сказать, что он много раз пытался представить себе, что это такое, когда у тебя есть девушка, но так и не пришел ни к какому определенному выводу. Нет, он правда не знает, что это такое. С ним так часто бывает. Ее имя – Катя… Но ему не обязательно запоминать его, это вообще само по себе безразлично. С тем же успехом ее могли бы звать Марион. Или Эльке. Совершенно безразлично. Это все очень относительно. Он просто называет ее своей девушкой, чтобы она существовала для него как понятие. Понимаешь, без такого понятия, без некоего конкретного понятия… вообще нечего будет сказать! Да-да, сказал Визнер, только он должен поставить в этом деле точку. Точку, ах да, конечно, поставить точку, произнес, впадая в панику, южак. Он только хотел сказать, что родители его девушки, если уж пользоваться этим понятием, как раз и считают его странным, даже очень странным… Визнер, притворяясь: то есть как это? Южногессенец: каждый раз… когда он начинает говорить, он… испытывает такое доверие к тому, кто его слушает, хотя даже не может точно сказать, чем это объясняется… И к нему, Визнеру, он тоже сразу почувствовал доверие, как только начал с ним разговаривать, хотя по вполне понятным причинам не так-то просто ответить ему тем же. Визнер: да-да, вчера ты тоже самое говорил и про турчанку, или кто там это был, мне совершенно безразлично. Южногессенец: он никому не доверяет, но тем не менее сразу испытывает ко всем такое доверие, это его проблема, действительно настоящая проблема. Он, собственно, хотел сказать следующее (Визнер во время всей этой бесконечной бессвязной несуразицы исполнял в переулке от нетерпения что-то вроде пляски святого Витта, а Бенно, южак, казалось, вообще ничего не замечал). Но самым неожиданным образом он вдруг больше не произнес ни слова и в полной отрешенности уставился перед собой в землю, в какую-то одну точку, чем-то привлекшую его внимание.

   Сначала его лицо помрачнело, потом неожиданно просветлело, он даже повеселел, но уже в следующий момент вновь погрузился в отчаяние. Какое-то время южак-гессенец оставался в неком двойственном состоянии, переходя из одного настроения в другое. Действительно странный тип, опять подумал Визнер. Стоит тут, будто пребывает в других мирах. Да, он в самом деле выглядит так, словно он не от мира сего и пребывает в каких-то своих далеких мирах. Что за странное поэтическое выражение – пребывать в других мирах, откуда оно у него? Он где-то слышал его совсем недавно. Ах да, это так турчанка выразилась, она процитировала его из какой-то своей книжки. Она ведь без конца книжки читает. А при чем здесь турчанка? Она, кстати, занимается культурой Востока и даже Гёте читала. Занимается, еще одно ее словечко. А я торчу в этом переулке, и этот ненормальный южак тоже все еще стоит рядом со мной и даже не двигается, словно застыл на одном месте, и смотрит как безумный в одну и ту же точку у себя под ногами. Да что он там такого особенного увидел в этом месте? Он больше ничего не говорит и не убегает от меня. Боже праведный, сколько же это может продолжаться? Еще никогда в жизни он ничего подобного не наблюдал. И я абсолютно не знаю, что следует делать в таких случаях. Внезапно южак-гессенец издал победный крик и вышел из оцепенения. Впав в настоящую эйфорию, он принялся бегать взад и вперед и опять что-то говорить, но очень быстро прервал себя и договорился с ним, Визнером, о встрече в известном ему заведении «Под липой», он немедленно идет туда, да, в «Липу», это хорошая идея, даже очень хорошая идея. И как я раньше об этом не догадался, несколько раз повторил южногессенец, я просто забыл об этом, просто забыл… хотя это входило до того в мои планы, понимаешь! Визнер сказал, что ничего не понимает, но если таковы его, южака, намерения, так вроде ему ничто не мешает осуществить их, он может хоть сейчас отправиться туда. Да нет, сказал с внутренним волнением южак-гессенец, это все мне безразлично, совершенно безразлично, я совсем не это имел в виду, дело-то вовсе не в самой «Липе», я говорю о том, как… уйти отсюда! Извини, нет-нет, это я просто так говорю, тебе этого не понять. Нет, ты никак не можешь этого понять, потому что я говорю загадками. Но мы обычно все так говорим, непонятно и загадками. Поэтому все так нескладно и получается, потому что мы не умеем ясно выражать свои мысли! Один никогда не знает, чего хочет другой, даже если он всю свою жизнь свято верит в то, что точно знает, чего другой хочет! Все считают, что это так просто, а на самом деле все как раз очень сложно, и если бы все это поняли, если бы могли прозреть и провидеть те сложности, которые оттого и возникают, что все думают, это так просто, вот тогда, да, именно тогда все действительно было бы очень просто, ибо истинное право на существование имеет только простота, в этом он, южногессенец, давно убежден. В действительности все очень просто, по только этого никто не знает, потому что каждый считает так еще до того, как доподлинно узнал это. Нет, понять ничего нельзя, подумал Визнер. Южак говорит так, словно бредит в лихорадке, можно подумать что перед ним пьяный. Мне это совершенно безразлично, тихо сказал южногессенец. Неожиданно он посмотрел на Визнера отрезвляющим взглядом. Ты считаешь меня сумасшедшим, сказал он. Визнер: нет-нет, боже упаси. Южногессенец, настойчиво: нет, именно так, ты считаешь, что я не в себе. Но у меня нет лихорадки, я не бредил, и я не пьян. Я вижу сейчас все значительно глубже, так мне кажется, ясно и отчетливо. И я делаю упор на все: мне все безразлично. Все совершенно безразлично. И не имеет ничего общего с тем, о чем я только что говорил. Это вообще даже никак не связано со словами. Нет больше ни «да», ни «нет». И никогда не было. Визнер: как это? Всегда есть и «да», и «нет». Южногессенец: нет. Это то же самое, если ты полетишь на Луну, а по дороге вдруг умрешь, и тогда тебе твой летательный аппарат больше уже не нужен. Понимаешь? Визнер сказал, он вообще ничего больше не понимает. Южногессенец отвернулся и впал снова в задумчивость, а потом покинул Нижний Церковный переулок. Визнер долго смотрел ему вслед и качал головой. Что за чудак, думал он. Чуть позже вечером у Визнера все-таки появилась возможность поговорить с Катей Мор, но не в Нижнем Церковном переулке, а по дороге на площадь перед Старой пожарной каланчой, в Зерновом переулке…

   Катя Мор потратила после поминок какое-то время на то, чтобы увильнуть от вопросов юриста Валентина Хальберштадта. Он вел себя крайне напористо и жестко. Очевидно, Хальберштадт внимательно проследил за тем, как Катя Мор несколько раз беседовала во время поминок с подателем ходатайства (Шоссау), и заключил из этого, что Катя Мор может рассказать ему поподробнее об отношениях этой персоны с завещателем Адомайтом. Естественно, характер поведения юриста и его обращение с девушкой были ей противны. Хальберштадт не отступал от нее ни на шаг, преследовал в переулках, где она пыталась от него скрыться, и все время предлагал проводить ее домой, то есть в «Зеленое дерево». Она же несколько раз повторила ему, что не интересуется ни домом Адомайта, ни вообще наличием имущества у ее бабушки и что она ему не доносчик, а его поведение находит верхом бестактности. То, что он бегает за ней по переулкам, ей крайне неприятно, и она просит его оставить ее в покое. Но Хальберштадт не отставал от нее и все спрашивал, не рассказывал ли ей Шоссау о ключах? Госпожа Адомайт желает знать, у кого есть ключи от дома. Весь дом кажется странным образом пустым, возможно, уже кое-что украдено, например, он не увидел ни одного предмета бытовой электротехники, ему это сразу бросилось в глаза, поскольку сегодня это крайне непривычно… нет даже телевизора. А она должна себе представить дело так: в конце концов окажется, что Адомайт завещал все этим молодым парням, Шустеру и Шоссау, или еще кому-то третьему. Не исключается также и тот вариант, что Адомайт усыновил кого-то из них, это сегодня в порядке вещей. Катя в изумлении остановилась как вкопанная. Зачем это было Адомайту усыновлять кою-то? Как такая мысль могла прийти ему в голову? Это уж совершенно ошибочное рассуждение. У него ведь есть собственный сын. Хальберштадт: ну и что! Так теперь многие делают, чтобы уменьшить наследственную пошлину. Катя: вот теперь с нее действительно хватит! Похоже, он перепутал Адомайта с собой. Какая гадость! Всего хорошего! Катя Мор решительно ушла и прямым ходом направилась в сторону Старой пожарной каланчи, чтобы избавиться наконец от Хальберштадта. По дороге туда она не могла отделаться от ощущения, что за ней кто-то наблюдает. Она не могла точно объяснить, откуда у нее это чувство, но она несколько раз оборачивалась, все еще думая, что Хальберштадт по-прежнему бежит за ней. Но Хальберштадта не было. Не может такого быть, подумала она, Чтобы он прятался где-то за углом дома, до этого он все-таки еще не дошел. Возможно, это все ее разыгравшееся воображение. Но тут она опять остановилась и снова оглянулась, потому что ее буквально пронизало физическое ощущение, что позади кто-то есть. Но улица была пустынна. В свете уличного фонаря примерно на расстоянии ста метров она увидела в конце разбегающихся переулков торопливо переходящего перекресток Хальберштадта. Типичным для него, рассчитанным на публику, движением руки он зажег сигару и покачал при этом головой, словно разговаривая сам с собой. Он даже жестикулировал при этом, как это было ему порой свойственно. Его было видно буквально несколько секунд, после чего он скрылся за домами. Катя Мор не на шутку забеспокоилась, потому что ее ни на минуту не оставляло ощущение, что здесь кто-то есть. Бенно? – спросила она неожиданно в темноту, она и сама не могла сказать, почему она так спросила. По непонятной причине она вдруг подумала о Бенно. Впрочем, очень скоро она отнесла это за счет свой нервозности и пошла переулками дальше, погрузившись в невеселые думы. Но мысль о Бенно не оставляла ее. Она вдруг испытала невыносимую тоску по нему, хотя в течение дня даже ни разу не вспомнила о нем. Да, это странно, она не часто думает о нем, но уж если думает, то на душе становится невыносимо тоскливо. Ей опять пришло на ум, что она почти не может думать о нем конкретно, тем более принимать какое-то решение. Точно так же она не в состоянии ни с кем говорить о нем. Она способна защищать его, но говорить о нем пет, этого ей еще никогда не удавалось. На самом деле происходит что-то очень странное с ней и Бенно, по-другому она это назвать не может.

   Неожиданно, пока она шла переулками к Старой пожарной каланче, к пестрой по случаю праздника площади и думала о Бенно, ее вдруг охватило огромное чувство счастья, она почувствовала себя несказанно счастливой в своих мыслях о нем, неистовой мощи волна эмоций внезапно нахлынула на нее, она едва удержалась на ногах, хотя кругом ничего не происходило, она всего лишь шла по тихим мирным переулкам. Люди всегда стремятся к счастью, заключают браки, рожают детей, существует целая программа семейной идиллии, но она никогда не понимала и не принимала этой программы, ее родители постоянно упрекали ее в этом. Счастье пришло к ней сейчас, в этом переулке, только что, без всякого объяснения и причины, и у нее нет сил выдержать его, оно, того гляди, ее раздавит. Надо как-то защитить себя. Она почувствовала, как внутри ее всколыхнулись слезы, абсурд какой-то, слезы бешеной ярости и отчаянного счастья, она попыталась судорожно подавить их, остановившись для этого под табличкой на углу дома. Как же называется этот переулок? Да-да, это сейчас жизненно важно для нее – знать, как называется этот переулок, ах, вот что, теперь я знаю, черт бы его побрал. Оказывается, это Зерновой переулок. Что за странное название, Зерновой переулок, какое-то необычное, нет, минуточку, ничего странного… Внезапно ей стало не по себе, она прислонилась к стене дома, ее тело сотрясали судороги, и она зарыдала без всякой на то причины. Боже мой, что с вами, спросил проходивший мимо местный житель, веттераусец, как они себя здесь называют.

   Ничего, сказала она, ничего. Это… это нельзя описать. Простите, опять спросил он. Катя засмеялась. Он должен ее извинить, с ней действительно ничего не случилось. Ничего такого, чему можно было бы дать внятное объяснение. У нее и настроение, между прочим, не такое уж плохое. Она не испытывает никакой печали. Ну, это, конечно, все очень странно, сказал веттераусец. Сегодня все какие-то странные. Не в обиду будь сказано! Он только спросил ее, потому что она плакала. До свиданья. Катя еще немного постояла у стены, рассматривая звездное небо. Она действительно вела себя странно. Если бы ее видел Бенно. Она, между прочим, стоит сейчас здесь без всякого дела точно так же, как обычно стоит он. А вот это наверху Плеяды. Ну ладно, сказала она себе, я хотя бы забыла всю неприятную историю с Хальберштадтом и не буду больше думать про эту гадкую персону. Постояв еще немного, она пошла дальше. На площади звучала музыка, там все шло своим чередом, все веселились и, дав себе волю, праздновали Троицу, повсюду горели пестрые фонарики, в воздухе уже чувствовалась прохлада. Она еще раз оглянулась и убедилась в том, что окончательно избавилась от Хальберштадта. В основном это все были молодые люди, веселившиеся на площади, на подиуме играла рок-группа, музыканты исполняли старые шлягеры и современные хиты, неизменно вызывая всеобщий восторг. Только совсем с краешку сидело несколько пожилых людей, они чокались кружками, неодобрительно качали головами и выражали характерными жестами общее свое мнение относительно неуемно шумной молодежи. Она спросила себя, а ей-то здесь как быть. Попробовать сесть одной за стол, так это наверняка ненадолго, кто-нибудь обязательно подсядет и начнет приставать к ней с разговорами, а ей сейчас этого совсем не хочется. Вернуться на постоялый двор у нее тоже желания не было. Может, лучше пойти туда, в тот трактир, где поселилась ее бабушка, в «Липу», как они тут говорят. Правда, она опять встретит там Хальберштадта, но ведь можно сесть от него подальше, за другой столик, и посмотреть газеты. Бабушка ее ненавидит, потому что Катя для нее как вечный упрек. Не имея возможности доказать неискренность своей бабушки, она тем не менее априори считает ее неискренней, это происходит непроизвольно, и она ничего не может с собой поделать, это как неоспоримая данность, не вызывающая ни сомнений, ни мыслей. И бабушка чувствует это, а следовательно, ненавидит ее и потому на людях необычайно приветлива с ней. Кроме того, она жуткая интриганка. Все ее козни и происки и были как раз тем, что Бенно прежде всего заметил в ней. Поэтому она, Катя, давно привыкла держаться по отношению к бабушке совершенно пассивно, только чтобы не оказаться впутанной в одну из ее махинаций. Она не вкладывает вслепую денег и не депонирует неизвестно где ценные бумаги, или что там они еще делают. Она не хочет иметь ничего общего с деньгами своей бабушки. И вообще придерживается мнения, что у семейства Мор и госпожи Адомайт денег и без того достаточно. Для них деньги скоро уже станут самоцелью. Деньгами можно заниматься бесконечно, и возникает даже какая-то идиотская, почти метафизическая уверенность в том, будто делаешь нечто полезное, рациональное и даже жизненно важное. Впрочем, все эти мысли о деньгах и о бабушке, которые вдруг захватили ее, вовсе не столь необходимы сейчас, а кроме того, на все можно посмотреть и другими глазами, и прежде всего, если уж на то пошло, у нее вообще нет никакой необходимости уметь правильно разбираться в этих вещах. И зачем это нужно – уметь правильно разбираться в них? Тогда почему же все люди обязательно хотят уметь это делать? Ну вот, теперь она уже точно, как Бенно, забралась в заоблачные выси философских понятий и пытается оттуда их ниспровергать. Она настолько развеселилась от этой мысли, что неожиданно громко засмеялась. Вид у нее наверняка был преидиотский, стоит одна и громко смеется, но ей это вдруг стало совершенно безразличным, она сейчас покинет эту площадь, пойдет и сядет в «Липе». Тут ей вдруг почему-то пришло на ум словечко приют, и она снова громко рассмеялась, оно показалось ей таким симпатичным, ведь можно также сказать и ласковый приют. Как это прекрасно, что вы опять смеетесь, сказал все тот же веттераусец, повстречавшийся ей раньше в Зерновом переулке. Он шел от стойки, в руках у него была тарелочка с кружочками соленой редьки. Ах, соленая редька, здесь ее тоже едят, спросила она, радуясь. Нет, сказал веттераусец, у нас это скорее мода, знаете ли, на все баварское. Катя тут же сказала ему, что там, в Зерновом переулке, она точно так же могла бы смеяться, вместо того чтобы плакать, просто так все получилось по чистой случайности, она никогда не сможет ему этого объяснить. Веттераусец тоже засмеялся и сказал, она и не должна ему ничего объяснять. Но скажите, пожалуйста, спросил он вдруг крайне изумленно, откуда вы знаете, что это был Зерновой переулок? Вы же не местная.

   Она всплеснула руками и снова рассмеялась, сказав, что и это чистая случайность, не имеющая объяснений. Иногда читаешь уличные таблички, а иногда нет. Эта мысль показалась ей тоже очень забавной и смешной. Веттераусец снова пожелал ей удачно провести вечер и повернулся к ней спиной. Одну минуточку, сказала она. Неожиданно ей расхотелось идти в «Липу», а что, если сесть и поболтать с кем-нибудь здесь, например с этим местным парнем, совершенно спонтанный разговор, причем па любую тему. Новый знакомый тут же предложил ей пройти с ним к их общему столу. Так она оказалась в кругу большой компании, он представил ей всех сидящих за столом, но Катя Мор не запомнила ни одной фамилии, да она и не очень внимательно вслушивалась, когда он их называл, она только заметила, что за столом еще сидела девушка-турчанка. Общий разговор показался ей малоинтересным, и вскоре Катя вновь погрузилась в свое странное состояние, тем более что у всех за столом были какие-то непонятные ей разногласия между собой. Что касается девушки-турчанки, то, с одной стороны, она была весьма отзывчива и приветлива с ней как с гостьей, с другой, быстро впадала в дурное настроение и становилась сердитой и даже злой, что оставалось для нее, Кати, совершенно непонятным, почему она так себя вела. А веттераусец из Зернового переулка в противоположность любезным манерам, продемонстрированным ей там, держался сейчас довольно агрессивно по отношению к некоторым из присутствующих. Ей здесь он, собственно, совсем не уделял никакого внимания. Она задумалась, почему он обращается к ней на «вы». Этот веттераусец ненамного старше ее, ему на вид девятнадцать-двадцать, тем не менее он упорно говорит ей «вы». Может, здесь так принято. Наконец он все же повернулся к гостье и поговорил с ней чуточку дольше. Она сказала ему во время разговора, что вовсе не обязательно обращаться к ней на «вы», здесь за столом так никто не разговаривает. Он это нарочно делает, сказал один из сидящих за столом. Он всегда с приезжими девчонками разговаривает на «вы». Ему это кажется чем-то особенным. Бьет на эффект. Девчонки… что ты хочешь этим сказать, что за странное слово, Отреагировал веттераусец из Зернового переулка. Тот другой: но ты же сам без конца твердишь о девчонках. С одной стороны, на языке у него одни только девчонки, с другой, он разговаривает с ними на «вы», по меньшей мере смешно, если не сказать глупо, ха-ха-ха. Говоривший был, очевидно, сильно выпивши, один из тех, с кем веттераусец из Зернового переулка спорил особенно резко. Веттераусец сделал в сторону Кати извиняющийся жест. Ему очень неприятно, сказал он. Не следовало приглашать ее сюда. Она: она сама его об этом попросила, так что все о'кей. Он: нет, все-таки не надо было приглашать ее за этот стол. Здесь все уже перепились. И они не знают ее, Катю. Она понимает, что он хочет сказать, это вроде как завышенные требования к ним, так ведь? Другой: ха-ха, ну ты даешь. Вот артист! Выворачиваешь все наизнанку, но так, чтобы, конечно, в свою пользу. Не верьте, милая барышня, ни одному его слову, он переваливает на других все, чем грешит сам. Поверьте мне, нет, вы поверьте обязательно. Говоривший засмеялся как-то совершенно неестественно, он действительно был сильно пьян. Турчанка все время смотрела в их сторону с ненавистью. Вы все здесь пьяны до противности, сказал веттераусец из Зернового переулка. И мне надоели ваши бесконечные взбрыки и оскорбительные претензии. К тому же это не очень-то гостеприимно по отношению к нашей гостье. Твоей гостье, твоей, крикнул все тот же пьяный голос. Возможно, все за этим столом (за исключением турчанки) действительно были пьяны. Ну, хорошо, хорошо, сказала Катя, ей кажется, ей здесь не место, она лучше пойдет. Кроме того, она очень устала и ощутила это вдруг сейчас, честное слово, сказала она, хотя на самом деле никакой усталости не чувствовала. Но ситуация, так резко менявшаяся за короткое время, и особенно та, в которой она очутилась сейчас, была ей крайне неприятна, откуда ей знать, что за дела связывают собравшихся тут за столом людей. Нет, ни в коем случае, вы останетесь с нами, сказал подвыпивший веттераусец. И, пожалуйста, пусть у вас не складывается впечатление, что мы негостеприимны. Кто-то другой из присутствующих сказал: германцы никогда не отличались особой гостеприимностью, значит, и мы в Веттерау не исключение. Подвыпивший: почему это германцы негостеприимны? Я вот сейчас закажу для дамы пиво и буду очень даже гостеприимным. Тот другой: жители южных стран, вот кто по-настоящему гостеприимен. А германцы и норманны – это как всегда – того и гляди, жди от них угрозы. Корни этого лежат в разбросанных по стране, далеко отстоящих друг от друга хуторов и поместий, их ведь надо было защищать. Несколько человек так и прыснули за столом, услышав такое объяснение, и все тут же призвали турчанку высказать свое мнение. По поводу чего, спросила она. Ну, действительно ли жители южных стран гостеприимнее немцев. Да, это, конечно, так, сказала она. Турки гостеприимнее, она может говорить только за них. Однако их гостеприимство очень утомительно. Ей кажется, что немцы будут чувствовать себя не в своей тарелке от такого обилия гостеприимства, во всяком случае большинство из них. Точно, сказал подвыпивший, южане гостеприимны, но утомительны в общении, а немец хоть и не так гостеприимен… или, может, он тоже утомителен? Турчанка сказала, она не находит немцев утомительными. Даже напротив. Здесь никто не покушается на покой и свободу другого человека. Она имеет в виду самих немцев. Им просто ни до кого нет дела. А у турков все иначе, они утомляют других. Веттераусец из Зернового переулка сказал, все это муть, так вообще нельзя говорить. Что значит – турки утомительны? Настоящий немец никогда такого не скажет. Турчанка: вы просто не всегда все говорите. Когда она в Турции гостит в семье у бабушки с дедушкой, так уже на второй день у нее начинается головная боль. Она должна беспрерывно есть разные восточные сладости, все проявляют о ней заботу, расспрашивают ее о друзьях, постоянно читают нотации, родители этого больше не делают, но ее родители давно уже живут в Германии. Тот другой: он как-то был в Неаполе в одной семье, так у него тоже за каждым обедом появлялась головная боль, там говорили все сразу, без конца трещал телефон, и разговор постоянно вертелся вокруг знаков зодиака, а когда он сказал, что он Близнец, то все со знанием дела засмеялись и посмотрели на него испытующим взглядом, это уже само по себе было просто невыносимо. Он думает, что Гюнес права. Немцы недоверчивы, они дорожат своим покоем и потому уважительно относятся к покою других. Если кто-то пришел к немцам в гости, то на шумное веселье пусть не рассчитывает. Говорят обычно мало. Немцы вообще говорят немного. Тот другой: чепуха. Они говорят без конца. Ничуть не меньше других. У них тут недавно был гость из Польши, сменивший свое местожительство, так его отец говорил без остановки. Поляк был совершенно сбит с толку. Он не понимал ни слова, а его отец говорил и говорил и никак не мог остановиться. Может, он, конечно, думал, что обязан развлекать гостя, но мне кажется, он только довел поляка до нервного срыва. Точно, сказала девушка по имени Гюнес, в Турции тоже так. Они хотят развлечь вас и думают, что ведут себя очень вежливо, а на самом деле только действуют вам на нервы. Чистое наказание с этой вежливостью. Турки всегда очень вежливы. Они могут иногда говорить из вежливости по полдня, она уже проходила через это, порой это невозможно выдержать. Подвыпивший очень заинтересованно спросил, а знает ли она турецкий? Она: ну а как же, конечно, знает. Ее родители разговаривают по-турецки. Но она уже не может говорить так хорошо, как ее родители. Он: ты знаешь настоящий турецкий? Ему это кажется чрезвычайно экзотичным. Ну тогда скажи нам что-нибудь по-турецки!

   Турчанка очень смутилась, но тотчас же проявила вежливость и произнесла какую-то турецкую фразу. Фраза была очень короткой. Он: и что это значит? Турчанка ухмыльнулась. Она этого сказать не может. Он: это почему же? Вот теперь он непременно хочет знать, что это значило. Гюнес, улыбаясь и заметно волнуясь, не глядя на говорившего, а уперев взгляд в край стола, перевела фразу. У веттераусца из Зернового переулка настроение от этого разговора и упражнений в переводе с каждой минутой портилось все больше и больше, наконец он сказал, все это идиотизм, дальше уже ехать некуда. Турки, немцы, что это за тема такая? Они в самом деле оставят у гостьи плохое впечатление о себе. Девушка по имени Гюнес тут же поглядела на него презрительно и с ненавистью. Впечатление, вот как, сказала она, значит, они должны произвести на нее впечатление. А тот другой опять сказал, пусть она лучше еще что-нибудь по-турецки скажет, это так прекрасно звучит. Гюнес тут же улыбнулась и снова повернулась к пьяному говорящему, пытавшемуся ухаживать за ней. Складывалось такое впечатление, что и она по какой-то непонятной причине тоже пытается весьма демонстративно флиртовать с пьяным ухажером. Ну ладно, сказал веттераусец из Зернового переулка, с меня хватит. Он думает, сказал он Кате, будет лучше, если он проводит ее домой. С этими здесь, как он поглядит, в данный момент вообще ни о чем путном нельзя говорить. И когда оба уже собрались встать, турчанка вдруг очень вежливо и приветливо сказала Кате Мор, нет, останьтесь еще, ну пожалуйста. Во всем этом ничего такого не было, ну правда. Катю это опять сильно озадачило, и она вопросительно посмотрела на турчанку. Послушай, сказала она девушке, ей очень жаль, но, если говорить честно, она вообще уже ничего не понимает в том, что здесь происходит. Пусть она на нее не сердится, но ее это, собственно, и не интересует. Она лучше пойдет, может, тогда они все здесь успокоятся. Тот другой тем временем, не теряя ни минуты, без конца болтал с турчанкой и все просил ее сказать еще что-нибудь по-турецки, какую-нибудь фразу, при этом он смачно хлопнул своего соседа по ляжке и восторженно произнес: это звучит так эротично, нет, в самом деле, такая эротика, а как она при этом краснеет. Но турецкая девушка Гюнес уже вовсе не прислушивалась к этому разговору, и тут неожиданно случилось нечто еще более странное. Она ни с того ни с сего накинулась вдруг на веттераусца из Зернового переулка и начала с ненавистью кричать на него. Несколько раз было произнесено имя Ута, причем она, Катя, вообще не знала, о какой такой Уте идет речь, ведь за столом других девушек не было. Этот спор так и остался для нее полной загадкой. Турчанка заняла явно враждебную позицию и обрушила на голову веттераусца полные гнева турецкие слова – само собой разумеется, никто их не понимал. При этом она окидывала его сверху донизу презрительными взглядами и энергично жестикулировала. Новоявленный ухажер с восторгом хлопал в ладоши и громко ликовал. Веттераусец из Зернового переулка, напротив, сощурился, посмотрел на турчанку и не сказал ни слова. Катя Мор поднялась и решительно сказала, она лучше пойдет одна. Не надо ее провожать. Веттераусец поднял кверху руки в знак послушания и только пожал еще плечами. В тот же миг Катин след простыл. Она прямым ходом направилась в «Липу» и опять вдруг отчетливо и ясно подумала о Бенно. Бенно, говорят все, понять нельзя. Вот она всегда его понимает. Зато всех остальных она понимает все меньше и меньше. Вот этих веттераусцев, например, она вообще отказывается понимать. Турчанка, правда, произвела на нее приятное впечатление, хотя она и не может объяснить чем. И с чего это она вдруг так агрессивно накинулась на веттераусца из Зернового переулка? Но Катя вскоре отбросила эти посторонние мысли, и чем ближе подходила к «Липе», тем отчетливее видела перед глазами Бенно, словно он сейчас выйдет и встретит ее. Такое ясное видение сильно смутило ее, поскольку ему не было никакого объяснения, возможно, сказала она себе, я тоже уже стала истеричной… Перепалка за столом на площади продолжалась еще какое-то время, причем Визнер все больше впадал в роль невинно пострадавшего, которому беспричинно бросают в лицо упреки. Он даже не понимает, какое ее, Гюнес, дело до Уты. Все это как-то представлено в ложном свете, он, впрочем, давно уже не имеет ничего общего с Утой, а по поводу этой девушки и в самом деле нет никаких оснований волноваться, он даже не знаком с ней и не знает, кто она такая и откуда приехала, она сама заговорила с ним там на площади, где пиво разливают, когда он нес порцию соленой редьки, до этого он никогда ее не видел. И, кроме того, ему очень хотелось бы знать, по какому такому праву она, Гюнес, требует от него отчета в личных делах. Он случайно подошел сюда с девушкой, которую впервые увидел буквально за две минуты до того, а она устраняет ему тут сцену, вызванную ее необоснованной ревностью. Что ты тут всем доказываешь, Ута приходила к тебе только вчера, вмешался тот, кто был сильно пьян, с дьявольской интонацией и визгливыми нотками в голосе. Визнер: пусть он оставит Уту в покое, до этого никому нет дела. И никого не касается, что происходит между ним и Утой. Да, она была у него вчера, ну и что, о чем это говорит? Что все это значит, хотел бы он поточнее знать, напустился он на того, кто был сильно пьян. Что это доказывает, если Ута заходила к нему вчера?

