Книга из человеческой кожи

Мишель Ловрик

Аннотация

   Кожа, на которой написана человеческая жизнь!

   Марчелла с рождения обречена на страдания. Ее одержимый жаждой богатства брат Мингуилло не остановится ни перед чем, чтобы стать единственным наследником. Он преследует девушку и однажды решает… подстрелить ее. Молодой врач Санто, будучи не в силах отвести глаз от ее излучающей чистоту кожи, влюбляется в Марчеллу. Одного его нежного взгляда в ее сторону было для Мингуилло достаточно, чтобы упрятать сестру в отдаленный монастырь, а самому полностью отдаться своей чудовищной страсти – коллекционированию книг из человеческой кожи…




Мишель Ловрик
Книга из человеческой кожи

Предисловие

   «Книга из человеческой кожи» – один из самых необычных и виртуозно написанных исторических романов, которые когда-либо предлагались читателю. Он охватывает период наполеоновских войн, переломную эпоху в мировой истории, но представляет ее в весьма нестандартном ракурсе. Вы узнаете о том, как перемены в общественной жизни Европы повлияли на судьбу Марчеллы Фазан, девушки из благородной венецианской семьи, преследуемой своим злокозненным братом, намеренным лишить ее не только наследства, но и жизни. Однако все усилия Мингуилло Фазана идут прахом, потому что в новом, изменившемся мире гораздо больше свободы и любви, чем ненависти и насилия, а таким мрачным личностям, как Мингуилло, коллекционирующим книги из человеческой кожи и людские несчастья, суждено оставаться в Средневековье.

   Еще одна интересная особенность романа заключается в том, что многие его сюжетные линии развиваются по другую сторону Атлантики, в испанской колонии Перу, представляющей собой удивительный новый мир, поистине Новый Свет, к тому же мало знакомый нашему читателю. Именно здесь Марчелла обретет свое счастье, а Мингуилло понесет заслуженное наказание.

   И лечебница для умалишенных на венецианском острове Сан-Серволо, куда Мингуилло поначалу помещает Марчеллу, и монастырь в далекой перуанской Арекипе, где продолжатся ее злоключения, описаны автором с неподражаемым мастерством и правдоподобием, чему способствовала тщательная исследовательская работа, проделанная Мишель Ловрик, которая включала посещение каждого из этих мест и изучение архивов. Благодаря такому скрупулезному подходу к историческому материалу, а также богатому, сочному, образному языку читатель словно бы переносится в ту эпоху, на узкие улочки монастыря Святой Каталины, в увядающую, но все еще великолепную Венецию, и в новую Венецию, примостившуюся на груди вулкана Эль-Мисти – белый город Арекипу.

   О языке романа стоит сказать особо, поскольку книга представляет собой многоголосый хор, ведь история Марчеллы рассказывается от лица нескольких персонажей: ее самой, ее брата, возлюбленного, ее друзей и врагов. Каждый из них – это особая, неповторимая индивидуальность, и знакомство с ними наверняка порадует читателя.

   Мишель Ловрик – известный в Европе автор нескольких художественных произведений, которые были отмечены европейскими премиями и наградами, а ее книга «Love Letters» («Любовные письма») была признана бестселлером по версии книжного приложения к газете New York Times. Писательскую деятельность Мишель успешно сочетает с редактированием, оформлением и изданием литературных антологий, включая ее собственные переводы латинской и итальянской поэзии. Ловрик попеременно живет в Лондоне и Венеции, проводя семинары в этих городах с признанными и начинающими прозаиками и поэтами. А теперь с ее творчеством познакомится и отечественный читатель, который наверняка полюбит и этого самобытного автора, и его ярких, незабываемых героев.


   А. Колюбакина

* * *

   …Отвратительна и презренна та книга, которая нравится всем.

Томас Спунер с Лемон-стрит.
Краткий трактат о заболеваниях кожи начиная с легчайшего зуда, возникающего в определенных частях тела, до трудноизлечимой чесотки, 1724

Часть первая

Джанни дель Бокколе

   Я хочу рассказать вам историю Марчеллы Фазан. Кто-то же должен сделать это!

   Но вы не поверите мне.

   Вы скажете:

   – Чтобы девушка так согрешила? Она же сущий Иов в юбке. Это грязная ложь, Джанни, ты просто водишь нас за нос.

   А я отвечу лишь:

   – Слушайте.

   Предупреждаю: будет неудобно. И даже неприятно.

Мингуилло Фазан

   Если вам когда-либо доводилось видеть портрет монахини, знайте: рисовали его уже с мертвой женщины. При жизни с монахинь не пишут портретов, и лицо монахини не интересно никому, включая ее саму, не говоря уже о ее брате.

   Знай я об этом, когда отправлялся на поиски сестры, никуда бы я не поехал и вдобавок еще и избежал бы болезни. Кроме того, в руки ко мне никогда не попала бы та роковая книга из человеческой кожи.

   В наше время требуется совсем немного, чтобы вызвать отвращение у обожаемого читателя, посему я не стану описывать приключившиеся со мной неприятности, во всяком случае, не сразу. Иначе после первой же главы я рискую оказаться погребенным под письмами, сочащимися негодованием, в которых, например, будут такие строки: «Как вы смеете заставлять меня читать подобные вещи, когда я только что сделала глоток горячего вина, а стена напротив была побелена совсем недавно!»

   Ну и, разумеется, первый вопрос, который задает себе горячо любимый читатель, открывая книгу и прислушиваясь к своему внутреннему голосу, звучит так: «А хочу ли я долго блуждать в темноте с этим человеком?»

   Ибо у него есть выбор. Вот почему я (Мингуилло Фазан, ваш покорный слуга и т. д., и т. п.) приложу все усилия, чтобы развлечь вас, а не утомить, вызвав раздражение. И постараюсь не забыть о том, что следует доставлять удовольствие, даже пересказывая самые отвратительные воспоминания. Другими словами, вгрызаться в жилистое мясо, сдобренное для виду ароматными специями.

   Посему давайте-ка в таком вот духе вернемся к началу начал, поскольку есть некоторые вещи, которые искушенный читатель и впрямь должен знать, дабы со вкусом отобедать вышеозначенным мясом сей истории. Недалекий читатель может прямо сейчас переместить свой зад в любимое мягкое кресло в кофейне и взять в руки дешевый иллюстрированный журнал, с полным удовлетворением сознавая, что под этой обложкой для него нет ничего интересного. Итак, приступим.

   Начну с той прелести, что может привлечь ваше внимание. Портрет моей сестры Марчеллы нежданно-негаданно прибыл в Венецию, пропутешествовав на осле вниз по не заслуживающим доброго слова склонам Эль-Мисти[1] в Перу, откуда на корабле его доставили в Вальпараисо (оставивший в памяти несравненно более приятный образ), и там он угодил в заключение на целых три дня в сырое здание таможни. К тому времени, как ее лицо вышло на волю, кожа моей сестренки стала рябой и покрылась оспинами. Чешуйки осыпались даже со зрачков ее глаз, оставив после себя многочисленные светлые пятнышки, создававшие весьма ошибочное впечатление, что она не только жива, но еще и отличается веселым и жизнерадостным нравом.

   Моя сестра никогда не была веселой и жизнерадостной девушкой. Марчелла, даже когда была жива, всегда походила на потускневшую медную монетку, которую легче выбросить, чем носить, чтобы не пачкать ею кошель. Словом, совершенно не такая, как я. А я ждал от судьбы совсем другого.

   Чего?

   Чего?

   У читателя есть замечательная история, которую готов выслушать весь белый свет?

   Ля-ди-да, и т. д., и т. п. Знаю, знаю. Читатель должен удовлетворить свой зуд рассказчика и поведать свою историю, чего бы это ему ни стоило. А я пока немножко вздремну.

   Замечательная история? Весь белый свет?

   Моя намного лучше.

   А ведь я еще даже не родился.

   Два жалких ничтожества, которые произведут меня на свет, ковыляют к моему зачатию, с трудом переставляя ноги. Они уже сделали одну ошибку: родили девочку по имени Рива.

   А как же Марчелла, объект и героиня моего рассказа? Увы, нетерпеливому читателю придется изрядно подождать, пока она появится, но мы придумаем, как убить время, верно?

Джанни дель Бокколе

   На склоне дней своих, ежели проживу столько, конечно, я буду жалеть, что в молодости не вел дневник. Потому как теперь мне приходится вспоминать все, каждую мелочь, клянусь Распятием!

   Тогда я был всего лишь мальцом на побегушках на кухне, да и родился-то я под кухонным столом, если на то пошло, ведь матушка моя была поварихой во дворце Палаццо Эспаньол. Папаша мой был бродячим торговцем, которого более не видали в наших краях после того, как он показал матушке свой товар лицом, ежели так можно выразиться. Наш славный хозяин, мастер Фернандо Фазан, позволил ей оставить меня, несмотря на то что это была ее вторая промашка, ведь у меня уже имелась сводная сестра Кристина, которую матушка прижила от какого-то углекопа.

   Колыбелька моя стояла под кухонным столом, так что в первые годы жизни я любовался только его широкими досками снизу, вместо того чтобы глазеть в небо. О той поре у меня сохранились лишь два воспоминания. Одно – как улыбающаяся матушка то и дело откидывает скатерть, чтобы, значит, поцеловать меня, и второе – о ее tortellini in brodo,[2] лучше которых не найдешь на всем Гранд-канале.[3]

   Нашу матушку унесла черная оспа, когда мне едва сравнялось шесть годочков. Нам с сестренкой пришлось бы плохо, если бы не доброта нашего славного хозяина, мастера Фернандо Фазана. Он не стал выгонять нас с Кристиной и даже не отдал нас монахиням.

   – Но ведь ты же один из нас, малыш! – вот что сказал мой хозяин, глядя поверх очков на меня, шестилетнего мальца. – Как же мы будем жить без тебя, Джанни?

   Ну, и чтоб от нас был хоть какой-то прок, нас приставили поворачивать шампуры над огнем да бегать за растопкой.

   Кристина обожала меня, да и все остальные тетеньки в доме тоже, особенно одна служанка по имени Анна, пусть она была всего-то на три года старше меня, вся такая из себя маленькая, пухленькая, красивенькая и опрятная.

   К тому времени мой хозяин, мастер Фернандо Фазан, взял себе красивую толстую женушку с такой здоровой, прямо как башня, прической. Мой хозяин частенько наведывался в Перу, там он занимался всякими своими делами. Но в его отсутствие все шло должным порядком. Для других благородных особ устраивались роскошные банкеты, балы по временам года, карточные состязания и прочее.

   Как и многие дамы ее положения, моя хозяйка, госпожа Доната, взяла себе заместителя мужа,[4] который становился главным в отсутствие хозяина и даже иногда оставался таковым в его присутствии. У меня прямо душа радовалась, когда я глядел на заместителя мужа, Пьеро Зена, и законного мужа, Фернандо Фазана, – они походили на настоящих братьев, глаз не оторвать. Клянусь Богом, да сами стены теплели от их громкого смеха и криков, точно вам говорю!

   А потом у моего хозяина и госпожи хозяйки родилась маленькая дочурка, Рива. Опять пошли банкеты, да и слугам вина перепало изрядно, скажу я вам. Мою сестру Кристину тут же взяли четвертой нянькой. Уж как она радовалась-то! Вы бы только слышали, как эта кроха агукала в своей колыбельке все дни напролет. В честь нового ребенка мой хозяин, мастер Фернандо, посадил у нас во дворе целый сад роз и сирени. Но оставил еще свободное место, сказав (вот никогда не забуду тех его слов!):

   – У нас будут еще дети, значит, понадобится еще больше цветов.

   Клянусь, о тех временах у меня осталось больше сладких воспоминаний, чем у вас волос на голове. И теперь, когда я оглядываюсь назад, мне думается, что Палаццо Эспаньол был для нас настоящим домом, истинным цветочным раем на земле, в котором родилась и Марчелла Фазан.

   А уж как мы горевали всякий раз, когда мой хозяин, мастер Фернандо, отплывал в Перу! Ведь там было очень неспокойно, в тех-то дальних краях. До нас доходили такие слухи, что волосы седели от ужаса и по коже как морозом сыпало.

Сестра Лорета

   Меня предупреждали, чтобы я не писала этого.

   Умоляю всех, кто станет читать, не думать обо мне плохо из-за того, что я проявила самонадеянность, написав этот текст, особенно учитывая мое полное невежество и непривлекательность.

   Если работа сия попадется на глаза какому-либо доброму христианину, он должен понимать, что не гордыня заставила взяться за перо эти ни к чему не годные пальцы, а только воля Господа Бога нашего. Мои слова станут для него духовной пищей, такой же, как святое причастие.

   Тот же самый добрый христианин, несомненно, должен рассматривать свидетельства Венецианской Калеки и ее подруг лишь как слюну дьявола, превратившуюся в чернила и выплюнутую на бумагу.

   Начну с первого из своих ясных воспоминаний. Оно относится к долгой смерти Тупака Амару II,[5] длившейся с десяти часов утра до пяти часов пополудни, что доставило истинное наслаждение всем благочестивым людям. Это произошло в Куско, Перу, где родилась и я. Шел 1781 год, и мне как раз исполнилось двенадцать лет.

   Тупак Амару восстал против испанского правления и Святой Матери Церкви Перу. Этот крестьянин бросил вызов даже благородной знати инков, осуждавшей его с самого начала. Целые испанские города Тупак Амару оставлял без слуг Божьих. Так что теперь они сделали из него ужасный пример для других.

   Его заставили наблюдать за тем, как умирают под пытками его жена, старший сын, дядя и зять. Их замучили до смерти на Плаза де Армас, что само по себе стало страшным оскорблением, поскольку некогда эта площадь была для инков священной. Потом солдаты подняли Тупака Амару на край деревянной платформы. Толпа взревела, и я вместе с ними. Маленький индейский мальчик, стоявший впереди нас, пробормотал:

   – Chapetones pezunentos!

   «Вонючие испанцы!» – вот что сказало это маленькое отродье. Потому что те, кто поклоняется дьяволу, частенько вкладывают его грязные эпитеты в уста невинных младенцев.

   Сначала Тупаку Амару отрезали язык.

   Увидев это, я захлопала в ладоши. Столько чувств теснилось у меня в душе, что я просто не могу выразить их на бумаге. Потому что уже тогда я знала: тот, на чью долю выпадают наивысшие страдания, ярче всех ощущает благодать Божью. Deo gratias.[6]

   Затем они привели четырех лошадей, по одной для каждой конечности Амару. Но лошади не смогли разорвать его на части, и вместо этого солдаты повесили его, выпотрошили и четвертовали. А потом отрубили ему голову. Последнее породило в толпе громкие крики и не менее громкие молитвы. Я, например, исторгла и то, и другое, преклонив колени прямо на земле и осеняя себя крестным знамением. Мой отец отвернулся. Мать закрыла глаза, и в это мгновение я заподозрила ужасную вещь: должно быть, в ее жилах течет капля индейской крови. Ведь ее смуглая красота составляла столь разительный контраст с моим унылым лицом.

   С того момента у меня более не было матери. Стоило мне усомниться в ее limpieza de sangre,[7] как я уже не могла смотреть ей в глаза или принимать ее ласки.

   Части тела Тупака Амару были вздернуты на виселице в назидание всем, кто мог замыслить освобождение sambos[8] и воодушевить индейцев на мятеж. Голову Амару отправили в Тинту, где он родился, и там еще раз вздернули на виселице. После чего ее насадили на кол. Руки и ноги предателя разослали по четырем разным городам, где с ними обошлись аналогичным образом. Deo gratias.

Джанни дель Бокколе

   Прощенья просим, но сегодня вечером я слегка навеселе, Дьявол меня раздери!

   Пардон, пардон, дамы и господа. Все идет просто отлично. Знаю-знаю, вы думаете, что я рехнулся.

   Тут такое дело. Помните, как много лет назад кусок кожи Тупака Амару попал-таки в Венецию, а? Вот только к тому моменту он уже стал обложкой книги. Она, эта самая кожа, выглядела точно так же, как на первоначальном владельце, разве что жира под ней не было.

   Дрянная штука, вот что я вам скажу. Это была не книга, а прямо какое-то средоточие зла. Вы бы ни за что не согласились держать ее у себя в доме. Но мой молодой хозяин, мастер Мингуилло Фазан, с его-то дурной кровью и червивым сердцем, уж он бы с радостью заполучил бы эту книгу, разве нет? А потом использовал бы ее каким-нибудь жестоким манером и отправил бы нас всех прямиком в ад. Вместе с собой, конечно.

   Но тогда, в 1781 году, у нас впереди еще оставалось несколько славных денечков. Венеция еще слыхом не слыхивала о Наполеоне Бонапарте, а Наполеон Бонапарт и мечтать не смел о том, дабы давить великие империи своей маленькой ножкой. Головы королей и дожей еще крепко сидели на плечах, и думать не думая о падающих лезвиях.

   Эта ревер… революция, правильно? Так вот, эта революция в Неру наконец закончилась, и серебряным рудникам Фазанов снова ничего не угрожало, равно как и складу Фазанов в Арекипе.[9] Здесь же, в Венеции, дворец Палаццо Эспаньол не испытывал недостатка в питьевой воде, но печальная правда состояла в том, что к нему подступали волны гнили.