   Говоривший поднял в защиту руки. Ну ладно, ладно, сдаюсь, я не хотел сказать ничего такого, он что, уже и шуток не понимает? Визнер снова сел. Что же ему, запрещать, что ли, Уте навещать его? Ута к нему привязалась. Они и сами знают, как это трудно – положить конец всем отношениям. Он знает Уту уже много лет, боже мой, с женщинами всегда так. Тот, кто был пьян, громко рассмеялся и сказал, здесь каждому известно, зачем Ута приходила к нему вчера. Она явилась к нему, потому что незадолго до этого он намеревался подраться с Кёбингером, из ревности, что тот увез Уту на своем мотоцикле. На своей «хонде». Гюнес, ничего не понимая, беспомощно смотрела то на одного, то на другого. Кто такой Кёбингер, спросила она. Визнер: вот пусть он тебе все и расскажет! Ну давай, попроси, чтобы он тебе рассказал! Только выслушай уж все до конца и постарайся в это поверить! Тут каждый рассказывает, что ему вздумается. Он пришел сюда, чтобы выпить пива, а они тут устроили над ним судилище, полный мрак, его уже тошнит от всего. Он больше не хочет здесь оставаться. Повернувшись к Гюнес, он сказал, а тебя я вообще не понимаю. Она тоже, сказала она, теперь она уже совсем его не понимает. Ну, вот и отлично, сказал он и тут же ушел. Покинув площадь, он посмотрел на часы и отправился в «Липу», потому что в него вдруг неожиданно вселилась мысль, что он должен найти южака. Собственно, он даже вспомнил сейчас, что тот еще в Нижнем Церковном переулке сказал, что пойдет в «Липу» и будет его там ждать. Да, так оно и было, на южака вдруг внезапно что-то нашло, и он в эйфории воскликнул, что пойдет в «Липу» и будет там его ждать. Ах, какая досада, подумал по дороге Визнер, какая глупая встреча произошла у него с этой девушкой на площади. Этого следовало ожидать. Ну а как он мог поступить по-другому? По сути, эта Катя предоставила ему две чудесные возможности так ненавязчиво, как только можно желать, вступить с ней в разговор. Сначала в Зерновом переулке, где любой тут же подошел бы к ней, ну как же можно оставить плачущую девушку одну, так порядочные молодые люди не поступают, и потому ситуация для желанной встречи была идеальной. А потом она сама захотела, чтобы он взял ее с собой за их стол, что же ему, по-вашему, надо было сказать «нет»? Это, конечно, бросило бы на него в корне ложный свет, но, что бы там ни было, следует всегда казаться максимально естественным и никогда не показывать, даже частично, что ты питаешь определенные намерения. А он их питает. Да-да, он это ясно осознает, он питает намерения. И что дальше? Что это значит? А почему бы ему не питать намерений? Так любой делает. Только никто не признается в этом. А вот он, Визнер, признался. Нет, Визнер, пет, сказал он себе, и настроение его опять переменилось. Как это все противно, о чем ты думаешь. И что это за намерения такие? Я вообще не питаю никаких намерений. Я, между прочим, и с девушкой-то встретился совершенно случайно в этом Зерновом переулке. Да там любой бы с ней заговорил. Визнера охватили вдруг сплошь романтические, невольно навеянные поэтическим воображением мысли, которые трудно было выразить словами, и, полный восторга, он принялся глазеть на звездное небо. Блуждая в мечтательном настроении по переулкам, он вдруг столкнулся с южаком. Визнер посмотрел на него отсутствующим взглядом. Еще чуть-чуть, и он сбил бы его с ног на углу переулка. Черт побери, откуда он здесь взялся, задал он себе вопрос, издав одновременно от неожиданности возглас удивления. Ну, спросил южак-гессенец, встретил ты свою девушку? Визнер, нервно: какую еще девушку? Южак: ту, которую ты ждал в Нижнем Церковном переулке под окнами покойного. Может, речь идет о родственнице Адомайта? Визнер сказал, насколько он припоминает, южак действительно говорил там что-то о какой-то девушке, да-да. Но потом он так внезапно и как-то очень странно сменил тему разговора, что он даже не сумел ему возразить, потому что он, конечно, никакой девушки не ждал, это не в его стиле – околачиваться в переулке и ждать таким образом девушку, он не из таких. Он просто размышлял, потому и бродил по переулкам, а почему он оказался именно в Нижнем Церковном переулке, так это чистая случайность. А вот что ему действительно кажется странным, так это то, что они оба без конца встречаются друг с другом. Если попытаться объяснить это только одной случайностью, то как бы понятие случай не подверглось слишком большой нагрузке. Южно-гессенец: предположительно они постоянно встречаются оттого, что у них одни и те же пути и цели. Визнер в задумчивости поглядел на южака. Что он теперь имеет в виду с одними и теми же путями и целями? Говорит ли он это просто так, или у него на примете что-то конкретное? Может, он в конце концов встретил девушку и теперь тоже бегает за ней все это время? Да нет, Визнер, ты что, ты же не бегаешь за девушкой, ты просто встретил ее случайно. Да, вот именно, девушку он встретил случайно, но только не южака. А самое идиотское во всем этом, что я даже не могу его ни о чем спросить, этого проклятого гессенца, потому что как только я спрошу его про ту самую девушку, то, возможно, обращу тем самым его внимание на нее. И тогда он будет знать, что я питаю намерения относительно той девушки, и может при случайной встрече с ней выдать ей мои намерения, а тогда уж о естественности придется забыть. Проклятие! И почему этот тип заговорил о путях и целях? И о том, что они у них одни и те же?

   Визнер на мгновение весь сконцентрировался и стал обдумывать, что ему сейчас лучше всего предпринять, чтобы помешать чужаку встретиться с Катей Мор, по крайней мере сегодня вечером. Он попросил его минутку подождать и направился к телефонной будке, чтобы позвонить своему другу Буцериусу. Пока он разговаривал, он наблюдал за стоявшим на одном месте южаком. У того был несчастный вид. Его тело двигалось взад и вперед, он словно раскачивался, как это иногда делают евреи. Можно было подумать, он видит на много миль вперед и даже сквозь стены домов, на которые смотрел, они для него как будто не существовали, правда, можно было еще представить, что он смотрит сквозь стены вовнутрь самих домов, а может, просто на кромку тротуара или на фонарь и становится от этого только еще печальнее. Но вот он взглянул на телефонную будку и улыбнулся. Визнер, не прерывая разговора, улыбнулся в ответ, но показался сам себе при этом полным идиотом, даже скривился от бешенства. Он только что подробно описал Буцериусу, что делает южак, стоя в переулке. Сейчас он все еще улыбается, сказал он. Возможно, чужак-гессенец во всем следует одному и тому же определенному плану и таким образом терзает его, подумал он. А возможно, у него, Визнера, просто нервы взвинчены и он весь сам не свой из-за этой девушки. Ему нельзя о ней думать, вот сейчас у него сразу пошли круги перед глазами. Нет, этого ты даже Буцериусу не расскажешь, сказал он себе, продолжая разговаривать с ним. Девушка как девушка. А уши словно ватой заложило. Что за комичная сцена, подумал он. Сам он стоит в телефонной будке, перед ним этот идиот в переулке, а на него вдруг напал приступ дикой влюбленности. Послушай, сказал он, выходя из телефонной будки, раз уж мы тут заговорили о путях и целях, Буцериус сказал, у него там собрались сейчас несколько наших знакомых и потому на площадь он не пойдет, но мы можем прийти к нему, это не больше четверти часа ходу. Вот теперь он опять смотрит на меня так, подумал Визнер, как будто изучает мое лицо, прочесывает мои мысли и взвешивает, зачем я предложил ему это. Грандиозная идея, сказал наконец южногессенец, и Визнер снова ничего не понял, что в ней такого грандиозного. Но если так, тогда эта девушка тут вовсе ни при чем и сама по себе не так много значит, девчонки вообще не в счет, не в них вовсе дело, это самый правильный подход к проблеме, и с этими мыслями он отправился вместе с южаком в путь, в сторону окраины. Южногессенец шел всю дорогу молча рядом с ним. Придя на место, он не нарушил своего молчания, странным образом он даже не поздоровался с собравшимися там людьми. Сначала он молча подпирал стену сарая и смотрел на огонь, потом все-таки подсел к костру, но так за все время и не произнес ни слова, Визнер, однако, не испытывал от этого никаких неудобств. Во дворе у Буцериуса собралось человек пятнадцать. Тут же стояло несколько ящиков пива, Петер Лаймер, бывший однокашник, пригнал сюда свою машину, открыл дверцы и запустил на полную мощность магнитолу с гремевшей оттуда техномузыкой. Подходили все новые люди, даже влюбленные парочки. Визнер наконец-то опять почувствовал себя в привычной для него роли независимого человека и с легкостью вступал в любые разговоры. И опять начал восторженно рассказывать о предстоящем путешествии. Все это время чужак-гессенец молча сидел на бревне и неотступно глядел на огонь. Визнер немножко сердился на него, потому что тот опять выглядел не так, как все, и, сидя в уединении на бревне, глядел на языки пламени, не произнося ни слова, всем на пафосе, одним словом, полная противоположность присутствующим. И если кто-то из девушек заговаривал с ним, он приветливо улыбался и даже коротко отвечал, нет, ничего не произошло, он просто сидит тут, и все, смотрит на огонь, и больше ничего, ему так нравится. И опять бил на эффект, очевидно, этот южак ни минуты не может прожить без того, чтобы не производить на кого-то особого впечатления. Правда, Визнер потом забыл про него, а когда хватился, его уже нигде не было. Визнер немного поискал его, но никто не мог сказать, где он и когда ушел. Черт, сказал Визнер, он тут прочно застрял у Буцериуса во дворе, а девушка гуляет тем временем по городу. Следующим глотком пива Визнер смыл эту мысль. Как раз возник небольшой, но ожесточенный спор, потому что одни хотели слушать техно-музыку и танцевать под нее, другим же это мешало общаться. Тем не менее все же воспользовались магнитолой Лаймера и запустили «техно» так громко, что кругом задрожали стены. У огня обжимались парочки. Буцериус уехал в город за сигаретами. На какое-то время появилась Гюнес, но даже не обратила на Визнера никакого внимания, немного потанцевала и снова ушла в сопровождении того, кто был сильно пьян. Визнер остался к этому совершенно равнодушен. Таких случаев, как с Гюнес, миллион на дню. Типичные половушки, всего на несколько ночей. Он даже с какой-то агрессивностью вдруг подумал, а задница у турчанки ничего, аппетитная, факт. И целуется она хорошо. Да, не хуже других. Он имел полную возможность, но теперь с турчанкой покончено. Он вдруг изменился, ему этого больше не надо, и он даже не хочет этого. Ута ведь тоже не такая. С Утой он уже доказал, что относился ко всему гораздо серьезнее и основательнее, думал не только о том, чтобы сидеть вот так и обжиматься у костра. Он все время чего-то искал, да, и вот теперь он нашел, и только потому, что не находил этого раньше, и в Уте тоже нет, с ним и происходили все эти случаи с девчонками, например с той же Гюнес. Ну-ну, сказал он себе, не надо только быть теперь несправедливым к Гюнес. Это был честный договор, ни у нее, ни у меня нет проблем с прошлым. Это было… просто ошибкой. Да, в жизни так много ошибок.

   Когда Гюнес уходила, она взглянула на него, поджав губки и приняв покорное выражение. Он улыбнулся, она тут же ответила ему улыбкой. Вот и все, узы разорваны. После этого Визнер с легкостью продолжил общение, почувствовав себя полностью раскрепощенным. Потом пришли совсем молодые ребята и запрыгали под «техно» возле сарая, обнажившись до пояса и не стесняясь откровенных телодвижений и жестов. Время от времени кто-нибудь из их компании, утратив над собой контроль, наступал на сидящих у костра, что каждый раз приводило к бурным сценам. Однако тут же находились третейские судьи. Ему, Визнеру, показалось, что музыка стала еще громче. Вскоре появился отец Курта, он искал сына, очевидно, чтобы предъявить ему претензии. Не найдя его, он заговорил с Визнером. Музыка слишком громкая, ее наверняка слышно и в Верхнем Флорштадте, он даже не представлял себе, что от автомагнитолы и стены не защищают. Это все специальные колонки, называются «сабвуфер», сказал кто-то из стоящих рядом, генератор низкочастотных звуков, то есть басов. Их буханье заглушает и перекрывает все вокруг. Понятно, процедил с раздражением сквозь зубы старый Буцериус. А потом Визнеру: и раз уж людей становится все больше и больше, так нельзя ли, в конце концов, последить за тем, чтобы они вели себя поаккуратнее, так он считает. Пока его сына нет, он, Визнер, обязан об этом позаботиться. И пусть скажет людям, чтобы не заходили в мастерскую. Это им может дорого обойтись, они ведь уже все перепились. А он вообще-то знает всех этих людей? Визнер: нет, они приходят сами. И в этот момент возвратился Курт Буцериус, но не один, а в сопровождении Кати Мор. Музыка после совместных увещеваний Визнера и Буцериуса сразу же стала немного тише. Визнер прошел в мастерскую и увидел там парочку, которую уже один раз вышвыривал оттуда. О'кей, о'кей, только не надо дыма и без стресса, пожалуйста, сказал застигнутый врасплох парень. Какой там стресс, сказал Визнер, он просто намерен запереть мастерскую, в конце концов, все гуляют во дворе, при чем тут ремонтная мастерская. Визнер сначала демонстративно держался возле Буцериуса, как бы действовал с ним заодно, наводя порядок, пока наконец-то судьба сама не подвела его к Кате Мор. Гордый от счастья, он отметил, что девушка держится с ним открыто и просто, как со старым знакомым. Она рассказала ему немножко про старого Адомайта и про то, как ей наскучили родители и она рада, что подвернулась возможность еще раз пойти куда-нибудь вечером, иначе ей пришлось бы весь оставшийся вечер просидеть с бабушкой. Она постояла с ним, они вместе покурили, а потом она пошла танцевать, то и дело мило улыбаясь ему. Затем она снова постояла с ним, они опять что-то обсудили, и Визнер чувствовал себя на седьмом небе от счастья. Несколько раз ему даже довелось защищать девушку от назойливости посторонних гостей, пристававших к Кате Мор, предлагавших потанцевать с ними или выпить водки etcetera. Обычно она не танцует под «техно», сказала она, но сегодня ей почему-то хочется, такое у нее настроение. Здесь все так странно, в этом дворе, свет костра, вокруг пахнет соломой, и вдобавок еще эта музыка. Ее друг никогда не танцует. Визнер почувствовал себя убитым этой фразой, словно снайперским выстрелом в голову. У нее есть друг! У него было такое ощущение, что его голова вот-вот лопнет. Друг, у нее есть друг, стучало у него в висках. Все-таки как хорошо, просто счастливый случай, что этот южак так неожиданно исчез до того со двора Буцериусов. Только не подавай виду, ни в коем случае не подавай виду, приказал он себе. Значит, так, у нее есть друг, но мне это совершенно безразлично, потому что она и сама мне абсолютно безразлична. Да, женщины и должны быть безразличны, а если это не так, то, значит, уже сделан первый шаг к беде. От ее волос пахнет каким-то особым теплом. А как эти глаза смотрят на тебя, то есть на меня! И единственное, что ты сейчас ощущаешь, Визнер, сказал себе Визнер, так это то, что у тебя подкашиваются ноги. Но ты не должен этого допускать. Она тебе безразлична. Тебе все безразлично! Да, точно, южак именно так и сказал, все безразлично! А как у нее обстоят дела с ее другом, счастлива ли она с ним, спросил он Катю Мор совершенно естественным тоном. Счастлива ли, отозвалась Катя Мор и пожала плечами. Она этого не знает. Она даже не знает, что это означает, быть счастливой или нет. Может, это когда внутри тебя вдруг все умолкает и замирает от счастья. Визнер посмотрел на ее лицо, губы, на ее взгляд – он был совершенно потусторонним, как бы отсутствующим, и тут он почувствовал, что ее ответ окончательно убил его. Что за странный ответ! Быть счастливой – это когда внутри тебя все умолкает и замирает. Этот ответ заставил его обалдеть от неожиданности, у него даже горло перехватило и голос пропал. Он. правда, не очень отдавал себе отчет в том, что она этой фразой хотела сказать, но в тот момент она показалось ему настолько поэтической, вершиной того, как может простая девушка облечь в слова свои земные чувства. И она сказала их ему, Визнеру. Тем не менее он постарался приложить максимум усилий, чтобы по-прежнему производить впечатление человека абсолютно безучастного к услышанному и никак им не затронутого, а себе он еще сказал, это не только самое правильное решение производить на нее впечатление человека незаинтересованного, но нужно еще и постараться не прилагать для этого заметных усилий, она и без того девушка очень доверчивая. Для него, Визнера, словно рай спустился на землю, когда эта девушка просто так сказала ему такие доверительные слова. Сегодня ты вообще больше ничего не станешь предпринимать, сказал он себе, все произойдет само собой. Может, она даже вскоре положит тебе голову на плечо, такой уж сегодня вечер, и даже если она этого не сделает, ты все равно уже счастлив. Она не положила ему голову на плечо, напротив, когда группа флорштадтцев собралась поехать в город, она присоединилась к ним, чтобы вернуться к себе на постоялый двор. Визнер пребывал в блаженном состоянии и не тронулся с места. Слушай, похоже, ты здорово втюрился, может такое быть, спросил Буцериус. Визнер очень удивился, услышав этот вопрос, потому что считал, что его отношение к этой девушке оставалось для всех тайной за семью печатями.

   Он лишь пожал плечами. Постепенно у молодых пропала охота танцевать, их не устраивала музыка, она была слишком тихой. Недовольных становилось все больше, кое-кто из этой компании обозвал Буцериуса занудой, а тусовку полным отстоем. Они решили двинуть в другое место и праздновать там дальше, с громкими криками ликования, сплоченной кучкой, по-прежнему обнаженные до пояса, они шумно отвалили, сметая на своем пути верстаки и опрокидывая табуретки и скамейки. Музыка наконец-то сменилась, из автомобиля Лаймера зазвучали знакомые старые мелодии, не такие оглушительные, как «техно», песни в сопровождении гитары, совсем из других времен. Задумчивое, меланхолическое настроение разлилось в воздухе, какое-то время после ухода шумной компании молодежи, отплясывавшей под техномузыку, оставшиеся молча смотрели на огонь и слушали треск поленьев в костре. Даже любовные парочки и те сидели тихо, положив руки на колени, и молча курили, уставившись в огонь. Эй, люди, как давно я не слышал Дженис Джоплин, сказал вдруг кто-то. Дженис Джоплин – это было что-то, в самом деле нечто исключительное. Не то что эта дерьмовая музыка. Другой голос подхватил: Дженис Джоплин было что спеть и сказать. Еще кто-то: точно. Все эти разговоры велись в ностальгическом тоне и глубокой задумчивости, они возникали на одной стороне костра, подхватывались на другой, и при этом все чокались в знак полного согласия бутылками с пивом. Кто-то громко рыгнул. Прошло некоторое время, и во дворе опять возник южак-гессенец и снова уселся на свое бревно, вперив глаза в костер. Слышно было, как башенные часы на церковной колокольне во Флорштадте пробили полночь. Ну вот, значит, опять наступил понедельник, сказал кто-то из присутствующих. Все с удивлением посмотрели на него, как он мог в такой возвышенный момент говорить о таких прозаических вещах. Однако именно эта незамысловатая фраза произвела на них отрезвляющее действие, все снова вернулись к прежним разговорам и уже через несколько минут стали посмеиваться и зубоскалить по поводу томной музыки и охватившего их сентиментального настроения. Все опять дружно взялись за пиво и сигареты. Чужак-гессенец все это время неподвижно сидел на одном месте и ни в чем не принимал участия. Иногда он потягивал пиво из бутылки, неотступно глядя полуприщуренными глазами на пламя костра, словно вел прицельное наблюдение, которое не мог прервать ни на минуту, и был постоянно погружен в далекие отсюда туманные и запутанные мысли. Даже сама манера, как он тянулся к бутылке, не глядя на нее, с какой-то сомнамбулической уверенностью в себе, вновь вызвала в душе Визнера сильное беспокойство. Сидит тут у костра, словно герой вестерна, подумал он про него. Потом южак встал, сделал два шага в направлении костра и зажег сигарету. Это и было формой доказательства, сказал он. Что, спросил Визнер. Речь шла о доказательстве, и больше ни о чем, ответил южак-гессенец. О ужас, подумал Визнер, сейчас опять последует фонтан философских тирад. Вслух: что он собирается доказать? Южногессенец: все постоянно говорят о себе, а имеют в виду совсем другое, ему никогда не бросалось это в глаза? Я тоже все время говорю о себе, о своем «я», и тем не менее я все время говорю о ком-то другом. О том, кем я не являюсь. Вы все тут не вы, а нечто совсем другое. Визнер: о чем таком другом ты говоришь? И вообще, о чем? Южногессенец поглядел на него. Очевидно, он очень удивился, что его не поняли. Если я голоден, я ем хлеб. Если мне холодно, я иду к огню. Если мне одиноко, я ищу женщину. Или пью пиво. Вот и все. Так это и бывает. А потому вы все говорите о своем «я», хотя оно для вас ровным счетом ничего не значит, меньше даже, чем пиво. И меньше, чем любая девушка. Этого еще никто не доказал, но доказательство тому есть. Визнер не понял ни слова. Что за доказательство он имеет в виду? И с чего это он вообще вдруг заговорил о присутствующих? Южногессенец: например, можно взять пистолет и приставить его к собственной голове, это и стало бы формой доказательства. Или, может, он этого не понимает, спросил южак вдруг очень агрессивно. Визнер: да, он такое уже проделывал. Его дядя – охотник, у него есть пистолет, он, Визнер, уже дважды направлял пистолет себе в голову, один раз – когда ему было пятнадцать, а другой – в семнадцать лет, и каждый раз носился с мыслью нажать на спусковой крючок. Первый раз дядя вырвал у него пистолет из рук и сказал, что он, вероятно, сбрендил, а во второй раз он сказал: где бы оружие ни лежало, тот, кому это приспичит, непременно отыщет его, возьмет в руки и приставит к виску, а вот нажать сможет не каждый, он, дядя, между прочим, тоже не смог. Это все от тщеславия, каждый может приставить оружие к виску и потом что-то утверждать, а где доказательство? Доказательство – чего?

   Южак-гессенец опять сощурился и уставился на огонь. К их разговору прислушивались и все остальные. Он знает, что это тщеславие, сказал через какое-то время чужак. История человечества из того и состоит, что все время приставляют оружие к голове. Но это еще ничего не доказывает. Это опять нечто совсем другое. Доказательством будет, когда приставишь оружие к виску и нажмешь на спусковой крючок. Вот только тогда это и станет доказательством. Все смотрели на чужака словно в шоке. Постепенно всем становилось ясно, что они вообще не понимают, о чем он говорит. Именно так, нажмешь на крючок – и кранты, сказал кто-то. Нажать на спусковой крючок – это, конечно, доказательство, а как же, сказал еще один. И, наконец, третий: а чего там, иногда подопрет так, что хочется покончить со всем разом. Четвертый: пока есть пиво, все еще не так плохо – жить можно. Еще один голос: рассуждать каждый горазд. Визнер: точно, рассуждать каждый умеет. И он, южак, тоже все лишь рассуждает, постоянно только и делает, что говорит и говорит, а вот если бы разок нажал на крючок, то уже сейчас бы не разглагольствовал. Где у тебя оружие, или, может, предъявишь нам дырку в голове, нет? Ну тогда о чем говорить! Кто-то от костра: с вами просто повеситься можно. Нет, правда, пойду сейчас и повешусь. На меня этот ваш спор тоску нагоняет. Я и без того сейчас в фазе депрессии. Другой: выпей лучше пивка. А знаете, сказал еще кто-то, все дело в музыке, которую мы слушали. Кто это вообще поставил эти дженис-джоплиновые сопли, тут поневоле с тоски завоешь. Хор голосов: точно! Раздался звук откупориваемых бутылок. И опять воцарилась тишина. А хотите у меня есть «АББА»? Минуточку, могу еще поставить группу «Роксет». Голоса: главное, чтоб было повеселей. И пока Петер Лаймер возился с магнитолой, а все выжидательно смотрели в его сторону, чужак-гессенец разразился дьявольским хохотом – на высоких тонах и патологически нездоровым. Да он больной, подумал Визнер. Этот смех длился три или четыре секунды, потом так же внезапно оборвался, как и начался. Все смотрели на чужака, испытывая еще больший испуг, чем прежде. А тот молча встал и направился к воротам – белый как мел. Ну и дела, сцена с привидением. Куда ты идешь, крикнул ему Визнер в спину. Прочь отсюда, сказал южногессенец. «Прочь отсюда», повторил за ним Визнер, это, конечно, очень информативно. Что значит, «прочь отсюда»? Южак не ответил и буквально выбежал со двора. Визнер застыл на месте, крепко озадаченный. Кто этот сумасшедший, раздались голоса. Он же в полной отключке. А как он сидел все время молча на этом бревне, абсолютно не двигаясь, застыв словно статуя. Люди стали серьезно обсуждать, а не создать ли им спасательную группу и не отправить ли ее на поиски этого чужака. Что за чепуха, возражали другие. Если бы у него было оружие, он бы размахивал им тут, устроив нам театральное представление, сто против одного, уверяю вас. Как бы там ни было, а этот случай с чужаком-гессенцем вновь породил разные разговоры, одни заговорили о собственных кризисах в личных отношениях, другие вообще о смысле жизни и земного существования, а кто-то просто ушел в дом, чтобы поискать еще пива.

   Утром мало кто вспоминал о случившемся. Часть компании, уменьшившейся до восьми человек, сидела за длинным деревянным столом перед сараем и завтракала, остальные приводили в порядок двор, собирали жестяные крышки от пивных бутылок etcetera. Двое флорштадтцев, съездивших к булочнику за свежими круассанами, рассказали по возвращении, что видели чужака-гессенца в абсолютно благодушном настроении: он пил там стоя кофе. Это тоже поспособствовало всеобщему расслаблению, все сразу забыли про спасательную группу, которую ночью хотели организовать ради его спасения. Что за бурное утро, сказал Петер Лаймер и тоже сел за стол, все еще с засученными рукавами. Хорошо хоть, попрохладнее стало. Все кругом чувствовали себя очень вольготно, и Визнер тоже полностью сбросил с себя все, что так его тяготило, избавился от мыслей о южногессенце, от представлений о том, что он может встретить Катю Мор или Уту. На столе было много сыра и пива, завтрак получился очень сытный, все брали из кисета Лаймера табак и крутили себе козьи ножки. Альтенмюнстер, классное пиво, сказал Петер Лаймер, радуясь, как ребенок, что пьет не спеша, каждый раз закупоривая бутылку пластмассовой пробкой с зажимом, что в это майское утро, когда светит солнышко, он сидит здесь, за деревянным столом, под зеленым вязом во дворе у Буцериуса. А в это же самое время во Флорштадте из трактира «Под липой» поспешно вышли Харальд Мор и госпожа Адомайт. На площадке перед трактиром стоял грузовичок бенсхаймской фирмы по перевозке минеральной воды. Оба они посмотрели влево и вправо, потом быстро сели в машину. А как же господин Хальберштадт, спросил Харальд Мор. Нет, сказала госпожа Адомайт, нет-нет, Валентину не обязательно все знать. А что, спросил он, залезая в кабину, сказала она господину Хальберштадту? Сказала, то есть почему это сказала? Она ничего не обязана ему говорить. Здесь у нас чисто семейные дела, и это никого не касается, Валентин ведь не член семьи. Валентин и так слишком много говорит, особенно на эту тему, он ведь сверх всякой меры тщеславен. Вчера вечером, например, он и так чересчур много сказал этому Шоссауеру или Оссаеру. Я вообще никому ни слова не сказала о том, куда мы едем. И, надеюсь, ты своей проблемной дочери тоже ничего не сказал. Нет, никому, ответил Харальд Мор. Она: так чего же мы тут стоим? Давай езжай, пока нас никто не видел. Хозяин «Липы» стоял все это время на террасе и чесал в затылке, слушая этот странный разговор, но не уделяя ему особого внимания. Была половина десятого. Шустер, как обычно, прогуливался в это время, ноги сами несли его к Нижнему Церковному переулку. Там он присел на скамейку и вскоре стал свидетелем странных событий. Сначала возле дверей дома Адомайта появилась фрау Мор, она дергала за ручку и кричала: Харальд, Ха-аральд! Потом мимо прошел совершенно незнакомый господин. Оба они обменялись короткими репликами, из чего Шустер заключил, что господина звали Хальберштадт. Вскоре Хальберштадт пошел дальше своим путем, а за ним удалилась и фрау Мор. Через некоторое время Хальберштадт снова возник в Нижнем Церковном переулке. Он огляделся по сторонам, сунул руку в карман и достал оттуда ключ, открыв им входную дверь. Войдя в дом, он снова запер ее за собой. Шустер выждал несколько минут, после чего тоже вошел в дом, он хотел знать, что происходит там внутри. Внизу, в квартире на первом этаже, дверь стояла открытой. Это была та квартира, которую Адомайт еще несколько лет назад сдавал. Шустер вошел внутрь. Там никого не было. Квартира была абсолютно пуста, голые стены, однако стенные шкафчики, встроенные по углам, были распахнуты настежь, очевидно, Хальберштадт что-то искал. Но что?