   Изнутри.

   Несколько достойных мужей, вроде моего старого хозяина, мастера Фернандо Фазана, по-прежнему процветали. На им приходилось поддерживать остальные веточки своих семей на плаву постоянными денежными подачками, предоставляя им огромные апартаменты. Подумать только, целая свора всяких там тетей-дядей-кузенов-племянников рождалась, росла и помирала без всяких забот, кроме одной – как потратить незаработанные дукаты. Этим паразитам и в голову не приходило позаботиться о жилье, доставшемся им даром. Глисты и то больше думают о человеке, в котором живут. Да у моих ночных рубашек больше характера и чувства долга, чем у этих, с позволения сказать, родственничков моего хозяина, мастера Фернандо Фазана.

   Вот так и вышло, что в нашем дворце Палаццо Эспаньол просторные комнаты, некогда гордые и разукрашенные, мало-помалу превращались в мрачные пещеры. А когда комната умирала в тучах плесени, эти благородные постельные клопы просто запирали дверь наглухо. И таких комнат становилось все больше, пока целые этажи не оказывались в плену у влаги. Да что там говорить, весь наш город гнил на корню, и его, как язва, разъедали скупость, убожество и праздность.

   Но мы ничего не замечали, потому что не хотели замечать.

   Не было звезды в небе, чтобы предостеречь нас; не было ни знаков, ни чудес в воздухе, которые сказали бы:

   – Берегитесь! Конец близок!

   Чтобы добавить:

   – Ничто не вечно – ни счастье, ни Венеция.

   Единственное, что мы знали, – это что моя хозяйка, госпожа Доната Фазан, снова на сносях, а кожа ее так покрылась венами и рубцами, что глядеть было страшно. Клянусь» это была несчастная беременность. А тут еще Анна рассказала нам очень странную вещь: ребенок внутри моей хозяйки толкался так сильно и больно, что весь ее живот покрылся синяками.

Доктор Санто Альдобрандини

   Книга о человеческой коже – это толстый том, на страницах которого записаны многочисленные злодейства и мерзости. Есть такие люди, которых иначе как болезнью и назвать невозможно.

   Совершая обход пациентов, я то и дело слышу разговоры – так утверждают даже жертвы, – что в этом мире никто не рождается явным злодеем. Дескать, это всего лишь неверно понятые несчастные души. Дескать, в детстве с ними обошлись несправедливо, вот они и превратились в монстров, причем против своей воли.

   Бинтуя колотые и резаные раны и прикладывая примочки к синякам избитых жен, я часто спрашиваю себя: почему мы столь снисходительны и терпимы к отвратительным и гнусным человеческим существам и при этом единодушно выступаем против рака или, скажем, черной оспы? Победив болезнь, мы радуемся. И не испытываем угрызений совести, когда она отступает.

   А теперь ваш человек-хищник идет по миру с таким же видом, с каким черная оспа бушует в крови или пожирает кожный покров. Он причиняет боль. Он уродует тело. Он убивает. И он сделает это снова, если его не остановить. Так почему же мы колеблемся и раздумываем, а стоит ли «лечить» его зло? Или мы пытаемся понять мотивы струпьев, образующихся из-за черной оспы? Или мы сдабриваем вонь лопнувших гнойников черной оспы надуманными оправданиями?

   Есть люди, которых иначе как болезнью назвать невозможно, и только наша снисходительность позволяет им превратиться в чуму и мор.

   Никто не говорит о подобных вещах вслух. Но мне всегда нравилось записывать их, чтобы они составляли компанию прочим моим рассуждениям.

   В Перу есть монахини, которые держат блох в бутылке, чтобы иметь рядом с собой хоть какое-нибудь живое существо в своей унылой келье. Точно такую же службу на протяжении вот уже многих лет мне оказывают записанные мысли, подобные этим. Не имея матери, отца, сестры или брата, я всегда был благодарен перу и трепету бумаги под своими пальцами, особенно в те одинокие часы, когда у меня не оставалось пациентов, которых следовало бы навестить. И в те годы боли и тоски, когда я был лишен общества той, чьи мысли стали моей книгой и чье сердце превратилось для меня в гостию, тело Христово.

Сестра Лорета

   Я начала зачитываться житием святой Розы из Лимы, и сердце мое трепетало в экстазе. Святая Роза стала первой святой Нового Света. В отличие от меня, она несла на себе проклятие физической красоты. Ее назвали Розой, потому что цвет ее лица напоминал нежные лепестки этого растения, а на щеках у нее цвел восхитительный алый румянец. На ее прекрасном личике отражалась вся тяжесть земных амбиций ее семьи: она должна была выйти замуж за состоятельного мужчину.

   Все восхищались ее красотой, которая самой Розе причиняла лишь страдания, поскольку она не желала становиться чьей-либо невестой, кроме Господа.

   Она почти не спала, постоянно постилась, отказалась от всех плотских желаний. Она умерщвляла свою нежную кожу постоянным бичеванием и носила власяницу. Ее семья упрекала и наказывала ее, и даже попробовала остановить, прибегнув к суровым эдиктам. Но подобные действия подвигли Розу лишь на то, чтобы усилить свое религиозное рвение.

   Она первой додумалась до того, чтобы втирать щелок в ладони, а перец – в кожу лица. Она обрезала свои вьющиеся волосы, надев на стриженую голову венок из роз. Под цветами она спрятала пластинки с железными шипами. А чуть позже она осмелилась проткнуть себе голову длинной заколкой.

   Наконец, когда ей исполнилось двадцать и красота ее погибла окончательно, семья уступила ее желаниям. Она стала членом третьего ордена монахов-доминиканцев. Принеся обет нестяжания, она оставила свою роскошную спальню и поселилась в маленьком гроте в саду. Там она стала совершать добрые дела для бедных христиан и лечить достойных больных собственными руками.

   Она почти ничего не пила и не ела, если не считать глотка желчи, настоянной на горьких травах, отбивавших всякие вкусовые ощущения у нее во рту. Даже ухаживая за своими цветами и плетя кружева для продажи в пользу бедняков, она повсюду таскала за собой тяжелый деревянный крест, привязанный к спине. Вскоре она заговорила о видениях, божественных посещениях и голосах, звучавших у нее в голове. Однажды она в экстазе несколько часов кряду рассматривала картину Христа, отчего Его лицо увлажнилось от пота.

   Люди потешались над ней. Ее семья заявила, что ее постигло помешательство. Но даже эти тяготы она переносила с похвальной стойкостью, с радостью принимая насмешки общества как очередное наказание, которое лишь приблизит ее к Святому Новобрачному.

   В конце концов Роза лишилась возможности ходить или хотя бы стоять, выпрямившись во весь рост. В последние недели она перенесла на брачное ложе, которое соорудила собственноручно, острые осколки глиняной посуды, битого стекла и тернии.

   Господь позволил ей распоряжаться собой таким образом, пока ей не исполнился тридцать один год, и тогда он забрал свою самую благочестивую девственницу к себе. Жители Лимы тут же пожалели о своих насмешках над Розой и поспешили к ней, дабы в последний раз лицезреть ее чистое надломленное тело. В соборе столпилось столько людей, что прошло несколько дней, прежде чем ее удалось похоронить. И очень скоро те, кто издевался над ней, начали сознавать чудо, которое явила собой жизнь Розы. Ее канонизировали, сделав святой покровительницей Лимы, всего Перу, садовников и цветоводов, всех тех, кто подвергается осмеянию за свой религиозный пыл и рвение. Она обрела известность во всем мире, и ее изображения украсили большие храмы в самых отдаленных уголках и таких нечестивых городах, как Венеция.

   Потому что те, кто лишен морали, всегда домогаются красоты настоящей богини, даже посреди собственного вопиющего беззакония.


   В верхнем выдвижном ящике своего бюро я хранила собранные мною щелок и перец, а также длинную заколку для своих жидких волос.

   Смерть Тупака Амару продолжала жить в моем сердце. Я снова и снова прокручивала в голове увиденную мной сцену: нож, отрезающий ему язык, гонцы, увозящие рваные куски его тела в пяти направлениях. У кузнеца я выпросила небольшой обрывок цепи и била себя ею, когда думала о Тупаке Амару, но только по интимным частям. Потому что еще не хотела, чтобы кто-нибудь узнал о том, что я стану монахиней и буду истязать свою плоть до конца жизни.

   Когда мне почти сравнялось тринадцать и мать презентовала мне сундук с приданым, я решила, что настало время объявить о своем решении.

   Мои отец и мать очень удивились. Ткацкая фабрика отца процветала. Родители часто упоминали о том богатом приданом, которое дадут за мной. Мать воскликнула:

   – Исабель Роза! – Потому что так меня звали в те дни. – Ты возненавидишь жизнь взаперти, которая ждет тебя в монастыре.

   На что я громко ответила:

   – Мне понравится это более всего на свете – быть окруженной любовью Господа нашего Иисуса Христа. – Но потом я решила прибегнуть к уговорам: – Я буду молиться денно и нощно, чтобы сократить время вашего пребывания в чистилище.

   Родители обменялись взглядами, в которых сквозило чувство вины. Они не слишком утруждали себя соблюдением Божьих заповедей. Мне не раз приходилось исповедаться вместо них.

   Моя мать, для которой мода давно стала религией, запротестовала:

   – У тебя не будет ничего личного. Все будет считаться собственностью монастыря. Даже одежду ты станешь получать из общего гардероба.

   – Для меня не имеет значения, что я буду носить. Я стану чувствовать себя ребенком у материнской груди, которого не заботят и не тревожат земные помыслы. У меня будет все, что нужно.

   – Когда-нибудь у тебя появятся… желания, которые будут жестоко подавлены в такой атмосфере, – деликатно закашлялась мать, позвякивая своими браслетами.

   А я ответила:

   – Милосердный Господь так сильно любит меня, что никогда не допустит, чтобы я служила и подчинялась мужчинам, занимаясь столь приземленными вещами, как ведение домашнего хозяйства и приготовление пищи. Он не желает, чтобы мое тело было изуродовано рождением ребенка. Он хочет, чтобы я соединилась не с кем-нибудь, а только с Ним.

   – Успокойся, дитя мое. Ты не настолько уродлива, чтобы не найти себе супруга в Куско, – заявил мне отец. – Мы позаботимся об этом в свое время, обещаю.

   – Ты оскверняешь духовное начало Господа нашего, – упрекнула я его. – Наш Небесный Отец одинаково любит все свои создания, даже самые невзрачные.

   – Монахини могут отнестись к тебе недружелюбно, – откровенно заявил отец. – Твое лицо нелегко полюбить, Исабель.

   На что я ответила:

   – Вполне возможно, что они будут завидовать мне, потому что Господь оставил отметку на моем лице. В Священном Писании сказано, что самые чистые души всегда страдали от нападок дьявола, проявлявшихся в виде зависти. Но те, кто подвергаются преследованиям, пользуются особой любовью и поддержкой Отца нашего и становятся Его любимцами.

   Мои родители испытывали сильные душевные муки, поскольку не хотели терять своего ребенка. Другого у них не было. Меня тоже мучила совесть, ведь я желала, чтобы вся боль досталась мне одной.

   Однажды мать вновь заговорила со мной, на этот раз вкрадчиво-льстивым тоном:

   – Разве тебе не хочется выйти замуж, Исабель? И иметь детей, которые будут любить тебя?

   На что я ответила:

   – Для меня замужество означает мучения, которым тираны древности подвергали святых, привязывая их к разлагающимся трупам, пока ужас, гниение и кошмарный запах не заставляли их умереть медленной и мучительной смертью.

   Я отказалась изучать такие греховные предметы, как французский язык и арифметика, и читала лишь Библию и «Житие святой Розы». Я заявила, что каждый день буду ходить на исповедь, во время которой безжалостно перечисляла все свои проступки и прегрешения. Я испытывала необыкновенную радость от наказания за каждый свой проступок. Я настолько прониклась послушанием, что если бы мой духовник приказал мне: «Сунь руки в огонь!», я бы не задумываясь сделала это и держала бы их там до тех пор, пока последние хлопья пепла не осыпались бы с обугленных культей моих запястий. По правде говоря, я даже жалела, что мой духовный наставник налагает на меня столь незначительные наказания.

   Я сняла с кровати матрас и спала на голых досках. Из еды я позволяла себе лишь две причастные облатки в день. Мне казалось отвратительным отказываться от молитвы ради приема плотской пищи. Я ела, только подчиняясь настояниям своего духовника, но даже и тогда весьма неохотно выполняла его приказы. Люди на улицах с удивлением всматривались в мое исхудавшее лицо, на котором торчали скулы, сознавая при этом, очевидно, что видят перед собой самую святую девственницу в Куско, если не во всем Перу. Приступы голода звучали для меня в животе церковным перезвоном колоколов: я радовалась им и тому; что они не имеют надо мной власти.

   Я чувствовала себя отделенной от прочих живых существ как если бы уже вознеслась на новую, недосягаемую для них высоту. Когда люди заговаривали со мной, я видела, как изо рта у них вылетают клубы белого пара, похожие на хлопок. Я плохо слышала их, если только они не заговаривали со мной о Господе. Я продолжала истязать себя и проводила многие часы в состоянии восторженного полузабытья.

   Но тут девчонка-служанка обнаружила мою окровавленную простыню и показала ее родителям.

   На следующий день духовник заявил мне:

   – Не следует чрезмерно усердствовать в своем великом рвении.

   Он распорядился, чтобы я принесла ему свои хлысты и цепи. Когда я подчинилась, он был поражен тем, сколь много их оказалось у меня и сколь груба была их конструкция. Он сказал, что я не должна более истязать свою плоть, не получив на то его разрешения. Но в ответ я заявила ему истинную правду: – В умах невежественных людей гнездится предубеждение против столь истовой страсти, но я не ожидала встретить его у священника.

   Он запер мои хлысты и цепи в своем шкафу и отправил меня домой. После этого родители заговорили со мной суровым тоном, упрекая меня, и я поняла, что духовник действует с ними заодно.

   Некоторое время после подобного предательства я пребывала в печали. На мою долю выпали такие невзгоды и страдания, что я даже не могла записать их все. И тогда я вдруг с необыкновенной ясностью поняла, что люди, менее религиозные и чистые помыслами, чем я, просто завидуют моим особым дарованиям.

   Я просыпалась среди ночи и щипала и скручивала свою кожу так сильно, как только могла, чтобы не выдать себя криком или стоном, – ибо отныне в комнате со мной спала маленькая служанка, которой дали наказ немедленно поднять тревогу, если я вновь начну истязать себя. Девчонка наябедничала моим родителям, будто я трогаю себя под одеялом. И тогда они распорядились, чтобы на ночь меня привязывали, как жареного цыпленка, за руки и за ноги к столбикам кровати, совсем как Тупака Амару – к лошадям. «Житие святой Розы» у меня тоже отобрали.

   Но я удовольствовалась святой Каталиной. Она знала, что замужем за Христом, поскольку ей было видение, в котором она вместо обручального кольца надела на палец святую крайнюю плоть, отсеченную от Его тела. Будучи совсем еще маленькой, она бросилась в кипящую воду горячего источника близ своего дома, намереваясь сжечь кожу на лице и теле, чтобы оградить себя от мирских женихов. Она почти ничего не ела и спала очень мало. Но эта девственница, в отличие от меня, пользовалась огромным уважением и закончила тем, что стала отдавать распоряжения самим римским папам.

   Когда у меня забрали и книгу о святой Каталине, душа моя восстала в оковах тела. Я натерла лицо щелоком и перцем, которые втайне хранила в выдвижном ящике своего бюро. С горящей головой я вбежала на кухню и окунула лицо в caldera[10]с кипящей водой, одновременно воткнув себе в правое ухо длинную заколку. Я лишилась чувств раньше, чем успела увидеть, что наделала.

   Очевидно, раны оказались столь значительными, что даже моя мать не могла более заставить себя посмотреть в мою сторону. Господь отметил меня своей печатью, но душа моей матери оказалась слишком слаба, чтобы постигнуть такое чудо. Родители согласились с моими желаниями. Меня увезли из Куско и, под присмотром надежного arriero,[11] отправили в женский монастырь Святой Каталины, в легендарный белый город Арекипу.

Мингуилло Фазан

   Надеюсь, палец моего читателя, которым он переворачивает страницу, еще сохранил достаточную гибкость и подвижность?

   И его корыстолюбивая душа все еще чувствует себя вознагражденной чистой стоимостью бумаги, заключенной в кожаную обложку этой книги? Превосходно. Каждая хорошая собака заслужила сахарную косточку.

   Я обнаружил, что плебейское большинство читателей обожает всякие подробности о происхождении, родословной, воспитании, памятных событиях детства и юности и прочих утомительных деталях и прозаических мелочах. Именно в расчете на это плебейское большинство я пишу следующие строки, хотя и против своего желания.