   Над своей головой Шустер услышал шаги в квартире Адомайта. Оттуда раздавались специфические звуки, когда открывают дверцы шкафов или выдвигают ящики письменного стола. Шустер поднялся по лестнице. Дверь наверху тоже стояла открытой, в кухне горел свет, холодильник не был закрыт. Хальберштадт находился в горнице. Он стоял у окна и ел бутерброд из поджаренного хлеба, вероятно оставшийся от вчерашних поминок. Затем он вытер рот. Шустер отступил на несколько шагов, чтобы его не заметили. Хальберштадт довольно долго простоял у окна. Похоже, что он очень внимательно, а может, просто от скуки наблюдал за тем, что происходит внизу, в переулке. Он закурил сигарету. Потом подошел к письменному столу и выдвинул ящик. Вынул оттуда кое-какие тетрадки и исписанные листы бумаги и разложил их перед собой на столе. Затем достал платок и высморкался. Он принялся изучать исписанные страницы, произнося вполголоса отдельные слова или цифры. Некоторые листы он просто изорвал в клочья и бросил на пол. Временами он громко смеялся. Потом встал из-за стола и прошел в кухню, чтобы взять себе что-нибудь из холодильника. Из своего укрытия Шустер мог наблюдать, как Хальберштадт заталкивал в себя тартинки движениями, мало приличествовавшими его утонченным манерам на публике и уж никак не подходившими под определение gentlemanlike.[14] Затем он снова принялся копаться в бумагах Адомайта. Наконец он встал, бесцельно побегал по комнате и остановился перед напольными часами Адомайта. Он с интересом разглядывал их, прищуривал глаза и несколько раз оглянулся. Вдруг он разразился смехом. Как глупо, сказал он, ужасно глупо. Он открыл стеклянную дверцу часов и без всякого смысла в действиях снова с силой захлопнул ее. Этот процесс он повторил несколько раз, пока на стеклянной двери не появилась трещина. Ай-ай-ай, сказал Хальберштадт. И принялся с большим старанием дергать за приводы и гирьки, имевшие форму желудей, не обращая внимания на реакцию механизма часов и явно действуя с целью испортить их, причем это его желание сочеталось с детским любопытством ко всему устройству напольных часов. Потом, когда ему наконец-то удалось добиться того, что часы остановились и были уже непоправимо испорчены, он утратил к ним интерес и снова вернулся к письменному столу. На сей раз он не столько интересовался лежащими в нем бумагами, сколько тем, как открываются и закрываются дверцы и выдвигаются ящики, пишет ли еще лежащая в углублении ручка и отточены ли карандаши etcetera. На письменном столе стояли еще одни часы с пружинным заводом и боем. Хальберштадт потрогал колокольчик, раздался мелодичный звон. Примерно полминуты он поворачивал ключ в обратном направлении и тем самым искусственно вызывал треньканье колокольчика, не проявляя к этому никакого интереса, потом он с силой швырнул часы и что-то пробормотал. Затем снова взял в руки отброшенные на кушетку часы, еще раз послушал бой, определяя, ходят ли еще часы после того, как он их бросил, и сунул их себе в карман, это были небольшие часы, размером с кулак. После этого Хальберштадт, которому явно нечем было больше заняться в квартире (откуда у него вообще был ключ?), снова начал рыться в бумагах и рукописях. Что-то, очевидно, привлекло его внимание, он вырвал по нескольку страниц из разных тетрадей, сложил их пополам и спрятал в карман. Ну и дела, кто бы мог подумать, сказал он. Неожиданно зазвонил телефон. Хальберштадт задумчиво глядел на аппарат. Потом вдруг рывком снял трубку. Поглядел на нее немного, приложил к уху и произнес Адомайт слушает… Нет, Адомайт, сказал он опять, он просто простужен. На другом конце, очевидно, тут же положили трубку, потому что Хальберштадт разочарованно, даже несколько огорошенно посмотрел на ту, что была у него в руке, и в итоге положил ее просто на стол. В этот момент взляд его упал на распятие, висевшее напротив него на стене. Он встал и начал его разглядывать. Это был крест, купленный отцом Себастьяна Адомайта примерно в тысяча девятьсот десятом году у резчика по дереву Нойдорфа. Хальберштадт в большой задумчивости рассматривал распятие, потом снял его, повертел в руках и снова повесил на стену. После этого он прошел в угол комнаты, где было окно, и выпал из поля зрения Шустера. Он услышал какой-то звук. Шустер вырос на пороге в дверях, чтобы посмотреть, что там происходит. Хальберштадт справлял в углу свою нужду. Он обернулся и, не выразив ни малейшего удивления, посмотрел на Шустера, преспокойно продолжая заниматься своим делом. Затем он привел себя в порядок и снова подошел к распятию, чтобы получше изучить его. Он думал, сказал он, что Адомайт был атеистом. Он сам, впрочем, тоже атеист. Он рассматривает христианство как никому не нужное умничанье. Очевидно, этот Адомайт не очень-то во всем этом разбирался. Он никогда не ходил в церковь. И тем не менее на стене у него висит распятие. Такая половинчатость – худшая форма малодушия, разве нет? А кто он, собственно, такой? Как его зовут? Шустер не ответил. И как он вошел сюда? Ну, да это все равно, об этом полиция позаботится. Таких, как он, никому не известных, повсюду полно. Обыкновенные взломщики. Ах, у него есть ключ? Шустер: а вот откуда у него, Хальберштадта, ключ? Хальберштадт засмеялся. От экономки, откуда же еще? Он взял со стола листок бумаги. Смотрите-ка, он даже платил церковный налог, до самого последнего дня. Вот потешный тип. Люди ведь думают, что они что-то понимают, а на самом деле они не понимают ничего. Ровным счетом ничего. Потому что всегда были одержимы разными сумасбродными идеями. И были не в состоянии усвоить, в том числе по причине анахронизма, что является решающим. Шустер: и что же? Хальберштадт посмотрел на него рассеянно. Решающим является людская масса. Что же еще? Разве он только что не сказал об этом? Ему приходится так часто повторяться. Люди ничего не понимают, потому что лишены всякого разума. Ребенком он ходил в церковь во время богослужения, был даже служкой. Смешно, а? Но это все в детстве, да. Ах, как это все глупо. Если бы мир не был настолько глуп! Вы не разделяете такую точку зрения, что люди чрезвычайно глупы, спросил Хальберштадт и бросил целую стопку страниц, исписанных Адомайтом, в мусорную корзину. По его мнению, этот старик был явно не в своем уме. Он занимался птицами, вы знали об этом? Составлял настоящие досье на птиц, движимый совершенно непонятными мотивами. Хальберштадт взял телефонную трубку и позвонил в полицию, сообщив о проникновении воров в дом № 15 по Нижнему Церковному переулку. И выглянул после этого в окно. Малиновки, сказал он, соловьи, ребенком он стрелял в птиц из рогатки, он, между прочим, и по сей день не знает, что это были за птицы, и должен признаться, ему это абсолютно безразлично. Да, правда, совершенно безразлично. От птиц только один шум. И грязь. Они все отвратительны, эти птицы. Хотя, конечно, не виноваты в этом, хм, ясно, полностью невиновны, отчего люди и сходят по ним с ума, в них есть что-то безобидное. Люди всегда любят тех, кто безобиден. Птицы, молоденькие девушки, малолетние дети – это все один ряд. О-о, как же это все глупо. А больше всего он не выносит всякую мелкоту. В этом мире все такое мелкое. Прямо хоть бери микроскоп, чтобы разглядеть всех этих мелких людишек. Они скоро станут такими маленькими, все эти человечки, что вообще исчезнут, превратятся в ничто. Так всегда, когда что-то начинает уменьшаться, становится совсем маленьким, потом еще меньше, и вдруг – нет его! Математическая точка собственного «я». С другой стороны, я люблю людей, когда они являются мне в виде чисел, не разрастаясь количественно. Так сказать, как неодушевленный материал, ибо то, что само по себе не является решающим, не существует вообще, и есть материал. Колонки цифр – это мне нравится, это разумно. Впрочем, все это нагоняет на него бесконечную тоску, сказал Хальберштадт, разглядывая распятие. Левая рука чуть длиннее, вы не находите? Левая рука этого Христа однозначно длиннее. Я могу вам это доказать, сказал Хальберштадт и с большой живостью, даже восторгом посмотрел на Шустера.

   Он опять снял распятие со стены, прошел с ним к письменному столу, взял маленькую линейку и начал измерять: от плеча до локтя, от локтя до кисти – сначала с правой стороны, потом с левой. Что я вам говорил, с триумфом сказал Хальберштадт. Левая рука по меньшей мере на полсантиметра длиннее. Ну, так укоротите ее, сказал Шустер. Неплохо, нет, правда, очень даже неплохо, воскликнул Хальберштадт. Но речь идет о памятном знаке, такие вещи негоже портить, хотя исправление само по себе нельзя рассматривать как порчу, что было бы абсурдно и противоречило здравому смыслу. Абсурдно, повторил, как эхо, Шустер. Бедный человек, сказал Хальберштадт, вешая распятие на место. О, как это все несложно понять, он, Хальберштадт, понял все в свои двадцать пять. Гораздо важнее, чем все остальное, это регулировать производство. Шустер: что, простите? Хальберштадт: вот видите, вам непонятно, когда я говорю, что важнее, чем все остальное, это регулировать производство, потому что вы слишком глупы, чтобы понять это, ибо вы не способны думать, а ему, Хальберштадту, смертельно надоело объяснять все это, и прежде всего, самые простые азбучные истины, и все только потому, что его слушатели безмерно глупы. В итоге остаются только цифры и биологические факторы воспроизводства, и для него, Хальберштадта, тоже не осталось ничего другого, он имеет в виду систему своего мышления, но поскольку люди слишком глупы для этого, им приходится усваивать все другим путем. Впрочем, все это, конечно, утопия. Хм, ха-ха, да, именно так. Это действительно все элементарно, но это утопия. Нужно упразднить больницы, это во-первых. Безусловно, это самое-самое первое, все остальное чушь. И никаких этических проблем, никаких вопросов морали. Мораль – это самонанесение вреда. Ах, как это невероятно скучно. Каждый человек, которого он встречает на своем пути, уже не нов для него – познан им и понятен ему до мозга костей, это всего лишь дело техники. И в результате, как правило, пустота, ничего. Шустер: только цифры и биологические факторы воспроизводства. Хальберштадт: точно. Но и это совершенно безразлично, потому что дело-то вовсе не в людях. Две тысячи лет только все и твердили: люди, люди. А где они, эти люди? Я же говорю вам, хватает трех-четырех понятий, и все становится ясно, а ценой, какую приходится заплатить за это, оказывается… Шустер:…скука. Хальберштадт: я вас причисляю к истинным адептам. Вы тот самый Шустер, я прав? С другим, с Шоссау, я познакомился вчера. Тоже тот еще тип. Знаете что? Вам надо учиться. Да-да, в самом деле, поверьте мне, я мог бы вас кое-чему научить, хотя это, конечно, совершенно безразлично, научитесь вы чему-нибудь или нет, потому что все равно это ни к чему не приведет. Хальберштадт не стал дальше усердствовать в своих нравоучениях, которые, судя по всему, были абсолютно лишены всякого смысла, а закурил еще одну сигарету и, повернувшись спиной к Шустеру, подошел к окну. Он стоял там, в углу комнаты, и снова с большим интересом смотрел в окно. Когда он был ребенком, у него все время возникали желания, были свои мечты, правда-правда, это так. Хм. Действительно, он много чего хотел. Например, непременно поехать в Америку. Америка казалась ему лучше всех. Гигантские фирмы! Мощная система производства! Или еще ему обязательно хотелось иметь планер с крыльями из парусины. Крылья как паруса! в семнадцать он страстно возжелал одну девушку, по имени Ютта, ее звали Ютта Морат. Эта Морат была для него как из другого мира, неземное существо. Когда он ее видел, он лишался разума, не мог хладнокровно думать. Морально он совершенно дошел до ручки. Хальберштадт засмеялся. О-о, их отношения были предельно чисты, абсолютная невинность. Ну, может, он все-таки заглядывался на ее попочку, зыркал глазами по груди? Может, так все было? Полногрудой она не была, но у нее была хорошая грудь, не очень пышная, но весьма привлекательная. Но тогда он ее так и не поимел, нет, ха-ха! И в Америку не съездил. Тогда – нет, сегодня – да. Но сегодня это уже не имеет для него никакого значения. Сегодня ему все кажется скучным, он всем пресыщен. С этой Морат он недавно развелся. Тоже одна из них, из числа этих безликих миллионных полчищ, та еще штучка, в шестьдесят три года полностью на социальном обеспечении. Шестьдесят три года. Как из другого мира. Да, другой мир, сказал Хальберштадт, по-прежнему стоя в углу. Он говорил все более путано. И у каждой своя теория, какую роль играет он, Хальберштадт. Ха-ха, а какую роль он играет? Он может сыграть любую. Он способен на все и превыше всего этого. Может, это была внучка, может, все это ее рук дело, ей девятнадцать, так ли она невиновна или нет, он не знает, ха-ха. Может, она и невиновна, а может, нет. Ее дружок полный идиот, сказал Хальберштадт, и это говорит в пользу ее невиновности. Ага, вот и полиция явилась. Невиновность, эту версию лучше сразу отбросить, в ней есть что-то от непомерной самоуверенности. И он опять засмеялся. Ее зовут Катя, но это совершенно безразлично, это навевает на него скуку. Шустер: а вам не бросилось в глаза, где вы все это время стоите? Хальберштадт безучастно посмотрел в пол и переступил с ноги на ногу. Шустер сразу после этого покинул квартиру, сказав себе, что никогда еще не видел ничего более отвратительного. Внизу в дверях он повстречался с вахмистром N. Шустер послал его в квартиру на втором этаже, а сам отправился в «Липу»… До самого этого момента Визнер провел утро следующим образом: в наилучшем расположении духа покинул он примерно в четверть одиннадцатого двор своего друга и направился домой. Отец его был в палисаднике и только что привел в действие газонокосилку. Визнер тотчас же вызвался скосить газон за домом. Позднее господин Визнер сказал, что поведение его сына очень удивило его, потому что в нормальном состоянии его сыну никогда бы не пришла в голову идея добровольно выполнить хоть какую-то работу по дому. Его удивило также, что сын был в приподнятом настроении, потому что обычно, когда он приходит домой, он чаще всего делает такое лицо, будто ему все здесь неприятно и он опасается, что его будут о чем-то расспрашивать. Но на сей раз он был необычайно разговорчив. Господин Визнер спросил его, во сколько он придет сегодня на пикник, и сказал ему еще, что вчера звонила Ута, может, ему следует позвонить ей. Визнер прореагировал на все очень миролюбиво и принялся косить траву.

   Господин Визнер в большой задумчивости наблюдал за сыном с балкона. Тот выглядел небывало счастливым, даже траву стриг аккуратно, как никогда, и был при этом очень внимателен. Господин Визнер ушел в дом и в полном удивлении рассказал своей жене о внезапном преображении их сына… От забора ему размахивал руками сосед N, Визнер выключил газонокосилку и подошел к N. Тот стал сетовать, заявив, что в такой великий праздник грех работать. Это правда, сказал Визнер, он как-то не подумал. Он не подумал, какое бесстыдство, а если каждый будет так поступать, сказал N и, возмущенный, удалился. Визнер постоял там еще какое-то время с отсутствующим видом, поглядел на газон и ушел в свою комнату, бросив газонокосилку на траве. Через некоторое время из его комнаты донеслись непонятные звуки. Один раз Визнер спустился вниз в кухню и взял там из ящика синий пластиковый мешок для мусора. Чем ты занят, удивленно спросила мать. Он убирается, ответил он. Что ты делаешь, спросила мать, придя в изумление. Я убираюсь, привожу в порядок свою комнату. Почему она об этом спрашивает? Просто так, сказала пораженная фрау Визнер, она спрашивает просто так. А обедать он останется? Визнер застыл на месте и сильно задумался на какой-то момент. Да. То есть нет. Нет, в обед его здесь не будет. Он только быстро приберется в своей комнате. Что за причина такая, что нужно убираться в комнате именно сейчас. Он что, ожидает гостей? Может, Ута придет? Нет, сказал Визнер, он только потому убирается, что там жуткий беспорядок. И опять ушел к себе в комнату. Мать покачала головой. Что все это значит, подумала она. Тут в кухню спустился господин Визнер и спросил, а где его сын? Он не скосил до конца траву. Дошел до середины, бросил все и ушел. Мать: он в своей комнате, убирается там. Что он делает, спросил господин Визнер. Мать: да-да, он не ослышался, убирается в своей комнате. Господин Визнер: я больше ничего не понимаю. Мать: когда Антон последний разубирался в комнате, это было в четыре часа утра. Просто так. Он поссорился до того с Утой, а когда ссора улеглась и все опять наладилось, он принялся убираться. Ей, матери, это и раньше не раз бросалось в глаза. Когда Антон чем-то очень доволен или даже счастлив, он убирается. Господин Визнер уставился на свою супругу непонимающим взглядом. Ты хочешь сказать, что каждый раз, когда у него все в порядке, он убирается в комнате? Но это же ненормально. Его жена беспомощно пожала плечами и снова принялась за готовку. А господин Визнер направился в комнату сына. Он постучал в дверь, и уже через две секунды Антон вышел из комнаты. Что это он стучит, дверь не заперта. Господин Визнер задумчиво поглядел на сына и подумал в этот момент следующее: сколько раз между ними разгорался спор из-за того, что он не постучал в дверь! И вдруг Антон как ни в чем не бывало спрашивает его, почему он стучит. Быть такого не может! Визнер снова вошел в комнату, отец за ним. Визнер как раз вытащил из-под своего письменного стола всякий сваленный там хлам, бросив общий взгляд, не разбирая ничего в отдельности, он сгреб все в кучу и сунул в пластиковый пакет. Господин Визнер спросил, не собирается ли Антон докосить газон, или ему придется сделать это самому. Нет, сказал Антон, сегодня великий праздник. Господин Визнер: не хочет ли он этим сказать, что сегодня косить нельзя? Наш сосед напротив, господин Штамм, косил сегодня уже с восьми утра. Ну, если каждый будет так поступать, сказал Антон Визнер отсутствующим голосом, полностью занятый своим мусором. Господин Визнер: что это значит, если каждый будет так поступать? Это же никому не мешает. И, кроме того, не каждый это сегодня делает. С каких это пор вообще его заботит великий праздник? Этот парень доведет меня до инфаркта, сказал господин Визнер и вышел из комнаты. Сам Визнер ни капельки не замечал странностей в своем поведении или того, как действовали его слова на окружающих. Прежде всего, он выбросил все старые астрономические сводки, чертежи, а также старые школьные тетрадки и номера журнала «Плейбой», потому что после ночной встречи с Катей Мор Визнер испытывал некоторое беспокойство, что вся его прежняя жизнь выглядела по меньшей мере странно. Его дальнейший путь представлялся ему в виде ровного чистого поля, без особой конкретики, но как нечто совершенно прекрасное. И все эти географические карты, брошюры и проспекты, которые он собирал, планируя свое путешествие, казались ему теперь чем-то далеким и чуждым, он вбрасывал их без всякого сожаления. Правда, глядя на них, он испытывал в душе некоторую меланхолию. Чистой и просторной, как воображаемое поле, хотел он видеть и свою комнату, все жилое пространство, окружавшее его. Поэтому он подошел к полкам и начал там тоже все выгребать. Но через какое-то время он бросил это занятие, оставив синий пластиковый мешок стоять посреди комнаты заполненным наполовину, а сам вышел из дома и направился в «Липу», где в это время уже сидел Шустер.

   Скоро туда подошел Буцериус, а потом появился и Бенно Гёц, и между ними завязался разговор, при этом необычайно разговорчивый сегодня Визнер рассказал множество самых разнообразных вещей. Между прочим, они поговорили и о том, как лучше познакомиться с девушкой. Этой темы они коснулись чисто случайно. Визнер с энтузиазмом принял участие в обсуждении. Буцериус защищал точку зрения, что с девушкой стоит знакомиться, только если чувствуешь, что она тебе полностью подходит. Ведь как все в жизни устроено – одни подходят друг другу, а другие нет. Южак-гессенец спросил, что это значит – подходят друг другу. Ну, когда оба – родственные души, то есть настроены на одну волну, сказал Буцериус. Когда одни и те же интересы или находишь удовольствие в одном и том же, любишь слушать ту же музыку, имеешь общих друзей, занимаешься одним видом спорта или сходишься еще по каким-то параметрам, что тоже в порядке вещей. То есть это значит, сказал южак-гессенец, если оба – родственные души, то в компании, где они оказались вместе, их словно притягивает друг к другу как бы автоматически, он это имеет в виду? Да, сказал Буцериус, он думает, это именно так. Южак сделал из сказанного вывод: значит, это вовсе не зависит от волевого решения или намерения одного человека, а происходит так, само собой? Да, сказал Буцериус. Визнер: неужели он никогда не влюблялся неудачно? Нет, почему же, сказал Буцериус, ему это знакомо, по крайней мере один раз с ним такое уже случалось. А с кем этого не случалось? Визнер: если он был влюблен несчастливо, то не следует ли это понимать так, что он чувствовал, как его влечет к девушке, а девушка ответного чувства не испытывала. Буцериус: факт, а что же еще. Девушка даже знать его не хотела. Визнер: а тогда, значит, они не были настроены на одну волну. Следовательно, родственность душ еще не причина, почему он добивается той или иной девушки. Такой вывод неотвратимо напрашивается сам собой. Quod erat demonstrandum.[15] Буцериус удивленно взглянул на своего дружка. Причина, почему он заговорил о причине? Это ему и самому прекрасно известно, бывает, увидишь девушку – и все, ты уже сам не свой, это происходит мгновенно. Визнер был в восторге от собственных умозаключений и просто рвался в бой, чтобы продолжить силлогистические рассуждения, которые все, так ему казалось, были отмечены печатью учености и мудрости. Итак, сказал он, как же это все-таки делают, как знакомятся с девушкой, когда хотят с ней познакомиться? Как с ней познакомиться, сказал Буцериус, он понятия не имеет, никогда об этом не думал. Визнер: в это он никогда не поверит. Он наверняка тысячу раз думал об этом, потому что каждый об этом думает. Буцериус: ну, если хочешь познакомиться с девушкой, следует вести себя любезно и приветливо по отношению к ней. Угадывать любое ее желание, считывать с губ. Посылать сигналы о том, как она тебе нравится. Южак с интересом слушал Буцериуса, но смеялся. Нет, сказал Визнер, это как раз самое ошибочное из всего, что только может быть. Нужно пробудить интерес в девушке, а свой собственный не показывать. Буцериус: как так? Я не понимаю. Ну, представь себе, сказал Визнер, девушка чего-то ждет от тебя, а ты как не видишь. И тогда она начинает постоянно показывать тебе, что любит. Она будет тебе звонить, говорить, как она тебя любит etcetera. Вскоре у тебя сложится впечатление, что она за тобой бегает. Буцериус: он терпеть не может девушек, которые бегают за ним. Для него нет ничего более противного, чем это. Такая девушка ему более чем несимпатична. Да о чем тут вообще говорить, Визнер и сам все это знает, они уже много раз беседовали на эту тему. У него нет проблем с девушками. Стоит ли об этом так задумываться? Визнер: он противоречит сам себе. Сначала утверждает, девушке надо сказать, что находишь ее симпатичной, а потом заявляет, что не любит девушек, которые бегают за ним и говорят ему, каким симпатичным они находят его. Буцериус взглянул на южака. Тот ответил, что ничего не может сказать по данному вопросу. Он абсолютно не способен познакомиться с девушкой, Визнер закатил глаза. Но вдруг выражение его лица резко изменилось. Он умолк, вскочил и нервно забегал туда-сюда. Буцериус и Бенно Гёц многозначительно переглянулись. Что случилось, спросил Буцериус. Через некоторое время Визнер снова сел и спросил, с чего это вдруг они заговорили на эту тему, это так противно, он не хочет иметь ничего общего с такими разговорами, они бессмысленны. Бессмысленны и противны. Все трое сидели за столом какое-то время молча. Буцериус заказал на всех водки. Минут через десять к Визнеру опять вернулось хорошее настроение, он стал даже веселее, чем прежде. Они принялись обсуждать вопрос, действительно ли дельфины обладают интеллектом и, может, даже умнее людей, разгорелся такой жаркий спор, что все, кто был в «Липе», включая Шустера, с большим энтузиазмом включились в него. Визнер был счастлив, что больше ни слова не произносится о любви, и наслаждался тем, что, с одной стороны, в заветном и тайном уголочке своей души мог тихонечко лелеять желанные мысли и образ, а с другой, разглагольствовать в обществе на любые отвлеченные темы. За очень короткое время они выпили довольно много вина.

   Южак вскоре ушел. Чуть позже появился кузен Визнера Георг и пригласил всех присутствующих на пикник. А Визнера он попросил заступить в половине шестого на вахту за грилем. Визнер с восторгом согласился. Это произвело на Георга более чем странное впечатление, поскольку никак не сочеталось с Визнером, в обычном состоянии всегда уклонявшимся от подобных просьб. Кузен к тому же не забыл, как прошлый год Визнер покинул пикник в полном бешенстве, обозвав всю гулянку мещанским убожеством. Сейчас же Визнер воспринял его предложение буквально с восторгом. Он просто горит желанием встать к грилю, сказал он, это как раз то, что ему нужно. И восторг его объяснялся, конечно, его эйфорическим настроением, когда все, что ему ни предложи, вызвало бы у него один восторг. Кузен пригласил также Шустера и хозяина «Липы», после чего ушел. В этот момент в трактир возвратились Харальд Мор и госпожа Адомайт. Госпожа Адомайт была, очевидно, совершенно вне себя, с трудом сдерживаясь, она обрушила па Харальда Мора поток гневных слов. После этого она быстро поднялась по лестнице, чтобы скрыться в своей комнате. Хальберштадт! Хальберштадт! – послышался еще ее голос сверху, но, не получив ответа, она с силой захлопнула свою дверь. Харальд Мор постоял совершенно потерянный какое-то время посреди трактира, потом обратил внимание на компанию за столом и был очень напуган тем, что они разом все замолчали и с удивлением глядели на него. Извините, простите великодушно, ах, какая досада, как неприятно, бормотал он себе под нос. Что так… что за обращение… немыслимо. Даже не укладывается… возмутительно, сказал Мор, хотя никто ничего толком не понял. С недоумевающим видом Мор покинул трактир. Госпожа Адомайт, переодевшись, спустилась вскоре вниз (до того она носила траур) и, все еще рассерженная, тоже вышла из трактира. Нотариус Вайнётер рассказывал позднее, что этим утром ему нанесли давно ожидаемый им визит госпожа Адомайт и господин Мор. Родственнички умерших всегда так поступают. К великому счастью, его экономка была на месте и доложила ему о том, что они пришли и хотят его видеть. Нотариус отдал распоряжение проводить их в его кабинет и предложить им чай или кофе. Экономка сказала обоим визитерам, что господин Вайнётер сейчас спустится к ним, он просит их немного подождать. Что вы желаете? Чай или кофе? Харальд Мор сказал, им ничего не надо, кофе они только что пили. Но госпожа Адомайт возразила ему. Конечно, они выпьют по чашечке кофе, это очень любезно. Экономка поставила после этого кипятить воду, потому что кофе сегодня она еще не варила. Она знала, как ей себя вести в таких ситуациях, с одной стороны, вежливо и предупредительно, с другой, без всякой спешки. Визитеров такого рода всегда полагается заставить ждать, это их немного выматывает. Вайнётер появляется в подобных случаях всякий раз не раньше чем через четверть часа, а сегодня, сказал он себе, будет даже лучше выйти к ним только через полчаса. Так что экономка не спеша сварила кофе, потом сервировала поднос, расставив на нем кофейные чашки, искусно выложив на тарелочке немного крекера и наполнив сахарницу кусочками рафинада, потом она поискала щипцы для сахара и так далее, и тому подобное, примерно через четверть часа она внесла поднос с кофейником в нотариальную контору, где ждали оба визитера. Госпожа Адомайт нервно бегала взад и вперед, но тут же вступила с экономкой в разговор и даже несколько бурно поблагодарила ее за кофе. Этот нотариус, как она, госпожа Адомайт, слышала, очень уважаемый человек в городе, однажды он даже председательствовал на заседании местного совета, так говорят. Экономка: раньше он время от времени вел там заседания, это правда… Не хотите ли еще кофе? Господину Вайнётеру, если она этого еще не сказала, надо закончить наверху кое-какие дела. А что он там делает, спросил Мор. Они ждут уже больше четверти часа. Экономка: у него длинный телефонный разговор. Длинный телефонный разговор, повторила госпожа Адомайт. Экономка сказала, речь идет об очень важном телефонном разговоре. Она прекрасно знала, что нотариус вообще ни по какому телефону не разговаривает, это была обычная отговорка. Мор своей теще: он все время думает, а почему сын Адомайта не явился вчера на похороны. Он этого не понимает. Госпожа Адомайт: конечно, тебе этого не понять. Мор: пусть отношения между Адомайтом и его сыном Клаусом и были натянутые, но практически у всех отношения чем-то да отягощены. С невесткой у него отношения были получше, но и она не пришла на похороны. Она: Клаус потому не пришел, что она его об этом попросила. Да-да, он все правильно понял. Она потопила Клаусу и попросила его, несмотря ни на что, приехать во Флорштадт, но не на похороны и не на поминки в Нижнем Церковном переулке. Мор: но почему? Она: да все потому. Сам подумай! Мор: сколько бы он ни думал, он не видит причины. Как это она могла запретить родному сыну прийти на похороны отца! Она: из предосторожности. Достаточно будет того, если он явится в день оглашения завещания. Впрочем, она ему вовсе не запрещала. Она ему только прозрачно намекнула. Для нее важнее всего семья. Ее брат беспокоился только о себе, а она, в противоположность ему, всегда думает только о семье. Она прожила тяжелую жизнь, а он нет. Ему не надо было ни о чем заботиться, он блаженствовал в насиженном гнездышке, он, Мор, видел вчера вечером собственными глазами, ее брат не приобрел в родительский дом ничего нового, даже из обстановки. Было заметно, что госпожа Адомайт разволновалась по-настоящему.

   В этот самый момент наконец-то появился нотариус. Он сердечно поприветствовал обоих визитеров, к сожалению, его задержал один очень важный телефонный звонок, но теперь он полностью в их распоряжении, он просит потерпеть буквально еще одну минуту. И снова вышел. Госпожа Адомайт чуть не взорвалась. Но не произнесла ни слова, села на стул, закинув ногy на ногу и нетерпеливо покачивая носком. Через несколько минут нотариус появился в дверях. У него было приветливое, но очень усталое выражение лица. (Естественно, это утро было у Вайнетера абсолютно свободным, он все время просидел у себя на втором этаже, ровно ничего не делая и глядя в окно в сад на цветущие пионы, распустившиеся, как обычно, на Троицу). Госпожа Адомайт крепко вцепилась в свой ридикюль и терзала его, словно это была комнатная собачка. Итак, чем он может им служить, спросил Вайнётер и шумно опустился в кресло за письменным столом напротив посетителей. С госпожой Адомайт произошли вдруг изменения. Она какой-то миг смотрела себе в колени, собираясь с мыслями. Ее зовут, начала она наконец, Адомайт, Жанет Адомайт. Она сестра умершего. Он приносит ей свои самые искренние соболезнования, сказал Вайнётер сочувственно, она понесла тяжелую утрату. Тяжелая утрата, да, повторила, как эхо, госпожа Адомайт. Да, это тяжелая утрата. Ее брат всегда был для нее очень близким человеком. По сути, и не было никого ближе, чем брат Себастьян. Нотариусу ведь известно, что у ее брата не было семьи. В течение всей жизни они поддерживали друг с другом самые доверительные отношения. Он очень хорошо все это понимает, сказал Вайнётер, ему часто приходится сопереживать в подобных случаях. Но по какому, собственно, делу она пришла к нему? Ее брат, продолжила дама, к сожалению, часто бывал непредсказуем в своих действиях, она сама порой совершенно не понимала его. К тому же он неохотно говорил о своих родных, но это объясняется его стеснительностью, он был на редкость застенчивый человек. Вайнётер: вы так находите? Она: она абсолютно в этом уверена. Ну посудите сами, он, например, как часто про него говорят, производил на людей малоприятное впечатление, но был при этом человеком мягким, открытым и сердечным. Ведь так, Харальд, так оно и есть, он был человеком открытым и сердечным. Харальд Мор подтвердил: Адомайт был открытым и сердечным человеком. Правда, он лично Адомайта не знал. Ну хорошо, сказал нотариус и встал, он может, конечно, все это понять, но вы наверняка пришли ко мне не за тем, чтобы все это мне рассказывать? О чем идет речь конкретно? Госпожа Адомайт еще раз повторила, Себастьян был открытым человеком, но, как она уже сказала, его действия часто трудно было понять, а иногда и просто невозможно. С одной стороны, он был открытым человеком, с другой, очень даже замкнутым… И при этой своей замкнутости, проявил нетерпение Вайнётер, он, очевидно, что-то совершил, что никак не совмещается с открытостью Себастьяна Адомайта. Госпожа Адомайт удивленно посмотрела на нотариуса. Так оно и есть. Она не смогла бы выразить это точнее. Она видит, что ему, нотариусу, это тоже известно. Конечно, ему известны такие случаи, сказал Вайнётер, он достаточно часто оказывается в подобных ситуациях. Госпожа Адомайт: иногда мы даже думали, надо все-таки немного больше уделять внимания тому, что Себастьян так всё… как бы это сказать… В некоторых вопросах у него просто не было достаточного опыта. Возьмите, например, дом, ведь Себастьян владел домом, да, домом по Нижнему Церковному переулку, № 15. Так, сказал Вайнётер, ему это известно. Вайнётер покопался в кое-каких бумагах, взял одну в руки и поглядел на нее. Но у него, между прочим, был сын. Госпожа Адомайт: да, конечно, она знает, что есть сын. Очень милый молодой человек, работает в АО «Энерго» в Верхнем Гессене. Вайнётер: но до этого вы утверждали, что у него не было членов семьи. Госпожа Адомайт: это чистое недоразумение. Конечно, они у него были. Но они никогда не были ему близкими людьми. Они даже, наоборот, все время его использовали. И его жена тоже только его использовала. Вайнётер смотрел на госпожу Адомайт с большим удивлением. Она все больше запутывалась. Она: он иногда делал вещи, лишенные всякого основания, это касалось и его недвижимости. Особенно что касалось его недвижимости! Ведь он владел целым домом! Это же нужно понимать. Вайнётер: он вес же был бы очень признателен, если бы она наконец перешла к главному пункту, его время не бесконечно. Госпожа Адомайт: ну хорошо. Себастьян ведь оформлял все юридические сделки у него, не так ли? Вайнётер: все может быть. Но по этому поводу он ничего конкретного сказать не может, на то он и нотариус. Неужели они пришли именно за этим? Она: почему он ничего не может сказать? Ведь, в конце концов, речь идет о ее брате. Значит, это и ее касается. Он: нет, ему очень жаль, но в его компетенцию входит соблюдение служебной тайны. Обращаясь к обоим: вы же не думаете серьезно, что можете вот так запросто заглянуть в документы. Вы даже не узнаете от меня, есть ли такие документы, любезная госпожа Адомайт. Если вы не имели доступа к рукописным вариантам, содержащим сведения, не подлежащие разглашению, значит, предположительно эти документы не имеют к вам никакого отношения. Совсем никакого, спросила госпожа Адомайт. По-вашему, меня это никак не касается? Мой собственный брат, вообще целый родительский дом никак меня не касается? Меня, меня… вскричала госпожа Адомайт. Но тут же вдруг и умолкла. Не прошло и двух минут, как она уже была на улице и села в разгневанном состоянии в грузовичок, чтобы вернуться в трактир…

   Визнер был после полудня в таком возбуждении, можно сказать, эйфории, что в беспокойстве бегал туда-сюда по улице. Его охватило странное чувство ожидания чего-то. Он почти наверняка был уверен, что что-то должно произойти, правда, не мог сказать, что именно. Он чувствовал себя так, будто должна резко смениться погода или, может, как раньше перед летними каникулами. Неожиданно ему повстречалась Ута. Несмотря на то что она очень спешила, он завел с ней разговор, очень приветливо и даже в какой-то мере ласково. Слова так и слетали с его уст, свободно и непринужденно. Он рассказал ей, как они целую ночь праздновали во дворе у Буцериуса, о костре и людях вокруг него, о тех, кто приходил и уходил, обо всех, кроме Кати Мор и Гюнес, не упомянув обеих ни словом. А что это ты в таком восторженном настроении, спросила Ута. Почему восторженном, спросил он, ни в каком он не в восторженном, а просто так. Хотя, конечно, может, и в восторженном, все дело в том, что не может же он вечно предаваться мрачным мыслям, а насколько ей известно, все последние дни его одолевали только мрачные мысли, но теперь это все в прошлом, он, впрочем, все время хотел позвонить ей, но как-то не получилось. Она: а зачем ты хотел позвонить мне? Он: а почему бы и нет? Хотел позвонить, и все тут, что в этом такого? Ута посмотрела на него очень недоверчиво. Он еще раз заверил ее, что действительно хотел позвонить, но зачем, точно объяснить не может. Ута сказала, она его не понимает. Ничего удивительного, подхватил Визнер и как-то странно рассмеялся, он и сам себя не понимает, а сегодня еще меньше, чем когда-либо. Ута сказала, ей непонятно, что это означает. Тут Визнер заметил, что для нее он действительно разговаривает странно и непонятно, и был рад, что Ута спешила и бессмысленный разговор можно было прервать. Ей надо идти, она условилась о встрече, сказала она. Да-да, это он вполне понимает, сказал Визнер, условленная встреча. Он не станет ее задерживать. Она недоуменно посмотрела на него. В этот момент она была особенно неприятно поражена. Визнер нашел это более чем странным. Что это с ней? Вроде ведь не произошло ничего особенного? Или я чего-то не заметил? Нет, сказал он себе, я действительно не давал ей никакого повода для волнений, на сей раз действительно нет. Но Ута посмотрела на него и только покачала головой, словно он только что свалился с другой планеты. Она ждала, что он еще что-нибудь скажет, но он больше ничего не сказал, и прежде всего, по той причине, что сказать ему было нечего. Ута молча резко развернулась и ушла. Он постоял какой-то момент, словно громом пораженный, но потом тут же забыл о случившемся, и его вновь заполнили романтические ожидания, усиливавшиеся с каждой минутой, но никак не связанные с Утой Бертольд. Потом он вдруг обнаружил, что его бывшая подружка все еще тут. Она отошла от него всего на несколько шагов и, стоя на тротуаре, наблюдала за ним. Он улыбнулся. Потом он увидел в ее глазах слезы. Она снова подошла к нему и взяла его за руку. Ее рука показалась ему абсолютно чужой, такого прежде никогда не было. Даже к своей собственной руке он и то испытал отчуждение. И очень удивился, что это все-таки его рука. Сначала он ничего не понимал, что говорила Ута. Антон, сказала она, мне непременно нужно, чтобы ты пришел на пикник, слышишь меня? Обязательно приходи на пикник к твоему отцу, мне надо что-то сказать тебе, это важно… То, что я хочу сказать тебе, очень важно, ты слышишь меня? От гнева она почти кричала, потому что видела, что Визнер совершенно отсутствует и не слышит ее. Я приду туда в пять и буду ждать тебя, но не больше часа, слышишь меня? Ты понял? Визнер сказал, конечно, он все понял, чего тут не понять, она придет попозже на садовый участок у реки и ей надо ему что-то сказать, он все прекрасно понимает. Но только он, Визнер, не понимает, что все это значит. Если ей надо ему что-то сказать, почему, спросил он, она не может сделать этого сейчас и здесь. Ута отрицательно покачала головой и оставила Визнера одного. Он удивленно поглядел ей вслед. Следующие два часа он провел вместе с Куртом Буцериусом и разными другими людьми, и при этом самым привычным образом для праздничного дня. Они перемещались из одного трактира в другой, от одной пивной стойки к следующей и выпили очень даже прилично. Без четверти пять Визнер и Буцериус появились на садовом участке, взяли по бутылке пива и уселись на легкие пластмассовые стулья. Оба они все время о чем-то шептались и каждые пять минут разражались громким смехом. Некий булочник, школьный товарищ Георга, особенно часто оказывался жертвой их язвительных насмешек, хотя немало досталось и отцу Визнера, стоявшему у гриля в нижней рубашке и спортивной кепочке на голове. Про булочника они сказали, что этот человек решил когда-то в своей жизни заделаться пекарем, решил просто так, ни с того ни с сего, и с тех пор так и встает каждый день в четыре утра и возится с тестом, а все потому, что с самого начала в нем засело желание стать пекарем, и ничего больше. Днем он стоит у себя в булочной и продает, не переставая всем улыбаться, то, что сам и напек. И оба опять закатились от смеха, найдя все это смешным и очень остроумным. Он презирает такие профессии, сказал Визнер и демонстративно откупорил еще бутылку пива. Эти люди – ничто, дальше своего ремесла они ничего не видят. Эй ты, Ничто, крикнул он вдруг булочнику (того звали Бернд Хензель). Хензель не отнес этого окрика на свой счет или просто его не слышал. Эй, Ничто, алло, снова крикнул Визнер. Хензель опять не прореагировал. Ну, собственно, это совершенно логично, сказал Визнер. Ничто и есть ничто, даже ничего не слышит. Эй, Ничто, привет, Ничто Хензель, приветствуем тебя, крикнул Визнер, и тут Хензель посмотрел в их сторону. Визнер сделал булочнику приглашающий жест рукой, в которой держал бутылку, как бы показывая ему, что тот должен подойти, выпить с ними или хотя бы чокнуться. И в самом деле булочник отделился на время от своей компании и подошел к Визнеру с Буцериусом.

   Привет, Антон, сказал он очень по-дружески, как твои дела, чем ты теперь занимаешься? Я читал в газете про твою поездку и пришел в полный восторг. Что за романтическое приключение! Он, Антон, одним махом станет знаменитым на весь Веттерау. По лицу Визнера разлилась довольная ухмылка. Вот когда он вдоволь поиздевается над пекарем. О каком таком великом путешествии он говорит? Он даже не понимает, о чем тот ведет речь. Точнее, он не может понять, кто тут вообще говорит, а главное – что? И снова высокомерно рассмеялся. Буцериус уже хотел было вмешаться, чтобы избежать скандала, поскольку просек, что Визнер опять намекает на Ничто и на то, что перед ним стоит Ничто Хензель. Но Хензель ничего этого не понял, это не вызвало в нем даже замешательства, и он совершенно естественно сказал, ну как же, он говорит о его путешествии в Китай, по следам Марко Поло, как было написано в «Вестнике Веттерау». Потрясающая мысль! Такое путешествие, абсолютно самостоятельно, без всяких спонсоров, полностью финансированное доходами от рекламы. С его точки зрения, на сегодня это просто подвиг. Он никогда бы не подумал, что кто-то из флорштадтцев решится сподвигнуться на такое великое дело. У него, Хензеля, никогда бы не хватило на это мужества, да и времени тоже. Вот именно, времени, он же пекарь, сказал Визнер. Да, сказал Хензель, у пекаря нет лишнего времени. Визнер рассердился, что разговор с булочником принял совсем иной оборот, чем он первоначально того желал. Хензель сделал Визнеру и задуманному им проекту еще несколько лестных комплиментов и снова вернулся к своей компании. Чао, Ничто, крикнул Визнер ему вслед, но Хензель только приветливо улыбнулся, опять ничего не поняв, и окончательно повернулся к ним спиной. Визнер сделал мрачную мину, его так гениально задуманная идея с обращением «Привет, Ничто!» была тривиально и совсем неожиданно сведена Хензелем на нет, а кроме того, он вдруг вспомнил о своем вчерашнем разговоре с гессенцем. И тот тоже говорил о ком-то, кто сам по себе ничто, и тут Визнеру стало ясно, что эту свою затею с «Эй, Ничто!» он перенял у южака. Что там южногессенец сказал вчера вечером про ничто? Это одна из самых сложных логических задач, что-то в этом роде изрек он вчера в Нижнем Церковном переулке. Теперь я понимаю, да-да, вскричал неожиданно Визнер, конечно! Буцериус посмотрел на него вопросительно. Что ты понимаешь? Визнер рассказал, как он встретил вчера вечером южака в Нижнем Церковном переулке и как тот нес что-то несусветное, так ему казалось, а теперь он, Визнер, вдруг все понял, о чем этот тип все время говорил там, в Нижнем Церковном переулке. Ну конечно, как это он никак не мог понять, сказал Визнер и стукнул себя по голове. Это же все одно с другим связано. Визнер в глубокой задумчивости плюхнулся на пластмассовый стул и в течение пяти минут неотрывно смотрел в одну точку. Да, пробормотал он, я понимаю… кое-что я теперь понимаю… по крайней мере кое-что, сказал он. И тут же как-то очень странно засмеялся, что так и осталось для Буцериуса непонятным. В этот момент появилась Ута Бертольд. Про их уговор Визнер даже не вспомнил. Ута не стала предпринимать никаких шагов, чтобы обратить на себя его внимание, она даже не взглянула в ту сторону, где они сидели, а подошла совсем к другим людям и стала с ними разговаривать. В той компании, к которой она присоединилась, находился также и Ханспетер Грубер. Ута, как и все остальные, держала в руке бутылку пива и курила, беседуя и много смеясь. Она выглядела такой непринужденной, такой естественной. А Визнер вдруг очень занервничал и забеспокоился. Какое-то время он неподвижно сидел с выпученными глазами на одном месте, почти не в состоянии следить за разговором с Буцериусом, и неотрывно смотрел на Уту. О чем она там говорит, нервно спросил он Буцериуса. Буцериус: откуда ему знать? Почему она стоит с этими людьми, спросил Визнер, ее ничто с ними не связывает, особенно с этим Грубером, уж с ним-то у нее определенно нет ничего общего. И чего она так смеется? Буцериус: это все немного наигранно. Она делает это умышленно. Визнер: он и сам видит, что все это напоказ, не такой уж он дурак. Настроение у Визнера упало до нуля. Он барабанил пальцами по пластмассовым подлокотникам и без конца бросал взгляды на свою подружку. Вдруг выражение его лица резко изменилось. Казалось, он что-то вспомнил, причем очень важное, что было бы лучше не вспоминать, но что временами все же возникало в его голове. Он прикусил губу. Потом стряхнул с себя все эти мысли, выпил еще пива и опять повернулся к Буцериусу. В это время к гостям праздника присоединились Шоссау и Шустер. В кругу стоящих возле гриля завязался разговор, в котором самое живое участие принимали кузен Георг, отец Визнера и еще несколько мужчин сорока – пятидесяти лет. Разговор шел об Адомайте. Вилли Кун делал темные намеки на какие-то активы Адомайта. Но у Адомайта ничего не было, сказал Карл Рюль. Факт, что у него что-то было, и немало, с уверенностью заявил Вилли Кун. Ему бы очень даже интересно было узнать, чем таким владел старый Адомайт, сказал Рюль. Кун густо покраснел. Ай, откуда ему знать, воскликнул он возбужденно, я в его банковские счета не заглядывал! Но слухи были. Рюль: что за слухи? Кун: так, кое-какие. Слухи, и все тут! Рюль: от кого он их слышал? Кун: ай, понятия не имею, кто их разносил. Почему он должен знать, откуда они идут. Рюль беззвучно засмеялся и, поглядев на Куна, покрутил ему пальцем у виска. Так я вам и сказал, держите карман шире, рассердился вдруг Вилли Кун и погрозил кулаком, он точно слышал, что была какая-то история с собственностью Адомайта. Никто не знал, что сказать по поводу всех этих намеков и слухов, проще всего было посчитать их за тщеславное бахвальство Куна и пустую болтовню.

   Все так и сделали. Но потом старый Визнер в полной задумчивости вдруг сказал, он тоже кое-что слышал. Но это было давным-давно. А что было давным-давно, спросил Рюль. Визнер покачал головой. Нам ведь совсем ничего не известно про семейство Адомайтов, про их род, так сказать. Разве мы знаем, как обстояло дело с этой семейкой до войны? Хойзерову Руди рассказывал его отец, которому теперь девяносто пять, что Адомайтам принадлежал раньше какой-то участок земли, за городом, но город ведь был тогда значительно меньше, и что раньше находилось за городом, находится теперь, скорее всего, в его черте. Старый Хойзер не мог сказать ничего конкретного. Руди, который интересуется такими вещами (он является членом общества по изучению истории края), ездил ради этого в городской архив Фридберга, как раз позавчера, но он, Визнер, не знает, нашел он там что или нет, надо самого Руди спросить. По упорным слухам, Адомайты владели раньше участком земли вдоль шоссе на Фридберг, с большим приусадебным хозяйством, где потом возникли каменоломни Кубелака, ну, знаете, такой огромный кусок земли. Кун: а что было общего у Адомайтов с добычей камня? Разве они были каменотесы? Визнер: нет, они продали в итоге землю Кубелакам, при чем тут каменотесы и семейство Адомайтов? Кун, неуверенно: да нет, он просто подумал… ведь речь шла о каменоломнях… вот как, значит, раньше эта земля принадлежала им! Очень интересно. Визнер: но это все слухи. Рюль спросил, а что было еще раньше на этой земле? Визнер сказал, вообще-то очень большой крестьянский хутор, земли которого и тогда, насколько ему известно, возделывались не полностью. Может, они предназначались для сдачи в аренду. Усадьба все еще цела, это такое очень большое строение в южном направлении, молодой Кубелак хотел снести его несколько лет назад, припоминаете, об этом писали газеты. Но постройка является историческим памятником и находится под охраной, в один прекрасный день он получил извещение о налогообложении, естественно непомерно высоком для Кубелака, он ведь и без того хотел построить современное здание для конторы, а это продать. Но в результате ему пришлось выложить кругленькую сумму денег. Кун: и все это принадлежало старому Адомайту? Визнер: старому Адомайту это не принадлежало. Но, возможно, их роду. Отец Хойзера говорил, в деле с бывшей недвижимостью Адомайтов речь идет, с одной стороны, об огромном участке земли за чертой города, который сейчас занимает не то какой-то заводик, не то фирма или еще что-то в этом роде, с другой, это могли быть каменоломни Кубелака, а тот отсюда уехал, но может оказаться и так, и почти наверняка, что старый Хойзер перепутал все на свете. Кун: ему это все кажется в высшей степени интересным. Что же сделал Адомайт СО всеми этими деньгами? Тут снова вмешался Рюль и строго осадил Куна, надо же, в конце концов, уметь слушать, старый Адомайт не был владельцем этих богатств, и вообще это все слухи. Но Кун производил впечатление человека сильно возбужденного, узнавшего что-то новенькое и чуть ли не визжавшего по этому поводу от восторга. Слухи, что значит «слухи»! Слухов на пустом месте не бывает, в них всегда есть доля правды, так что лично он слухам верит! Да, он верит слухам, потому что хочет знать правду, а ее только и можно узнать, собрав слухи… да-да, собрав слухи… именно так, точно так! Старый Хойзер вполне надежный человек, добропорядочный, ему вполне можно доверять. Он, например, полностью доверяет тому, что говорит старый Хойзер. Верит этому безоговорочно, полностью и бесповоротно! Вилли Кун уже много выпил к этому моменту. Все, кто стоял вокруг, громко и дружно рассмеялись, только один Карл Рюль продолжал увещевать Куна. Старому Хойзеру уже девяносто пять, ты слышишь, девяносто пять, он уже сам не знает, что говорит, он тебе что хочешь расскажет. Но мне-то он ничего не рассказывал, крикнул возмущенно Вилли Кун. Я не говорил, что старый Хойзер мне что-то рассказывал. Это твои слова! Рюль: я ничего не утверждал, то есть я хочу сказать… Кун: ну нет, ты как раз и утверждал, вот, все кругом свидетели. Я даже незнаком со старым Хойзером. Хойзер рассказывал все это своему сыну, а не мне, а сын рассказал вот ему, Визнеру. Что ты все передергиваешь, горячился Вилли Кун. Он ни разу не беседовал со старым Хойзером и никогда ничего не утверждал. Все понимали, отчего вдруг завелся Вилли Кун, впав в словесную казуистику, речь-то до того действительно шла только о том, какие ходят слухи на этот счет, а вовсе не о том, кому и что рассказывал старый Хойзер. Кун все время делал упор на то, что не позволит, чтобы ему приписывали то, чего не было, а именно разговор со старым Хойзером, с которым он даже незнаком, а Карл Рюль, в свою очередь, не переставал успокаивать его, предлагая выпить минеральной водички.

   Через три минуты все уже было забыто, и они только еще очень недолго постояли вместе, а потом Кун, по-прежнему недовольный, отошел к другим, где уже через несколько минут снова в прекрасном настроении начал воодушевленно рассказывать, какими несметными богатствами владел раньше Адомайт, и о том, что никто не знает, куда он дел деньги, а ведь раньше ему принадлежали даже каменоломни Кубелака, о чем, впрочем, он, Кун, до сих пор понятия не имел etcetera. А в кружке возле гриля разговор также шел своим чередом дальше. Господин Гайбель сказал, от сестры Адомайта вчера тоже никто ничего нового не выведал о размерах состояния Адомайта. А ведь еще до того поговаривали, что Адомайт куда более состоятельный человек, чем все думают, глядя на него. Но госпожа Адомайт вела себя вчера целый день очень скрытно. Она ни словечком не обмолвилась по этому поводу. У него было свое, у меня свое, большего от нее никто не услышал. Рудольф, до которого тоже доходили кое-какие слухи, спросил ее о предполагаемых земельных участках и той роли, какую прежде играл во Флорштадте род Адомайтов. Нет, мы вообще не играли никакой роли, сказала госпожа Адомайт, а во всем остальном она придерживается прежней позиции: то, чем владел ее брат, это его тайна. Давить на даму никто не стал, она и так была в горе от утраты брата. Очевидно, у них были очень теплые и близкие отношения. Визнер: а он как раз слышал противоположное. Говорили, что старый Адомайт знать ничего не хотел о своем семействе. Гайбель: нет-нет, это все одни разговоры, все только слухи. Адомайт и в самом деле поддерживал добрые отношения со своей сестрой. Просто сестра все это время избегала приезда во Флорштадт, из-за той старой истории, из-за сплетен. Из-за каких таких сплетен, спросил Рюль. Гайбель: ну, по поводу внебрачного ребенка, конечно. Тогда ведь это породило кучу разговоров, в те далекие пятидесятые годы. Она родила ребенка, от кого, он не знает, но внебрачного, и это вызвало множество толков, что и заставило сестру Адомайта уехать за границу. Тем более удивительно, как она ведет себя все эти дни по отношению к флорштадтцам, подчеркнуто вежливо, без мести и не держа ни на кого зла. Позднее она все-таки вернулась в Германию (она жила в Англии), но не во Флорштадт. Но как говорят, ее брат навещал ее в последнее время. Его ведь часто видели по пути на вокзал, разве не так? Очевидно, он ездил к своей сестре, с которой был в хороших отношениях. Гайбель выжидательно посмотрел на Шустера и Шоссау, думая, что они подтвердят его слова. Но Шустер только сказал, Себастьян Адомайт никогда не навещал своей сестры. Этого даже нельзя себе было представить. Между ними вообще не было никаких отношений. Гайбель тут же возмутился, немедленно повернулся к Визнеру и Рюлю и сказал, обращаясь только к ним, насколько ему известно, у Адомайта всегда были хорошие отношения с сестрой и он часто ее навещал, так ему, во всяком случае, рассказывали, и у него нет оснований сомневаться в этом. Старый человек наверняка не был таким хмурым и мрачным, как его любили изображать некоторые. Ему, Визнеру, следовало бы вчера немного поговорить с сестрой. Адомайт действительно был другим, чем здесь про него думали. А споров и ненависти в этом семействе и следа не было. Шустер испытывал все большее беспокойство, а Гайбель, не обращая на него внимания, продолжал говорить свое. В самых мельчайших деталях обрисовал он образ всеми не понятого Себастьяна Адомайта, собственной вины которого в том, что его не понимали, вовсе никакой не было, все дело скорее в цепочке разных бессмысленных случайностей. Впрочем, он, Гайбель, должен подчеркнуть, что сам он находился в очень дружественных отношениях со своим соседом, господином Адомайтом, старый Адомайт всегда очень тепло осведомлялся о его делах и здоровье его семьи, последний год он с интересом расспрашивал его, как продвигаются у него, Гайбеля, ремонтные работы по дому, Адомайт действительно проявлял живой интерес к этим работам. У него не было причин иметь что-то против Адомайта. Да, сказал Визнер, у него их тоже не было. Правда, он никогда не имел с ним дела. Я тоже не имел с ним никаких дел, сказал Рюль. И кузен Георг тоже вставил свое слово, сказав, что вообще не знал Адомайта и впервые услышал о нем, когда тот умер. И когда им вдруг всем стало ясно, что никто из них, кроме Гайбеля, не имел ничего общего с Адомайтом, они тут же сменили тему разговора. Антон Визнер тем временем неотступно ждал, когда же Ута наконец-то подойдет к нему и скажет то, что она непременно хотела сказать ему во время пикника. Что она могла сообщить ему? Визнер впервые задумался об этом. Он заново проиграл в памяти всю сцену их встречи на улице, задавая себе вопрос, почему у Уты была такая реакция на его слова. Тут ему вспомнилось, что шок наступил после того, как она ему сообщила о своей обусловленной с кем-то встрече. Она сделала особый упор на то, что встреча будет не случайной. Визнер почувствовал, как в лицо ему ударила краска, он мгновенно осознал, почему Ута так странно отреагировала. Он должен был проявить ревность и спросить ее, с кем это она договорилась о встрече, а он этого не сделал, он вообще не придал этому никакого значения, его мысли были в этот момент заняты совсем другим. Ну конечно, как же я раньше-то этого не заметил, воскликнул он. И тут же снова впал в задумчивость.

   Все в его голове перепуталось, он был бы рад, если бы хоть что-то чуточку прояснилось, но ему не удавалось разобраться в том, что с ним творилось. Он думал об Уте и о многом другом, но в мозгу его мелькали одни только неясные картины и бессвязные мысли, смысл которых он никак не мог ухватить. Визнер пытался думать с максимальной остротой и напряженностью. Единственное, что он осознавал совершенно четко, было то, что никогда прежде он не находился в таком странном состоянии. И тут он снова задался мыслью, что же собиралась сообщить ему Ута. Он сгорал от любопытства и нетерпения. Но Ута Бертольд не делала никаких попыток, чтобы подойти к нему и сообщить наконец нечто таинственное, хотя на часах было половина шестого. Она уже довольно давно сидела на другой стороне сада на стуле и посматривала то на небо, но на соседние садовые участки и домики, избегая глядеть в сторону Визнера. Вскоре она опять оказалась втянутой в разговор. Терпению Визнера пришел конец. Но Буцериус сказал, не надо так все осложнять, просто возьми и подойди к ней, она только этого и ждет. Визнер: он не уверен, нужно ли это делать. Ну хорошо, сказал Буцериус, которому вся эта ситуация давно уже действовала на нервы, тогда оставайся тут, мне, в конце концов, все равно. Хотя в данный момент про него, Визнера, никак не скажешь, что парень он компанейский, уж это, извини, он вынужден ему сказать. Вот уже битых четверть часа он сидит на стуле и не сказал за это время ни слова, может, конечно, он сам, Визнер, этого и не замечает. Факт, что замечаю, сказал Визнер, как такое можно не заметить. Он просто задумался. Буцериус: он это видел. Об Уте, что ли, думал? Визнер: возможно, что да. Наверное, он думал об Уте. Но он не может всего сказать. Вот так, значит, четверть часа молча просидел на стуле… Да он уже стал почти как южак, его второй натурой. Визнер нервно рассмеялся, но тут же умолк. Его лицо помрачнело. Неожиданно он вскочил. Ты куда, спросил Буцериус. Я, удивился Визнер. Буцериус: конечно, ты, а кто же? Но Визнер уже отошел от него и направился быстрым шагом на другую сторону участка. Он действительно хотел подойти к Уте, чтобы спросить ее наконец и утолить свое возросшее любопытство, но в течение очень короткого времени вокруг случилось много чего всякого. Не успел Визнер встать со своего стула, как к нему подошел отец и попросил его, вернее сказать, потребовал встать на полчаса к грилю, ведь уже без четверти шесть. Визнер сначала даже не услышал отца, так он был погружен в свои мысли. Не сейчас, сказал он потом и почти бегом помчался мимо отца, ничего не замечая вокруг. Минуточку, минуточку, крикнул ему вдогонку отец. Что это такое? Что значит не сейчас? Не сейчас, повторил Визнер, не сейчас, у него нет времени, сейчас это практически невозможно. Как это невозможно, поразился отец. Как это понять, что у него нет времени? Да он все время сидел без дела, вообще не двигаясь с места. Так что он спокойно может встать к грилю и постоять за ним с полчасика. Разве не он громогласно объявил своему кузену, что с радостью встанет сегодня за гриль? Антон Визнер посмотрел на него непонимающим взглядом и побежал дальше. Стоять, гаркнул отец. Визнер остановился как вкопанный и уставился на своего отца, тот показался ему в этот момент совершенно чужим и вообще кем-то посторонним. Стоит напротив него с красной вспотевшей головой, очень маленький, с длинными щипцами в руке, ими он поворачивал сосиски на решетке. Неужели я в самом деле похож на него, удрученно подумал Визнер. Ведь многие говорят, что я похож на него. Тогда он должен был выглядеть раньше точно так же, как я теперь, только он чуть меньше ростом. Может, этот человек за время своей жизни стал еще меньше, потому что сейчас он уж какой-то очень маленький. И не выделяется среди других мужчин, им всем под пятьдесят, и они, вероятно, тоже становятся все меньше и меньше ростом. Так, значит, это мой отец, сказал он себе, и эта фраза прозвучала для него по меньшей мере странно. Он не стал дальше слушать, что говорил этот маленький человек с красной вспотевшей головой и щипцами в руках… он говорил очень много, поразительно много, но Визнер видел только его рот, из которого вылетало такое множество слов, ему и это тоже показалось очень любопытным, послышать он ничего не слышал. Человек этот находился, по-видимому, в крайнем возбуждении, судя по его лицу, но с чего это? Позади себя, примерно метрах в пятнадцати, он видел Уту, к которой, собственно, и направлялся, она сидела и внимательно следила за разыгравшейся сценой. Странно, как далека она от него, подумал Визнер. Она тоже показалась ему совершенно чужой. А чего мне было нужно-то? Батюшки мои, этот маленький красный человек здорово достал меня. Визнер пришел в себя только тогда, когда отец схватил его за плечи и хорошенько встряхнул. Ты что, напился что ли, закричал он. Нет, что ты, удивился Визнер, я не пьяный, ну если только чуть-чуть, да и жарко сегодня очень. Он глядел на отца крайне удивленно, потому что тот вдруг опять чуточку подрос и уже не казался таким маленьким. Тогда что с тобой? Да ничего, сказал Визнер, он просто хотел… он хотел только быстренько поговорить с Утой, совсем коротко. Не говори чепухи, сказал отец, это снова затянется на целый час, к тому же Ута вовсе не желает с ним разговаривать, иначе она давно сидела бы рядом с ним, и, в конце концов, они могут поговорить, стоя оба за грилем, так что давай успокойся и принимайся за дело.

   И Визнер, взяв щипцы, заступил на дежурство. Сосредоточившись, он сделал несколько раз глубокий вдох и выдох, спрашивая себя, действительно ли он так напился. На самом же деле его временная отключка явилась следствием сильного нервного напряжения, вот уже больше суток он находился в состоянии повышенной раздражительности. Ему и сейчас больше всего хотелось отбросить щипцы и пойти поговорить с Утой, но его нервозное состояние не позволяло ему выдержать спор с отцом. Стоя за грилем, он совершал какие-то бессмысленные и бестолковые действия, например клал на решетку зараз слишком большое количество сарделек и сосисок, просто так, не думая об этом, и с какой-то болезненной лихорадочностью без конца переворачивал их туда-сюда, с одного бока на другой, находя в этом для себя некое успокоение. Буцериус принес ему его недопитую бутылку пива. Но поскольку Визнер настолько был поглощен своими манипуляциями с сосисками, Буцериус вернулся на свое место и пристально наблюдал оттуда за другом. Но тут произошло следующее (Визнер мгновенно очнулся и повеселел). Открылась калитка, и вошла Катя Мор. Визнер следил за ней, как она, заметив Буцериуса, направилась к нему. Оба немного поговорили друг с другом, затем Буцериус показал на гриль и на Визнера, и Катя Мор помахала ему оттуда. Визнер ответил ей тем же. Не прошло и двух минут, как она приблизилась к грилю. Визнер сразу испытал величайшее удовлетворение, что стоит за грилем, очень этим занят, и его роль представилась ему сейчас делом чрезвычайной важности. Привет, сказал он, делая вид, что не может отвлечься от сосисок. Каким ветром занесло ее сюда, спросил он. Катя Мор ответила, его друг, сын крестьянина, рассказал ей вчера вечером о пикнике и добавил, если она хочет и у нее будет время, она может безо всякого прийти сюда, ей будут рады, как и всем остальным. Это точно, сказал Визнер и засмеялся. Сюда кто только не приходит. Так она И стояла рядом с ним, и Визнер блаженствовал, а что, если он являлся для нее главной точкой притяжения па этом пикнике, а вовсе не Буцериус. Возьми себе пива, если хочешь, сказал он, вон там, рядом с сарайчиком, стоит бадейка, а в ней холодные бутылки. С удовольствием, сказала Катя Мор и направилась За пивом, а Визнер гадал, что теперь произойдет, подойдет ли она снова к Буцериусу, рядом с которым стоял свободный стул, или вернется к нему. Она вернулась к нему. Как у нее прошел день, спросил он так безучастно, как только мог. Катя сказала, она ездила во Франкфурт. И, спросил он, что она там делала? Ничего особенного, ответила она. Погуляла немножко но набережной Майна, сходила в один музей. Визнер выжидательно смотрел на нее, побуждая ее рассказывать дальше. Он чувствовал себя на седьмом небе от счастья. В музее есть маленький садик, а в нем кафе, она съела там кусок творожного торта. Вот как, сказал Визнер. Жаль, конечно. Что «жаль», спросила она. Жаль, сказал он, если бы она прошедшей ночью хоть словом обмолвилась, что собирается прогуляться по Франкфурту и сходить там в музей, они с Буцериусом поехали бы с ней. Так-так, подумал Визнер, это ты очень хорошо сказал, что они с Буцериусом могли бы тоже поехать, так гораздо меньше бросается в глаза, чем если бы он сказал, я поехал бы тоже. И вообще, сказал он, наверняка нашлись бы и еще желающие, они могли бы отправиться целой компанией, правда, если хорошенько подумать, то, пожалуй, нет, у него, Визнера, не было на это времени, но другие могли бы поехать, и у нее была бы неплохая компания. (Супер, просто высший класс, как он это все сказал! Отличный зигзаг мысли, Визнер, похвалил он себя.) Она: да, пожалуй, так было бы веселее. Возникла пауза. Катя оглянулась, разглядывая садовый участок. А что ты видела в том музее? Она: в музее она видела женщину на пантере. Он: на пантере? А что она на ней делала? Катя Мор засмеялась. Она лежала на ней, ну, как на диване (она жестом изобразила ее позу). Визнер не нашелся что сказать и разом повернул весь ряд сосисок. Хочешь одну? Она: что? Он: сосиску, хочешь одну из них? Она: нет, спасибо. Он: еще и ростбиф есть. Она снова скользнула взглядом по присутствующим. Нет, спасибо, я не хочу. Опять зависла пауза. Визнер вдруг почувствовал себя не в своей тарелке и начал сгорать от стыда. Нить разговора оборвалась, и любая попытка продолжить его, так ему казалось, выглядела бы искусственно и могла только испортить дело. Так ты все загубишь, все загубишь, твердил он себе. Но Катю Мор это абсолютно не тревожило, она вдруг неожиданно стала сама рассказывать дальше. О Франкфурте, более подробно о музее, и складывалось такое впечатление, будто она действительно верит в то, как интересно Визнеру все, что она рассказывает про этот музей. Визнера это, конечно, интересовало, но только из совсем других соображений. Разговор между ними оживился, оба они непринужденно смеялись, Визнер снова был очень естествен в обмене репликами, а когда что-то говорил о Франкфурте, воображал, будто гуляет с Катей Мор по набережной вдоль Майна, заходит с ней в музей, бродит по садику и съедает кусок творожного торта. Спустя некоторое время, после совершенно обалденного для Визнера разговора с ним, Катя Мор оставила его, вернулась к Буцериусу и села рядом с ним. Визнер, внимательно следивший за ними, еще какое-то время продолжал орудовать возле гриля, раздавал сосиски, вкладывал их в булочки, поворачивал на решетке куски мяса, пока наконец не смог присоединиться к ним. Он сел перед ними на траву, закурил и выпил пива.