   Я родился в palazzo[12] на Гранд-канале. То есть в нашем palazzo, в нашей Венеции, за несколько лет до кончины сей почтенной дамы. Ее палач – Наполеон; его подхалимы и прихлебатели – сами венецианцы; ее судьи – мой собственный любезный читатель (с наилучшими пожеланиями к нему от меня!) и все его потомки.

   Люди называли его Палаццо Эспаньол, или Испанский Дворец. Венецианцы из «Золотой книги»,[13] мы связали себя узами брака с испанским серебром еще в те времена, когда испанцы только начинали грабить Новый Свет. Сколотив огромные состояния на серебряных рудниках, мои предки подрядили Тьеполо[14] написать портрет самой старой и бесполезной святой Нового Света – Розы из Лимы – для иезуитской церкви Джезуати[15] на бульваре Заттере. Наша семья занималась серебром, серебро текло в наших жилах, и мы говорили по-испански так же свободно, как дома – на венецианском диалекте. До тех пор, пока к нам не пожаловал Бони – имейте терпение, умоляю! – наша испанскость, если можно так выразиться, составляла предмет гордости нашей семьи и выделяла нас среди прочих.

   Но смотрите, повитуха и хирург уже спешат в мою спальню!

   Моя мать, Доната Фазан, в судорогах исторгла меня из своего лона 13 мая 1784 года. Она чуть не умерла при родах, как мне потом рассказывали. Часы едва успели пробить полдень, когда мое маленькое личико, перевернутое и задыхающееся, увидело свет. Мать отчаянно вскрикнула и лишилась чувств от боли. Читателю следует обратить внимание на то, что даже в этот решающий момент, когда зародилась наша история, слабость моей матери запросто могла погубить и меня, и будущее повествование. Однако же, как бы там ни было, оказавшийся рядом врач вытащил меня на свет из красной утробы в этот серый и унылый мир. Ну вот, наше приключение начинается.

   Бывают моменты, когда литературные выверты представляются совершенно неуместными. Поскольку голая правда заключается в том, что в ту самую минуту мир содрогнулся самым натуральным образом. По ту сторону океана, в полдень того же самого дня, тринадцатого мая, землетрясение разрушило до основания десять городов в Перу. Только вообразите себе: горы проваливаются внутрь, земля спазматически ухмыляется во весь рот, проглатывая маленькие черные апострофы человечков! Дорогой читатель, давайте еще раз отметим, ко всеобщему удовлетворению, что кожа земли, равно как и моей матери, раскололась и покрылась трещинами в тот день, когда я появился на свет, и обе будут вечно носить шрамы в память об этом событии.

   Впрочем, известия, дошедшие до нас из Перу, нельзя было назвать совсем плохими. Напротив, то, что другие склонны были называть катастрофой, принесло мне недурные дивиденды. Видите ли, землетрясение бесплатно вскрыло три новые глубокие серебряные жилы на рудниках моего отца в Южной Америке.

   Вокруг моей колыбельки уже висели серебряные погремушки, серебряные кубки и серебряные изображения Гранд-канала. Моя сестра Рива трясла у меня над головой серебряными сережками, чтобы заставить меня плакать.

   Она еще пожалеет об этом.

Джанни дель Бокколе

   С самого начала от него были одни только неприятности. А как иначе? Ведь родился сын и наследник, но никто особо не радовался, ведь он чуть было не разорвал госпожу пополам, эта ошибка Господа Бога! Поначалу и надежды-то никакой не было, что Доната Фазан выживет. Потом она малость оклемалась, и мы вроде как должны были испытать облегчение. Ничего подобного. Мы тогда еще не слыхали о сотнях жизней, загубленных в Перу, но в те дни Палаццо Эспаньол пребывал в тоске и печали, хотя мы и сами не знали толком почему.

   Дите хныкало и скулило. Но, казалось, оно вознамерилось жить дальше, умрет его матушка или нет.

   Для сравнения, его сестра Рива была чудесным ребенком. А на него, говоря по правде, даже смотреть было тошно, на этого первого сына моего хозяина, мастера Фернандо Фазана. На нем не было метки дьявола, ничего такого, во что можно было бы ткнуть пальцем и воскликнуть: «Какой ужас!» Ничего такого. Покамест нос, глаза, половые органы – все находилось на своих местах, если так можно сказать. Ну разве что глаза располагались чересчур близко. У него было вялое отталкивающее лицо, от которого люди не могли отвести глаз и все смотрели и смотрели, как в глубокий колодец, словно бы тонули в нем. Было в этом ребенке что-то такое, что действовало всем на нервы. Случалось, люди подходили к его колыбельке с улыбкой, а потом вдруг поспешно пятились, смущенные и перепуганные. Клянусь, бабочки дохли на лету, пролетая над ним.

   Этот малыш Мингуилло выпускал что-то черное в воздух. Глупости, скажете вы, мы же говорим о несмышленом младенце. Тем не менее, сколько бы Анна ни скребла его, он выпускал какой-то туман, издававший такой же запах, как в кузнице. Во всех углах спальни стояли благовония, но запах никуда не девался. Он прилипал к коже, как толченая ненависть.

   А уж как убивались из-за этого мои хозяин и хозяйка! Они то и дело искоса поглядывали друг на друга, словно хотели спросить: «В чем же мы провинились?»

   Я, конечно, не держал свечку, но, по-моему, между ними больше ничего не было, не считая еще одного-единственного разочка, когда они произвели на свет Марчеллу.

   По всему видать, одна только маленькая Рива не замечала и не чувствовала черного тумана над своим маленьким братцем. Она лишь смеялась и трясла над ним серебряными сережками.

   Бедная маленькая дурочка. Страх Господень!

Сестра Лорета

   Во время десятидневного путешествия из Куско в Арекипу я с укором взирала на окружающий мир, от которого вскоре должна была удалиться. Я не увидела ничего, о чем стоило бы сожалеть: горы, ягнята, поля, засеянные вульгарной спаржей. И уж конечно, не стала бы тосковать о невежественном любопытстве, с которым незнакомцы разглядывали свежие следы крушения на моем лице.

   Я начала сторониться зеркал, полагая их дьявольским искушением, задолго до того, как окунула лицо в кипящую воду. И теперь пальцы подсказывали мне, что обваренная кожа застыла мясистыми складками и что с левой стороны одна ноздря у меня затянулась, прикипев к щеке. Один глаз не открывался вообще. Но даже своей слепой стороной я ощущала на себе любопытствующие взгляды этих мелких людишек, которые никогда не слышали о Божьей благодати и которым предстоит изрядно помучиться в чистилище. К счастью, доброй половины из насмешек я слышать не могла, поскольку длинная заколка сделала меня совершенно глухой на правое ухо.

   Мы находились в двух днях пути от Арекипы, когда перед нами в небесную синь надменно вонзились три высоких пика.

   – Эль-Мисти, – сообщил мне arriéra. – Чачани. А вон та вершина – Пичу-Пичу.

   У подножия местность была пустынной, словно нарезанной квадратами, постепенно поднимающимися все выше и складывающимися в извилистые террасы, которые так обожают индейцы. Они отвели русла Богом проложенных ручьев и водных потоков, окрасив эти террасы в неестественно зеленые цвета.

   – Похоже на висячие сады Вавилона, – пробормотала я себе под нос. – Это не богоугодное место.

   Как всегда, мое первое впечатление оказалось правильным. Именно 13 мая 1784 года до меня впервые издалека донесся перезвон колоколов Арекипы, отбивающих полдень.

   Вскоре мы уже подъезжали к окраине, когда колокола зазвонили вновь, но уже вразнобой, как если бы за веревки дергали дети. Содрогнулся даже воздух, когда под ногами затряслась земля и мужчины повалились с лошадей. Моя повозка опрокинулась, сбросив меня в траву. Я упала на колени и сразу же начала молиться, широко открыв свой единственный глаз, чтобы увидеть, как вершится великое дело Божье. Грохочущая судорога заставила гору рассыпаться на куски, похоронившие под собой стада на полях.

   Я знала, что Господь недаром выбрал меня в свидетели своего Разрушения.

   Зрелище продолжалось ровно столько, сколько звучит псалом. Потом наступила тишина. Городские окраины были затянуты пыльной пеленой.

   Через несколько часов наша процессия медленно пробиралась по улицам, которые пересекали глубокие ущелья. Солнце ярко светило с небес на груды камней, окрашенных в темно-синие, красные и желтовато-коричневые тона. Арекипа сломалась, как высохший цветок, осыпавшиеся лепестки которого усеивали землю разноцветьем мертвых оттенков.

   – Даже в гневе разрушения Господь создает красоту, чтобы безгрешные могли восхищаться ею, – восторженно прошептала я.

   Сопровождавшие меня мужчины потрясенно молчали. Иногда, впрочем, они встряхивались и называли мне места, по которым мы проезжали. Сан-Лазаро – крутые лабиринты, населенные индейцами, Санта-Марта – здесь они показали мне дворец епископа и два женских монастыря, Святой Терезы и Святой Розы, обнесенные огромными высокими стенами. Все они несли на себе следы неудовольствия Господа нашего в виде зияющих дыр и обрушившихся перекрытий. Огромный склад стоял, глядя на нас провалами окон и торчащими стропилами. Arriero сказал мне:

   – Он принадлежит Фернандо Фазану, купцу из Венеции.

   Венецианцы в Арекипе! Посланцы Содома и Гоморры!

   «Все хуже и хуже», – думала я. Меня пробрала дрожь, которую я сочла дурным предзнаменованием, поскольку уже тогда обладала даром провидеть зло там, где недалекие души мидели лишь голые факты.

   – За что? – раздавались со всех сторон стенания горожан, вытаскивающих окровавленные и обмякшие тела из-под развалин.

   На женщинах были обрывки фривольных платьев. Под их цветастыми юбками я видела рваные красные чулки, переходящие в черные домашние туфли с пряжками. В их облегающих жакетах виднелись прорехи, из которых струились кружева. Но мри этом на груди у каждой из этих женщин, одетых, как блудницы, висело распятие! Бледность их кожи поразила меня. Из-за большей примеси индейской крови женщины моего родного Куско выглядели намного более смуглыми.

   А в душе самой Арекипы таилась чернота.

   «За что?» Нечего сказать! Похоже, одна только я понимала: Когда Господь Всемогущий хочет покарать человечество за безнравственность, Он посылает нам свои откровения в виде мтихийных бедствий. Они должны быть грубыми и разрушительными, поскольку иначе люди не поймут, в чем дело.

   Я же восприняла землетрясение 13 мая 1784 года как знак того, что моя новая миссия состоит в том, чтобы усердным трудом разрушить камни невежества, в которые была заключена Арекипа, сбившаяся с пути истинного. Я, создание Божье, несмотря на свою хрупкость, стану провозвестницей Его гнева. Из моих девственных грудей потечет молоко Его праведности.

   Потому что только самые чистые помыслами и простые создания становятся инструментами Его воли. Даже мухи и вши были призваны стать посланцами Божественного правосудия, преподав грешникам суровый урок.

Мингуилло Фазан

   Приношу свои соболезнования будущему читателю: эту часть моей истории бессвязно рассказал малыш, лежащий в колыбели, так что не следует ожидать здесь описаний утонченных зверств. Заботы и тревоги несмышленого ребенка еще некоторое время останутся заботами и тревогами читателя.

   Например, особую важность в это время обретает молоко. Ни одна кормилица не согласилась взять меня, так что мне пришлось стискивать челюсти на материнской груди и сосать.

   Первое из преступлений моей матери, за которое она в свое время понесет должное наказание, состояло в следующем: она старалась не смотреть на меня, даже когда я кусал ее. Что же до молока, то, клянусь, у него был привкус отвращения. Она с любовью останавливала взор на моей сестре Риве, беззаботно играющей со своей куклой в дальнем углу комнаты. Так что мне приходилось питаться второсортной сладостью, тайком воруя причитающиеся мне порции материнской любви.

   Сострадательный читатель может пролить слезу над бедным венецианским bambino,[16] чья мать поскупилась для него даже на нежную жидкость жизни. И чья мать никогда не запечатлела ни одного поцелуя на его челе, никогда не ласкала его крошечный пальчик своими.

   – И что же вы при этом чувствовали? – негромко вопрошает читатель.

   Я чувствовал себя отвратительно.

   Зрелище было безобразным и постыдным, а молоко имело привкус железа, потому что мои беззубые десны с такой силой стискивали норовящие уклониться груди матери, что на них выступала кровь.

   Но она по-прежнему отводила глаза в сторону, поспешно вручая меня нянечке с бутылочкой, и никогда не просила вернуть обратно. Мой отец, которому тогда исполнилось уже сорок лет, никогда не требовал этого от нее. Да и как он мог? Ведь он даже не заходил в детскую.

   Вы только посмотрите на моих родителей, повернувшихся ко мне спиной. Это было плохо, а скоро станет и небезопасно. Старомодный читатель уже, наверное, почуял, что молоко свернулось и скисло; здесь намечается новая тенденция в моей истории, истории с плохим концом.

   Я оглядел свою колыбельку, к которой подходило все меньше и меньше людей. И взгляд мой остановился в углу, на моей сестре Риве, той, которую моя мать предпочитала мне.

Сестра Лорета

   Нам понадобился почти весь день, чтобы добраться по разрушенным улицам города до монастыря Святой Каталины.

   В самом сердце города мы увидели, что Господь, разумеется, пощадил собор, если не считать незначительных следов Его неудовольствия. Тем не менее поговаривали, что в монастыре Святой Каталины обрушилось множество келий и что крыша над жилыми помещениями послушниц обвалилась. Я не замедлила сделать из услышанного свои выводы.

   Да уж, не убавить и не прибавить. Во-первых, в монастыре меня приняли без должного уважения. Там вообще все пребывало в состоянии недостойного беспорядка, что, естественно, списывали на землетрясение. Но ведь не землетрясение раскрасило монастырские своды в кричащие голубые и плотские терракотовые тона! Это ведь не землетрясение вырастило варварские цветы и деревья во дворе, где довольно было бы одного только распятия! Не могло оно служить оправданием и запахам обильной и жирной еды, доносящимся из каждой кельи.

   Priora[17] не дала себе труд встретить меня лично под предлогом того, что занималась ранеными. Среди упавших камней расхаживали мужчины с ручными тележками, беззастенчиво разглядывая беззаботно болтающих монахинь. Глубокое внутреннее разложение и неустройство чувствовалось уже в том, как монахини невежливо смотрели на меня и хихикали, когда встретили у ворот монастыря и препроводили в келью, где в воздухе все еще висела густая пыль.


   Землетрясение вскоре превратилось лишь в воспоминание. Оставленные им шрамы скрыли под собой ленты вновь уложенных камней. Шли месяцы, а я все никак не могла примириться со своей новой жизнью.

   Потому что в помещениях монастыря я вдруг почувствовала, что пребываю в еще более безбожном и греховном месте, чем даже на улицах Куско. Только представьте себе мое разочарование, когда я обнаружила, что души сестер монастыря Святой Каталины легковесны, как перья, и что эти монахини увиливают от исполнения духовных обязанностей в поисках чувственных наслаждений за столом в трапезной и в музыкальной комнате.

   Одиночество – вот сущее проклятие праведников. Я с превеликой радостью предвкушала, как войду в монастырь и душа моя обретет утешение, которого так долго искала. Но с самого начала жизнь моя в монастыре Святой Каталины оказалась погребена под грузом сердечной боли и оскорблений, поскольку во всей обители не нашлось ни одной сестры, которая распознала бы во мне особое создание и с радостью приветствовала бы его. Собственно говоря, легковесные монахини находили тысячи причин, чтобы уколоть меня тысячью самых неприятных способов. А когда они оставляли меня в покое, то старательно избегали моего общества, как всегда бывает с избранными Богом, поскольку имя невежественным душам – легион, и так будет продолжаться до самого Судного дня.

   Однажды утром, когда я осталась в церкви одна, мне было видение Христа: Он принял вид чудесного маленького мальчика, порхающего над чашей для святого причастия. Я закричала гак громко, что меня услышали все в монастыре и сбежались в церковь, дабы воочию узреть мое необычайное благочестие. После этого губы мои пересыхали от возжелания всякий раз, стоило мне взглянуть на хлеб святого причастия, и я постоянно облизывала их, чтобы иметь возможность продолжать возносить свои молитвы. Но вместо того, чтобы пасть на колени, эти легковесные сестры лишь давились смехом, как только видели мой благословенный жест. И когда я появлялась, оставляя за собой кровавый след после истязания плоти, наградой мне служили лишь язвительные насмешки, а не уважение и даже поклонение.

   Но их невежество не могло поколебать мою веру. Я старалась унять себя сотворением добрых дел. Пусть и одним глазом, но Я могла разглядеть малейшее пятнышко грязи или разложения. Я почти не спала и не ела, зато сила моего духа оставалась несокрушимой. Поэтому я вставала и тщательно подметала боковые дорожки во всем монастыре, пока остальные еще спали. Самое замечательное заключалось в том, что, пока я работала, ни разу не пошел дождь – это случалось лишь в те редкие часы, когда я отдыхала или читала жития святых. Такими маленькими чудесами Создатель выделяет тех, кому предназначено обитать в Его внутренних покоях любви.

   Я позволяла лицу своему озаряться чистым светом экстаза, вынося тяжелые помойные ведра или надраивая ступеньку Перед исповедальней. За трапезным столом я отказывалась от вкусной пищи и брала лишь крохотные порции того, что подгорело или было испорчено, дабы продемонстрировать, что я недостойна всего хорошего. И еще я предлагала половину своего скудного рациона другим сестрам, но те, раздувшись от деликатесов, с насмешками отказывались. Не доев, я поднималась из-за стола и приносила тазик, дабы омыть ступни остальных монахинь в трапезной, совсем так, как делала до меня Колумбия из Риети. Но мои легкомысленные сестры или отталкивали меня ногами, или хихикали: «Мне щекотно!» – и я была вынуждена оставить их в покое.

   Любой добрый христианин, прочитав эти строки, будет, без сомнения, изумлен, узнав, что вскоре после моего прибытия сама priora заговорила со мной крайне неуважительным тоном во время Поучения о соблазнах, еженедельного собрания, на котором искоренялись случаи дурного поведения монахинь.

   – Бойтесь греха гордыни, сестра Лорета, – таким было мое новое имя, – потому как вы испытываете чрезмерное удовольствие от смирения.

   – Я – ничтожное создание в глазах Господа нашего, – пробормотала я. Кто-то с трудом подавил смешок.

   – Ваши манеры, – строго продолжала priora, – свидетельствуют, что вы совсем не считаете себя ничтожной, сестра Лорета. Сестры жалуются, что вы высокомерны и смотрите на них свысока. Поэтому вам не следует удивляться тому, что они изыскивают способы, позволяющие им чувствовать себя лучше. Должно быть, вы видели, что они передразнивают вас, облизывая губы, как это делаете вы, глядя на тело Христово.[18] Я приказываю вам отныне воздерживаться от подобных аффектаций.

   Я повернула к ней свое глухое правое ухо, позволяя ей и далее излагать ту бессмыслицу, которая жила в ее сердце, избегнув при этом сразу двух грехов – ее, раз уж она произносила эти слова вслух, и моего, если бы я внимала ей.

Джанни дель Бокколе

   Чтоб мне провалиться на этом месте – мой старый хозяин, мастер Фернандо, одарил дитя одним долгим взглядом, после чего отбыл на самый край света. Должно быть, он устыдился того, что произвел на свет такую мерзость, как Мингуилло Фазан, ставлю канарейку против Господа!

   Через пару недель после рождения мальчишки пришли известия о разрушении Арекипы. Мой хозяин, мастер Фернандо, заявил, что должен своими глазами посмотреть, что сталось с его складом и рудниками, уничтоженными землетрясением. Словом, не успел он вернуться, как отбыл опять, наплевав на черную оспу и желтую лихорадку – дескать, «дела» того требуют. Ха! Мог бы придумать что-нибудь и получше. А у нас все пошло своим чередом.

   Тогда мы этого не знали и только потом уразумели, что у него была еще одна причина спешить в Арекипу. Тоже мне, хитрец.

Мингуилло Фазан

   Вскоре я с трудом мог вспомнить, как выглядит лицо моего отца.

   Видите ли, его постоянные отлучки ставили мою мать в унизительное положение. Ее товарки мерзко хихикали:

   – А Фернандо скоро вернется?

   – Разрушения… – невнятно лепетала в ответ мать.

   Да, разрушения. На землетрясение в Арекипе с легкостью можно свалить несколько печальных смертей, которые методичный читатель вскоре запишет в свой дневник.

   Подозрительный же читатель вопросительно изгибает бровь. Если бы мой отец, например, пореже бывал за границей, то не исключено, что Рива дожила бы до того, чтобы наполнить коридоры и комнаты нашего дома девичьим смехом и pasde-deux.[19]

   Откровенно говоря, думаю, что нет.

   Правда состоит в том, что даже если бы он остался в Венеции, то вряд ли смог бы как-то повлиять на мое поведение. В те редкие часы, что он проводил с нами, он почти не разговаривал со мной. Он не давал никаких указаний относительно моего воспитания. Моя мать проявляла ко мне еще меньше интереса. Мне предоставили возможность невозбранно ползать по palazzo, есть то, что удавалось стянуть с подноса или стола, и обучаться хорошим манерам у наших сторожевых собак. Соответственно, угрызения совести меня не мучили, и я наводнил весь дом своим любопытством.

   Слуги последовали примеру моих родителей. Ни единая живая душа во всем дворце не питала ко мне ни капли привязанности. Они отворачивались, завидев меня. Или делали то, что было совершенно необходимо, и спешили прочь, не желая оставаться со мной один на один.

   Читатель спросит: задевало ли это меня?

   Я отвечу: ничуть, и я продолжал нормально расти и развиваться.

   Хотя мать исторгла меня из своего лона и своего сердца, я по-прежнему жил внутри самой большой мамочки, о которой только может мечтать мальчишка: Палаццо Эспаньол. Так что стоит ли удивляться тому, что с раннего детства я обожал свой дом? Что я любил старинное сооружение в готическом стиле так же сильно, как наступление ночи и хорошо приготовленное мясо? Палаццо Эспаньол стал для меня отцом и матерью, и я вырос похожим на дворец: таким же высоким, узкоплечим, с непроницаемым лицом и каменной твердостью в сердце. Свои первые шаги я сделал на каменных плитах его двора, и никто не хлопал радостно в ладоши, глядя на меня. Свои первые слова я произнес, никем не услышанный, в его limonaia.[20] Во всем дворце не нашлось бы и пяди, которую я бы не исследовал или не знал.

   Для остального нашего семейства Палаццо Эспаньол олицетворял собой давший течь боевой корабль, на котором они служили, изнемогали от жары и тряслись от холода, пока он медленно распадался на части вокруг них, поскольку от подступавшей воды не было спасения, да венецианцы и не искали его. Моя семья и слуги не знали радости находиться в крошечной запертой комнатке у ворот шлюза или смотреть в затянутые паутиной окна нашей приватной башни, с головокружительной высоты которой, если вам удавалось подняться по ста семидесяти пяти ступенькам, можно было наблюдать за планетами, а перед вашими глазами расстилалась вся Венеция.

   Они не догадывались о том, какие сокровища лежали на дне колодца или были зарыты под кустом роз. Они не понимали, как пахнут лестницы по утрам или какую пушистую плесень можно найти в задниках столетних туфель, засунутых в дорожные сундуки в самых отдаленных уголках ripostiglio.[21] Нет, никто не любил Палаццо Эспаньол так, как я.

   Больше всего мне нравилось в нем то, что однажды он станет моим.

   Даже моей семилетней сестре Риве было неизвестно потаенное местечко в винном погребе, где на полках, подобно уснувшим хищникам, стояли черные бутылки, и что может сделать с вашими внутренностями содержащаяся в них влага, если ее предварительно смешать с сахаром и толченым стеклом.

   Мне было всего четыре годика, когда я научил ее тому, чего она еще не знала.

Джанни дель Бокколе

   У меня такое чувство, что мои мозги сожрали медведи. Но как я мог знать, что должен спасти ее?

   Теперь-то, задним умом, я силен и крепок, как водится, но кто тогда мог бы помыслить о таком?

   Я подкопил чуток монет, чтобы вложить их в пекарское дело.

   Но мне не повезло.

   Мне ровным счетом ничего не известно о том, что стряслось с нашим маленьким ангелочком Ривой. Будь оно все проклято! Об этом никто никогда не узнает. Эти сверкающие черные глазки, крепкие маленькие ножки… Она была просто чудом! Гробик не больше шляпной коробки на плечах мужчин…

   В похоронной гондоле…

   Никогда мне…

   Будь ты проклят, Господь!

Сестра Лорета

   Потом мне пришлось вступить в противоборство с некоей сестрой Андреолой, которая вела себя как самая набожная и благочестивая монахиня в монастыре, но при этом даже не умерщвляла свою плоть так, чтобы это было заметно посторонним. Она просто делала маленькие добрые дела, но устраивала из этого настоящее представление. Она ловко управлялась с иглой и сшила накидку для статуи Мадонны, что, по словам priora, равнялось шестистам «Аве Мария»,[22] четыремстам «Храни вас, Господь!» и пятнадцати дням поста. Да, чуть не забыла – предполагалось, что кожа сестры Андреолы светится нежным матовым светом, подобно жемчугам, как утверждали все остальные, хотя я ничего такого не замечала. Сестра Андреола была лишь на полгода старше меня, но при этом уже приняла постриг в монахини.

   Остальные сестры отзывались о ней с благоговейным трепетом. Когда сестра Андреола впадала в один из своих экстазов, послушницы немедленно собирались вокруг и начинали подражать ей. Тем самым они демонстрировали, как любят сестру Андреолу, которая добивалась поклонения глупых послушниц таким же образом, как дьявол собирает своих последователей. И это жгло меня больнее, чем щелок или перец. Почему сестра Андреола была объектом поклонения, а я, намного более худая и набожная, служила лишь предметом язвительных насмешек?

   Я напомнила себе, как апостол Петр предрекал, что за несколько недель до наступления Судного дня на земле появится много скептиков и насмешников. Но гнев Божий поразит их первых. И еще я утешала себя тем, что Иисус, подвергнув меня мученическим пыткам насмешкой, призвал меня стать ближе к Нему, чем любая другая сестра в монастыре Святой Каталины, и уж точно ближе, чем сестра Андреола.

   Укрепившись в своем решении, я направилась в лазарет, небольшую больницу при монастыре. Но мне не позволили ухаживать за больными женщинами, заявив, что вид моего лица причиняет им беспокойство и вызывает ночные кошмары, а от запаха, идущего у меня изо рта, их тошнит.

   Сестра Андреола никогда не заходила в лазарет, разве только для того, чтобы подержать больных за руки или посидеть рядом с ними, украшая своей вышивкой бесконечные церковные ризы и епитрахили, сплетая паутину шелковых ниток, подобно гигантскому белому пауку. Но за эти визиты остальные монахини превозносили ее чуть ли не до небес, неустанно приглашая приходить снова и снова.

   Сестры в лазарете были слепы и глухи к Божьему замыслу, и невежестве своем не сознавая того, что взглянуть на мое лицо – то же самое, что получить благословение. Не желая, чтобы они и далее упорствовали в своем заблуждении, я обратилась к ним с настоятельной просьбой, но получила истерический отказ. Поэтому, вместо того чтобы ухаживать за больными, я выстирала все грязное белье в лазарете, даже повязки и одежду двух заболевших монастырских сестер, кожа которых покрылась отвратительно пахнущими огромными язвами.

   Ночью я тайком пробралась к этим сестрам и поцеловала их в губы, а потом перецеловала каждую из их язв, хотя они и пытались оттолкнуть меня своими ослабевшими руками и ногами. Я сказала им, что так сильно люблю их души, что ничто не помешает мне спасти их. Обе заплакали. Далее я сообщила им, что, подобно Колетте из Корби, я способна исцелять больных, вкладывая им в рот кусочки пережеванной мной пищи, а также сбрызгивая их лица водой изо рта. Но они лишь жалобно стонали, когда я проделывала все это. А потом, подобно самой святой Каталине, я выпила ту воду, которой омывала их язвы, и она показалась мне слаще вина для причастия. В результате я заразилась той же лихорадкой, что и они, и слегла на много дней.

   Пребывая в состоянии экстатического вознесения, я узрела множество видений и предсказала многие величайшие события. В моих видениях мне явилась красивая женщина моего роста и телосложения, одетая в золотое платье и укутанная по самые щеки шалью, расшитой драгоценными камнями. Если бы другие сестры записывали мои видения, то у них получилась бы толстая книга. Увы, сестры отказали мне в этом.

   Что же касается вышеупомянутых монахинь, не пустивших меня в монастырскую больницу, прошло совсем немного времени, и одна из них слегла с раковой опухолью в груди, другую подкосила водянка, третью убило черепицей, сорвавшейся с крыши, поврежденной, несомненно, во время землетрясения, а четвертая и самая грубая из них подхватила скоротечную пневмонию после того, как в одиночестве приняла холодную ванну. Так что все четверо покинули сей бренный мир при самых печальных обстоятельствах.

   Никто не может противиться мудрости и воле Господа Бога нашего.

Джанни дель Бокколе

   Никто не мог обвинить в случившемся молодого хозяина. Никто. Уж не лекари, во всяком-то случае. И не стражи закона, которых вызвали, потому как кончина Ривы выглядела очень уж внезапной и насильственной. Палаццо Эспаньол затуманил им глаза. Эти мужланы только и делали, что пялились на гобелены и мраморные статуи, кланялись да расшаркивались, так что мозги выпадали у них из штанов. Они даже не сподобились задать самые простые вопросы. Например – что делал Мингуилло с молоденькой Ривой, когда она умерла?

   – Я тут ни при чем, – отвечал наглый мальчишка, покусывая нижнюю губу, если кто-нибудь осмеливался спросить его об этом.

   Бандитский Господь!

   Это разбило сердце моего хозяина, мастера Фернандо, это разбило все наши сердца. Служанка Анна и моя сестра Кристина были безутешны. Я прижал обеих к себе и дал им выплакаться вволю, так что по моей груди текли целые каналы их слез.

   Не стыдясь своих рыданий, мой хозяин, мастер Фернандо Фазан, приказал Кристине сложить в сундук все маленькие платьица Ривы, после чего незамедлительно предложил моей сестре новую должность горничной.

   – Я не хочу здесь больше оставаться, – во весь голос плакала Кристина, но так, разумеется, чтобы ее не услышал мой хозяин.

   Сдается мне, вся наша кровь вытекла сквозь трещины в степах Палаццо Эспаньол, потому что мы ослабели и недоумевали, не зная, что делать, прямо как несмышленые котята.

Мингуилло Фазан

   Как я уже упоминал, причем совсем недавно, читатель отправился на долгую прогулку в темноте с моим голосом за компанию. Принимая во внимание, что от других рассеянных и забывчивых протагонистов[23] этой истории он не услышит ничего, мне придется постараться, чтобы удержать его на своей стороне.

   Но совсем не так, как делают некоторые, прижав белую ручку к сердцу читателя и трепеща увлажнившимися ресницами: благородный читатель должен внимать нам дальше, точно так же, как рыцарь должен спасти даму своего сердца! Всем угодить невозможно. Одному читателю нравится доверительный шепот; он заставляет его ощущать себя великолепным и блистательным, подобно исповеднику в черной будке. Другой вонзает свои изысканные жвала в любопытного наблюдателя, подглядывающего за более интересной жизнью прочих людей. Ну, u остается еще вид с высоты птичьего полета, когда автор служит невидимым воздухом под рассекающими его крыльями читателя. Лесть и подхалимаж пользуются большой популярностью. Равно как и комичный высокопарный тон.

   Что? Что такое? Читатель требует, чтобы я прекратил подставлять ему многословные и нелестные зеркала? Он настаивает, чтобы вместо этого я представил ему разумный и внятный Отчет о своем детстве и отрочестве, изобилующий объяснениями относительно происшедших событий, и т. д., и т. п.?

   Pazienza.[24] У меня нет никакого желания намеренно злить его, но прежде я все-таки должен упомянуть кое о чем. Смерть моей сестры Ривы превратила окружающих в сущих ищеек, сующих повсюду свои длинные носы. Это было несколько утомительно, поскольку удовольствия и развлечения стали редкостью. Венецианская республика доживала последние дни своего златолиственного и засахаренного великолепия. Написанные маслом портреты девушки-художницы по имени Сесилия Корнаро стали единственным объектом торговой ценности в нашем городе. Раз уж мы заговорили о лицах, то мое собственное начало обретать те черты, которые оно пронесет до самого конца этой истории, если можно так выразиться.

   Лестницы Палаццо Эспаньол становились все короче; я познакомился с коленями, бедрами, животами и, в конце концов, с лицами наших слуг, хотя нельзя сказать, чтобы они с такой уж охотой обращали их ко мне. Одно время – правда, очень недолгое – я учился в академии для юных отпрысков знатных родов. Меня выгнали оттуда. Но это совсем другая история. Пришлось смириться с тем, что священник стал заниматься со мной на дому. Читателю будет небезынтересно узнать, что немалые деньги, выплаченные за обучение, не пропали даром. У меня обнаружился талант к языкам, о чем ему уже известно. Я также полюбил книги, хотя вкус у меня оказался довольно специфический и несколько эксцентричный на взгляд разборчивого читателя.

   Когда я говорю, что полюбил книги, я имею в виду не только их душу, но и тело. Еще до того, как я научился читать, меня безумно привлекали их переплеты. Я проникся страстью к столь интимной защите и одновременно украшению, воплощающему их самодовольство. Я обожал строгую форму и твердость книг. Их бескомпромиссные уголки, богатый запах и то, как они раскрывались передо мной от малейшего прикосновения пальцев, – все это приводило меня в восторг. А потом, научившись читать, я обрел новое счастье: в доме, где все сторонились и избегали меня, книги из нашей библиотеки открывали мне свои нежные внутренности и откликались на мой призыв всякий раз, стоило мне обратить на них внимание.