   И снова разговор потек естественно и свободно. Он никак не мог охватить умом, почему ему так легко даются разговоры с Катей Мор. Не возникало никаких тягостных пауз, все трое часто смеялись, Катя заметно чаще обращалась к нему, а не к Буцериусу, и под конец они договорились провести остаток вечера все вместе. Около семи часов Катя Мор ушла. Визнер откинулся на спину и уставился в синеву неба. О, дружище Буцериус, сказал он. И засмеялся странным нервным смехом, не в состоянии контролировать себя, он словно сбросил с плеч огромную тяжесть. Что с тобой, спросил Буцериус. Визнер: я счастлив. То есть я еще далек от счастья, но тем не менее я счастлив. Понимаешь? Ха-ха-ха, ты это понимаешь? Буцериус смотрел на него вопросительно. Взгляд его был мрачен. Завтра она уедет, сказал он. Визнер: что ты хочешь этим сказать? Буцериус: Кати здесь завтра не будет. Уедет, и точка. Вернется к себе домой. Он что, не понимает этого? Все это вместе взятое одна бессмысленная и пустая мечта. Визнер скрестил под головой руки и неотрывно глядел в небо. Завтра, сказал он, кто знает, что будет завтра? А сегодня есть сегодня. И сегодня он счастлив. Что будет завтра, знают только там (он указал на небо), ни одному человеку это не известно. Буцериус: одно, по крайней мере, он знает точно, а именно то, что у него, Визнера, теперь наверняка прибавится проблем с Утой. Визнер подскочил как ужаленный. Ута! На том месте, где она сидела, ее уже не было. Визнер лихорадочно обшарил весь участок глазами. Где она, спросил он. Буцериус: а где ей быть? Ушла, примерно полчаса назад. Что, закричал Визнер. Буцериус: она все это время сидела на одном месте и, конечно, все видела. Визнер: что видела? Что она могла видеть? Буцериус: она видела, как ты все это время разговаривал с Катей. Он: ну и, а дальше-то что? Может он с кем-то поговорить или уже и этого нельзя? Она ведь тоже до того с кем-то без конца разговаривала. Буцериус: да, конечно, то есть последнее время она уже ни с кем не разговаривала, последние полчаса она только сидела одна на стуле и в полной растерянности смотрела на него. Визнер: но почему? Буцериус: эх, если бы ты только мог видеть, как все это выглядело, когда ты разговаривал с Катей. Ты же, кроме нее, никого не замечал. Для тебя вокруг вообще ничего не существовало. Визнер: неправда. Он и разговаривал-то с ней совсем недолго, каких-нибудь пять минут, ну, самое большее, десять. Буцериус покрутил ему у виска. Как бы не так, десять минут! Только у гриля вы простояли вместе целых полчаса. Визнер: правда? Полчаса… но я… я как-то этого совсем не заметил. Буцериус: в том-то и дело, он о том и говорит. Но Утато все видела. И очень даже внимательно наблюдала, что с ним творится. Визнер: да ничего со мной не творится! Он просто разговаривал, ну, полчаса… О господи, неужели целых полчаса? Буцериус: а под конец она заплакала, у нее просто не было больше сил смотреть на тебя такого, и она ушла. Что за чушь, сказал Визнер. Ерунда какая-то. Проклятие, и почему это всем им обязательно надо было появиться одновременно! Теперь я не знаю, что Ута хотела мне сказать. Буцериус: а тебя это вообще-то еще интересует? Визнер: откуда я знаю? Откуда ему знать, что его теперь интересует, будь все проклято, вскричал он в сердцах. Я же могу ей позвонить и все исправить, как всегда, только мне это осточертело. Черт, проклятие на мое голову! Визнер вскочил на ноги и с силой пнул пластмассовый стул, выместив на нем свой гнев. Потом он быстро оглянулся, не заметил ли кто его выходки. Но за это время на участок набилось столько пароду (впрочем, как и на соседние участки тоже), что с уверенностью можно было думать, никто не обратил на него внимания. Послушай, Буцериус, сказал Визнер, я хочу тебе кое-что сказать. Я сейчас могу думать только об одном, о том счастливом моменте, понимаешь! Мне наплевать, что будет завтра, мне безразлично и то, что будет через три часа, я могу думать только о том, что было здесь! Только что! Я ни за что на свете не хочу думать про завтра, я вычеркну все из своей памяти, задавлю любую мысль в себе, понимаешь, потому что это всегда приносило мне только одно несчастье. Я не стану больше думать о прошлом, как и не стану думать о будущем. Буцериус, я не могу больше выносить весь этот бред. Я хочу наконец-то жить своей жизнью, можешь ты это понять? У меня нет ни малейшего желания звонить Уте, создавать благоприятную обстановку, нет у меня желания вновь сидеть при ней верным песиком, а самому ждать случайной встречи с Катей, не хочу я этого больше, хочу от всего освободиться, все, отныне с этим покончено! Я больше палец о палец не ударю. Нет у меня никаких обязательств. Меня ничто не связывает. И если я завтра сдохну, мне и на это наплевать, а если ты сейчас вскочишь и шарахнешь меня по башке бутылкой, мне тоже совершенно безразлично, потому что я сейчас от всего в восторге, понимаешь ты, в восторге! Отныне я делаю ставку на миг удачи! Клянусь в этом! Окончательно и бесповоротно! Они чокнулись пивными бутылками и скрепили тем самым клятву Визнера. После этого они покинули пикник. Буцериусу бросилось в глаза, что его друг находится в совершенно взбудораженном состоянии и при этом в полном смятении.

   Они два часа бродили по окрестностям, Визнер выдавал все новые и новые идеи, одна несбыточнее другой. Он то бежал к Хорлоффу, то рвался поехать на Таунус, чтобы окинуть взором с гор родные просторы. Но оба они были не в состоянии сесть за руль. Визнер без конца рассказывал какие-то небылицы про пантеру, Буцериус вообще ничего не мог понять, про что это он и зачем она ему понадобилась. Но Визнер и не ждал от него понимания, он говорил крайне несвязно. Потом вдруг его охватил порыв увидеть, по возможности с самой высокой точки, закат солнца. Они поднялись на Мышиную башню и стали дожидаться заката. Но на Мышиной башне уже устроилась влюбленная парочка. Почувствовав, что их сгоняют, нарушив их уединение, они в полном разочаровании удалились, спустившись амурничать где-нибудь пониже. Небо было совсем светлым, часы только что пробили восемь, до заката было еще далеко. Визнер явно наметил себе на сегодня какую-то цель, ждать так долго он не мог и в половине девятого принялся дергать Буцериуса, чтобы спуститься вниз и отправиться снова в город. Он, правда, все еще твердил про тот самый миг, который отныне для него все, но при этом, судя по всему, имел в виду главным образом тот миг, когда снова увидит Катю Мор, он прилагал неимоверные усилия, чтобы вовремя поспеть к условленному месту. В ускоренном темпе дошли они до площади перед Старой пожарной каланчой и сели за один из дощатых столов. Как и накануне, там кипело веселье. Но Кати Мор нигде не было. Визнер сильно забеспокоился. Он был настолько выбит из колеи, что непрерывно, будучи не в состоянии сконцентрироваться на разговоре с Буцериусом, вертел влево и вправо головой, не переставая грызть ногти. Ему все отчетливее виделось, что на его месте находится кто-то другой, кого он вообще не знает, совершенно незнакомый ему человек, и будто этот человек действует здесь вместо него, Визнера, уже давно, все эти последние годы, а может, даже и всегда. Он впился под столом ногтями себе в руку, да так сильно, что выступила кровь, но боли он не чувствовал, скорее что-то вроде утешения. В этот момент (а все и длилось-то какой-то момент) он был очень далек отсюда, охваченный странной лихорадкой. Он испытывал глубочайший стыд, хотя не мог объяснить почему. К этому стыду прибавлялась еще абсолютная беспомощность и полная неспособность предпринять что-то, всё новые состояния души, которых Визнер раньше за собой не замечал… В этот момент возле его стола возникла Катя Мор.

III

   Еще до подачи ходатайства он стоял под рододендроновым кустом и долго разглядывал ветки кустарника. Само их расположение свидетельствовало о полной гармонии природы. Никаких вопросов, никаких ответов, никакого диктата необходимости или случайности, никаких обязательств, тем более ходатайств. Все абсолютно молча и без слов. Какое-то мгновение он был буквально счастлив, созерцая идеальное строение куста. И радовался этому, как ребенок, даже захлопал в ладоши. Но внезапно все, только что воспринимавшееся им как столь естественное, показалось ему чрезвычайно сентиментальным, к тому же он вспомнил, что миллионы раз уже увязал в цепочках этих мыслей. Даже сам картезианский[16] посыл, что мысли его далеки от того, чтобы навязывать себе необходимость действий, показался ему теперь пошлым и утратившим свою необходимость. То, что твои мысли далеки от того, чтобы навязывать вещам необходимость, еще ни в коей мере не является необходимостью. Или может, так: раз ни в коей мере не является необходимостью то, что твои мысли далеки от того, чтобы навязывать вещам необходимость, значит, они и не есть необходимость. Ничто есть необходимость, все есть необходимость, часть также необходимость, хотя бы в виде определенной суммы, как некая известная мера. Это зависит от тебя, Шоссау, это зависит не от тебя, Шоссау. Возможно, все зависит только от того, чтобы в нужный момент произнести нужное слово, не дать ему увязнуть, а значит, и пропасть в этих цепочках слов, в которых ни в коей мере пет необходимости. (Другой Шоссау внутри его только язвительно засмеялся.) в этот момент в нем и вызрело решение подать ходатайство в Общественный фонд медицинского страхования, и он тут же прямым ходом направился от рододендрона, что рос на променаде чуть ниже замка, в местное отделение больничной кассы во Фридберге. Впрочем, прежде чем продолжить историю про ходатайство, необходимо еще сказать, что рано-рано утром во вторник кое-что случилось, что оставило после себя ощущение события крайне необычного. Можно даже сказать, некоторые жители Нижнего Флорштадта отреагировали на него тем, что прямо-таки вышли из себя или же впали в дурное настроение. Событие это касалось фрау Штробель, женщины, убиравшейся в доме Себастьяна Адомайта. Сам Шоссау и все остальные, собравшиеся утром этого дня в нотариальной конторе Вайнётера, чтобы присутствовать при оглашении завещания Адомайта (или всего лишь уведомления, до последнего момента так никто и не знал, что за документ лежал в конверте у нотариуса), узнали о том, что случилось с фрау Штробель, только позднее, ближе к полудню. Фрау Штробель половину вчерашнего дня просидела в заведении, любовно называемом пивнушкой, и много пила там в полной отрешенности. Говорят, она несколько раз засыпала, сидя на одном месте, прямо над тарелкой с поданной едой. Всем бросалась в глаза ее склонность к слезливости, слезы стояли в ее глазах, даже когда она заказывала пиво и шнапс, присутствующим это казалось неуместным, и во время исполнения песен по радио глаза у нее тоже были на мокром месте. Рано вечером ее посадили в такси и отправили домой, соседи слышали ночью в квартире Штробель жалобное вытье. Все это обсуждалось на следующее утро на все лады жителями Нижнего Флорштадта как дома, так и на рабочих местах, а также посетителями трактиров и пивных. Большинство придерживалось мнения, что отношение старой женщины к Адомайту было ненормальным, поскольку две такие разные персоны, а именно таким было суждение селян, не должны иметь между собой ничего общего. Адомайт приковал к себе простую и наивную женщину, а она, в свою очередь, была во всем послушна старому надменному господину, правда, никто не знал, в какой мере. Ходили также пересуды, что старый Адомайт предположительно завещал ей все свое наследство или, по крайней мере, значительную часть его. Потом стали поговаривать, Адомайт определенно ничего ей не оставил, потому что, пользуясь ее послушанием, лишь эксплуатировал старую женщину, как всегда эксплуатировал и всех остальных, такой, как Адомайт, ни на йоту не отступится от своего богатства, лучше унесет все с собой в могилу. А потом поползли слухи, будто Адомайт раздарил все свое состояние неизвестно кому, а может, завещал одному из объединений (союзу егерей или Мальтийскому ордену). Эти слухи продержались всего лишь несколько часов, до того момента, как стало известно о назначенном сроке оглашения завещания в конторе нотариуса Вайнётера, что внесло для некоторых ясность, а для большинства только усилившего и без того полную сумятицу в их голове, но об этом чуть позже. Что же касается события, повергнувшего всех либо в дурное настроение, либо в полное расстройство, в зависимости от того, какие эмоции оно вызывало при обсуждении, так оно заключалось в том, что старую фрау Штробель хватил в квартире рано утром удар, а возможно, еще и ночью. После того как это обнаружила ее соседка (она направила в квартиру Штробель своего племянника), старую женщину доставили на санитарной машине в окружную больницу Фридберга в очень плохом состоянии. Причиной инсульта стали, очевидно, ее панические пароксизмы в связи со смертью Адомайта и чрезмерное количество выпитого за прошедший день алкоголя.

   Весть о случившемся распространилась молниеносно, но слов сочувствия было мало. Зато скоропалительно возникла теория, что этот инсульт только и мог случиться по причине особых отношений фрау Штробель с умершим Адомайтом. Но поскольку такие отношения оценивались не иначе как конфуз и даже мерзость, одним словом, как нечто такое, на что не способна ни одна разумная и порядочная женщина, то, естественно, и в самом инсульте усматривали нечто, что никогда не случилось бы с приличной особой. Этот инсульт явился, по их мнению, совершенно неуместным выражением симпатии к умершему, выходит, она хотела этим сказать, что хочет умереть вслед за ним. Но какие у нее на то были основания? Она что, нечто особенное? Это она-то, всего лишь самая обыкновенная уборщица! Если бы она вела приличествующий образ жизни, то и конца такого бы не было! При этом все забывали, что до того фрау Штробель никогда никому не давала повода сомневаться в ее порядочности. В конце концов, никто из них даже не знал, каковы были истинные отношения между нею и Адомайтом. В это утро про обоих старых людей рассказывали жуткие непристойности, и притом так гладко, как по писаному, каждый из рассказчиков говорил другому, что слышал от одного то-то и то-то, а сам он лишь передает то, что слышал, и никакой ответственности за это не несет. В это было трудно поверить, но непритязательная фрау Штробель за несколько часов превратилась в глазах общественности в точно такую же заносчивую и самонадеянную особу, каким был для них Адомайт, и при этом исключительно только по причине хватившего ее удара. Создавалось даже такое впечатление, что и самого инсульта-то она как бы недостойна, позволяет себе слишком много, такие, как она, на это и прав-то не имеют. Говорят, что господин Мунк, услышав в середине дня про инсульт, сказал: гордым быть – глупым слыть. Племянник соседки нашел фрау Штробель на кухне, она лежала на полу, на голове зияла рана, видимо, она ударилась о край стола. Она лежала как одеревеневшая, в странной скрюченной позе, и неотрывно глядела на оконные занавески. Похоже, много часов, сказал племянник, потому что вся окаменела и не могла двигаться. В этом взгляде сосредоточилась ее воля к выживанию, заявил потом с уверенностью племянник, она вся сконцентрировалась на этих занавесках, дожидаясь, что кто-то ее найдет и тогда она выживет. Это была, конечно, всего лишь экстравагантная теория племянника (он славился подобными выспренними заявлениями). Врач во Фридберге считал, женщина находится в абсолютно деморализованном состоянии, и по его впечатлению, в ее теле нет даже малейших признаков воли к жизни. Но племянник соседки навязчиво распространял повсюду свою версию с занавесками, поскольку это была его собственная идея, и он был горд ею, так что потом еще принялись язвительно комментировать ее неотрывный взгляд, направленный на занавески, усматривая в этом крайне необычное и странное поведение старой женщины, ни сном ни духом не ведавшей об этих причудливых интерпретациях и никогда не дававшей повода ко всему тому, что про нее сейчас говорили. Можно было услышать даже такое, что старый Адомайт с самого начала, то есть с пятидесятых годов, когда выкинул сестру из дому, кое-что сотворил со Штробель, правда, дальше намеков дело не шло. Между Адомайтом и Штробель с самого начала была полная ясность, утверждали злые языки, но и в этом случае никто в детали не вдавался, все ограничивались одними лишь образными выражениями. Племянник соседки и здесь отличился, в течение всего утра он озвучивал все новые и новые инсинуации и намеки, распространяя недостоверную информацию, будь то услышанное им от кого-то лично или выдуманное им самим, и все ради придания себе особой важности. Все, кто в это утро собрался в конторе Вайнётера, понятия не имели о случившемся.

   Значительная часть из фигурировавших до сих пор персон явилась к нотариусу, числу собравшихся подивился даже сам Вайнётер. Все они объявились там по самым разным причинам. Присутствие госпожи Жанет Адомайт в качестве сестры покойного было более чем естественным. Вся ее свита прибыла, конечно, вместе с нею, то есть Моры и господин Хальберштадт. Катя тоже появилась, хотя ее интерес объяснялся отнюдь не предстоящим оглашением завещания, а исключительно самим этим сборищем и особенно поведением ее бабушки. Фрау Новак тоже присутствовала, хотя ее перед этим подвергли обработке, уговаривая не светиться в конторе нотариуса, Сначала от нее скрывали назначенный час сбора, но когда она его все-таки выведала, то с утра пораньше, в шесть часов спозаранку, в зале, где завтракали постояльцы, госпожа Адомайт устроила ей грандиозный скандал. Почувствовав себя оскорбленной, фрау Новак разъярилась по-настоящему, так что объединенное семейство Адомайт – Мор, включая Хальберштадта, в большом расстройстве выпило по чашке утреннего кофе и затем в полном молчании отправилось к нотариусу, причем фрау Новак с триумфом уселась рядом с водителем и не уставала нахваливать свежий и здоровый воздух раннего утра. А у госпожи Адомайт разыгралась, конечно, по причине раннего вставания жуткая мигрень. Шоссау и Шустер тоже пришли в нотариат. Фрау Штробель, естественно, не было, и все ждали ее появления довольно долго, поскольку она была приглашена персонально. Священник Беккер тоже присутствовал, по никому не известным причинам он исходил из того, что это отвечает воле покойного. Хотя его, как и многих других, никто сюда не звал. В процессе сбора участников предстоящего мероприятия появился странным образом даже бургомистр. Это было связано с тем, что госпожа Адомайт по частной договоренности провела накануне несколько часов в ратуше, и бургомистр, очевидно сильно потрясенный появлением столь светской и, судя по всему, могущественной в финансовом отношении дамы, тут же пригласил ее на ужин с членами магистрата. В момент оглашения документа, составленного Адомайтом, бургомистр в основном держался вблизи госпожи Адомайт, похоже было, что он без памяти втюрился в эту дамочку, но не хотел, чтобы это заметили другие (почти сорок лет он состоял в браке с дочкой кровельщика из Остхайма). Помимо названных персон здесь присутствовали также господин Рудольф, господин Мунк и супружеская чета Мулат, Шоссау объяснял себе появление Рудольфа и Мунка главным образом их любопытством. Рудольф проявил тогда высокомерное презрение к умершему и просто хотел посмотреть, как это все будет выглядеть, когда такой тунеядец, как Адомайт, не плативший даже взносов в пенсионную кассу, передает что-то по наследству. Вероятно, предполагал Рудольф, речь пойдет о его долгах. Господин Мунк был здесь просто потому, что жадно ловил любую информацию, чтобы потом где-нибудь в разговоре в кругу собутыльников ввернуть хлесткое словечко. (Ради этого он встал сегодня в пять утра, потому что у него бывали по утрам проблемы со стулом, ему требовалось время для разгона, как говорила его жена, и он проводил его в клозете за чтением «Вестника Веттерау».) Что касается четы Мулат, то у Шоссау вообще не было никаких объяснений, что побудило их прийти сюда в такую рань, особого интереса к Адомайту они вроде никогда не проявляли. Все эти люди выстроились переддомом нотариуса около семи часов утра. Вайнётер смотрел на них сверху из окна с некоторым испугом, не веря глазам. Он тотчас же отдал своей экономке, которую специально вызвал на это утро, распоряжение внести в столовую дополнительно стулья, а обеденный стол сдвинуть к стене – официальное помещение его нотариальной конторы было слишком мало для такой толпы. Экономка сварила кофе и подала также минеральную воду, когда все ожидающие набились в комнату. Некоторые из них даже не поздоровались с нотариусом, впечатление было такое, что они пришли сюда как в театр. На их лицах явно было написано предвкушение спектакля. Дамы и господа, громко обратился к ним от задней двери Вайнётер, уверяю вас, здесь достаточно места, хватит всем. Но так как каждый, что совершенно понятно, хотел непременно сидеть рядом с кем-то из интересующих его лиц, возникла толчея. Шустер, Шоссау и Катя Мор стояли обескураженные, прижавшись к стене, и наблюдали за происходящим. Они так и останутся там стоять в течение ближайшего получаса.

   Мы здесь все в полном составе, спросил Вайнётер. Более чем, с восторгом откликнулся господин Мулат и от радости хлопнул себя по ляжкам. Мунк: нет! Гайбель отсутствует. Чей-то голос: а он собирался прийти? (Голоса с разных сторон:) а кто такой этот Гайбель? Его сосед. А он что-нибудь получит? Здесь никто ничего не получит! Где ничего нет, там и получать нечего! Как нажито, так и прожито! Из нета ничего не выкроишь! в ответ каждый раз раздавались восторженные аплодисменты. На лицах супружеской четы Мулат отражалось глубокое удовлетворение, они пришли сюда не зря. Они тоже хлопали в ладоши. Прошу вас не отвлекаться, господа, сказал Вайнётер. У меня в руках явочный лист, я зачитаю фамилии. По рядам пронесся недовольный шум. Что еще за лист, послышались голоса. Откуда он взялся? А что, тем, кого не будет в списке, придется уйти? Вайнётер: некоторых лиц я пригласил и хотел бы теперь проверить, кто из них явился. Дамы и господа, прошу на несколько минут тишины. Никто не должен будет покидать помещение, остаться может любой (аплодисменты), я просто хочу выяснить, здесь ли те, кто обязательно должен быть тут. (Голоса:) ну, читайте тогда свой список! Господин Вайнётер принялся читать. Госпожу Жанет Адомайт я вижу среди присутствующих, приветствую вас, очень рад вас видеть, мы еще вчера удостоились этой чести. Госпожа Адомайт слегка склонила голову и любезно посмотрела на нотариуса. Госпожа Мор, племянница завещателя, тоже здесь. Господин Адомайт… Господина Адомайта нет, как я вижу. Но он собирался прийти, я вчера с ним разговаривал. Мунк: он наверняка еще в пути. Рудольф: на 455-й дороге пробка. Ну хорошо, сказал Вайнётер, тогда вам, вероятно, придется подождать, поскольку речь идет о сыне, и он, предположительно, не последняя фигура в этом деле. Мунк: да он все равно ничего не получит. Именно он и не получит! (Шум в столовой.) Вайнётер: прошу воздержаться от подобных замечаний, они неуместны. Рудольф: но, в конце концов, существует обязательная доля наследства. Вайнётер: это и ребенку известно. Но он не понимает, к чему весь этот разговор. Он лучше продолжит дальше по списку. Господин Шустер, доброе утро, господин Шоссау, также здесь. Фрау Штробель… Здесь ли фрау Штробель? (Голоса:) Штробель? А почему именно Штробель? Что ей здесь делать? Тут же все принялись бурно обсуждать, кто-то вскочил с места, начал размахивать руками, доказывая что-то своему противнику и давая разъяснения по поводу фрау Штробель. Только еще этого не хватало, чтобы и ей что-то досталось! Вдруг раздался звонок в дверь, все мгновенно утихли. Экономка открыла, и на пороге показалась группа вновь прибывших. Их было шесть или семь человек, возбужденно споривших друг с другом, среди них стояли Карл Рюль и Вилли Кун, последний с красным лицом, от него сильно разило пивным духом, здесь же находились фрау Рудольф и фрау Рор, жена владельца слесарной мастерской. Пришлось внести еще несколько стульев, священник Беккер, молча сидевший до того рядом с фрау Новак, задумчиво встал и присоединился к стоявшим у стены Шоссау и дочери Моров, с одной стороны, чтобы освободить место для других (его тут же заняла фрау Рор), с другой, очевидно, чтобы дистанцироваться тем самым от всего происходящего. Что, Штробель, тут же крикнула со своего места фрау Рор. Еще чего! Эта дармоедка! Она все делала с расчетом, в дальновидности ей не откажешь, та еще штучка, у таких всегда все с дальним прицелом! Выкрикивая это (впрочем, никто толком не понял, что скрывалось за словами «все делала с расчетом», хотя, по правде, это мало кого волновало), фрау Рор воинственно размахивала в воздухе сумочкой, словно собираясь кого-то убить. Все увиденное и услышанное пробудило в Шоссау ощущение, что собравшиеся с давних пор никак не могли дождаться подобного момента в конторе нотариуса. Вайнётеру пришлось повысить голос. Прошу всех сесть и соблюдать тишину, в противном случае мне придется немедленно прервать процедуру и выставить всех за дверь! Мгновенно воцарилась полная тишина. Я констатирую, сказал господин Вайнётер, фрау Штробель отсутствует. Не знает ли кто, почему? Все молча отрицательно покачали головой и пожали плечами. Священник Беккер, вы здесь, я вас уже видел и очень рад этому, поскольку пытался вчера препроводить вам приглашение, но, к сожалению, вы оказались недосягаемы по телефону. Вы были относительно близки с покойным господином Адомайтом. (По рядам опять пронесся шум.) Итак, с явочным листом покончено, подведем итоги: господин Адомайт-младший и фрау Штробель отсутствуют, сейчас, как вы можете видеть на часах, без малого половина восьмого, я предлагаю, мы ждем еще четверть часа и затем приступаем к делу. С этими словами Вайнётер покинул помещение. Все поднялись со своих мест. Они были не в состоянии понять, зачем это промедление. Кто-то сказал, мы, причем все, пришли вовремя, так почему мы должны кого-то ждать? (Другой голос:) мы ждем Штробель. (Всеобщее возмущение:) Штробель? С какой это стати именно ее? Какое ей дело до всего этого? Некоторые же из присутствующих откровенно развлекались происходящим, их настроение с каждой минутой улучшалось. Им доставляло истинное удовольствие, что все вынуждены были ждать именно эту презираемую собравшимся обществом особу Штробель, что придавало спектаклю особый колорит. Все оживленно дискутировали друг с другом, закуривали кто сигареты, кто сигары. Никто даже не заметил, как в дверь снова позвонили, и на сей раз среди остальных появился собственной персоной бургомистр, тут же присоединившийся к госпоже Адомайт и осведомившийся, в чем причина общего волнения. Госпожа Адомайт: ждут фрау Штробель. Бургомистр: кто такая? Госпожа Адомайт: речь идет о домработнице, Эльзе Штробель, проживающей по Фауэрбахер-штрассе. Фауэрбахер-штрассе, двести двадцать, тут же выдал справку Хальберштадт. Ах, вот как, сказал бургомистр. И почему все ждут эту фрау Штробель? Об этом вам лучше спросить у нотариуса, крикнул полупьяный Вилли Кун. Бургомистр: да… но он, право, не понимает. Кун: ай, да все из-за наследства. Глядишь, ей что-нибудь да достанется, а ее все нету и нету. И может получиться большой курьез. Бургомистр: да, это правда. Что-нибудь уже известно? Завещание вскрыли? Вилли Кун: нет. Оно лежит… он точно знает… В запечатанном почтовом конверте, заклеенном самим Адомайтом, там наверху, заперто в комнате в письменном столе, нотариус еще не брал его в руки и, скорее всего, именно сейчас достает его оттуда. Стандартный почтовый конверт форматом DIN A. Он все точно про это знает. Даже знает, что лежит внутри. Ах, произнесла госпожа Адомайт с большим удивлением, как это вам удалось все разузнать? И Карл Рюль тоже с не меньшим удивлением поглядел на своего спутника. Как я это узнал, весело спросил Вилли Кун и окинул всех стоявших вокруг глазами, полными азартного блеска. Ха, как мне удалось разузнать, да это проще простого… мне всегда, все удается узнать, потому что… Неожиданно он вперил глаза в пол и задумался. Мне удается все узнать, потому что… потому что я кое-что в этом смыслю. Что именно, спросил Рюль. Соображать надо, думать, а я это могу, а то как же! Вы ведь тоже сюда заявились, потому что соображаете, что к чему! Все, кто слышал эту тираду, тут же отвернулись от пьяного. Вновь раздался звонок. В дверях появился сын покойного. Люди немного расступились, чтобы дать ему войти. Сын пришел, послышались голоса: посадите его на первый ряд! Теперь можно начинать. Но фрау Штробель все еще нет. Ну и что? Мы больше не будем ее ждать, да и четверть часа уже давно прошло. Что тут случилось, спросил сын, которому понадобилось какое-то время, чтобы сориентироваться и оценить настроение собравшихся. Фрау Рор: видите ли, мы должны дожидаться фрау Штробель. Ее пригласили, а она не пришла. Сын: но если уважаемой Штробель все еще нет, ей надо просто позвонить. Все удивленно посмотрели друг на друга. А ведь действительно. Надо позвонить. Где тут телефон? в этот момент открылась дверь, ведущая из конторы, и показался нотариус Вайнётер. Дамы и господа, сказал господин Вайнётер, в этом нет никакой необходимости. Я уже звонил туда десять минут назад, но к телефону никто не подошел. И поскольку путь от Фауэрбахер-штрассе до моего офиса занимает меньше десяти минут, приходится исключить тот вариант, что дама находится в пути, тем более что я высылал ей навстречу, до угла этой улицы, свою экономку. К сожалению, нам придется зафиксировать отсутствие фрау Штробель. (Опять раздались голоса:) ну, наконец-то! (Еще чей-то возглас:) пусть катится куда подальше! (Общий смех.) Чтоб ее удар хватил! (Бурное веселье.)