   Можно назвать симпатией и то чувство, которое я питал к Кристине, пухленькой маленькой дочери нашей бывшей беспутной поварихи. (Не кажется ли читателю, что привязанность к коже, не прикрывавшей мое собственное тело, свидетельствует о положительных сторонах моей натуры? Я и сам на это надеюсь.)

   Свой первый поцелуй я сорвал у вышеозначенной Кристины, в качестве прелюдии к освобождению нас обоих от оков девственности. Она сплюнула и оттолкнула меня со словами:

   – Ты нехороший, Мингуилло.

   – Какой же я тогда? – полюбопытствовал я, запуская ей руку в теплое нутро ее корсажа.

   – Ты… другой, – запинаясь, пробормотала она.

   Я напомнил ей, что рабочее место для ее маленького братца висит на волоске. Оба они были незаконнорожденными сиротами, и она все правильно поняла. Но она закричала, когда я принялся крутить ее маленький сосок, чтобы посмотреть, не отвалится ли он. Этот вопрос занимал меня вот уже некоторое время. Мои исследования прервало появление золотаря. После того случая мне больше не удавалось застать дочку поварихи одну до тех пор, пока – пока не произошел еще один случай того же рода, правда, несколько месяцев спустя.

   Что? Разве это недостойно – делать подобные намеки? Право же, читатель, который настаивает, чтобы я рассказывал свою историю в строгом порядке, словно перебирая бусинки в четках, приводит меня в отчаяние. Ему следует смириться с причудами повествования, бессвязного к неожиданного, как кошачий кашель, и научиться находить в этом удовольствие.

   Мое детство шло на убыль. Полагаю, в некотором роде я был даже рад этому. Несмотря на то что мать по-прежнему всячески избегала моего общества, а отец относился ко мне так, как, наверное, смотрел бы на струпья черной оспы – со страхом и отвращением, – я оставался единственным сыном этого великого дома, а посему расхаживал с видом хозяина и высоко поднятой головой. Я отпраздновал свой двенадцатый день рождения (поскольку больше никто не пожелал составить мне компанию) в гордом одиночестве, воссоздав недавние события во Франции. При этом их короля и королеву изображали цыплята, а большой тесак на веревке олицетворял собой la belle dame[25] мадам Гильотину.

   А потом произошло нечто такое, чего я не мог предвидеть. После стольких лет моя мать вдруг забеременела еще одним ребенком, зачатым, как может предположить читатель, во «время одного из все более редких визитов моего отца. Я видел, как тяжелеют от молока ее груди. В памяти у меня всплыли мучительные воспоминания о том, как она решила отлучить от этой груди меня. Целых шесть месяцев я наблюдал, как они становятся все больше и обвисают в ее корсаже.

   «Еще один ребенок в доме? Нет, пожалуй, это совершенно излишне», – вот что я подумал.

Сестра Лорета

   В монастыре Святой Каталины существовала традиция: на Страстную пятницу трех монахинь привязывали к крестам в el santuario[26] в память о тех страданиях, что выпали на долю Господа нашего. Быть избранной для такой обязанности считалось великой честью, и я прилагала все усилия, чтобы оказаться в числе этих троих на мою первую Страстную неделю пребывания в монастыре.

   Я так старалась заслужить эту честь, что ненамеренно сотворила чудо. Подобно святой Розе, я долгими часами с любовью смотрела на картину «Страсти Христовы». Постепенно лицо Спасителя нашего затуманилось, и на лбу и щеках у Него появились капли пота. Громким криком я принялась сзывать свидетелей, и на мой зов прибежала priora. Однако же женщина оказалась неспособна узреть сотворенное мною чудо.

   – Сестра Лорета, – вздохнула она, – картина совершенно суха.

   А потом добавила:

   – Но не стану отрицать, вы способны сделать так, что по коже бегут мурашки. Должна заметить, что когда я смотрю на вас, то ощущаю дискомфорт, а тело мое покрывается холодным потом.

   Я была вознаграждена, потому что именно так скептики насмехались над точно таким же чудом, которое сотворила святая Каталина.

   Но после случая с картиной мне было отказано в привилегии стоять на кресте для Господа нашего в эту Пасху. Естественно, для этой церемонии назначили сестру Андреолу, а уж она выбрала двух самых своих раболепных последовательниц, чтобы они составили ей компанию.

   Тем временем Господь продолжал испытывать меня и посылал мне злые шутки и безнравственные оскорбления, вроде живого червяка в моем хлебе и черной кошки, запертой в моей келье.

   Так прошло четыре года. Меня ни разу не выбрали для распятия на кресте в Страстную пятницу. Мои страдания лишь усугублялись оттого, что другие монахини выказывали сестре Андреоле свое благоговение и почтение, где бы она ни появилась. Кое-кто даже нечестиво преклонял колени, целуя землю, но которой она ступала.

   Но в это самое время, а на дворе тогда стоял 1788 год, Господь наконец прислал в Арекипу набожного и благочестивого человека, и я убедилась, что он подтвердит спасение моей души, под чем я понимала спасение погрязшего в грехе монастыря Святой Каталины. Епископ Педро Хосе Чавес де ла Роза прибыл из самой Испании, дабы вразумить и положить конец распущенным нравам Арекипы. Он начал с того, что незамедлительно прибыл в наш монастырь.

   Как и любой добрый христианин на его месте, он был шокирован роскошными кельями богатых монахинь, которые использовали свои peculios, личные средства, чтобы окружить себя всеми удобствами, включая рабов и слуг. Свои peculios я, разумеется, вкладывала в коробочку для пожертвований: я отказывалась покупать себе угощения, пока в мире существуют язычники, не имеющие собственной Библии. Я предпочитала пользоваться услугами дежурных монахинь для удовлетворения своих насущных потребностей, нежели обзаводиться рабынями. Единственными украшениями в моей келье были маленький человеческий череп и младенец Иисус, вылепленный из простого гипса.

   Епископ счел, что рабыни и служанки монахинь являли собой порок в чистом виде, будучи глазами, ушами и ходячими кошельками своих хозяек, беспрепятственно покидая монастырь по своему желанию и принося обратно привкус внешнего мира на языках и в своих переполненных покупками корзинах. Такое впечатление, что для этих девушек стен монастыря словно бы и не существовало. Кроме того, епископ Чавес де ла Роза вознегодовал, узрев личные кухни богатых монахинь и изысканные деликатесы, которые подавали им на скатертях камчатного полотна и серебряных тарелках, пока они возлежали на своих бархатных подушечках, подобно одалискам в гареме султана. Он приказал монахиням вернуться к богоугодной простоте совместной трапезы. Он повелел закрыть пекарню, в которой пекли сладкие булочки и polvoron,[27] которыми славился монастырь.

   Теперь, разумеется, я смотрела на внешний мир как на нечто, не имеющее для меня никакой ценности, и никогда ни капельки не завидовала сестрам, выставляющим напоказ свои украшенные драгоценными камнями серебряные кресты и чашки севрского фарфора. Не завидовала я и тому, что у них есть рабыни, равно как и их пагубной привязанности друг к другу, проявляющейся в нечестивых объятиях и поцелуях. Но я от всего сердца была согласна с епископом де ла Розой, что этим непристойностям следует положить конец. Вот почему я позаботилась о том, чтобы он обязательно узнал о дополнительных грехах, которые монахини попытались скрыть от него.

   Дни, когда епископ вел у нас свое расследование, я проводила, простершись ниц на ледяном каменном полу часовни. Несколько раз, когда он направлялся к алтарю, ему пришлось переступить через мое неподвижное тело. Так и получилось, что мое благочестие и единственная подлинная вера во всем монастыре Святой Каталины были наконец замечены епископом Чавесом де ла Розой.

   – Как тебя зовут, дитя мое? – обратился он ко мне.

   Я не отрывала лицо от пола. Мне не хотелось, чтобы он отвлекал меня от моего занятия.

   – Я никто, ilustrisimo,[28] – заявила я ему. – Я всего лишь смиренная посланница.

   По-прежнему глядя в пол, я глухим голосом поведала ему обо всех тайных прегрешениях легковесных монахинь и priora. Я рассказала ему о своем раскаянии, епитимье, о своем посте и о том, какие насмешки и презрение мне пришлось вынести. Я не утаила ничего.

   Он опустился на колени рядом со мной и выслушал меня в молчании. Затем он взял меня за запястье и повернул его к свету.

   – Бедное дитя, – произнес он наконец, поднимаясь на ноги. – Мы посмотрим, что можно сделать для тебя.

   Из этих его слов я, естественно, поняла, что вскоре займу подобающее мне высокое положение и стану руководить всеми этими грешницами, которые так старались унизить меня.

Джанни дель Бокколе

   Пока ему не сравнялось одиннадцать годочков, ежели вам до сих пор не выпадало случая убедиться, какой он негодник, то, склонив голову набок и скрестив пальцы, глядя на Мингуилло, вы бы сразу сказали, что у него не все дома. В голове, в смысле. А уж какой у него обнаружился дурной нрав!

   Да и красивее он не стал ни чуточки. Вот не сойти мне с этого места, если глаза у него не сошлись еще ближе друг к другу, а уж рот походил на влажного дождевого червяка. Мерзость какая. Кожа так туго была натянута у него на щеках, что под ней виднелись кости, как будто пытались проткнуть ее насквозь. Словом, он был уродлив, как горгулья, настоящая жаба, прости, Господи!

   В одиннадцать его так обсыпало прыщами, что просто ужас. Никогда и ни у кого я такого не видел. Сначала эти отвратные прыщи были желтыми, потом почернели, размножаясь на глазах, потом расползлись по всему лицу, оставив после себя ямы и рытвины. Похоже, его распутная натура вставала по ночам, пока он спал, и рисовала ему обвинения на лице.

   В тот самый год его застукали, когда он связал мою бедную сестренку Кристину в limonaia. Он соорудил для нее небольшой деревянный крест, а потом прикрутил к нему за руки и за ноги, прям как Христа. А во рту у нее было яблоко. Сам же выродок преспокойно точил нож о камень. И слава Богу. За то, что скрип ножа о камень услышал проходящий мимо ливрейный лакей и решил глянуть, в чем дело.

   Папаша, Фернандо Фазан, опять случился в Арекипе. Где же ему еще быть-то? Я сломя голову понесся в limonaia и нашел там распятую Кристину и Мингуилло, в руке которого сверкал нож для разделки рыбы. Я схватился за лезвие и попытался вырвать его. Но он ни в какую не желал отдавать его, а потом обжег меня таким взглядом, что по спине аж мурашки пробежали. В последний момент он повернул нож так, что тот проткнул мне руку. Все остальные слуги забоялись помочь мне. А нож торчал у меня из ладони, совсем как оловянный солдатик.

   Ох, как же мне хотелось прямо там вышибить ему мозги! Но Мингуилло был молодым хозяином, так что он мог сделать со мной все, что угодно. Он, не мигая, стоял и глядел на меня. Я вроде как опамятовался и прикинулся идиотом, который не соображает, что делает. Так было лучше всего.

   – Я тут ни при чем, – заявил он, повернулся и преспокойно зашагал себе прочь.

   Другие слуги, разозлившись, начали говорить про него всякие гадости, на какие никогда бы не осмелились, если бы он мог их слышать.

   Кристина наконец выплюнула яблоко изо рта и заревела, глядя, как кровь хлещет у меня из раны.

   Анна зашила и забинтовала мне руку, взяв обожженную на огне иголку и чистую тряпицу, так что особого урона не случилось. Если не считать того, что, сталкиваясь с молодым хозяином, я чувствовал, что руку начинает жечь как огнем. Иногда такое бывало, когда он проходил мимо творить зло где-нибудь в другом месте. А Кристину забрал к себе добрый Пьеро Зен, заместитель мужа моей хозяйки, госпожи Донаты Фазан, чтобы она жила и работала в его одноименном palazzo. Он-то знал, что теперь ей никак нельзя оставаться в Палаццо Эспаньол. Мы с Анной сильно скучали по ней. Вот так из нашей жизни ушел еще один кусочек счастья, и все из-за этого Мингуилло Фазана.

   Моя хозяйка пребывала на пятом месяце, поэтому она так и не узнала об истории с распятием Кристины. Ибо conte[29] Пьеро беспокоился, что из-за этого схватки у нее могут начаться раньше времени.

Сестра Лорета

   Я напрасно ждала заслуженного возвышения.

   Вместо этого, всего через несколько часов после моего конфиденциального разговора с епископом, меня отвели в лазарет и силой накормили мясным бульоном, густой кашей и гренками в масле. Голову мою обмотали повязками, пропитанными травяными настоями, после чего меня привязали к кровати.

   – Епископ Чавес де ла Роза сурово накажет вас, когда услышит о том, что вы со мной сделали! – предостерегла я монахинь через отверстие в повязке.

   – А кто, по-вашему, предложил подобное лечение? – грубо рассмеялась мне в лицо одна из монахинь, составлявших снадобья, уроженка Боливии по имени Маргарита. – Откройте рот, у меня есть для вас еще и печенье.

   Внезапно я поняла, что епископ хочет, чтобы со мной ничего не случилось, пока он будет заниматься своим прямым делом. Более того, в лазарете я все время пребывала в обществе других монахинь и могла подслушать многое из того, что осталось бы мне неизвестным, если бы я удалилась в привычное одиночество своей кельи. Значит, в том и состоит замысел Божий, чтобы я знала обо всем, что ежедневно происходит в монастыре и за его пределами, потому что в один прекрасный день мне предстоит исправить все то зло, что должно было свершиться.

   Ибо над головой бедного епископа Чавеса де ла Розы начали сгущаться тучи. Справедливые упреки, высказанные им монахиням Святой Каталины, были приняты с презрительным неуважением. Высокородные монахини вели себя так, словно епископ находится у них в услужении, разрушая его благочестивые планы столь хитроумными способами, что я даже не могу описать их все. Должно быть, то же самое произошло и с его планами в отношении меня, поскольку в моей жизни ровным счетом ничего не изменилось.

   Епископ ни разу не навестил меня в лазарете, так что ему неоткуда было узнать о том, сколь жестоко меня заставляли есть через силу. Разумеется, я быстро сообразила, почему он не пришел ко мне: если бы остальные монахини увидели, что он выделяет меня среди прочих, то изобрели бы новые способы подвергнуть меня дополнительным мучениям. В лазарет вплыла сестра Андреола и присела рядом со мной, занимаясь своей вышивкой и нашептывая что-то голоском, долженствовавшим означать доброту и дружелюбие. Я позволила ей остаться, поскольку захотела получше рассмотреть ее вблизи. И не нашла в ней совершенно ничего возвышенного. Она была намного толще меня. Ее привлекательность показалась мне пресной, а светлые волосы – крашеными. Словом, я не увидела ничего, что хотя бы отдаленно напоминало блеск жемчугов в цвете ее кожи.

   Я сказала ей:

   – Мне жаль вас от всего сердца, сестра Андреола.

   Пока я лежала в лазарете, епископ Чавес де ла Роза начал и проиграл войну против высокородных монахинь. Когда он увидел, сколь гордо и непокорно они себя ведут, то приостановил проведение очередных выборов priora и сам назначил настоятельницу (я в тот момент все еще лежала в лазарете). Но любящие роскошь монахини восстали и отправили тайные письма влиятельным фигурам в Церкви, многие из которых приходились им дядьями.

   Столкнувшись с почти неприкрытым сопротивлением, епископ наложил суровое наказание на зачинщиц и даже отказал пяти наиболее согрешившим сестрам в причастии. Они же отомстили ему тем, что попросили своих родственников вынести дело на audiencia[30] в Лиме. Те повиновались, и высокий суд и даже сам король унизили епископа. Монахини Святой Каталины отстояли свое право на самоуправление без его вмешательства.

   После этого епископ Чавес де ла Роза, сконфуженный и пристыженный, оставил монастырь в покое.

Доктор Санто Альдобрандини

   Я не знал своих родителей. Монахини сказали мне, что я – дитя порока, блуда и бесчестья. Какое-то время я даже думал, что Блуд – это имя моей матери, а Бесчестье – моего отца. Но потом из меня выбили и эти глупые представления.

   Мне часто говорили, как мне повезло, что я стал сиротой в приюте в Венеции, а не язычником-младенцем, брошенным где-нибудь на склоне горы в безбожной глуши. Впрочем, довольно часто, когда мне бывало совсем плохо, я склонен был не соглашаться с этим утверждением.

   К тому времени, как мне исполнилось восемь, кожа на моей спине покрылась бесчисленными рубцами от порки. Противоположная сторона моего тела оставалась вогнутой – я никогда не ел досыта. Но у меня были острый глаз и ясный ум, весьма интересовавшиеся устройством и работой человеческого тела, зато к тому, что монахини именовали «душой», меня не влекло совершенно. Потому что, насколько я мог судить, именно мою живую душу они пытались запороть до бесчувствия.

   А вот человеческое тело – это нечто, доложу я вам! И оно заслуживало самого серьезного внимания. Лежа по ночам в кровати, я вслушивался в шум крови в моих жилах, пробирающейся в самые дальние уголки моего организма. Я проводил гнетущий анализ какофонии кашля, издаваемого другими детьми в общей спальне. Скоро я научился различать, какой кашель пройдет сам и какой завершится тем, что бедного ребенка с головой накроют одеялом и прочтут короткую отходную молитву, отправляя его к загробной жизни.