   С испугом на лице и печатью стыда нотариус взглянул на священника, по-прежнему стоявшего в углу и безмолвно взиравшего на свою паству. Священник осыпал себя в этот момент упреками, что своими словами, обращенными к молящимся во время литургии, подогрел тогда истеричное настроение относительно усопшего. Все это представление здесь, у нотариуса, воспринималось им теперь как запоздалая демонстрация того, на чем настаивал всю свою жизнь Адомайт, критически отзываясь о его пастве из Нижнего Флорштадта. Тихо, крикнул Вайнётер, он просит полной тишины и настоятельно требует от всех присутствующих занять свои места. Опять возникла толкотня, но тем не менее для сына и его жены передние места оставили свободными. В результате все разместились следующим образом: в первом ряду с самого края сидел господин Хальберштадт и очень внимательно изучал нотариуса. Рядом с ним сидела фрау Новак и с презрением глядела на присутствующих. По правую руку от нее занимала место фрау Рор, красная от напряжения, как спортсменка на старте. Рядом с ней, печальный и погруженный в себя, сидел сын умершего, казалось, он вообще ничего не понимает и не в состоянии даже уяснить, как такое может быть, что его отец мертв, и что это, собственно, значит, и как нужно теперь себя вести. Его жена смотрела совсем в другую сторону. Рядом с ними восседал господин Мор, все еще в дурном расположении духа из-за случившегося спора, но делавший заметные усилия, чтобы не подавать виду. Он перекинул ногу на ногу, скрестил руки и все время следил за своей позой, чтобы выглядеть импозантно. Госпожа Жанет Адомайт сидела рядом с ним, вся в черном, с маленькой шляпкой на голове и небольшой черной вуалью. Ее взгляд, обращенный на нотариуса и иже с ним, был сама любезность. На крайнем стуле в этом ряду разместилась фрау Мор. Все менее важные участники сегодняшнего действа располагались позади них, разбившись на разные группки, и всё никак не могли успокоиться. Я перехожу теперь к вышеозначенному документу, сказал Вайнётер. Этот документ, чтобы выразиться покороче, попал в мои руки при следующих обстоятельствах. Умерший вручил мне его лично в начале прошлой недели (полные заинтересованности возгласы удивления пронеслись по задним рядам, хотя для этого никакого повода не было), притом в запечатанном виде, снабдив его указанием, что я должен вскрыть этот конверт и прочитать написанное вслух, непременно доведя его содержание до сведения общественности, что означает, я обязан выступить сейчас публично, хотя господин Адомайт, возможно, думал только о некоторых своих немногочисленных родственниках… но теперь это уже все равно. Тишина, пожалуйста! Дамы и господа, прошу соблюдать некоторое время полную тишину! Вилли Кун встал и громко заявил, нотариус должен наконец вскрыть конверт и прочитать, что там написано. Вот именно, сказала фрау Рор, именно так, она все время говорит об этом. Вайнётер: нет, сначала я должен был сообщить присутствующим, что это за послание и как оно оказалось у меня, поскольку, например, господин Адомайт, сын умершего, вообще ничего не знал об этом послании, а как раз именно он имеет полное право знать заранее все, что касается этого документа и связанных с ним обстоятельств. (Упомянутый взглянул на присутствующих весьма неуверенно.) Назначенный для вскрытия конверта час, в который мы все здесь собрались, объясняется тем, что господин Адомайт дал мне указание вскрыть его послание, какие бы на то ни были причины, на второй день после его похорон в семь часов утра и зачитать его вслух. Фрау Рудольф: но, между прочим, уже без четверти восемь. (Шум по рядам.) Вайнётер сделал на мгновение глубокомысленное лицо и объявил: я вскрываю конверт. Наступила гробовая тишина. Господин Вайнётер взял в руки нож для разрезания бумаги, проткнул им конверт и вспорол его. Из конверта он вынул сложенный вдвойне листок бумаги в клеточку. Вайнётер сначала рассмотрел его, потом развернул, запись была сделана только на одной половинке листа. От руки, сказал он. Рукой написано, ага, ясно, тотчас же разнеслось эхом по рядам. Вайнётер прочитал вслух следующее. Дата: 19 мая, то есть последняя суббота. Себастьян Адомайт, Нижний Церковный переулок, Нижний Флорштадт, последняя воля… Хм, видите, это все-таки завещание, воскликнул кто-то. В комнате опять стало шумно. В задних рядах убеждали друг друга, что речь действительно идет о завещании. И только после этого снова воцарилась тишина. Текст длинный, спросил Хальберштадт. Вайнётер посмотрел на него: нет… с чего бы?… здесь всего одна фраза. И эта информация тут же шепотом передалась от соседа к соседу, кое-кто был сильно разочарован по поводу того, что послание, по-видимому, не содержало никаких оскорблений, отъявленных проклятий или других выражений враждебности, одним словом, никакой сенсации, ради чего многие и прибыли сюда в такую рань. Что, всего одна фраза? И столько шуму из-за одной фразы? Да не может такого быть, всплеснула руками фрау Рор, чтобы там стояла всего одна фраза! Вайнётер молча направил на нее свой взгляд, потом посмотрел па текст и прочел следующее: Завещаю в случае моей смерти дом по Нижнему Церковному переулку, 15, вместе со всем имуществом моему сыну. За исключением: платежи, связанные с икс-контрактом (далее шло обозначение роли нотариуса и его функции), на которые я до сих пор не предъявлял притязаний, завещаю, включая все проценты, в том числе и сложные, моей экономке госпоже Эльзе Штробель, проживающей по улице Фауэрбахер-штрассе, 220, Нижний Флорштадт. Как, простите? Это все-таки две фразы! И как прикажете это понимать? Непонятно, мы не понимаем! Вайнётер: в самом деле'две фразы, но это совершенно безразлично… И пока все шумно обсуждали, что все это значит, притом, что первую фразу поняли, естественно, все, а вторую, судя по ситуации, не понял никто, госпожа Адомайт резко встала. Она была белой как мел. Это подло, проговорила она, заикаясь… подло! Он не мог так с ней поступить. Он ведь никогда не претендовал на эти платежи! Она внезапно замолчала и взглянула на Хальберштадта. Тот только передернул плечами. Сделать ничего нельзя, сказал он. В ответ госпожа Адомайт тут же покинула помещение.

   Спокойно, спокойно, сказал нотариус, но сдержать бурю возмущения было уже не в его силах. Кричали все. Он все отдал Штробель, как и предсказывали, видали! Но что он ей завещал, что? Все полагающиеся ему платежи! Да что это значит, какие еще платежи? Как это понять, на что он до сих пор не притязал? Никто ничего не понял, даже бургомистр и тот был поставлен в тупик, понимая только одно, что данное завещание, очевидно, причинило уважаемой даме большую неприятность. Нет, госпожа Адомайт такого не заслужила, сказала фрау Рор, это все злобные выходки старика, он на всех злился и ненавидел собственную семью, этот осквернитель рода. Она вскочила и в сильном возбуждении покинула нотариат, как, впрочем, и остальные. Шоссау, Шустер, Катя Мор и священник Беккер тоже вышли из комнаты, остановились, однако, в передней, беспомощно глядя друг на друга. Фрау Новак прошла мимо них к двери, все время повторяя, отвратительно, как все это отвратительно! в столовой несколько мужчин взяли нотариуса буквально в кольцо, это были Мунк, Рудольф, Мулат, Кун и Рюль, желавшие знать, что все это значит и почему вообще разгорелся такой сыр-бор из-за какой-то непонятной фразы, но господин Вайнётер не захотел ввязываться ни в какие разговоры, заявив, спектакль окончен и он свое дело сделал. Госпожа Адомайт взяла себя тем временем в руки и, подхватив Валентина Хальберштадта, быстро покинула поле боя. Катя Мор крикнула тете Ленхен в спину, что проводит ее до пансиона, но тетя Ленхен была в большом возбуждении и только лишь сказала, ей еще позавчера вечером было бесконечно жаль эту фрау Штробель. Супруги Мор прошли следом за ней. А в передней Вилли Кун уже произносил пространную и совершенно путаную речь о том, что означала вторая фраза завещания, которая, по его заверениям, была ему абсолютно понятна. Он только все время слегка переделывал фразу и под конец совершенно исказил ее, так что его никто не захотел больше слушать, и экономка нотариуса просто выставила его за дверь. Через несколько минут в доме нотариуса не осталось ни души… У Курта Буцериуса с самого утра было плохое настроение и страшно болела голова. Около девяти часов он вошел в мастерскую и попробовал начать работать еще до прихода Визнера. Но он никак не мог сконцентрироваться и все время думал о посторонних вещах. В половине десятого Визнера все еще не было. Буцериус рассердился, срок сегодняшнего заказа был оговорен еще несколько дней назад. Он снова вошел в дом, принял таблетку от головной боли, опять сварил кофе и позвонил Визнерам. Мать Визнера сказала, она сегодня пока не видела Антона, он еще не спускался вниз. Она спросила, разбудить его или нет. Буцериус сказал, не надо. Потом он отправился в ванную, подставил лицо под струю душа и посмотрел на себя в зеркало. Он никак не мог понять, почему Визнер в последнее время постоянно впадал из одного настроения в другое. Он не мог объяснить себе эти перемены в нем. Иногда это его даже пугало. Почти ничего из того, что Визнер делал вчера, не поддавалось нормальному объяснению. Впрочем, он предпочел бы вообще об этом не думать. Он сильно помассировал пальцами голо, ву, выпил еще кофе и снова отправился в сарай. Наконец он почувствовал настоящий вкус к работе, и голова почти прошла. Яркие солнечные лучи приветливо заглядывали в ворота сарая, утро еще не было жарким, природа действовала на него живительно. Позднее, правда, он прикрыл ворота, потому что начиналась уже дневная жара. Буцериус зажег лампу, повесил ее на крючок и уселся перед одним из двух моторов у задней стенки сарая. Потом он включил приемник, сделал музыку потише, закурил сигарету и начал работать в отличном настроении, налаживая один из моторов. В углу по-прежнему стоял небольшой микроавтобус «фольксваген», все еще не на ходу, но сейчас Буцериус не хотел думать ни про автобус, ни про путешествие. Настроение его улучшалось с каждой минутой, он получал удовольствие от сигареты, с наслаждением вдыхал запах смазочного масла, даже свет лампы, казалось, создавал уют, он мурлыкал в такт песенкам, доносившимся из приемника. Немного погодя раздался стук. Открыто, крикнул он, не прерывая своего занятия. Полностью сосредоточившись на работе, он не обратил внимания на то, что ворота остались закрытыми. Даже забыл, что кто-то стучал… Но через несколько минут стук повторился. Буцериус нахмурил лоб, вытер о фартук руки и удивленно подошел к воротам, чтобы открыть их самому. Дневной свет был уже очень ярким и сначала ослепил Буцериуса. Но потом он различил, что в нескольких шагах от него стоит вахмистр Гебхард.

   Привет, Курт, сказал вахмистр. Доброе утро, господин Гебхард, приветствовал его озадаченный Буцериус. Что случилось, он ищет его отца? Его отец должен быть в поле за тополиной аллеей, он уехал на тракторе, его там легко найти. В чем дело, говоришь? Гебхард задумчиво отступил па шаг и сдвинул слегка фуражку, очевидно, ему было жарко в полицейской униформе. В поле, где аллея, вот как… сказал вахмистр. Он, собственно, только что звонил в дверь, но ему никто не открыл. Буцериус: а никого нет, кроме него. Отец в поле, а мать ушла в лесок. Вахмистр: как, она уже там? А почему так? Буцериус: они сооружают там ларек, пекут вафли… они будут сегодня вечером продавать там вафли. Вахмистр, часто моргая, смотрел на него, очевидно, его тоже слепило солнце. Так-так, вафли, сказал он. Потом он с интересом огляделся, изучая внешний вид дома и сарая, словно что-то искал. Он, собственно, уже наслышан про его и Визнера мастерскую, сказал он. Его брат отдавал сюда в ремонт свою машину, по-моему, у него что-то было с проводом зажигания. Буцериус пожал плечами. Вполне возможно, хм, провод зажигания… может, куница перегрызла. Вахмистр: точно, он что-то говорил про куницу. А как давно, собственно, у него эта мастерская? Буцериус: да вот уже полгода. А почему он спрашивает? Что-нибудь не в порядке с мастерской? Вахмистр: и где находится эта мастерская? Он все осмотрел вокруг, даже объехал на машине вокруг подворья… Буцериус: здесь, вот в этом сарае. Они как раз перед ним и стоят. Хм, произнес полицейский и заглянул в ворота сарая. А Буцериус рассматривал тем временем полицейского. Вахмистр казался скованным, очевидно, он чувствовал себя сегодня неловко во дворе у Буцериусов, будучи знаком с его отцом много лет и состоя с ним в одной партии. Буцериус заметил также, что полицейский держит все время что-то зажатым под мышкой, какой-то листок бумаги, вложенный в прозрачную корочку, очевидно, список чего-то или смету, не то фамилии, не то колонки цифр, напечатанные на древней пишущей машинке на бумаге в клеточку… Буцериус задумался… Вахмистр: впрочем, он считает это дело явно притянутым за волосы, нисколько не реальным, да и речь идет не о подворье Буцериусов, а имеются в виду другие ремонтные мастерские. Буцериус: простите? Он что-то не понимает. Какие другие мастерские? Гебхард смотрел на него с обезоруживающей откровенностью (оба они по-прежнему стояли перед воротами сарая). Все остальные мастерские, включая фирменные. Сейчас по всем ним одновременно проводится проверка. Вот в эти дни. Во всем регионе. Половина его коллег в разъезде. Буцериус: а с чего это вдруг? Вахмистр пожал плечами. Это уж надо криминальную полицию спрашивать. Он обязан только сверить заводские номера моторов. Может, что связано с черным рынком, он не знает. Он только что был на Штаденер-штрассе в автосервисе Эрвина, тоже по этому делу. Буцериус: криминальная полиция, из-за моторов? (Ай-ай-ай, подумал он, дело дрянь.) Вахмистр: да с криминальной полицией всегда так. У них ведь как, сделать то-то и то-то, а почему именно так, нам никто не сообщает. Да нам и все равно. Сейчас от него он поедет прямиком еще в Райхельсхайм, там есть две мастерские, а потом снимет свою униформу и отправится на праздник в лесок. Одним словом, ревизия! Может, он все-таки заглянет одним глазком в его мастерскую, только чтобы взглянуть, без всяких формальностей. Без формальностей, повторил Буцериус. Само собой разумеется. Вот дерьмо так дерьмо, напряженно думал он. И безо всякого предупреждения! Они вошли в мастерскую, Гебхардснял фуражку, чтобы вытереть со лба пот, и зажал ее на время под мышкой. Потом полицейский упер руки в боки и с интересом огляделся. Значит, Якоб предоставил тебе свой сарай под мастерскую. Вероятно, в таком случае вам не приходится платить аренду за помещение. Буцериус только рукой махнул. Да для них это скорее как хобби, сначала надо посмотреть, что из этого получится. Так-так, сказал вахмистр. Я, впрочем, сразу предполагал, что нет никакой надобности заглядывать сюда, я это с самого начала знал, или, может, именно так и выглядит то логово, где проворачивают темные делишки? Оба засмеялись. А вот сзади, это тот самый микроавтобус, который вы ремонтируете? Буцериус: да, то есть нет. Они его, конечно, залатали, собрали по частям, он является их собственностью, но еще не на ходу. Они хотели отправиться на нем в путешествие… Гебхард: да, я слышал об этом, даже в газете читал. Вахмистр с интересом подошел к микроавтобусу, чтобы заглянуть через спущенное стекло в кабину водителя и увидеть все нутро. Буцериус впился зубами в палец и лихорадочно думал. Сейчас этот проклятый полицейский обратит внимание на два мотора, вон они лежат у задней стенки на козлах, неприкрытые и хорошо освещенные лампой. Потом он возьмет свой список с номерами и начнет их сверять и, естественно, обнаружит номера обоих моторов в списке, тут дорогой вахмистр Гебхард, пораженный в самое сердце, застынет на месте как столб. А мне тогда лучше сразу провалиться от стыда сквозь землю. Где он, этот проклятый список? Он ведь все время держал его зажатым под мышкой, а теперь его вроде как нет! Так где же он? Буцериус истерично задергался. Входя в сарай, он все еще держал его под мышкой… Так, а потом?

   Буцериус быстро обернулся. И тут же увидел прозрачную корочку. Она лежала в трех метрах от входа па старом письменном столе. Да, он все помнит. Вахмистр положил ее туда как бы машинально, не осознавая, что делает, сразу, как вошел в мастерскую, когда снимал фуражку, чтобы вытереть пот. Сквозь прозрачную корочку Буцериус тотчас же увидел, что это действительно список заводских номеров, а именно номеров моторов. Буцериус сдвинул на прозрачную папочку лоснящиеся от смазочного масла тиски с зажатым в них чертежом, полностью скрывшим ее от глаз, полицейский все еще продолжал разглядывать микроавтобус. Буцериус: этот «фольксваген» полностью собран из частей, найденных на свалке, или почти полностью. Ну, электроника, это, конечно, нет, вся новая… а вот приборная доска тоже со свалки. Место свалки машин – настоящая кладовая, только надо набраться терпения. В этом и заключается весь философский смысл задуманного путешествия, они хотят сделать все своими руками. Все сами, так-так, сказал полицейский, отходя от автобуса и окидывая взглядом мастерскую, все ее закутки. Потом он подошел к письменному столу, осмотрел находившийся за ним стеллаж с папками-регистраторами. С интересом поглядел на чертеж, зажатый в тисках. Это схема соединений, речь идет об электрической схеме, сказал Буцериус. Вахмистр опять произнес «хм»… Он заглянул и в самый дальний угол мастерской, где свет был особенно ярким. Там я сейчас как раз работаю, сказал Буцериус. Регулирую зажигание. Это ведь моторы, спросил вахмистр. Да, конечно, ответил Буцериус, это моторы. Естественно, что это моторы, а что же он ожидал увидеть в авторемонтной мастерской? Гебхард внимательно посмотрел на него. Если честно сказать, то машины, он ожидал увидеть здесь в ремонте машины. Буцериус хлопнул себя по ляжкам и сказал, господину вахмистру следует получше присмотреться к мастерской, где же здесь место для целых машин? Машины стоят в другом сарае, там попросторнее, а здесь только моторы, так удобнее. Вот, пожалуйста, смотрите. Буцериус приоткрыл небольшую деревянную форточку, позволявшую заглянуть в соседний сарай, там действительно стоял автомобиль (правда, его собственный). Вахмистр Гебхард поднял обе руки, как бы оправдываясь, сказав при этом, он действительно ничего в этом деле не смыслит. Он только спросил, и все тут. Но раз уж тут есть моторы, то посмотреть их номера он, во всяком случае, обязан. Пожалуйста, сказал Буцериус, но только он должен учесть, что они все в масле и он может запачкаться. Нет-нет, сказал Гебхард и нагнулся над моторами. Буцериус осветил ему фонариком нужное место, чтобы вахмистр мог лучше видеть. Вдруг вахмистр задумался, потом выпрямился и оглянулся. Вы что-нибудь ищете, спросил Буцериус. Я, э-э, невнятно промычал вахмистр. Разве у меня не было только что… минуточку! Одну минуточку!.. Быть того не может. Вахмистр подбежал сначала к микроавтобусу, потом ощупал себя самого, после чего покинул мастерскую и бегом направился к полицейской машине, там он принялся что-то искать. Затем он снова вернулся в сарай и беспомощно огляделся. Я абсолютно уверен, что при мне был список. Ты его не видел? Список, лист бумаги, в такой прозрачной папочке. На бумаге в клеточку. Буцериус: что за лист бумаги? Вахмистр бегал взад-вперед. Черт побери, сказал он наконец, но это невозможно. Буцериус: он не понимает… Возникла какая-нибудь проблема с моторами, что у стенки? Вахмистр остановился и посмотрел на него. Нет, конечно нет. Дело в том, что у него явно нет списка с номерами моторов, который был при нем. Буцериус: ну, может, он лежит в его служебной машине. Вахмистр: нет, он уже посмотрел. Там его нет. Буцериус: ну, тогда, может, в бардачке? Вахмистр взглянул на него со вспыхнувшей надеждой и снова выбежал. Буцериус пошел вслед за ним. Это очень даже может быть, сказал вахмистр, как же он сам об этом не подумал… Он откинул крышку. В самом деле, здесь… минуточку, нет, это не он… нет, нету. Здесь списка тоже нет. Вот незадача, сказал Буцериус, это действительно неприятно. Вахмистр: но прежде всего непонятно. Где он мог его оставить? Буцериус сделал вид, что думает, потом сказал: а может, он забыл его в автосервисе Эрвина? Гебхард прищелкнул пальцами. Вот оно, воскликнул он. Конечно! Где же еще! Он точно знает, что в автосервисе список был при нем, они вместе обсуждали эту проблему, он показывал Эрвину список. Он его там на какое-то мгновение положил… кажется, на полку, если он не ошибается, да, и, возможно, он там все еще и лежит. Буцериус: но в любом случае такой же наверняка лежит в криминальной полиции. Гебхард нервно засмеялся и сказал, это уж точно. Буцериус: кто же в Веттерау посылает людей в Духов день проводить ревизию в авторемонтных мастерских? Точно, сказал Гебхард, они там, в криминальной полиции, все чужаки, не знают наших местных традиций, в этом и причина. Да и вообще, кто же тут у нас захочет мараться из-за каких-то «левых» моторов, на такое только идиоты способны, причем круглые идиоты! Вахмистр поспешно распрощался и уехал. Буцериус съехал по стенке сарая вниз и облегченно вздохнул. Затем вскочил, вернулся в сарай, отодвинул тиски и сверил номера. Так и есть. Оба мотора значились в списке. Как же так? И кактеперь быть, спрашивал он себя. Несколько минут он бегал по мастерской из конца в конец и мучительно думал, в полном тумане, никакой ясности, не зная, за что зацепиться. Затем он направился в дом и снова позвонил Визнерам. На сей раз мать ответила, Антон вообще не ночевал эту ночь дома. Буцериусу это показалось очень странным. После разговора с матерью Визнера Буцериус позвонил N**** в ***хайм и сказал, что моторы надо срочно забрать, сам он не сможет от них избавиться, потому что он один. Нет, он не знает, где его напарник. Полиция проводит ревизию всех мастерских. Через полчаса, отец Буцериуса все еще был в поле, во двор въехал фургончик и забрал моторы. Затем Буцериус засунул список назад в прозрачную папочку и положил ее снова на письменный стол в сарае, на то самое место, где ее забыл вахмистр. После этого он быстро ушел, чтобы найти Визнера.

   В городе у него в какой-то момент появилось ощущение, что кто-то смотрит ему в спину, следит за ним. Он обернулся. На некотором расстоянии от него стояла Ута Бертольд и наблюдала за ним. Она помахала рукой. Ему показалось, что она машет откуда-то очень издалека. Такое его собственное восприятие показалось ему весьма странным. Он перешел на другую сторону улицы (перед мясной лавкой Тенгельмана), чтобы поприветствовать Уту. В этот самый момент ему вспомнился вчерашний пикник, где Визнер без конца общался с Катей Мор, а Ута в полной растерянности сидела на другом конце участка. Буцериусу стало не по себе. Сейчас она начнет говорить всякие гадости про Визнера или задавать разные вопросы. Но Ута только смотрела на него. Случилось что, спросил он, почему она ничего не говорит? А почему он так странно машет? И кто это вообще нормальным образом машет, стоя всего лишь на другой стороне улицы? Ну, так, чтобы веселее было, взял и помахал, как она. Но Ута не обратила на его слова никакого внимания. Да что случилось-то, спросил он ошарашенно. А что должно было случиться, ответила Ута, как эхо. Она… она просто увидела, что он бежит мимо, взяла и помахала ему… зачем, она не знает. У нее был такой вид, что у нее, того гляди, произойдет нервный срыв. Буцериус сказал, ему жаль, что они вчера вечером не поговорили на пикнике. Она: она даже не заметила, что он там тоже был. Он на самом деле там был? Тогда он видел ту девушку, эту незнакомку… Он: ее зовут Катя. Ута опять какое-то время не произносила ни слова. Потом она сказала, она только что разглядывала у Тенгельмана плакат с мясной тушей, просто так, стояла и не меньше четверти часа неотрывно глядела на куски мяса на плакате, может он себе такое представить и нормально ли это. Он: нет, это определенно ненормально. А что она хотела сказать вчера Визнеру? Она: она только хотела рассказать ему, что встречалась с Гюнес. Но теперь это совершенно безразлично. Теперь уже все совершенно безразлично. Буцериус произнес еще несколько успокаивающих слов о том, что все это одно сплошное недоразумение etcetera, но показался сам себе при этом смешным и неловким и потому вскоре ушел, чтобы продолжить поиски Визнера. Однако, кого бы он ни спрашивал, никто в течение последних двенадцати часов Антона Винера не видел. Он как сквозь землю провалился. Примерно в половине первого в гостиную залу трактира «Под липой» вышла госпожа Адомайт, села за столик, очень прямая, словно окаменевшая, и заказала чай. Кун, сидевший тут все время пьяный, попытался, разумеется, от своего столика, засвидетельствовать даме почтение в надежде выведать интересные подробности в деле о наследстве и узнать все детали, но госпожа Адомайт выразила к этому свое отношение тем, что никак на усилия Куна не реагировала. Она была занята исключительно чаепитием. В течение ближайшей четверти часа появились супруги Мор, потом фрау Новак, остававшаяся в полном одиночестве, и наконец господин Хальберштадт. Она тоже с ними поедет, заявила фрау Новак. Госпожа Адомайт даже не взглянула на нее. Нечего смотреть в сторону, сказала фрау Новак, она все равно с ними поедет. Она не позволит, чтобы ее лишили этого. Жанет Адомайт посмотрела на нее вполне приветливо, прямо-таки даже ласково, и сказала, но Хелене, если тебе так хочется, ты, конечно, можешь поехать, я, правда, не вижу зачем, а кроме того, не находишь ли ты, что это может отразиться на тебе, сама больничная атмосфера и все прочее? Но если это никак не скажется на тебе отрицательно (хотя сегодня день и так уже был достаточно напряженным, даже для меня, а я ведь почти на двадцать лет моложе тебя), то мы тебя, конечно, каким-нибудь образом доставим туда, в машине, возможно, найдется еще место, если мы все сдвинемся. Катя не поедет, вставил слово господин Мор. Ты, вероятно, договорилась с ней об этом, сказала госпожа Адомайт своей подруге. Та: никоим образом! И даже если бы Катя поехала, в машине все равно всем хватило бы места. Ведь только еще вчера было сказано, в машине хватит места для всех, что, собственно, и было причиной, так было заявлено вчера, почему вы приехали на этом грузовике. Ведь не из-за мебели же Адомайта приехали вы сюда на нем, это подозрение вы постарались вчера всячески рассеять. Все нервно смотрели на нее. Фрау Новак: а зачем вы вообще собираетесь в больницу? Что вам там надо? Госпожа Адомайт: а тебе что там надо? Фрау Новак: я не хочу, чтобы меня опять оставили с носом. Ведь сегодня утром вы тоже не хотели, чтобы я явилась на вынесение приговора, извини, что я такое говорю (ха-ха, как я могла сравнить это с вынесением приговора!), я хочу сказать, сегодня утром, по-вашему, я тоже не должна была присутствовать на оглашении завещания… Госпожа Адомайт: никто из нас тебе такого не говорил. Почему ты все время упрекаешь нас? Я просто не спросила тебя, поедешь ты в больницу или нет, потому что самым естественным образом исходила из того, что тебя это интересовать не может. Кроме того, я беспокоюсь о твоем пищеварении. Фрау Новак посмотрела на нее с возмущением. Что они ей приписывают? Все время одно и то же. Пищеварительный тракт работает у нее как часы. Но не говори, пожалуйста, так громко, сказала госпожа Адомайт, никому нет дела до того, как обстоят у тебя дела со стулом. Фрау Новак гневалась все больше. У нее со стулом все в порядке! Это просто неслыханное свинство, и что за цель при этом преследуется, ей тоже абсолютно понятно. Между прочим, не она громко завела речь о стуле, а сама Жанет Адомайт. Вечно она все выворачивает.

   Все кругом молчали. Ну так, сказала фрау Новак, раз мы обо всем договорились и между нами нет явных разногласий, значит, мы можем отправляться в путь-дорогу, я вся горю от нетерпения… впрочем, мне не совсем ясна цель этой поездки! Госпожа Адомайт ответила, речь как-никак идет об уборщице, она хотела сказать, о многолетней знакомой, может даже, ну да, о доверенном лице ее брата. Ее брат с такой любовью постоянно заботился (и так бескорыстно) об этой персоне, и кто теперь остался у этой женщины? Там же, в больнице, с ней никого нет! Позаботиться о ней ее, Жанет, долг перед братом. Вот ты теперь как заговорила, сказала фрау Новак. О своем долге перед братом, вот, значит, как! Что за наглость с твоей стороны, возмутилась госпожа Адомайт. Эти твои упреки не только несправедливы, они даже оскорбительны. Скорее всего, она для того и хочет поехать в больницу, чтобы изложить этой старой больной женщине, которую и так хватил удар, все свои надуманные выводы. Фрау Новак только рукой махнула. Ты еще про Гитлера забыла сказать! Единственной причиной того, что эта фраза не вызвала ни у кого возмущения, было предположительно то, что никто вообще не понял, при чем тут это. Не прошло и пяти минут, как вся компания тронулась в путь. Роскошная больница, удивленно воскликнул Харальд Мор, когда они подъехали к Окружной больнице во Фридберге. К сожалению, ему негде было здесь припарковаться. Тщетно объехал он вокруг здания, имевшего форму каре, затем высадил всех перед входом и отправился искать стоянку. При этом он сделал сначала еще один круг, вновь объехав больничное каре, и снова абсолютно напрасно, после чего решительно направился в город. Припарковашись, он бегом помчался в больницу, куда и прибыл через три минуты (одну минуту он простоял на светофоре, страшно нервничая и автоматически считая проскакивавшие мимо машины, он насчитал пятьдесят три), столкнувшись у входа с господином Хальберштадтом. Все разговаривали друг с другом чрезвычайно громко, потому что любая тема заканчивалась спором. С парковкой сегодня плохо даже в таком маленьком городке, сказала фрау Мор, а Хелене Новак тут же возразила, они ездят точно так же, как и другие, и если те не умеют ездить, значит, и они тоже не умеют. Что ты вечно все обобщаешь, сказала госпожа Адомайт, а фрау Новак ответила, ничего она не обобщает, она просто говорит про Моров. Ей, между прочим, пришлось сделать за двенадцать тысяч марок новые окна, и все из-за этих машин, потому что ей хоть и под восемьдесят, но, к сожалению, она слышит так же хорошо, как и прежде, а то, что она слышит сегодня, такого раньше никогда не было, даже во времена рейха… она это так, к слову сказала. И тут фрау Мор совершила роковую ошибку, произнеся следующее: автомобиль для всех явился прогрессом. Фрау Новак разразилась поистине дьявольским смехом, и когда этот лающий шквал поутих, добавила, вы забыли еще сказать, что построили для этого прогресса нацисты. Между прочим, вы все разрушили в стране гораздо больше, чем все нацисты вместе взятые, и врали при этом ничуть не меньше их. Господин Мор внимательно оглядывал больницу. Посмотрите только, какие здесь великолепные рамы! Фрау Мор: ну что тут великолепного, и к тому же они лилового цвета. Господин Мор: он как раз это и имеет в виду. Они цветные. Радужные и веселые. Это же очень здорово. Фрау Мор: лиловый цвет не бывает радужным, он действует на психику и вызывает истерию. Что уж тут хорошего? Зачем больнице истеричного цвета окна? И тут была сделана еще одна ошибка. Господин Мор уперся, заявив из неосторожности, конечно, что лилового цвета окна сами по себе очень здоровое явление и радостное, и тут же получил афронт со стороны всех женщин: Жанет Адомайт, тети Ленхен и собственной супруги. Особенно они набросились на него за его утверждение, что это очень даже здоровое явление. Как это такой цвет может быть здоровым? Это все равно что сказать: сама больница тоже здоровое явление, а это уже полный абсурд. Разговор все больше заходил в тупик, но через несколько минут все наконец вспомнили, что неплохо было бы зайти в больницу, ведь первоначально вроде пришли сюда затем, чтобы навестить фрау Штробель. Не так-то просто было найти сразу причину примирения, но семейство, не сговариваясь, дружно сплотилось вокруг того, что изнутри лиловые окна все же оказались белого цвета, они молча отметили это про себя. На втором этаже, в терапевтическом отделении, господин Мор направился к сестре отделения, чтобы узнать, где лежит уборщица Адомайта. Сестра перед самым его носом исчезла в одной из палат со стопкой полотенец. Господин Мор невольно заглянул в палату. Чье-то серое лицо неподвижно глядело в потолок, другое, он даже не разобрал, мужчина это или женщина, уставилось на него огромными желтыми глазами. Господин Мор перепугался до глубины души и с перепугу вперил свой взгляд в пластиковый мешок с мочой, висевший на трубке катетера сбоку кровати. Сестра как раз выходила из палаты, она осуждающе посмотрела на него и, покачала головой, и прежде чем господин Мор успел что-то сказать, она взяла стоявшую рядом тележку с чайным бачком-автоматом и снова исчезла. Харальд, крикнула госпожа Мор. В чем дело? Ты же должен был спросить про Штробель! Через две минуты сестра выкатила тележку в коридор, и господин Мор поспешил не упустить момент. На груди сестры красовалась табличка сестра Мелания. Она: могу я чем-нибудь вам помочь? Господин Мор: да, будьте так любезны, они, собственно, ищут фрау Штробель. Она: кого? Он: фрау Штробель. Она: Штробель, Штробель… ах, инсульт сегодня утром. Хм, она поняла… минуточку! Сестра Мелания позвонила врачу. Доктор сейчас придет, сядьте все, пожалуйста, лучше будет сначала поговорить с врачом, конечно, не всем сразу, лечащий врач сейчас подойдет. Госпожа Адомайт подошла к сестре Мелании и спросила, как чувствует себя пациентка (Харальд Мор тем временем почему-то разглядывал носки сестры). Ну, сказала сестра, на этот вопрос гораздо обстоятельнее ответит врач, они пока для начала стабилизировали ее кровообращение, это уж само собой разумеется, как обычно. Госпожа Адомайт: ну и, оно теперь стабильное? Сестра Мелания: им удалось его стабилизировать. А теперь надо дождаться окончательного диагноза. Но вам все это точнее объяснит врач. Вы родственница? Госпожа Адомайт еще на шаг приблизилась к сестре. Сестра Мелания почувствовала себя неуютно. Она может говорить? Может ли она… говорить, повторила сестра, э-э, этого она не знает, она с ней не разговаривала, вероятно, может. Госпожа Адомайт: вы думаете, она в состоянии меня понять? Сестра Мелания отступила на два шага, чтобы хоть чуть отстраниться, с удивлением посмотрела на госпожу Адомайт и сказала, она этого не знает. Инсульт протекает по-разному. Формы заболевания встречаются самые различные.

   В этот момент появился лечащий врач и пригласил всех присутствующих в палату № 12. Тут к ней посетители, сказал он, входя в палату. Внутри уже были Шоссау и Шустер, оба смотрели на дверь. Госпожа Адомайт протолкнула впереди себя Хальберштадта и попыталась закрыть за собой дверь, но фрау Новак все же протиснулась вслед за ней. Напротив двери лежала полная женщина лет около шестидесяти, с красным лицом и обнаженной ногой поверх одеяла. Она с большим интересом смотрела на вошедших. А-а, родственнички, пропела она. Родственнички всегда тут как тут. Ну-ну, это, конечно, хорошо! (Как выяснилось, она была полячкой.) У полячки были белые, как солома, волосы и в общем и целом вполне цветущий вид. Она бодренько повернулась на бок и с любопытством стала наблюдать за сценой, разыгрывавшейся у соседней койки. (Каждый раз, когда на нее кто-то смотрел, она быстро отворачивалась, начинала громко стонать и охать). Врач: вот фрау Штробель. Она сейчас спит. Фрау Штробель лежала не двигаясь, ее поза не свидетельствовала о том, что она спит, скорее можно было подумать, что она мертва. Ее лицо не было бледным, оно было восковым. На тумбочке рядом ничего не было. А тумбочка полячки, напротив, была завалена бумажными носовыми платками, обертками от шоколадок, иллюстрированными журналами, с самого верху лежал Рой Блэк. Фрау Штробель поставили капельницу, она спит. Молодые люди сидят все время рядом и разговаривают, разговаривают, сказала полячка. Они все время разговаривают. Тяжело, конечно, очень тяжело! Она имела в виду Шоссау и Шустера, сидевших уже больше получаса на стульях возле кровати и интенсивно обсуждавших ситуацию. Врач попрощался со словами, он оставляет их наедине с пациенткой. Естественно, он готов в любое время ответить на их вопросы. С этим он вышел. В расчеты госпожи Адомайт никак не входило, что наравне с ней у постели больной окажутся еще и другие посетители, но она не потеряла самообладания ни на минуту. Более того: сначала она, склонив голову чуть набок, смотрела на больную. При этом ее красивые, не изуродованные тяжелой работой руки изящно покоились на спинке изножья. Потом она поместила в вазочку купленный на обочине дороги у тротуара букетик тюльпанов и фрезий, налила воды и поставила вазочку на тумбочку. Фрау Штробель по-прежнему лежала без сознания. Что мы теперь будем делать, нетерпеливо спросил Хальберштадт. Госпожа Адомайт даже не удостоила его ответом, а очень любезно, в обычной свойственной ей манере, повернулась к обоим молодым людям. Не меньше пяти минут, прибегнув к весьма изысканному и гладкому слогу, она беседовала с тем и другим одновременно, не сказав при этом ничего. Фрау Новак смотрела на все это со злостью, но сдерживалась и молчала, по-видимому из вежливости. Господин Хальберштадт разглядывал лежащую без сознания женщину с каким-то коварным и подленьким интересом чисто теоретического свойства, он даже склонился над ней пониже. С эстетической точки зрения она казалась ему крайне отвратительной по своему внешнему виду, и Хальберштадт даже ухмыльнулся. Вот оно, это омерзительно живое, еще не ставшее окончательной цифрой в колонке, лежит перед ним. Ошибка природы, как и вся природа сама тоже есть только одна ошибка. Можно даже сказать, очень глупая ошибка и, конечно, безумно скучная. Шустера Хальберштадт вообще не удостоил вниманием, сделав вид, что они никогда не встречались и уж тем более не виделись в квартире Адомайта. Фрау Штробель он в самом деле рассматривал как экспонат, откровенно и бесстыдно. В глубине палаты вздыхала полячка. Жисть ты, жисть, вот беда так беда. Но на нее никто не обращал внимания. И тут произошло следующее. Пока госпожа Адомайт все говорила и говорила, фрау Штробель начала медленно приходить в себя. Хальберштадт наблюдал сначала этот процесс с внутренним содроганием, а потом сказал: она приходит в себя. Смотрите, смотрите, она действительно приходит в себя. Она и до этого была в сознании, сказал Шоссау. Она разговаривала, поинтересовалась госпожа Адомайт. Шоссау: с трудом. И очень тихо. Фрау Штробель слегка шевельнула рукой. Видно было, что у нее совсем нет сил. Но глаза уже наполовину приоткрылись, показались зрачки, однако фрау Штробель еще не различала окружающих ее предметов. Госпожа Адомайт оттеснила Хальберштадта в сторону и сама склонилась над больной. Фрау Штробель, сказала она очень нежно, фрау Штробель, вы меня слышите? При этом она положила ладонь ей на руку. Фрау Штробель никак не реагировала. Так прошло еще какое-то время, может, минут десять, господин Хальберштадт, теряя терпение, бегал в раздражении по палате, похохатывая время от времени, и без конца повторял одно и то же: как все это глупо, глупее даже представить невозможно. Валентин, угомонись, сказала госпожа Адомайт.

   Еще через какое-то время взгляд больной прояснился. Вы можете меня понимать, спросила госпожа Адомайт. Женщина кивнула. Она смогла только выдавить из себя какие-то нечленораздельные звуки и, судя по ее виду, сама крайне этому удивилась. У вас был инсульт, сказала госпожа Адомайт, но сейчас самое страшное уже позади. Уже, произнесла больная, она смотрела на госпожу Адомайт совершенно отсутствующим взглядом. Очевидно, она не осознавала, кто перед ней сидит. Затем она принялась разглядывать трубку капельницы и манжету у себя на запястье, явно это было что-то не то. А где?… спросила она, не столько спросила, сколько выдохнула, так и не закончив фразу. Госпожа Адомайт сразу оживилась. Она склонилась над койкой еще ниже. Где… что, спросила она. О чем вы спрашиваете, фрау Штробель? Что «где»? Доверьтесь мне! Скажите мне все! Итак, где?… Фрау Штробель: где… занавески? Госпожа Адомайт: какие занавески? Занавески, занавески, повторяла фрау Штробель, где занавески? Госпожа Адомайт почувствовала себя совершенно беспомощной и сказала, не надо так волноваться, все в порядке, она в больнице, здесь все делают, как лучше для нее. Она немного понервничала в последние дни, сильно переволновалась, но это нормально, теперь нет никакой причины для беспокойства. Беспокойства, повторила фрау Штробель, не понимая смысла этого слова. Ее взгляд вызывал в памяти вопросительный знак. Она снова спросила о занавесках. Через некоторое время госпожа Адомайт отказалась от своих попыток. Адвокат сказал, все это грубейшая ошибка. Без этой идиотской медицинской помощи эта персона была бы уже давно мертва, и никаких проблем больше бы не было. Госпожа Адомайт никак не отреагировала на это его заявление. Лицо господина Хальберштадта выражало сейчас крайнюю степень нетерпения. В болезни этой старой женщины он видел только вечное повторение однообразия жизни, и мысль об этом повторении была ему безмерно скучна и отвратительна в самой своей сути. Больница – место извечного повтора. Вот он видит, как это равенство азбучно материализиру-ется у него на глазах. С чувством пресыщенности скукой он снова склонился над старой женщиной, она в этот момент смотрела в сторону. С мазохистским сладострастием прочертил он взглядом глубокие морщины на лице этой дряхлой особы. Сухие, впавшие губы. Истертые оставшиеся зубы, по-идиотски полуоткрытый рот. Кожа напоминает цветом блевотину. Она еще и смотрит на меня. И чего это она так вытаращила глаза? Узнала меня, что ли? Но не может такого быть, чтобы она меня узнала! А почему, собственно, она не может узнать меня? в ее глазах стоит ужас и страх передо мной, хе-хе. Безмозглая персона… Фрау Штробель вдруг начала громко кричать. Выгнувшись дугой и неотрывно глядя с паническим страхом на Хальберштадта, она ясно крикнула: на помощь! Шустер и Шоссау тут же подскочили к ней. В палату вбежали две сестры. Полячка оторопела от удивления и смотрела не отрывая глаз. В чем дело… пустите меня, возмутился Хальберштадт, когда одна из сестер потянула его за рукав, пытаясь удалить из палаты. Комедия, воскликнул Хальберштадт, чистая комедия! Но сестра все-таки дотащила его до двери, там он еще раз обернулся и после этого ушел. Пресвятая Дева Мария, перекрестилась полячка. Госпожа Адомайт и фрау Новак тоже покинули после этого инцидента палату… Долгое время в палате царили тишина и покой, больная погрузилась в сон, и было только слышно ее тихое дыхание, полячка листала свои иллюстрированные журналы или смотрела, вздыхая, в окно. Вдруг дверь палаты снова приоткрылась, сначала неуверенно, а потом распахнулась одним рывком. Полячка испуганно взглянула на дверь и воскликнула Пресвятая Дева Мария, ибо фигура, застывшая в дверях, словно привидение, находилась в очень странном состоянии, по-видимому шоковом. Даже Шоссау и тот в первый момент не узнал вошедшего. В первую очередь бросался в глаза сверлящий и безумный взгляд, который мужчина, ему было не больше двадцати, с молниеносной скоростью метнул слева направо по палате, обшаривая ее, как преступник или беглец, пытающийся мгновенно сориентироваться (полячка и в самом деле приняла его за преступника, совершившего побег). К тому же вся его фигура выражала собой возмущение, словно по отношению к нему совершили вопиющую несправедливость и вот теперь он вынужден здесь стоять, именно он и именно здесь. Волосы спутаны, на лоб свисают нечесаные пряди, подбородок дрожит, но это длилось недолго. Обеими руками он ухватился слева и справа за дверные косяки и стоял в такой позе, словно распятие. Но самое ужасное в этом человеке было то, в каком состоянии находилась его одежда. Джинсы и синяя рубашка, очень модная, все в грязи, руки тоже запачканы грязью, но на них еще виднелись следы земли. Лицо тоже грязное. Все, кроме спящей больной, уставились на него (это был Антон Визнер), в палате стояла мертвая тишина, потому что полячка лишилась дара речи и была не в состоянии громко кричать, поднимая тревогу на всю больницу.

   Визнер через некоторое время вывалился из проема двери и, не обращая ни на кого внимания, подошел к кровати фрау Штробель и застыл там на несколько минут. Казалось, он о чем-то думает или пытается что-то вспомнить. Она умрет, спросил он потом, и его голос прозвучал совсем иначе, чем обычно. Это вообще нельзя было назвать голосом Антона Визнера. Это был голос человека, много перестрадавшего за последние часы и совершенно обессилевшего от этого. Нет, не умрет, сказал Шустер. Инсульт, да, это правда, спросил Визнер, что с ней случился удар… то есть самый настоящий инсульт?… Я, впрочем, вообще никакого понятия не имею, что такое инсульт. Он снова уставился на фрау Штробель, в его взгляде было что-то такое, что выдавало потрясение, словно в этот миг он падал с неба перпендикулярно к земле. Ему и в самом деле понадобилось ухватиться руками за спинку кровати, потому что он вдруг зашатался. Пресвятая Дева Мария, опять воскликнула полячка. Визнер посмотрел на нее взглядом безумного. Повернувшись к Шустеру и Шоссау: Дева, она поминает Деву Марию. Не могу поверить, она говорит о Деве Марии… Знаете, сказал Визнер и, размахивая руками, обратился непосредственно к Шоссау и Шустеру, вы даже не представляете, насколько смехотворным казалось мне еще вчера всерьез говорить о Деве Марии! Я бы не задумываясь назвал это естественнонаучной несуразностью и ни на йоту не отступился бы от естественнонаучной невозможности Девы Марии, ни на миллиметр, потому что для меня это было абсолютной истиной. Да, я настаиваю на этом, абсолютной, и каждого, кто засомневался бы, я объявил бы сумасшедшим, не просто глупым, нет, сумасшедшим, введенным в заблуждение, живущим с шорами на глазах. Это было бы нечто непостижимое – не верить в естественнонаучную невозможность Девы Марии. Но только теперь все это безразлично. Теперь все уже не так, как бы оно там ни было. Тут Визнер взглянул на полячку, словно собираясь броситься к ее ногам из чувства благодарности. Вы полька, спросил он. Полячка в свою очередь удивленно взглянула на Визнера. Я из Ополе, сказала она. Он подошел к ней и потряс ей обе руки. При этом он все время повторял, из Ополе, она из Ополе, такого он никак не ожидал. Знаете, я был сегодня ночью в лесу, сказал он, пришел туда, собственно, без всякого намерения и не знал, сколько было времени, я даже не заметил, что уже стемнело, мне казалось, что вокруг светло, но все это какое-то сумасшествие, полный дурдом, я все себе это так вообразил, понимаете, все, весь мир я представил себе другим. Полячка смотрела на Визнера, ничего не понимая. Я пришел туда и всю ночь (так я думаю) бегал по лесу, ничего не соображая, для меня только сейчас постепенно начинает все проясняться, да, вот сейчас. Я вдруг вспоминаю… вроде я был как в дурмане, испытывал чье-то влияние, оно полностью подчинило меня себе, тащило куда-то против моей воли, прочь от меня самого, водило меня всю ночь напролет по лесу… словно вовсе не я был там, в лесу, понимаете? Полячка: не в лесу? Визнер: нет-нет, в лесу, вы меня не поняли, но это хорошо, даже очень хорошо. На лице у него опять отразился охвативший и сжигавший его изнутри азарт. Он стоял перед ними и светился, сам не свой. Шустер усадил его на стул. Теперь я точно вспоминаю, сказал Визнер, смешно, как же я раньше все никак не мог понять, что произошло там, в лесу. Сегодня утром я был в Штадене, в одной булочной, там можно стоя выпить кофе, я зашел туда, как всякий нормальный человек, словно ничего такого в лесу… хм. Затем я ехал на автобусе и глядел в окно, на природу. Вероятно, до этого я никогда ничего такого не делал, ни разу в своей жизни… пусть это покажется странным, но я почему-то на природу никогда не глядел… Мне все казалось обычным и нормальным, как всегда, про эту ночь я вообще не вспоминал, и там, в автобусе, тоже нет. Но вот сейчас мне снова все приходит на ум. Я, собственно, был в еловом лесу. Да, точно, в кармане у себя я нашел спички, вот, этот коробок! Визнер вытащил из переднего кармашка джинсов коробок спичек и протянул их полячке как доказательство. Полячка покрутила в растерянности коробок в руках, не зная, что с ним делать. Там валялась какая-то тряпка… я ее поднял, намотал на палку и зажег, как сейчас вижу. Может, поэтому я и думал, что кругом светло, факел же горел. Вдруг он разразился жутким смехом и вскочил со стула. Теперь я знаю: все есть ничто. Ничто! А то, что все есть все и что это такое, этого не знает никто, потому что люди просто не умеют думать о таких вещах. Вчера я еще рвался в Китай, хотел попасть туда, пройти древним Шелковым путем, но что бы я там нашел? И разве я знаю, что я искал? Я себе все это вообразил, и весь остальной мир тоже. Вот я встретил здесь вас, вы родом из Ополе, и что же? Я не вижу никакой разницы, понимаете? Визнер говорил все туманнее и путанее. Неожиданно он снова опустился на стул и начал всхлипывать. И вдруг произнес совершенно упавшим голосом: а потом мне рассказали про старую Штробель. Как она странно смотрела на свои занавески. Мне это показалось самым существенным во всей истории. Кто-то лежит и часами неотрывно глядит на одну и ту же занавеску. Лежит сначала в темноте, потом наступает утро, свет падает в окно, занавеска становится светлее и светлее, кругом все изменяется, но кто-то все так же лежит и неотрывно смотрит на эту занавеску, мне показалось это очень странным. Еще вчера я утверждал, кто так думает, тот сумасшедший. Я всегда считал себя не таким, как все. Я и был другим, но в то же время таким же, как все. Все по-своему другие, и все такие же, как все. А потом я подумал: как же так – удар? И она умрет? Я всегда думал, никакой смерти нет вообще. Вдруг я понял, что все-таки что-то есть, хотя бы сам процесс умирания, и я захотел это увидеть, мысль об этом связалась у меня напрямую с фрау Штробель, и тогда я поехал во Фридберг, чтобы увидеть ее, но она, оказывается, не умирает, а я встретил здесь вас, ту, которая из Ополе, и все опять чудесно, потому что это подтверждает то, о чем я думал сегодня ночью. Каким же идиотом я был все время, каким тупым… еще вчера вечером я был так же туп, как и все… ах как я был глуп!

   Вдруг на Визнера напал приступ кашля. Странный какой-то, нехороший кашель. О-о, выдохнула полячка. Шоссау сказал, надо выпить воды. Визнер взглянул на него, ухмыльнулся и снова зашелся в кашле. Шоссау встал, взял стакан, подошел к раковине, налил из крана воды и подал Визнеру. Визнер выпил одним глотком, не переводя дыхания. Какое-то время он сидел молча, слегка двигая челюстями. Потом встал и сам направился к крану. И увидел себя при этом в зеркале над раковиной. Пораженный, он застыл со стаканом в руке и в большой задумчивости глядел на себя. Вдруг он снова начал громко смеяться. Ха-ха, я понятия не имел, даже не предполагал, что так выгляжу! Ну и видок! Ха-ха-ха! Ведь и в Штадене, в кафе, я тоже должен был выглядеть так же, а ведь в том кафе я думал, я совершенно нормальный человек, как все, и ничем не отличаюсь от других. Так вот почему девушка там так разглядывала меня, вот почему! А я-то вообразил, она хочет… и мне все казалось таким обычным, такой обыкновенной игрой, самой что ни на есть банальной, входишь в кафе, где можно быстро стоя выпить, кофе, а там девушка, и она смотрит на тебя, а ты на нее, там, в этом кафе, ха-ха-ха! А на самом деле это всего лишь грязь на твоем лице, грязь, ха-ха-ха! Визнер стоял перед зеркалом и все никак не мог унять свое возбуждение и смех. Полячка тоже весело смеялась вместе с ним, правда, так и не поняв, что к чему. Но Визнер вдруг весь сжался и стремительно выбежал из палаты. В дверях тут же появилась сестра Мелания и спросила, что тут происходит. Пресвятая Дева Мария, снова сказала полячка и несколько раз перекрестилась. Вот какая странная сцена разыгралась в больнице. Супруги Мор уехали ранним вечером вместе с госпожой Адомайт домой, впрочем, только после того, как совместными усилиями (госпожа Адомайт тоже весьма энергично участвовала в этом) доверху загрузили грузовичок домашним скарбом из дома в Нижнем Церковном переулке, 15. Хальберштадт всем своим видом выражал все это время недовольство и никуда не уехал. Катя тоже не поехала со своей родней в Хеппенхайм (она назвала их действия обыкновенным грабежом), а решила лучше пойти вечером в Оссенхаймский лесок, остаться еще на одну ночь в пансионе, а утром отправиться поездом в Вюрцбург. Фрау Новак, кстати, тоже осталась и договорилась с Хальберштадтом поехать на следующий день после отбытия Моров и госпожи Адомайт. (Вероятно, стоит еще заметить, что сын Адомайта вместе с женой покинули Флорлитаут тем же утром, сразу после оглашения завещания нотариусом, сын был слишком потрясен увиденным и услышанным.) К вечеру споры о том, чем же все-таки владел старый Адомайт и как следует понимать это странное завещание, только усилились. Образовались, так сказать, две заинтересованные стороны, к одной примыкала фракция сторонников версии Кубелака, придерживавшихся точки зрения, что Адомайтам раньше принадлежали каменоломни или хотя бы сам участок земли, на котором впоследствии Кубелаки развернули свое дело. У некоторых засела даже в голове идея, что Адомайты издревле были семьей каменотесов. При отце Адомайта фирма была продана, а может, и при самом Адомайте, поскольку он был ленив и, конечно, не хотел заниматься делами фирмы. Некоторые из этой фракции (особенно Вилли Кун) развили следующую теорию: фирму продали за огромную сумму, и на эти деньги Адомайт жил всю свою жизнь. Возможно, он постоянно хранил деньги у себя под подушкой или вложил их в ценные бумаги, наверняка в доме в Нижнем Церковном переулке можно обнаружить какие-нибудь свидетельства этому, если, конечно, получить туда доступ. Руди Хойзер, член Общества кравеведов, внес свою лепту во все эти догадки, поскольку придерживался мнения, что за этим кроется, возможно, кусок древней истории Флорштадта и было бы неплохо вырвать его из когтей прошлого, так сказать, из тенет забвения. Сегодня у них еще есть такая возможность, а потом ее уже больше не будет, сказал он. Другая фракция стояла на том, что имевшийся когда-то кусок земли надо искать совсем в другом месте, вовсе не у Кубелаков, а там, где этого никто не предполагает. Родился даже миф об огромных плантациях яблоневых садов, более обширных, чем вишневые сады Окштадта. Это была одна из старинных баек, которую любили рассказывать в Нижнем Флорштадте, а именно история об огромных яблоневых садах вокруг деревни в прошлом веке. Историю эту тоже каким-то образом связали с семейством Адомайтов: якобы в прошлом столетии Адомайты владели теми сказочными плантациями садов, которые продали впоследствии предположительно муниципалитету под строительство, благодаря чему Адомайты и разбогатели. Таким или похожим образом родились после полудня две самые фантастические версии. Когда Шоссау вышел около трех часов из больницы на улицу, навстречу ему двигалась толпа оживленно разговаривающих людей. Они попеременно поворачивались друг к другу, жестикулировали, доказывая что-то горячо и бурно. Все они производили такое впечатление, будто испытывают предельное напряжение и заняты одним, но очень важным делом. Впереди всех шел Руди Хойзер, уверенно печатая шаг и явно торопясь к твердо намеченной цели. Группа состояла из немалого количества людей, среди них был господин Рудольф, краснодеревщик Мулат, господин Рор, Кун и Рюль, Мунк тоже был в этой компании, как, впрочем, непонятным образом и Валентин Хальберштадт, который именно в этот момент очень возбужденно дискутировал с депутатом городского совета Рудольфом по поводу некоторых муниципальных правовых норм. Что-нибудь случилось, спросил Шоссау, куда вы направляетесь?

   Хойзер решительно прошел мимо него, сделав знак рукой следовать за ними. Кое от кого ощутимо пахло алкоголем. Шоссау прошел с ними несколько переулков. Хойзер внезапно остановился и объявил, что это и есть сама история Флорштадта и ее надо беречь, сохранить живой для потомства. Хм, сказали остальные и продолжили марш по переулкам. Шоссау ровным счетом ничего не понял. Он спросил господина Мулата, какова цель их действий. Ну, видите ли… сказал Мулат, это надо так понимать. Я, впрочем, не имею к этому никакого отношения. Я совершенно случайно оказался в «Липе», я думаю, мы все там оказались случайно, а потом вдруг все поднялись и зашумели, сказав, это надо немедленно выяснить, время не терлит, особенно активен был Хойзер, все кричал, что нельзя упускать время, причем ему, Мулату, вообще было неясно, какое такое время нельзя упускать, но всем почему-то это казалось очень важным, они повскакали с мест и помчались куда-то… Собственно, до этого разгорелся спор… Шоссау: по какому поводу? Мулат: ну, в связи с этими двумя… фракциями. Шоссау: какими фракциями? Мулат, доверительно отводя его чуть в сторону: Рудольф ужасно сцепился перед этим с Куном (тот был пьян в стельку). Кун верховодил среди сторонников версии Кубелаков, а Рудольф поднимал его при всех на смех. Кун даже до того договорился, что стал утверждать, будто все большое семейство Адомайтов могло жить после продажи земли на Фридбергер-штрассе, вложив в эту фирму свои деньги. Но кто же поверит, что старый Адомайт вложил сюда деньги? Он же презирал банки и считал деньги величайшим грехом человечества, по крайней мере говорил об этом при каждом удобном случае. Шоссау: подобной глупости он еще никогда не слышал. И это однажды сказал Адомайт? Мулат: он утверждал это всю свою жизнь, так, по крайней мере, уверяет Мунк. Шоссау: ах, вот что. Мулат: он, Мулат, действительно находит все это чрезвычайно интересным. Столько довелось узнать про этого Адомайта! Да, он был немногословен, как говорят, но после смерти его немногословность обернулась для всех красноречием. Мы все предстанем когда-нибудь перед Судом, но общественность ведь тоже хочет знать, никто не должен ничего замалчивать, так, что ли, Рор, сказала твоя жена об этом сегодня утром. Рор повернул к нему красное лицо и посмотрел на него бессмысленным взором, продолжая свой разговор с Мунком, который вел до того. Через некоторое время они остановились у ворот здания каменоломен Кубелака на Фридбергер-штрассе. Ну, вот сейчас и посмотрим, сказал Хойзер и позвонил в дверь. Шоссау оставил людей за их занятием и пошел дальше своим путем. Они все спятили, подумал он. Между прочим, позднее, во время празднования Духова дня, стало известно, что фракция Кубелаков потерпела поражение по всей линии фронта. В учетных книгах фирмы «Кубелак» вообще не содержалось ни малейшего упоминания о том, что Ддомайты владели когда-либо этим участком земли. Все это были сплошные выдумки. Только один Кун упрямо продолжал верить в этот вымысел. Но в Духов день курсировал еще и другой слух. Рассказывали, что священник Беккер побывал в больнице во Фридберге и соборовал старую Штробель. Об этом рассказывали в мельчайших подробностях. Штробель якобы все время кричала, я не хочу умирать, я не хочу умирать, вела себя очень строптиво, выкрикивала разные бранные слова в адрес Господа Бога. Все старались превзойти друг друга в этих глупых россказнях. Кое-кто даже горазд был утверждать, что фрау Штробель отвергла последнее причастие. Но вскоре все эти слухи иссякли, как талая вода. В лесочке в этот день про фрау Штробель говорили еще и другие вещи. Будто на самом деле она жила на социальное пособие, то есть работала нелегально, и годами не платила взносы в больничную кассу. Семь лет назад она попала в больницу с каким-то воспалением и до сих пор не оплатила счет за лечение. Один раз ее даже вызывали в суд, вроде по поводу кражи, возможно, она обкрадывала старого Адомайта. (Соседка с Фауэрбахер-штрассе, однако, сказала, насколько она помнит, фрау Штробель вызывали в суд в связи с тем, что ее сбила машина.) Некая госпожа Денхардт: я была однажды на левом берегу Рейна, отгадайте, кого я там встретила? Адомайта! И отгадайте опять, кто там с ним был? Штробель! Они с удовольствием проводили свои денечки в этих благодатных краях. А вы знаете, как все дорого в Эльзасе! Я абсолютно уверена, что видела тогда Адомайта и Штробель вместе с ним. Я могу поклясться, что это был Адомайт! Вот-вот, что ты скажешь, качали головой соседи по столу. Шоссау встал и пересел за другой стол… В лесочке собиралось все больше народу. На самом краю воздвигли старенькую карусель, рядом с ней поставили тир, где можно было целиться и стрелять, получая в награду бумажную розу или вымпел футбольной команды, других призов не было. Молодежь пикировалась с хозяином тира, подкалывая его, не лучше ли стрелять в его тире стрелами. Этот шуточный ритуал повторялся в Духов день каждый раз, потому что в тире всегда можно было сшибить только бумажную розу или спортивный вымпел, к тому же не самой любимой в Веттерау футбольной команды. Устроитель тира всегда ввязывался в этот бесперспективный спор, в ходе которого оказывался каждый раз изруганным и оплеванным с головы до пят.