   Но более всего мне нравилась кожа. Стоило у кого-нибудь появиться язве или сыпи, как я оказывался тут как тут. Вы можете назвать это жалостью – но кто я был такой, чтобы жалеть кого-либо? Для меня это были сродни влечению. Монахини сделали все возможное, чтобы ожесточить мое сердце, тем не менее оно послушно раскрывалось навстречу каждому бедному созданию, чья кожа проявляла симптомы болезни. И так остается по сей день. Я и сейчас способен пойти по улице вслед за незнакомцем, чтобы всунуть в его или ее ладонь бальзам или мазь: то, что требуется для излечения сыпи или лишаев.

   Еще будучи совсем мальчишкой, я научился бороться с кожными заболеваниями. Я мог составить мазь из самых скудных ингредиентов, собранных по углам в монастыре, и тайком нанести ее на пораженный участок, а потом забинтовать лоскутом материи, оторванным от собственной рубашки. Меня нещадно били за то, что я портил свою одежду, зато мои маленькие пациенты выздоравливали; они приводили ко мне новых больных с доселе неизвестными мне болезнями. Я не знал, как они называются, зато мне было известно, как их лечить; такое ощущение, что это знание приходило ко мне инстинктивно, если только болезнь не оказывалась черной оспой. Когда ее подхватил Томмазо из нашей спальни, мне только и оставалось, что сидеть рядом, держа его за руку, пока он не умер. Я так крепко сжимал его руку, что она совсем побелела, когда меня наконец оторвали от него.

   В монастыре приходилось вести себя скрытно: заяви я о том, что хочу стать врачом, как на мою голову обрушились бы новые наказания за подобное нахальство. Последовали бы саркастические вопросы насчет того, кто будет платить за обучение бездомного сироты. Поэтому в классной комнате я не поднимал голову, старался ничем не выделяться и никогда не писал на своей маленькой грифельной доске всего, чему научился.

   Едва овладев грамотой, я повадился шастать в лазарет при монастыре. Я подружился со старенькой монахиней, которая там работала. Она уже плохо видела и потому позволяла мне читать для нее аптекарские рецепты. Прочитав, я старался запомнить каждый из них. И каждый день я воровал понемножку сахара или соли. Так мне удалось выжить, тогда как многие мои товарищи по несчастью умерли. Иногда я опускал пригоршню трав в карман и толок в ступке микстуру для больного ребенка. В конце концов я перестал обращать внимание на рецепты монахини-аптекарши, потому что знал лучше ее, что спасает, а что губит воспитанников монастыря, среди которых, помимо детей-сирот, встречались и падшие женщины.

   Истории болезней сирот и их матерей хранились в лазарете. Замок, впрочем, не устоял против моего скальпеля. Я узнал, что моя незамужняя мать умерла от послеродового сепсиса в этой самой комнате, причиной развития которого стали «миазмы», содержащиеся в воздухе. Я понюхал архивные бумаги. Они пахли пылью веков и нечистотами.

   Мне удалось уговорить старую монахиню рассказать о моем рождении. Меня принимал студент-медик, который в спешке примчался прямо со вскрытия, и руки его были перепачканы кровью трупа. Они, эти красные руки, привели в наш мир одну душу – мою; другая, моей матери, покинула его.

   Отец мой был и остался мне неизвестен.

Сестра Лорета

   Из Европы до нас все чаще доходили новости об ужасных деяниях революционеров, которые ненавидели Святую Мать Церковь, ее служителей и даже ее монахинь, преследуя их с не меньшим упорством, чем первых христианских мучеников.

   Купцы привозили иностранные газеты Тристанам: это богатое семейство из Арекипы имело связи в Париже. Кто-то из sambas Тристанов однажды принес зачитанную страничку в монастырь Святой Каталины, и монахини обступили одну из сестер, и та, неправедно и свободно владея французским языком, перевела ее для нас. Какой-то слуга дьявола изобразил там карикатуру, как монахинь выгоняют из монастыря. Безбожники-революционеры взяли на вооружение смех и использовали его, как дьявол использует вилы. Они издевательски насмехались над монастырями, называя их тюрьмой. Они изображали Церковь в виде миноги, которая высасывает все хорошее из окружающего мира, ничего не давая взамен. Эти язычники провозгласили, что молитва о заблудших душах бессмысленна и даже вредна. Они настаивали на том, что монахини не годятся для ведения домашнего хозяйства и приготовления еды: они должны работать для бедных и больных. Монахини также не должны считать себя слишком хорошими для мужчин. Они должны покинуть монастыри, выйти замуж и рожать детей для процветания государства. «Господь никого не заставляет давать обет безбрачия», – утверждал один из этих богохульников.

   Как будто эти бедные монахини уже не были обвенчаны с Господом нашим! Что же это было за государство, которое предлагало двоебрачие для чистых и невинных невест Христа? Кое-кого из высокородных монахинь даже обвинили в том, что они помогали задушить революцию тем, что отказывались изменять Богу и безгрешно жили в своих общинах. А в День Всех Святых Арекипа узнала о зловещем событии, которое заставило содрогнуться всех добрых христиан: 17 июля 1794 года шестнадцать сестер-кармелиток из Компьена взошли на гильотину, и им отрубили головы.

   В монастыре Святой Каталины наши монахини шумно радовались тому, что подобные вещи никогда не могут произойти здесь. А сердце в моей груди разрывалось на части из-за этих монахинь из Компьена, которым Господь оказал величайшие почести, сделав их мученицами. Deo gratias. Я втайне мечтала о том, чтобы заполучить горсточку земли из-под гильотины. Земля, впитавшая кровь невинных жертв, наверняка превратилась в бесценную реликвию, думала я и от всего сердца желала иметь хотя бы несколько ее комочков.

   Вскоре все заговорили о длинноволосом корсиканце. Каждый месяц купцы привозили все новые сообщения о его дерзких опустошительных набегах. И океан уже не казался достаточно большим для того, чтобы уберечь нас от этого опасного безумца, Наполеона Бонапарта.

Мингуилло Фазан

   Марчелла явилась в мир под лазурным небом, на котором не было ни облачка. Я слонялся по двору, наслаждаясь криками, которые издавала во время родов мать. Они казались мне намного слаще жалобного мяуканья котенка, которого в то утро я прикончил ржавым гвоздем. Я прибил его к нашей уличной двери. Мне показалось, что это – подходящее украшение, призванное сообщать прохожим, что сегодня наш дом превратился в сосуд страданий, не говоря уже о нашем городе, который умирал в то самое время, как моя мать металась на кровати, разрываясь на части.

   Ее крики разносились по коридорам Палаццо Эспаньол и летели из окон вниз по Гранд-каналу. Отец, как водится, торчал в своей Арекипе. Пока все остальные суетились вокруг матери, я, будущий владелец, счел себя вправе усесться за письменный стол отца, окунуть его перо в чернильницу и открыть все его выдвижные ящики ключом, который он прятал в выемке дымохода. Я провел незабываемый полдень, выдавливая желтые прыщи у себя на подбородке и одновременно проглядывая его личные документы.

   Ни один из них не привлек надолго моего внимания – пока я не наткнулся на бумагу, подписанную перед самым его последним отъездом в испанские колонии.

   Она начиналась со слов: «Я, конт Фернандо Фазан, владелец Палаццо Эспаньол, проживающий в Венеции, пребывая в здравом уме, но сознавая, что смерть неизбежна, хотя час ее наступления мне неизвестен, настоящим отдаю распоряжение составить и выполнить мою последнюю волю следующим образом…»

   Я стал искать фразу «завещаю все свое имущество», за которой должно было последовать «моему сыну Мингуилло Фазану». Но потом я выпрямился и сплюнул. Похоже, дорогого папочку смутили мои эксперименты с цыплятами в саду. А ведь я не пожалел времени, чтобы все терпеливо им объяснить. Французская революция недавно разлучила несколько человеческих существ, включая монахинь и священников, с их головами новым и необычным способом. Это навело мальчишку на некоторые мысли и пробудило в нем любопытство. Так почему бы не отточить мастерство, пока есть такая возможность?

   Я начал нервно постукивать ногой по полу, когда прочел следующие строки в его завещании: «…мой сын Мингуилло лишился дееспособности в результате умственного расстройства, вследствие чего не может стать моим наследником. Таким образом, я завещаю все свое имущество своему следующему по возрасту ребенку по достижении им совершеннолетия».

   И этот следующий по возрасту ребенок в эту самую минуту собирался прийти в мой мир. Мой папаша – полный идиот! Он не мог так поступить со мной! А что, если это будет дочь, та самая, которая сейчас раздирает внутренности моей мамочки, пока я читаю эти строки? В нашем мире дочери не могут наследовать отцам, разве что не остается живых сыновей. Но ведь я-то чувствую себя превосходно, и умственно, и физически, пусть даже меня трясет от бешенства.

   Итак, не успела она еще толком прийти в этот мир, как я уже возненавидел то, что впоследствии станет Марчеллой.

   В коридоре послышались крики и звуки шагов. Я предположил, что мать готовится отдать Богу душу. Быть может, и ребенок задохнулся у нее в животе? Но тут мне пришло голову следующее: если этот только что рожденный ребенок умрет, не достигнув совершеннолетия, уже никто не сможет отобрать у меня Палаццо Эспаньол.

   Я едва успел спрятать это нелепое и абсурдное завещание обратно в ящик, как услышал последний жалобный крик матери, за которым раздалось жалобное блеяние ягненка. Я без стука вошел в спальню матери. Там стоял очаровательный запах крови и слез. В тазу с молоком отмокала простыня с ярко-красными разводами. Повсюду суетились слуги, расстилая чистое белье и вытирая пот со лба моей матери. Они были не настолько глупы, чтобы взглянуть мне в глаза.

   Моя мать смотрела на меня с кровати, и на лице у нее было го самое выражение беспокойства и неуверенности, которое появлялось всегда, когда речь заходила обо мне. Она была белее подушки, на которой лежала, и время от времени по телу ее пробегали судороги, словно она до сих пор переживала момент деторождения. Служанка поднесла чашку с водой к ее губам. Капли воды потекли по подбородку и скатились ей на грудь, которая должна сейчас заходиться от тянущей боли, подумал я. Как и чуточку ниже. Наверное, это очень мучительно.

   – Тебе очень больно, мамочка?

   Она слабо кивнула в знак согласия.

   – Это похоже на то, как если бы тебе внутрь засунули раскаленную кочергу? Или на то, когда втыкаешь кому-нибудь и глаз заостренную щепку?

   Служанки принялись перешептываться между собой. До меня долетели слова «котенок», «misera bestia»[31] и «diavolo incarnato».[32]

   Моя мать слабо взмахнула бледной рукой, призывая меня остановиться.

   – Ну, и что у нас есть? – полюбопытствовал я, глядя на крошечное, жалобно хнычущее тельце, которое поспешно омывали слуги.

   Оно было розовым и безволосым, похожим на розовую морскую ракушку. Между ног у него ничего не было.

   – И это все? – поинтересовался я. – Оно выживет?

   – Perfettina,[33] – нежно прошептала служанка по имени Анна, тайком бросая на меня опасливый взгляд.

   – Чудесная маленькая девочка, – пролепетала мать, – твоя сестра. Ты ведь будешь добр к ней, не правда ли, Мингуилло?

   Выходя из комнаты, я разминулся с цирюльником, сеньором Фауно. Высокую прическу моей матери, растрепавшуюся во время родов, следовало немедленно привести в надлежащий вид. Под волосами у нее без устали метались беспокойные мысли, подобно рыбам в бочке. (Жизнерадостному читателю никогда не доводилось бить рыб острогой в бочке? Настоятельно рекомендую, это потрясающее времяпрепровождение.) Рыбки моей матери пускали пузыри в ее усталой голове. Мужа не было рядом, а у ворот стоял Наполеон, и его гладкие кудри ниспадали на впалые щеки. У нас над головами кружили вороны, наполняя воздух своим зловещим карканьем в предвкушении поживы. Самое время посылать за цирюльником, ничего не скажешь!

Джанни дель Бокколе

   В те времена в Венеции цирюльников было больше, чем строителей лодок или солдат, а ведь именно последние могли спасти нас. Знать перестала приходить на заседания Большого совета. Общественное управление, понимаешь ли, стало для них чересчур обременительным. Когда нашему последнему дожу, Манину, сообщили о его избрании, то его, плачущего, пришлось чуть ли не на руках отнести в постель. Клянусь Распятием! Сюда шел Наполеон Бонапарт, а встретить его нам было нечем.

   Венеция считала себя прекрасной куртизанкой, за благосклонность которой следует бороться. А Бони видел в ней лишь состарившуюся шлюху, убогую и размалеванную, за которую и полцехина[34] отдать жалко. Он даже не жалел ее нисколечко – вот как плохо он о ней думал.

   У меня прямо слов нет, чтобы описать, как я тогда себя чувствовал.

   «Пошлите за цирюльником!» Это было любимое приказание благородных особ, когда надвигались неприятности. А цирюльники и рады стараться. Они неслись сломя голову по первому зову, вооружившись лосьонами и зельем для рук, волос и лица. Они завивали вам парик по моде «а-ля супруга дофина», с мешочком для волос на затылке, а ваши собственные волосы приклеивали к голове.

   Вот это непотребство и оставили предки нашей славной крошке Марчелле, которая родилась, подобно невинной маленькой мученице, в последние дни города перед смертью. Нашествие цирюльников, Наполеон Бонапарт у ворот и братец, к которому страшно поворачиваться спиной. Кошмар.

   Но самая замечательная штука заключалась в том, что Марчелла и тут нашла бы повод для смеха, несмотря ни на что, и придумала бы, как развеселить и вас.

Мингуилло Фазан

   – Нам грозит опасность в собственных постелях, – стенал н хныкал мой двоюродный брат, наш последний дож Людовики Манин.

   И снял с себя герцогский berretto,[35] даже не подумав о сопротивлении. Получив вызывающий ультиматум Бони, наш Большой совет проголосовал за самороспуск, и члены его бросились врассыпную из Дворца Дожей. А через несколько дней три тысячи французов маршем прошли по улицам города. Венеция утратила статус знаменитой республики, превратившись в безвестный небольшой «демократический муниципалитет».

   Произошло неумелое самоубийство, а не почетная смерть. Венеция умирала глупо и позорно. Бони гвоздями приколотил французскую кокарду к ее безмозглому и мертвому лбу.

   Единственными, кого возмутило происходящее, стали бедняки, которым, в общем-то, было нечего терять. Стоя в мрачной задумчивости у окна Палаццо Эспаньол, я впитывал их крики боли. Ходили слухи, что в своих дворцах мои братья-аристократы продавали или прятали свои сокровища. И еще писали завещания, как будто это могло чем-то помочь им, когда Наполеон, величайший в мире охотник за богатым приданым, стоял на пороге, потирая зудящие ладони.

   Как только Венеция стала принадлежать ему, Наполеон начал торговать телом нашего сувенирного города, словно сутенер. Он продал Венецию своим врагам-австрийцам в обмен на кое-что иное, то, что ему было нужно по-настоящему – маленькую серую шкатулку Бельгии. Уходя, он щедро угостился нашими Беллини, Тицианами и Веронезе. Он похитил их не потому, что любил искусство, а потому, что не хотел, чтобы они достались Габсбургам.

   Для меня наступили черные дни – родилось маленькое розовое создание по имени Марчелла, в которое немедленно без памяти влюбились все, за исключением, естественно, меня одного. У этого ребенка вдруг оказалось больше последователей, чем у младенца Иисуса Христа; они вечно толклись в детской, с восторгом и обожанием глядя на нее. Мне приходилось смотреть поверх голов, а подобраться к ней вплотную вообще не было никакой возможности. Слуги, ухаживающие за ней, делали вид, что не слышат моего голоса, который приказывал им отойти в сторону.

   И даже Палаццо Эспаньол, мой любимый и стойкий родитель, и тот, такое впечатление, оказался в осаде. Поговаривали, что наши новые хозяева намерены разместить своих грязных и вонючих солдат на постой в лучших помещениях, с особым удовольствием вышвырнув оттуда на улицу благородные семейства. Кроме того, ходили слухи о том, что австрийцы планировали сровнять с землей наши беспорядочно разбросанные дворцы, а на их месте в строгом порядке выстроить однотипные прямоугольные казармы. А французы намеревались…

   Как уже заметил читатель, я постепенно превращался из мальчика в мужчину, в то время как Венеция переходила из рук В руки. Будь она моей сестрой, я бы счел ее обесчещенной и обворованной. Она вызывала бы у меня одно только отвращение. И я бы пожелал наказать ее, и наказать жестоко, за то, что она отняла у меня.

Доктор Санто Альдобрандини

   Девятилетним мальчишкой я присоединился к толпам тех, кто, подобно стаям мошкары, метался по мрачным коридорам только что оккупированного города. Но даже в таком состоянии он манил меня к себе, сохраняя очарование переполненной больницы. Бедняки страдали пеллагрой, публика побогаче болела оспой, а знать холила и лелеяла свои болячки, унаследованные или благополучно приобретенные.