   Вот и сейчас он представлял собой несказанно жалкую фигуру. Беспомощно выглядывал из своей деревянной будки, ища поддержки у Шоссау, как раз пробегавшего мимо. Неподалеку стоял ларек с солеными кренделями и сладкими вафлями, где заправляла всем фрау Буцериус, кроме того, имелся ларек с грилем, картофелем фри и жареной колбасой. Чуть дальше в лесочке соорудили стойку, а перед ней заставили всю поляну столами и скамейками. Уже с четырех часов, как и каждый год, туалет, маленький зеленый блестящий вагончик, был загажен и переполнен, как и стоящие рядом голубенькие кабинки, незадолго до этого специально вычищенные к празднику. Так что веттераусцы бегали по старой привычке в лес, укрываясь за деревьями на расстоянии десяти метров. В Духов день немалая часть леса оказывалась потому до самой ночи недоступной для любителей природы. Водрузили также и небольшой помост, где попеременно выступали группы фольклорной и легкой эстрадной музыки. Там то появлялись артисты, то выстраивался школьный хор, а то и капелла музыкантов-пожарников etcetera. Шоссау сел за стол, стоявший у самого края леса, за ним пока было довольно пусто. В ожидании Шустера он заказал себе сидр и соленый крендель, машинально он сразу счистил крупинки соли с кренделя. В какой-то момент он увидел, как фрау Новак помахала рукой. Но она махала не ему, а кому-то, кто только еще собирался войти в лес. Это были Катя и Бенно, они стояли вместе, держась за руки. В небе над ними было спокойно и тихо, потому что авиаклуб был в этот день закрыт. Дети запускали перед лесочком бумажных змеев, шныряя между припаркованными на поляне машинами, все как обычно. Какое-то время вообще ничего не происходило, музыканты отдыхали, крапивники звонко перекликались, а перепалка возле тира достигла своей кульминации. Молодой Моккштедтер упрекнул хозяина тира в том, что ружья у него гнутые и стреляют мимо, мишень можно поразить, если и целиться тоже мимо, и в доказательство своих слов он направил ружье на хозяина, сказав, если он сейчас нажмет на спусковой крючок, то промахнется, готов заключить любое пари. Тут же позвали случайно присутствовавшего на празднике вахмистра Гебхарда, тот немедленно удалил с праздника зарвавшегося молодца. Хозяин тира страшно разволновался и все никак не мог успокоиться. Это же всего лишь народное гулянье в Духов день, народный праздник, повторял он в страшном волнении… Примерно в это же время Визнер, судя по всему, добрался до лётного поля. Он пришел туда без всякого определенного плана, просто бродил по местности, бесцельно переставляя ноги, шаг за шагом, не замечая ничего вокруг, пока наконец не оказался на луговине, вблизи Хорлоффа и авиаклуба. Вот дела, сказал он себе, да это же лётное поле. Как здесь тихо! Ну да, сегодня ведь никто не летает. Сегодня они делают то, что и все остальные, празднуют Духов день в лесочке. Хм, вот так в жизни всегда, все делают то, что делают другие. Что за странная мысль. Я, пожалуй, лягу, полежу немного на травке, что-то я устал сегодня… устал… а отчего это я, собственно, устал? Антон Визнер в самом деле ненадолго уснул, а когда проснулся, подумал следующее: значит, это лётное поле, очень странно. А что это значит, что лётное поле совсем рядом? Я ведь позавчера тоже тут был. Даже сидел в машине. Что мне сказал дежурный авиадиспетчер? Мы, летчики, должны держаться вместе. Здесь, впрочем, валяется чей-то футбольный мяч, нет, это мяч для игры в гандбол, нет, все же футбольный, только резиновый. А что, если я сделаю передачу на другой край поля, пусть там и нет никого и пусть это покажется кому-то странным. Сильным ударом Визнер послал мяч через всю луговину в направлении лётного поля, тот все летел, летел, пока не ударился о взлетную полосу. Визнер уже забыл про него, потому что в этот самый миг он стоял перед «тауэром», и ему показалось ужасно смешным, что авиадиспетчерская вышка закрыта. Только наружная дверь, обитая листовым железом, стояла открытой, ею никто никогда не пользовался. Сам факт, что радиосвязь на замке, был ему в высшей степени противен. Ах, какая неприятность, подумал он. Сегодня Духов день, все празднуют в лесочке, поэтому и «тауэр» на запоре. Впрочем, я опять чувствую усталость, откуда она только берется? Ах да, ночь, я не спал сегодня ночью. Визнер вытащил из-за пояса пистолет, потом убрал его, но тут же вытащил снова и проверил, заряжен ли он. Хм, действительно заряжен. Ай-ай-ай, подумал он. С пистолетом в руке (он тут же забыл, что держит его) Визнер бегал перед «тауэром» взад и вперед, бросая взгляды на природу вокруг и на небо. Как здесь красиво! Все кругом голубое, зеленое и желтое! Странно, я это заметил еще сегодня утром, когда ехал в автобусе. А что, если сверху… да, нужно на все посмотреть сверху, оттуда обзор лучше. Сейчас как раз идеальная лётная погода, на небе ни облачка. Идеально, просто идеально, произнес он громко и даже засмеялся, довольный. Кстати, можно будет и оружие попробовать!

   Он поднял пистолет, прицелился в замок на двери «тауэра» и нажал на спусковой крючок. Отдача неприятно поразила его. Он тут же отбросил пистолет и уставился на дверь. Замок буквально размозжило. С этого момента Антон Визнер развил бурную деятельность. Он поднялся по лестнице и вошел в дверь на втором этаже. Смотри, как это, оказывается, просто, сказал он. Нужно только преодолеть в себе некоторый барьер, и сразу все становится легко и просто. Затем он взял железную штангу и разбил замок металлического шкафа. Он вынул оттуда учетные книги и журналы с дежурными записями и задумчиво смотрел на них, но недолго. Потом снова взял в руки штангу и взломал письменный стол. Забрал там ключи и, следуя неясному порыву, перерыл весь стол сверху донизу. В самых нижних ящиках он нашел несколько эротических журналов, полистал их без всякого интереса и бросил назад в ящик. После этого он покинул «тауэр» и увидел, что в канавке лежит в бурьяне пистолет. А что это он так смеется? Может, это все-таки эротические журнальчики? Какая гадость! Брось кусок, и они станут рвать его на части, вот как это работает. На него вдруг опять навалилась тоска, он впал в мрачное настроение, потому что вспомнил Катю Мор. От злости он ударил ногой по металлической двери, та захлопнулась. Он подошел к ангару, отпер его и раздвинул ворота. Уже стоя перед самолетами, он опять засмеялся, причем очень громко. Он, собственно, вспомнил свою молодость и тогдашнюю мечту полетать, все это показалось ему теперь не только смешным, но и безмерно далеким. Он провел ладонью по корпусу «сесны». Раньше ты видел самолеты лишь в небе и думал, как бы попасть туда наверх, там, и только там, все по-другому и гораздо лучше. Герои твоей юности, летчики, астронавты, хм, это действительно смешно, а потом, после иллюстрированных журналов с портретами астронавтов и летчиков, начинают покупать всякие эротические журнальчики, такова обычная последовательность, и постепенно теряют к этому интерес, а если такое не происходит, то это еще более странно. Астронавты всегда предшествуют женщинам. А что потом? Да, Визнер, если бы ты мог ответить на вопрос: что, собственно, следует потом? Но почему-то он вдруг сразу забыл все вопросы без ответов, сел на сложенные запасные колеса и закурил. Ему вдруг стало очень хорошо. Он впервые был на лётном поле один. Через некоторое время он сел в «сесну» и запустил мотор. При этом он, пилот, вел разговор с дежурным авиадиспетчером в «тауэре», как позавчера. Правда, роль авиадиспетчера он исполнял сейчас сам. Визнер старался вести диалог как обычно, на общие темы, и это развлекало его больше всего. «Тауэр»: отличная погода сегодня. Пилот: небо чистое как стеклышко. Идеальная лётная погода. «Тауэр»: видимость до самой линии горизонта. Пилот: понял, видимость до самой линии горизонта. Конец связи. Ах, все-таки опять «тауэр»? «Тауэр»: альфа дельта три, отвечайте. Пилот: хорошо, что самолет свободен. Сегодня он мне так нужен. Как раз сегодня, понимаешь? «Тауэр»: не понимаю ни слова, альфа дельта три. Но мы, летчики, должны держаться вместе. Конец связи. Пилот: Конец связи. После этого связь с «тауэром» прервалась. Эта фраза, после этого связь с «тауэром» прервалась, привела Визнера в неописуемый восторг, оттого что он до нее додумался. Он выкатил самолет из ангара. Вот он уже на взлетной полосе. По спине прошел холодок, как всегда перед стартом. Он увеличил скорость, поднял нос и взлетел. Сначала он взял курс на Ассенхайм, потом на Узинген, то есть летал какое-то время над Веттерау в разных направлениях, воздушное пространство здесь, как обычно, оставалось свободным. Затем он развернул машину и полетел в обратном направлении на Розбах, затем еще южнее на Родхайм. Потом снова назад и вдруг увидел под собой Оссенхаймский лесок с множеством разноцветных легковушек, таких малюсеньких сверху. Кругом было очень тихо, как всегда в полете. Абсолютно тихо, несмотря на шум мотора. Визнер был безмерно счастлив. Так он летал еще какое-то время, потом снова взял курс на Флорштадт и наконец приземлился. Он знал, что все последнее время хотел совершить именно такой полет. Странным образом он оставил дверцу «сесны» открытой, а ворота ангара закрыл, как положено. Все его действия казались ему абсолютно логичными. После этого он покинул лётное поле… А в лесочке тем временем всё чаще поминали священника Беккера. Амплитуда общего мнения качнулась теперь в другую сторону, оно явно складывалось не в его пользу. Беккера критиковали за его поведение во время оглашения завещания и за то, что вчера он не появился после службы на церковной площади, что пахло почти скандалом. Мунк во всеуслышание негодовал также, что священника до сих пор нет и на празднике. Неслыханное дело для Духова дня! А семейство Мулат вот уже несколько часов всячески старалось удержать для священника свободным его традиционное место во главе длинного стола. Еще утром, как рассказывали, священник стоял так надменно, держась все время как бы в стороне при оглашении завещания, все время с краю, и ни слова не сказал при этом, делал вид, что вообще не имеет к этому никакого отношения и к флорштадтцам тоже. Считает себя, что ли, выше нас, спрашивали они себя. А вчера после службы даже не вышел на площадь. И почему это? Обычно он ведь всегда выходил! А вчера забаррикадировался у себя в ризнице и не хотел ни с кем говорить. Госпожа Рудольф: во-о как высоко задирает он нос, скажу я вам, во-о как высоко! При этом она высоко задрала свой собственный нос. А кто задирает нос, тот обычно на него и падает.

   Правда, эту фразу госпожа Рудольф уже не смогла произнести достаточно внятно, потому что была пьяна и запихивала в рот булочку с краковской колбасой, на платье ей капала горчица. Она этого не замечала, настолько была увлечена разговором о священнике. Вскоре все разделились на тех, кто «за» и кто «против». Одни настаивали на том, что священник человек порядочный, честный и корректный, другие утверждали, что-то здесь не так, и причем давно, только внимание на это обратили недавно, а третьи заявляли, все, что касается того или иного католического священника, так и так в высшей степени сомнительно. Тут еще и Брайтингер, прикативший на велосипеде, подлил масла в огонь. Он наблюдал за разговором между священником, нотариусом Вайнётером и Шустером, правда, не мог слышать, о чем они говорили. Но наверняка они обсуждали тему Адомайта и земельного участка. Кун: я так и знал! Земельный участок! Конечно, был такой участок! После этих слов все с большим напряжением ожидали появления в лесочке священника… А Визнер долго бегал по полям, пока наконец не понял, что стоит во дворе Буцериусов. Для любого стороннего наблюдателя сейчас у него снова был самый нормальный вид, разве что бросались в глаза испачканные грязью штаны. Отец Буцериуса, который все еще был не на празднике (он как раз собирался пойти туда), стоял на поле рядом с домом и махал ему, Визнер помахал в ответ. Курт все время ждет, крикнул отец, он в доме. Где он так долго был? в дороге, крикнул Визнер. Ездил с друзьями во Франкфурт. Значит, с друзьями, так-так, крикнул в ответ Буцериус. Визнер вошел после этого в дом, улыбаясь, как ловко он ответил. Это действительно очень здорово, что я, оказывается, ездил во Франкфурт, подумал он. Как странно, между прочим, смотрелся этот крестьянин там, на поле. И дом тоже показался ему совсем чужим. Ряд начищенных сапог, и пахнет какой-то кислятиной, а все оттого, что здесь целыми днями кипятят молоко. И эти чудные бочарные своды, и тяжелые ковры, а почему, собственно, здесь лежат эти ковры? Они, что ли, всегда здесь лежали? Визнер вдруг установил, что в доме у Буцериусов все совсем не так, как в любом другом знакомом ему доме, и что здесь царят совсем другие запахи. Визнера этот вопрос заставил задуматься, но неизвестно, заметил он или нет, что впервые не смог дать ответа. Он прошел длинным коридором, дверь в спальню родителей была открыта, на кровати в беспорядке лежало множество подушек… Он некоторое время постоял в этой комнате, здесь все показалось ему естественным, нужным, добротным и даже красивым: и неубранная постель, и запах, и множество подушек, вообще сам факт, что есть такое помещение и что оно именно такое, какое есть, ему казалось, это во многом объясняет подворье Буцериусов в целом, словно все и должно быть по своей внутренней необходимости именно таким, а не другим. Ему вдруг вспомнились эротические журнальчики в «тауэре». Они, между прочим, пахли типографской краской. Те эротические журнальчики были полной противоположностью спальне родителей Буцериуса, своего рода «ничто», нечто случайное по сравнению с этим цельным и жизненно необходимым укладом, такими же лишними, как сам «тауэр», лётное поле и вообще все те люди, у которых были какие-то дела на том лётном поле… все их полеты действительно какая-то чушь… словно все они там что-то забыли, эти странные люди… что-то забыли, и притом нечто такое, что находится как раз здесь, в этой комнате… и потому что они это забыли, они и устраивают всю суету с фейерверком. И так во всем мире. Все эти мысли казались Визнеру гениальными, хотя через три минуты он их уже тоже позабыл. Его голова работала в таком режиме, как будто там шла химическая реакция с ускорением и все время появлялись новые и новые соединения, так что постоянно происходили изменения. Но сам Визнер этого не осознавал. Он только все больше погружался с каждой минутой в то, что представлялось ему познанием истины. В его голове одно понятие сменялось другим, и при их поглощении возникали все новые и новые мысли, нанизываясь цепочками, они постоянно поражали его, ослепляли, словно озарения. В такие моменты Визнер чувствовал себя добравшимся до самого истока непреложной истины. И все больше удивлялся тому, как же он раньше-то ничего об этом не знал, когда это ясно как божий день и вообще проще простого. А потом он вошел в комнату Курта. Этот, конечно, сразу его спросил, где он был все это время. Визнер только пожал плечами. Он был во Франкфурте, с несколькими своими друзьями. Буцериус: но не всю же ночь напролет? Визнер: почему всю ночь напролет? Конечно, я не всю ночь был во Франкфурте. Буцериус: ну, и где же ты тогда был? Где-то ведь ты должен был провести целую ночь. Хотя, конечно, меня это в общем-то не касается. Визнер: я тебе с удовольствием все расскажу. У меня много есть чего тебе рассказать. (При этом он очень странно рассмеялся.) Буцериус: нет, это действительно твое личное дело. Я только оттого так нервничаю и несдержан, что сегодня произошли большие неприятности, о которых тебе, скорее всего, еще ничего не известно, хотя ты должен знать о них обязательно. А что ты, собственно, делал во Франкфурте? Визнер: во Франкфурте? Ну, как тебе сказать, ходил в музей… Он был там, где женщина с пантерой, совершенно случайно. Буцериус: ты спятил, что ли? Визнер: нет, я серьезно. Я видел женщину на пантере, смотри, она лежит на ней примерно так, ну, как на диване. (Визнер точь-в-точь повторил жест, как показывала ему вчера Катя во время пикника, стоя рядом с ним возле гриля.)

   И тут Визнер снова задумался, во всем было виновато произнесенное им слово «диван». Буцериус: да о чем ты думаешь? Вернись на землю! Послушай, я должен тебе кое-что рассказать, это очень важно. Дело касается… Визнер: я знаю. Знаю. Про старую Штробель. Как она часами лежала и смотрела на занавески, но я через это уже прошел, эта стадия для меня позади, уже давно, понимаешь, ха-ха! Буцериус невольно отступил на шаг и смотрел на своею друга, ровным счетом ничего не понимая. Затем он прошел в гостиную к буфету, налил Визнеру большую рюмку мирабельной водки и принес ее в свою комнату. Визнер уставился на водку, словно никогда в жизни ничего подобного не видел. А что это такое, спросил он. Буцериус: мирабельная водка. Визнер: мирабельная водка? А зачем она? Буцериус: чтоб ты выпил, это же твоя любимая. Или ты уже не помнишь, какой ты фанат этого зелья? Ты ведь уже полбутылки выпил. Визнер смотрел на него крайне удивленно. Я… фанат этого зелья… мирабельной водки? Буцериус: ты уже целых полбутылки выпил и спрашивал про нее каждый раз, не помнишь? Ну скажи мне, ты помнишь это или нет? Визнер задумчиво опустился на софу и снова посмотрел на Буцериуса непонимающим взглядом. Нет, сказал он, нет, он этого не помнит. И выпил водку. Буцериус принялся рассказывать про их мастерскую и историю с моторами. А Визнер сунул руку в карман, вытащил оттуда свое пилотское свидетельство и в полной задумчивости принялся медленно рвать его на мелкие кусочки, не замечая, что Буцериус молчит и пристально смотрит на него. Визнер разорвал свидетельство сначала пополам, потом каждую половинку еще и так далее, пока на столе не образовалась горстка довольно аккуратненьких клочков бумаги, он с интересом разглядывал их. Я больше не летаю, сказал Визнер. Это все в прошлом. Буцериус вскочил. Он что, не понимает его? Полиция приходила! Визнер: полиция? Но меня же никто не видел! И о полете я не уведомлял, мне просто хотелось полетать. Вот уже несколько дней, понимаешь? Но теперь это уже прошло. Они никак не могли знать об этом. И следов я за собой не оставил… разве что только мяч. Но это вовсе не мой мяч, он был там совершенно случайно. Буцериус: о чем ты говоришь? Какой мяч? Какой полет? Визнер: я больше не летаю, и я тебе только что об этом сказал. Но мне это уже все безразлично. Это все совершенно не важные вещи, они его больше не интересуют. Его вообще ничто не интересует, а может, и все, но это трудно, очень трудно сказать… можно ясно себе все представлять, а вот сказать… может, об этом вообще нельзя сказать. Буцериус: что ты только несешь? Что за чушь болтаешь? Между прочим, рассказать тебе кое-что про Катю? Я, собственно, встретил ее до того, их обоих, Катю и южно-гессенца, их вместе, ты понимаешь? Визнер: конечно, пусть расскажет, он, Визнер, с удовольствием послушает, он должен рассказать ему вес, что знает, этот южногессенец очень странный… впрочем, теперь он понимает его лучше. Вчера он его совсем не понимал… вчера он еще вообще ничего не понимал. Буцериус: Катя его девушка. Визнер захлопал в ладоши. Вот это супер, она его девушка, просто супер, ну давай рассказывай дальше! Я, впрочем, не очень понимаю. Особенно это, с девушкой. Это прямо гениально, что именно ты такое говоришь, что она его девушка. Лицо Визнера дернулось. Он действительно очень интересовался всем, что касалось южногессенца и Кати, так ему, во всяком случае, казалось, но, сколько он ни пытался сконцентрироваться, он все равно почти ничего не понял из того, что говорил ему Буцериус. В какой-то момент он просто встал и ушел, даже не сознавая этого. Он долго бродил и все пытался вспомнить, что ему сказал Буцериус. Но в памяти всплывали только отдельные обрывки. И тут он подумал об оружии. Но где его взять, это оружие, все это как-то в высшей степени… В высшей степени нелогично. Визнер остановился и стал напряженно думать. Потом схватился рукой за пояс. Но пистолета там не было. Он и этому не удивился, он просто сразу забыл о нем. Но тут он вдруг вспомнил про белую тряпку. Визнер полез рукой в карман, делая это чисто машинально, по какому-то внутреннему наитию, там что-то лежало, он вытащил руку, в ней была белая тряпка. Как же я про это забыл? Белая тряпка… под деревом. Там было не только оружие, но еще и белая тряпка, в которую оно было завернуто. Что за странный и непонятный случай. Мне надо вернуться к Буцериусу и спросить его, что все это значит. Однако минуточку, я теперь кое-что вспоминаю. Кто, собственно, обо всем этом рассказывал?… Ведь мне кто-то об этом сказал. Как все непонятно… Нет, теперь я вообще не вижу никакого смысла в словах Буцериуса. Как ему вообще пришло в голову рассказывать мне все это? И какое это имеет отношение ко мне? Надо присесть на минутку, я очень устал. А сколько сейчас времени? И где я? Ну, да это совершенно безразлично. Минутку, я еще что-то вспомнил. Уж не сам ли южногессенец рассказал мне тогда в трактире всю эту странную историю? А я-то думал, это случай, простая случайность. Нет, наверняка это чистый случай, игра моего воображения, это все та мирабельная водка. Не надо мне больше пить это зелье, меня от него тошнит. А впереди там не Оссенхайм? И не празднуют ли они в лесочке Духов день? Да-да, они сегодня все там. И Катя Мор тоже. Но я сначала полежу здесь немножко, всему свое время, всему…

   И когда Визнер в полном изнеможении и смятении опустился неподалеку от угодий Оссенхайма на землю, в нескольких сотнях метров от него по дороге проехал мимо священник, направляясь в лесок в сопровождении Шустера. Солнце стояло уже довольно низко, и в лесочке зажглись праздничные лампионы, однако место священника за длинным столом по-прежнему оставалось свободным. Нашлась даже картонная крышка, на ней написали священник и положили ее на нужное место, надежно зарезервировав его от всяческих покушений со стороны других. И вот наконец священник прибыл и занял свое законное место. Шустер и Шоссау сели рядом с ним. Чем позже, тем больше становилось людей, все уже давно сидели за кружкой пива и солеными кренделями или стояли позади длинного стола, образовав первый и второй ряд. Первые несколько минут царило полное молчание. Как здоровье фрау Штробель, спросила наконец фрау Мулат. Вы ведь были там, господин священник, у нее в больнице! Священник Беккер взглянул на нее с большим удивлением. Он не был в больнице. С чего это она взяла? Фрау Рор: a как там дела с расстройством речи? Ведь у нее же было расстройство речи. Об этом все рассказывали! Ну как можно столько пить! Священник Беккер посмотрел на эту женщину с еще большим удивлением и укоризной. У нее не было расстройства речи, сказал Шустер, она разговаривает совершенно нормально. Это всего лишь легкий инсульт. Однако она очень ослабла. Но сейчас ей уже намного лучше. У меня нет к таким людям сострадания, выкрикнула фрау Рор. Тогда уж надо было выйти за него замуж! Втерлась в доверие и получила наследство обманным путем! Ну, хватит, сказал Карл Рюль, какой смысл в этих речах. Нас это все абсолютно не касается. Подошел бургомистр и стал с интересом вслушиваться в разговор. У него было чрезвычайно довольное лицо, его нижнефлорштадтцы так дружно сидели все вместе и весело праздновали. Духов день поистине лучший день в году, сказал он. Ему виделась идеальная картина по-праздничному мирного и веселого общения людей, радостная иллюзия в родном лесочке. С умиротворенным выражением лица он вновь повернулся к ним спиной, чтобы проведать привычную для него компанию за одним из столов, где сидели политики. Он радостно поприветствовал даже Антона Визнера, пробегавшего в этот момент мимо него, и коротко обратился к нему. Визнер не понял ни слова и просто прошел дальше. Он оглядывался вокруг, но ему понадобилось немало времени, преждем чем он сориентировался, что к чему. Вон там сзади сидит его отец, вместе с господином Гебхардом. Они пьют пиво и разговаривают. Антону Визнеру это показалось совершенно нормальным. Он задумался только, в связи с чем сегодня уже шла речь о вахмистре Гебхарде… А в общем-то, сказал он себе, почему это должно меня заботить. Между прочим, мне плохо и меня тошнит. В этот момент он подумал о том, что хорошо бы найти Уту Бертольд, она должна быть где-то здесь, и ему показалось, он припоминает, что хотел ей что-то сказать. На какой-то миг мелькнула мысль, он даже твердо убежден, что хотел ей что-то сказать. Впрочем, Уту он не нашел и так и не вспомнил, что он хотел сказать ей. В конце концов он отбросил и эту мысль, тем более что увидел Катю Мор. В душе его ничто не шевельнулось, он не испытал ни тоски, ни счастья, он просто с некоторым интересом смотрел на девушку, и больше ничего. И то, что рядом с ней сидел южно-гессенец, не имело для него в этот момент абсолютно никакого значения, его занимало нечто совершенно другое. Впрочем, ему показалось вполне логичным и фатально необходимым, что южногессенец сидит рядом с Катей Мор. Он сначала даже громко засмеялся, но уже в следующий миг вырос перед Катей. Смотри-ка, вот это да, и наш китайский путешественник тоже пожаловал, сказала она. Визнер не понял, о чем это она. Он вдруг кинулся от стола к стойке, поспешно выпил там несколько рюмок шнапса одну за другой и после этого опять куда-то побежал, туда-сюда, пока снова не оказался возле длинного стола и не стал опять с интересом смотреть на Катю Мор, а заодно и на священника, Шоссау и Шустера, на всех, кто сидел за этим столом, среди них одна старая женщина… Рядом с ним вдруг кто-то начал громко кричать. Визнеру это показалось более чем странным, что рядом кто-то кричит, а он не понимает, из-за чего. Он стоял как раз рядом с Вилли Куном, тот был совершенно пьян и не мог больше сдерживаться от распиравшего его изнутри напряжения. Все-таки это были каменоломни Кубелака, господин священник, кричал он, каменоломни Кубелака, да, это так! Священник Беккер поднял голову. За столом возникло сильное беспокойство. Госпожа Рудольф: господин священник, ну приоткройте все-таки тайну! Вы же разговаривали с нотариусом. Он не хочет, не хочет, закричала фрау Рор, вся красная от гнева. Шустер сказал, речь идет об участке земли, на котором позднее разбили лётное поле. Его сестра продала тогда этот кусок земли. Но не выплатила при этом Адомайту его долю. Визнеру все это показалось очень интересным, хотя он ничего не понял. Он невольно протиснулся поближе к столу, потому что этот разговор про участок земли и Адомайта показался ему вдруг очень важным, во всяком случае, он пожалел, что знал про это так мало. Отчего это все люди вокруг так странно взволнованны, спросил он себя. Одна Катя сидит совершенно спокойно, ах, какая она красивая, зато другие… эта фрау Рор похожа на взъерошенную птицу, а госпожа Рудольф двигается, как бегемот при замедленной съемке. Вообще-то они все двигаются как на киноленте с замедленной съемкой, здесь все словно актеры в театре или артисты пантомимы, и все стараются придать себе как можно более отвратительный вид или казаться ненормальными. Как она таращит глаза, эта фрау Рор. A Рудольф все жует и жует, что она, собственно, ест? Неужели краковскую, боже, булочка с колбасой, держите меня, мне опять плохо и сейчас стошнит… Да все они дармоеды, возбужденно крикнула фрау Рор. При этом она толкнула Визнера, но тот не заметил. Он все с большим удивлением смотрел на фрау Рор. Он еще никогда не видел ничего более уродливого, чем эта женщина, такой страшной она ему казалась. Его так сильно затошнило, что он подумал, его вот-вот вырвет. Он что-то не совсем понял, крикнул он. Кто построил лётное поле? Он, впрочем, послал туда мяч, футбольный мяч, правда, он был резиновый. И, обращаясь к госпоже Рудольф: это был резиновый, вероятно детский, мяч. Госпожа Рудольф вообще не слышала, что он ей сказал, она была в восторге от скандала из-за склоки вокруг Адомайта, захватившей сейчас всех сидящих за столом. Когда мимо проходила буфетчица, отпускавшая шнапс, Визнер опять лихорадочно выпил несколько рюмок, забыв, правда, заплатить за выпивку, настолько он был увлечен разговором за длинным столом… Правда, вскоре он отошел от этого стола, прибился на некоторое время к другому… За ним по пятам все время кто-то следовал и без конца хлопал его по плечу, но он этого не замечал (это была буфетчица, она хотела получить свои деньги). Весь мир вокруг него ходил ходуном, и ему по-прежнему было очень плохо, его все время тошнило. Он побрел дальше. Женщина с ведром, полным шнапса, шла за ним. Дойдя до тира, он заинтересовался ружьями. Одно из них он даже взял в руки. Так оно же ненастоящее, сказал он. Это ружье ненастоящее. Ну и что, сказал владелец тира. Естественно, оно ненастоящее. А почему оно ненастоящее, спросил Визнер. Он повернулся с ружьем, чтобы сказать буфетчице, что ружье ненастоящее. Женщина закричала и бросила ведро со шнапсом. Визнер не понял, что к чему, и отправился дальше. В эти секунды ему стало совсем плохо, гораздо хуже, чем раньше, и он опять почувствовал ту свинцовую усталость, из-за которой воспринимал все вокруг как сквозь вату. Все эти люди казались ему странно пестрыми, особенно в свете цветных лампионов. Все выглядело как во время карнавала или в цирке. Или как в День святого Мартина, когда дети ходят с цветными фонариками и поют. Госпожа Рудольф гребла руками воздух, густой и вязкий, как ему казалось. Фрау Рор медленно открыла свой красный клюв, да так и застыла навечно в этой позе. Почему они все так медленно двигаются, это же ненормально, удивился Визнер. Он стоял сейчас на столе. Ружье ненастоящее, крикнул он. Все шарахнулись в разные стороны. У него нет отдачи! Оно ненастоящее! Я могу это доказать! После этого Визнера повалили и крепко держали, пока его не взяла под стражу полиция. Случай стал, конечно, сенсацией Духова дня.

   На следующее утро Шоссау прочитал крупный заголовок в «Вестнике Веттерау»: Предварительное заключение – амок[17] в Духов день. Репортаж занял почти всю первую страницу. Внизу под ним небольшой подвал, набрана еще одна статейка, содержание которой ходатай Шоссау понял не сразу, однако именно на основании вышеупомянутого ходатайства она и появилась. Статья называлась:

Лечение по программе Общественного фонда
медицинского страхования:
придать денежным
накоплениям
новый смысл.

Примичания

Примечания

1

   По замыслу автора в оригинале каждый раздел книги состоит из одного абзаца. Однако в электронных форматах существует ограничение на количество знаков в абзаце, поэтому авторская "оригинальность" никак не может быть отражена. Для корректного отображения текст книги был произвольно поделен на абзацы. (Примеч. OCR)

2

   Веттерау – равнина на юге Германии. (Здесь и далее примеч. пер.)

3

   Целиком и полностью (лат).

4

   И прочее, и так далее (лат.).

5

   Волей-неволей (лат.).

6

   Пикнический (гр.) – тучный; тип телосложения, характеризующийся широкой, коренастой фигурой и короткой шеей.

7

   Помни о смерти (лат.)

8

   Суета сует (лат).

9

   DIN (нем. сокр.) – германские промышленные стандарты

10

   «Трудовой фронт» – массовая фашистская организация по работе среди населения и его мобилизации во время подготовки к войне.

11

   NSDAP (нем. сокр.) – Национал-социалистская немецкая рабочая партия.

12

   Фахверковая конструкция – каркасная система вертикальных и горизонтальных деревянных балок, ригелей и раскосов, придающих средневековому архитектурному строению декоративный вид.

13

   Сам сказал (лат.); согласно преданию, гак говорили пифагорейцы о своим учителе, подчеркивая непререкаемость его авторитета.

14

   Втоптанный, образованный, джентльменский (англ.).

15

   Что и требовалось доказать (лат.)

16

   Картезианство – направление в философии XVII-XVIII вв… В основе которого лежат идеи французского философа-дуалиста Рене Декарта (1596-1650). Декартовское «я мыслю, следовательно, я существую» является исходным пунктом картезианской теории познания.

   Картезий – латинизированная форма фамилии Декарт Для этого учения характерно разделение мира на две независимые субстанции – субстанцию тела, обладающую атрибутом протяженности, и субстанцию души, обладающую атрибутом мышления, при этом проблема их взаимодействия в мыслящем существе оказалась для картезианства неразрешимой.

17

   Амок (малайск.) – психическое заболевание, выражающееся в приступообразном расстройстве сознания.