   В тот день, когда к нам пожаловал француз, я увязался за сенатором в черной сутане, зоб которого чрезвычайно заинтересовал меня. Но каким же неуклюжим и бестактным я себя выказал! Монахини не научили меня, как следует разговаривать со старшими. Когда аристократ остановился, чтобы прочесть новый эдикт, пришпиленный к стене, я не придумал ничего лучшего, как положить руку ему на плечо и поинтересоваться, не могу ли я осмотреть опухоль у него на горле. Я надеялся, что смогу предложить ему лечение: мне уже удалось составить припарку, которая помогла падшей женщине и монастыре, страдавшей похожим недугом. Сенатор, однако же, стряхнул мою руку и поспешил прочь, ругаясь себе под нос, что было вполне естественно.

   Я стоял и растерянно глядел ему вслед, и тут мне в голову пришла одна мысль. Выскочка-корсиканец держал в своих руках судьбу моего города. Значит, другой выскочка, родителей которого звали Блуд и Бесчестье, тоже может сам выбрать свою судьбу, верно?

   И я сбежал из приюта. Я жил на улице. Тайком пробирался в больницы, но только для того, чтобы помочь. Мыл и скреб зловонные и вредные склянки из-под лекарств в обмен на знания. Полол заросшие сорняками фруктовые сады. Нанимался разносчиком к продавцам медицинских трактатов.

   И, подобно моей музе Наполеону, я крал.

   Но единственным, что я воровал, были книги о человеческом теле и его болезнях. Если мне удавалось стянуть что-либо, имеющее отношение к заболеваниям кожи, я чувствовал себя счастливейшим из смертных, потому что моя жажда знаний постепенно превращалась в настоящую страсть.


   Проведя два года в скитаниях по улицам, я обошел всех докторов в Венеции, предлагая им свои услуги. Но никто не пожелал взять меня в ученики, и лишь несколько человек вообще соизволили выслушать меня.

   Я не мог этого понять. Я помогал в больницах ордена госпитальеров Святого Иоанна Богослова, я прочел Галена[36]и Авиценну, трактаты о болезнях, вызываемых сыростью, от которых страдали венецианцы и солдаты. Мои карманы были набиты полезными травами; голова моя лопалась от необходимых знаний. Но даже в тех редких случаях, когда мне предоставляли возможность продемонстрировать свои умения, доктора лишь горестно вздыхали. Один хирург даже зашел настолько далеко, что сказал: «Вот если бы…» – прежде чем отправить меня восвояси.

   – Если бы что? – взмолился я.

   Он в ответ лишь покачал головой. И только его слуга, парнишка моих лет, провожая до дверей, растолковал мне, в чем депо.

   – Ты слишком тощий и выглядишь настоящим оборванцем. Бедные венецианцы не могут позволить себе вызвать врача. Или же обращаются к евреям. А богатые венецианцы хотят смотреть на кого-либо пухлого и симпатичного, жалуясь на свои болезни, действительные или мнимые. Молодой хирург для них – настоящее развлечение. Небольшой флирт помогает им лучше лекарства. А ты слишком грязен и слишком серьезен, малыш! Так не годится. Тебе лучше отправиться в деревню И найти лекаря, который согласится взять тебя в ученики и откормить немного.

   – Я могу посмотреться в зеркало в холле? – спросил и у него. Там, где я спал – в прихожих, лодках и сараях, – зеркал не было.

   Он с сочувствием похлопал меня по плечу, когда я понял, что его диагноз совершенно верен. Я выглядел неухоженным И беспризорным мальчишкой, кем и был на самом деле, к тому же вечно голодным, что тоже было правдой. Хуже того, на моем лице лежала трагическая печать, как если бы сердце мое истекало невидимой кровью. Учитывая мое собственное плаченное состояние, как могли другие поверить в то, что я способен вылечить их?

   Я последовал совету своего ровесника и покинул Венецию, I начала на борту рыбачьей лодки, потом пешком и наконец на телеге. Впервые в жизни мои босые ноги ступили в дорожную пыль. В поисках незанятого места я бродил по деревням, пока не нашел себе хозяина, доктора Руджеро, раздражительного и вспыльчивого врача общей практики, в одной деревушке неподалеку от Стра. Здесь я пил теплое парное молоко и объедался дешевой кашей из кукурузной муки, набирая вес м рост. Здесь я научился лечить черную и коровью оспу, глубокие порезы от косы и серпа и прочие деревенские болезни. И. хотя тогда я и не подозревал об этом, на невысоких склонах меленых холмов Венето меня поджидали и ужасная огнестрельная рана, и покушение на убийство.

Мингуилло Фазан

   Мать умоляюще повторила:

   – Ты ведь будешь добр к ней, правда, Мингуилло?

   Беда в том, что буквально все, связанное с моей сестрой, подталкивало меня к совершенно другому отношению.

   Во-первых, завещание никуда не делось, оно по-прежнему ждало своего часа в ящике заброшенного стола моего отца. Сопереживающий читатель вполне может хотя бы попробовать на собственной шкуре испытать его раздражающее действие: сознавать, что однажды Марчелла унаследует мой обожаемый Палаццо Эспаньол, а я стану ее покорным иждивенцем, было свыше моих сил.

   Во-вторых, девчонка самим фактом своего существования порождала во мне не просто гнев, а бешенство. Чем меньше и трогательнее она выглядела, тем сильнее я злился на нее, и тем большая несправедливость грозила мне, раз уж это никчемное создание предпочли мне.

   С самого начала, как я уже объяснял, я лишь мельком видел Марчеллу. Обычно это случалось тогда, когда ее поспешно прятали от меня. Она представлялась мне крошечным худеньким созданием с молочно-белой кожей, проливающим молчаливые слезы и стыдливо опускающим при этом пушистые ресницы на бледно-розовые щечки. Она обожала, когда ее носили на руках, и тихонько мурлыкала при этом. Слуги боготворили ее. Для них она была совершенством.

   Она никогда не поражала никого своим умом, хотя, случалось, Марчелла выглядела намного старше своих лет, вроде статуи святого в миниатюре или одной из этих мерзких восковых кукол со взрослыми лицами. Самую большую радость в жизни ей доставляла возможность рисовать. Признаю, с ранних лет у нее обнаружился настоящий талант к созданию портретного сходства, но ее картины были такими же легкими и невесомыми, как она сама, поскольку ее карандаш едва касался бумаги, как будто она не могла нажать на него посильнее. А когда она лишилась возможности наступать на ногу, то стала походить на раненого котенка. Она не имела ни малейшего представления о том, как следует защищать себя. Однако же давайте не будем тропить события, пусть даже столь интересные.

   С раннего детства Марчелла стремилась стать как можно более незаметной и раствориться в безвестности. Чаще всего ее можно было обнаружить или под кроватью, или прячущейся и в темном углу. Во всех смыслах она была бледной тенью и размытой копией своей старшей сестры Ривы, ныне покойной. Те черты характера, которые у Ривы были выражены четко и значимо, пусть и недолго, у Марчеллы как бы стушевались и размылись, хотя похожи они были необыкновенно.

   Эта незаконченность, незавершенность образа была отличи тельным свойством Марчеллы. Мне иногда казалось, что она плохо слышит, как будто ее крохотные ушки были не до конца сформированы. А вы только взгляните на эти скромно потупленные глазки! Им так недоставало решительного взмаха черных ресниц Ривы, из-за которых она на смертном одре выглядела смуглой, когда таинственная болезнь буквально вывернула ее желудок наизнанку и…

   Здесь я умолкаю ради блага привередливого читателя: совершенно ни к чему забивать себе голову персонажем, который более никогда не появится в этой истории. Забудьте о том, что и вообще упоминал о ней. Итак.

   Марчеллу отняли от груди в раннем возрасте и тогда же начали приучать пользоваться ночным горшком. Тем не менее в пять лет она начала просыпаться на мокрых простынях. Такое впечатление, что ее внутренним органам недоставало каких-то клапанов, которым полагалось бы функционировать безупречно. Ее служанка Анна начала с давно известных народных средств вроде сухого ужина, ванны перед сном, в которую в равных пропорциях добавляли нашатырный спирт и алкоголь, с последующим растиранием красной тканью. В замочную скважину мне было видно, что спина Марчеллы приобретает вид телячьей отбивной, хорошо подготовленной для жарки на сковороде.

   Но и днем стали случаться досадные оплошности, когда Марчелла забывала прислушаться к зову природы. Или же когда ей мешали откликнуться на него. Поскольку это была первая ее слабость, превратившаяся для меня в развлечение.

   Вот сцена нашей очередной встречи во дворе. Спрятав ее ночной горшок и заколотив гвоздями стульчак в ее спальне, я поджидаю ее возле уборной. Заметив, как она неуверенно приближается к ней, я спешу войти туда первым, а потом уже спокойно принимаюсь наблюдать за ней сквозь щелочку в стене, в которую я вставил осколок зеркала. Я стою у своего потайного глазка, впитывая каждый спазм беспокойства и недомогания, отражающийся у нее на лице, то, как она взволнованно принимается вышагивать у двери, как она напряженно садится на скамью, судорожно сводя коленки под розовой шелковой юбкой. Даже когда она, преисполнившись мужества отчаяния, робко стучит в дверь уборной, я не отвечаю, вынуждая ее проявить настойчивость и постучать решительнее и громче. Я слышу, как у нее перехватывает дыхание, когда она издает едва слышный неприличный звук. И тогда, из-за закрытой двери, я упрекаю ее в неделикатности.

   В конце концов я выхожу из уборной, но остаюсь стоять на пороге, скрестив руки на груди и окидывая ее ленивым взглядом. А она нетерпеливо переминается с ноги на ногу, не осмеливаясь взглянуть мне в глаза, зная, что долгий разговор со мной лишь продлит ее агонию. Сейчас она в состоянии думать лишь о ритмически накатывающей сосущей боли в нижней части живота (я неоднократно доводил себя до этого состояния, чтобы сполна насладиться ее страданиями).

   – Пожалуйста, Мингуилло, я могу войти? – Она ткнула прозрачным дрожащим пальчиком в заветную комнату за моей спиной.

   – Зачем?

   И вот здесь она попадалась по-настоящему, потому что не могла облечь свое желание в слова перед лицом мужчины, а еще потому, что знала – уж кто-кто, а ее брат не должен спрашивать ее об этом. Я позволял ей взять эту часть вины на себя. Пусть думает, что это она своим поведением вынудила меня вести себя подобным образом, первой нарушив приличия. Только взгляните на эту дрожащую нижнюю губку! Смотрите, на кончиках ресниц уже появились слезы! В нижней части живота боль становится все острее, все явственнее и все нестерпимее. Она приседает на корточки, и глаза у нее начинают закатываться.

   Всего один раз я позволил ей лишиться чувств и бросил возле уборной, предоставив очнуться в луже позора и бесчестья. Этого оказалось достаточно, чтобы она поняла: я могу проделать то же самое вновь и в любой момент.

   Так что спустя еще минуту я разрешил ей проскользнуть мимо меня внутрь, мимоходом взъерошив пушистые волосы на ее макушке. Это была единственная часть тела моей сестры, к которой я позволял себе прикоснуться.

   Прикоснуться собственной рукой, я имею в виду.

Марчелла Фазан

   Первое осознанное впечатление моего детства связано с тем, как мой брат вырвал из моих рук котенка и бросил его в Гранд-канал. И отнюдь не неожиданная жестокость или жалобное мяуканье стали для меня откровением, а беззащитные лица моих родителей, когда Джанни, промокший насквозь и прижимающий к груди котенка, рассказал им о случившемся. Я помню их застывшие в каменной неподвижности силуэты на фоне сверкающего окна детской. Я лежала в своей кроватке и слушала.

   Мингуилло заявил:

   – Я хотел посмотреть, умеют ли кошки плавать.

   Котенок громко чихнул, спустился, цепляясь коготками за одежду, по ноге Джанни на пол и вернулся ко мне в кроватку.

   Мингуилло заметил:

   – Теперь вы сами видите, что умеют.

   Мои родители поморщились. Они не смотрели ни на моего брата, ни на Джанни, ни на меня, ни друг на друга.

   А потом в комнату вошел мой любимый крестный Пьеро Зен. Нe обращая внимания на Мингуилло, он склонился над моей кроваткой и взял меня с котенком на руки. Мои родители вышли из своего жалкого транса и поспешили ко мне, чтобы по очереди обнять меня и поцеловать котенка в маленький носик.

   Мои маленькие ручки погладили мокрую шерстку котенка, и он замурлыкал, показывая, что прощает меня. Но когда он высох и успокоился, я попросила Анну отнести его на кухню и никогда более не пускать ко мне. Я только что накрепко усвоила жестокий урок – жизнь любого существа, которое любит меня, подвергается смертельной опасности.


   Пьеро догадывался обо всем. Есть такие мужчины, от внимания которых не укроется ничто.

   Я никогда не рассказывала ему всей правды о пытках, которым подвергал меня Мингуилло, но это не имело значения. Пьеро просто знал, когда нужно встать между мной и моим братом, причем так, что его вмешательство всегда казалось случайным.

   – Хочешь прогуляться по двору? – спрашивал он голосом, в котором звучала приятная хрипотца, словно знал, что если он будет рядом, Мингуилло не преградит мне путь в уборную в случае надобности.

   Портрет Пьеро стал моим первым рисунком, который я сделала, как только смогла держать в руке карандаш. Он утверждал, что сходство просто изумительное, и даже вставил рисунок в серебряную рамочку. Но, положа руку на сердце, я думаю, что на портрете неплохо получилась длинноногая болотная цапля, если кто-нибудь в состоянии вообразить себе цаплю с добрым лицом и аккуратным плюмажем. Потому что Пьеро и вправду был очень высок и строен, так что с первого взгляда становилось ясно, что у него хрупкие кости. Одежда не могла скрыть его худобы и болталась на нем как на вешалке. Несмотря на свое высокое рождение, он, похоже, искренне стеснялся собственной невзрачной внешности, и поэтому слегка сутулился и даже заикался. Иногда при ходьбе он упирал руку в бедро, словно для того, чтобы поддержать себя. Глаза у него были бледно-зеленые и слишком большие, а волосы имели тот светлый песочный оттенок, который обычно не приветствуется в высшем обществе. Ресницы у него были слишком короткими, чтобы произвести приятное впечатление, а брови всегда оставались иронично изогнутыми.

   Но дайте Пьеро возможность защитить кого-либо, кто слабее его, и он станет непобедим.


   По моим вышеприведенным замечаниям о Пьеро нетрудно догадаться, в какого ребенка я обещала вырасти. Я была еще совсем маленькой, когда сообразила, что я, пока способная только смотреть и наблюдать, могу с пользой для себя заняться зарисовками того, что происходит с людьми вокруг меня. Мне казалось, что зачастую люди просто не обращают должного внимания на то, что с ними случается.

   «Каждому нужно посвятить отдельную книгу», – думала я, лежа в кроватке и наблюдая за тем, что делается вокруг. Кроме того, привычка наблюдать навела меня на мысль обзавестись дневником собственной жизни, чтобы во всей этой суматохе не потерять самые интересные истории, приключившиеся с другими. Поначалу мой дневник состоял из утомительных пиктограмм, и только потом, когда я научилась писать, в нем появились слова.

   Свои рисунки я отдавала тем, кто был добр ко мне. Я даже попыталась пробудить в своей матери любовь, рисуя ее портреты и подмечая отличительные черты во время ее кратких визитов в детскую. Боюсь, что тогда я была слишком мала, чтобы отличить главное от второстепенного и понять, что мои портреты не доставляли ей удовольствия, поскольку лишь отражали тщательно уложенные в прическу волосы вокруг пустого и невыразительного лица. Тем не менее, затаив дыхание, я с надеждой и душевным трепетом вручала их ей.

   А вот свой дневник… нет, его я прятала от всех. Для записей я не пользовалась книгой, которая сразу бы бросилась в глаза: нет, мой дневник состоял из разрозненных листков бумаги, которые можно было легко и быстро укрыть от посторонних. Тело мое вскоре превратилось в общественное место, которое посещали руки многих докторов; а вот мои мысли, по моему мнению, заслуживали некоторого уединения.

   Меня не покидало тайное желание оставить след своего существование в мире на этих страницах после того, как Мингуилло убьет меня, в чем я не сомневалась. Что-либо не столь незначительное и эфемерное, как моя плоть, которая представлялась мне гораздо менее вещественной по сравнению с бумагой или стеклом, ведь она рвалась и изливалась намного легче.

   С самого начала у Мингуилло обнаружилась сверхъестественная способность заставлять мой организм выделять внутреннюю жидкость. Стоило ему появиться на пороге, как мне грозила опасность увлажнения. Слезами, естественно. Но и другим тоже. А как только начинала течь моча, я уже ничего не могла поделать. Едва Мингуилло оказывался рядом, как она могла начать выделяться. Если она могла, значит, выделялась. А с ней меня ожидало и невыносимое сочувствие слуг, которые поспешно уносили прочь мокрое белье.

   К тому времени, когда мне исполнилось пять лет от роду, я разрывалась пополам: мою верхнюю часть обожали все, называя ее perfettina, тогда как нижняя часть приводила родителей в отчаяние.

   – Мочевой пузырь функционирует плохо, – говорили они, избегая упоминать, чей именно это мочевой пузырь.

   Таким образом они старались избежать родственной и наследственной ответственности за мой мочевой пузырь. А отсюда был совсем уже крохотный шаг к тому, чтобы и саму Марчеллу не признавать своим ребенком. (Видите, уже и я сама начала говорить о собственных недомоганиях от третьего лица.)

   Но такая дистанция позволила родителям развязать настоящую войну против моего мочевого пузыря. Мне было предписано жестокое лечение – нет, не мне лично, как они себе представляли, а врагу, этой непослушной части организма, которая столь предосудительно ведет себя.

   Это заболевание заставляло докторов пускаться в поэтические экзерсисы. Мое высокое происхождение не позволяло им открыто назвать вещи своими именами. О «недержании мочи» не могло быть и речи. Поэтому меня лечили слабительным от «нетипичных» и «блуждающих» глистов в животе. Когда же это лечение оказалось несостоятельным, то в ход пошла теория о том, что мои выделения являются результатом «атрофического перерождения почки, вызванного истерическими пароксизмами», и меня принялись пичкать настойками на спирту, от которых кружилась голова.

   Как правило, Пьеро вмешивался и прогонял прочь очередного лекаря, выбрасывая его дурно пахнущее снадобье из окна моей спальни в Гранд-канал. Но вскоре появлялся новый доктор с большим черным портфелем и обещаниями скорейшего выздоровления.

   Но, несмотря на эти эвфемизмы, все, связанное с мочевым пузырем, превратилось для моей матери в анафему. Упоминание об уборной заставляло ее морщиться. Хлопчатобумажную ткань, которой вытирались следы моих несчастий, Анна покупала во время тайных визитов в город, а стирать ее отправляли в другой район города, в Каннареджио. Я задыхалась от удушающего аромата духов, призванных скрыть запах моих выделений. Вид стакана с водой, который я подносила к губам, доставлял матери невыразимые мучения. (Она не замечала, как Мингуилло тайком заставлял меня пить.) И желтый цвет стал очень непопулярен в нашем palazzo.

   – Это не имеет никакого значения, – бормотал Пьеро, шептала Анна, выпаливал Джанни.

   Но все обстояло с точностью до наоборот. Я не хотела, чтобы люди, которых я любила, взваливали на себя тяжесть моей слабости. И еще мне было очень стыдно.

   Естественно, стыд лишь ухудшал положение дел, вызывая жгучее щекочущее желание облегчиться всякий раз, стоило Мингуилло оказаться поблизости, что приводило меня в отчаяние, заставляло сердце выпрыгивать из груди и вынуждало терять контроль над собой.

Джанни дель Бокколе

   Мы с Анной часто мешали Мингуилло, когда он по ночам направлялся к ней в комнату под каким-нибудь надуманным предлогом, вроде как пожелать ей спокойной ночи. Да, мы старались изо всех сил, чтобы бедная девочка не оставалась одна, куда бы она ни шла. А когда ее братца не было поблизости или когда он стрелял уток в лагуне, почему же тогда ее маленькая проблема никогда не досаждала Марчелле, можете вы спросить?

   Но нам не всегда хватало бдительности, в которой бедняжка так нуждалась. На ее руках появлялись синяки. А в ее прекрасных глазах иногда стоял страх.

   Но было там кое-что еще, что-то такое вызревало в глазах Марчеллы. Не только страх. Не только слезы.

   Чтоб мне не сойти с этого места, но это было что-то необыкновенное, точно вам говорю. Внутри у нее горел огонь. И его пламени хватало, чтобы согревать других людей.

   Я дивился тому, как с годами маленькая Марчелла становилась все добрее, и краше, и сильнее, и еще забавнее. Ну, вы же знаете, какое удовольствие доставляет легкий запах духов на теплой молодой коже рядом с вами? Или удивленная мордочка котенка, только что перекувыркнувшегося через голову? Вроде как пустяк, но у вас целый день потом хорошее настроение. Именно такое удовольствие и доставляла всем Марчелла Фазан. Все любили ее, все хотели поговорить с ней, посидеть рядом, принести ей маргаритки и печенье. А она за эти труды рисовала их лица, маленькие эскизы на полях писем или страницах из бухгалтерской книги. Сделанные скромным карандашом, они дышали любовью и радостью. Она подмечала в каждом его лучшие черты. Во всем доме не сыскать было слуги, который не предпочел бы лишний раз полюбоваться своим портретом, написанным Марчеллой, чем собственным отражением в зеркале.

   А еще она была очень умной. Ей сравнялось всего-то четыре годочка, когда она обучилась писать быстрее молнии. Потом ее уже было не остановить, она записывала все подряд. И еще она действовала быстрее молнии, если нас с Анной заставали в ее комнате, когда нам там было нечего делать. Бывало, она скажет что-нибудь смешное и подмигнет, спасая наши шкуры от гнева хозяйки.

   Когда я сейчас думаю о том, что сделала Марчелла в самом конце, то вижу, откуда взялась сила в этой маленькой девочке, брат которой стремился во что бы то ни стало сжить ее со света, а тело так нехорошо подводило ее временами. А она все равно изо всех сил старалась не превратиться в Несчастную Бедняжку, так что частенько казалось, будто это она заботится о нас.

Доктор Санто Альдобрандини

   Мы с моим сельским доктором загремели в армию и были призваны на службу в Итальянский корпус Бонапарта. В Египте, Германии, Голландии, Бельгии и Люксембурге мы стали свидетелями сражений, ведущихся на четырех языках. Однако же, когда из ран хлестала кровь, мужчины кричали на одном диалекте, а мой хозяин, доктор Руджеро, лишь издевательски усмехался, что, понятное дело, не поднимало настроения его пациентам.

   Пальцы у меня загрубели от вощеной нити, поскольку мы упражнялись в портновском искусстве на человеческой коже. Мы с хозяином приобрели славу известных ампутаторов, отрезая руки и ноги раненым быстрее, чем гангрена успевала их уничтожить, а потом быстро и ловко сшивая куски разорванной плоти. И в благословенном 1802 году мы с доктором Руджеро служили в военных госпиталях, в которых раненые солдаты восполняли свои укороченные жизни.

   Зашить разорванный человеческий бок для моего хозяина было ничуть не сложнее, чем починить рваный носок. Я мог резать, латать и сшивать не хуже его, но мне никогда не удавалось достичь той же степени эмоциональной отстраненности, которой он так гордился. Что, надо заметить, подобно многим другим пещам, изрядно раздражало его. Он не уставал упрекать меня:

   – К чему тратить силы на пустые разговоры с ними? «Все будет хорошо». – Он язвительно передразнил меня. – А вот я так не думаю!

   Однажды, когда наша хирургическая палатка оказалась под перекрестным огнем, мы с ним укрылись под операционным столом, откуда я вскоре выполз, чтобы затащить одного раненого солдата под его символическую защиту. Ему предстояла ампутация ноги, однако я знал, что мы сможем сохранить ему жизнь, если убережем свои. Но перед глазами у меня вдруг поплыли красные и черные круги. Поначалу я решил, что схлопотал пулю, но это оказалась рука Руджеро.

   – Не вздумай когда-нибудь повторить подобную глупость, – прошипел он мне в ухо. – Он уже созрел для похоронной команды. Не стоит отбивать хлеб у других, – злобно оскалился мой хозяин.

Марчелла Фазан

   Но больше всего я любила рисовать Анну. Она была красивой девушкой и очень заботилась о своем внешнем виде, поэтому я никогда не позволяла себе вольностей в отношении ее образа, пусть даже дружеских. Я видела, что ей нравится, когда я рисую ее, видела, как она бережно разглаживает свои портреты и кладет их лицевой стороной внутрь в карман своего фартука, чтобы не повредить ненароком.

   Ах, если бы Анна сумела уберечь свое лицо от моего брата!

   Это случилось вскоре моего пятого дня рождения. Пьеро Зен удалился в свое сельское поместье, чтобы оценить ущерб, нанесенный ему солдатами. Отец мой все еще находился в Арекипе. А мы, все остальные, собрались тем вечером в украшенной китайскими фарфоровыми безделушками гостиной. Моя мать о чем-то негромко переговаривалась с графиней Фоскарини, я делала зарисовки их напряженных лиц, а Мингуилло, по своему обыкновению, ворошил в камине кочергой угли, сооружая из них целые огнедышащие вулканы и разбивая их потом на мелкие кусочки. Время от времени мать рассеянно бормотала:

   – Прошу тебя, Мингуилло, будь осторожен и не дай пеплу разлететься по комнате.

   В гостиную упругой походкой вошла Анна, держа в руках поднос со сладким вином к моим любимым печеньем с пряностями. Она подмигнула мне, как делала всегда, и направилась к низенькому столику подле камина. Я только собралась подмигнуть ей в ответ, как она споткнулась о ногу, которую выставил перед собой Мингуилло, чтобы завладеть тарелкой с печеньем. Поднос вылетел из рук Анны, и его содержимое с грохотом обрушилось на каминную полку.

   Новый желтый жилет Мингуилло, расшитый маками и фиалками, оказался забрызган красным вином. Мой брат, зашипев от негодования, схватил раскаленную докрасна кочергу.

Сестра Лорета

   Только когда мне исполнился тридцать один год, они позволили мне примерить Непорочную Фату. Моему признанию несправедливо мешали те, кто ревновал меня в монастыре Святой Каталины и злорадно утверждал, будто я пребываю не в своем уме.

   Но в течение нескольких лет я вела себя скромно и примерно, скрывая ото всех чудеса, которые у меня получались непроизвольно, а также более явные признаки епитимьи, которую я сама налагала на свое тело. Я даже успешно притворялась, что ем. Так что у старших монахинь не оказалось веской причины, чтобы помешать моему возвышению.

   Разумеется, как только я по-настоящему обвенчалась с Господом, то стала с нетерпением ожидать того момента, когда смогу расстаться с этой ложной жизнью и отдать свою душу своему Небесному Новобрачному.

   Другими словами, я начала подыскивать наиболее подходящий способ умереть.

   Я страстно жаждала возможности принять мученическую смерть и была уверена в том, что она неизбежна. Разве станет Господь откладывать тот момент, когда сможет прижать свою дочь, которая обожает Его, к своей груди? Каждую ночь перед тем, как лечь спать, я орошала свою комнату святой водой. Я умоляла своего духовника соборовать меня каждый день, поскольку ожидала, что он станет для меня последним. Он донес об этом priora, и та обрушилась на меня с упреками.

   – Сестра Лорета, – бушевала она, – на что еще вы готовы пойти, дабы привлечь к себе внимание? Я знала, что мы не должны были принимать вас в свой орден.

   Я же ответила:

   – Заблудшие и невежественные души всегда не понимали и боялись избранных. И поклонялись ложным идолам, каким является сестра Андреола.

   – Избранные! – фыркнула мать настоятельница. – Ваша ревность к сестре Андреоле и ваш вздорный нрав – вот единственное, что выделяет вас среди прочих.

   И тогда случилось чудо. Я вдруг начала слышать своим глухим правым ухом. Не пронзительные вопли priora, a негромкие чудесные голоса святой Розы и Господа Бога нашего, которые уверяли меня, что мне предстоит совершить великие и трудные дела, поэтому я должна быть готова к ним, для чего должна дать согласие еще ненадолго задержаться в этом неблагодарном мире.

   – Ты и только ты одна, сестра Лорета, – нежно прошептал Господь, – должна стать Моим земным голосом в монастыре Святой Каталины. А остальных ждет геенна огненная.

   – Как я могу послужить тебе, Господь? – спросила я, но, разумеется, не вслух, а мысленно.

   Святая Роза ласково ответила:

   – Я расскажу тебе, дитя мое. Твои гонители горько пожалеют о том, что притесняли тебя, когда Псы Ада возденут свои клыкастые лапы, дабы вспороть их пухлые животы.

   И тут мне в левое ухо ворвался резкий голос priora:

   – Вы что же, не слушаете меня, сестра Лорета? В таком случае я умываю руки.

   Святая Роза прошептала мне в правое ухо:

   – Помни, дорогая сестра Лорета: чем сильнее ты станешь умерщвлять свою плоть, тем красивее ты окажешься в тот день, когда предстанешь перед своим женихом.

   А далеко отсюда, в Старом Свете, Наполеон набросился на Святую Мать Церковь подобно волку, напавшему на овечью отару. До нас дошли ужасные вести, каковые с содроганием восприняли все добрые христиане: о том, что кафедральный собор в Баварии был продан мяснику! В эту ночь мне снились ножи, разложенные на алтаре, бараньи окорока, свисающие с потолочных балок, длинноухие кролики, отяжелевшие от свинца, гроздьями привязанные к колоннам. Я проснулась, вся дрожа, и в ноздрях у меня завяз запах колбас с чесноком, приправленных зеленью, которые я коптила в баварских исповедальнях. Разумеется, на самом деле это всего лишь рабыни монастыря Святой Каталины готовили роскошные завтраки. Но на мгновение мне вдруг померещилось, будто запах грехов Наполеона долетел до нас через океан.

   В это утро, прежде чем воспользоваться цепями, делавшими мое тело еще более красивым, я перецеловала их, а потом особое внимание уделила своему лицу.

Джанни дель Бокколе

   Бедная Анна! Она была такой красавицей, что теперь ей невыносимо было смотреть на страшный рубец, который протянулся вниз от виска через всю левую сторону ее лица. Я всегда говорил ей, что его никто не заметит, но это было ложью. После этого случая шрам стал единственным, что большинство мужчин замечали в Анне, – эту блестящую розовую полоску кожи, сбегающую по ее лицу.

   У Марчеллы шрам был совсем маленький, едва заметный, такое себе красное пятнышко на запястье, появившееся после того, как она попыталась вырвать раскаленную докрасна кочергу из рук своего брата, но тот уже успел приложить шипящую железяку к лицу Анны. Марчелла даже укусила его за палец, чтобы остановить его. Но он лишь небрежно отшвырнул свою маленькую сестренку в угол комнаты и вернулся к своему занятию. А потом выскочил за дверь, заорав во всю глотку, чтобы ему подали новый жилет, потому как его прежний оказался заляпан вином, опрокинутым на него Анной.

   Марчелла подползла из своего угла прямо к Анне и положила ее бедную обожженную голову себе на колени. Моя хозяйка, госпожа Доната, и графиня Фоскарини очень удачно попадали в обморок, что дало им право утверждать впоследствии, будто они ничего не помнят из того, что стряслось. Но Марчелла оставалась с Анной, наотрез отказавшись уйти до тех пор, пока не прибыл лекарь, чтобы обработать рану. Все это время Марчелла держала голову Анны и что-то негромко напевала ей, пока доктор сшивал края обожженной кожи.

   После этого Марчелла все время рисовала голову Анны, но при этом добрая девочка изображала только правую сторону ее лица, которая осталась неповрежденной, ежели, конечно, не считать выражения загнанного ужаса, которое навсегда поселилось у Анны в глазах. С того раза, как Мингуилло ударил ее, Анна была напугана до смерти и дрожала как осиновый лист, стоило ей оказаться в одной комнате с ним.

   Наказали ли Мингуилло за то, что сделал с Анной? Нет. Это происшествие утаили от внешнего мира, а слугам велели думать, будто произошел несчастный случай. Нам было сказано, что Анна, дескать, сама споткнулась и упала в камин. После этого ее не пускали в общие комнаты, чтобы прочие благородные дамы и господа не увидели ее лица. Вместо этого ее поставили убираться в комнатах слуг, включая ту захламленную каморку, которая, по правде говоря, была моей, да присматривать за Марчеллой и делать всякую другую работу, чтобы она никому не попадалась на глаза.

   Впрочем, Мингуилло не наказывали и за то, что он продолжал вытворять с Марчеллой.


   – Почему вы с ней так обращаетесь, господин?

   Да-да, это моя всамделишная фраза: «Почему вы с ней так обращаетесь, господин?» Разумеется, после того случая с лицом Анны у меня не хватало духу высказать ее вслух. Вместо этого я играл со смертью, кидая на него злые взгляды. Каждый раз, когда она плакала, верно вам говорю.

   Нет, смотреть на это было выше моих сил, на то, как урод братец обращался со своей сестренкой. Такова была его сволочная натура, будь она проклята! Пардон, мадам, пардон.

   Я бормотал, как заклинание:

   – Убей его, Господи. Почему Ты не поразишь его молнией, чтоб он сдох на месте?

   Несколько разиков, к стыду моему, бедная маленькая Марчелла слышала мои слова и с беспокойством глядела на меня. Но потом она садилась и рисовала своего братца в виде напыщенного индюка на тонких ножках или еще какого-нибудь нелепого зверя, а меня изображала строгим пастухом с палкой или кнутом в руках. И в ту же секунду вся моя ненависть сменялась громким смехом.

   Мамочка ее тоже была виновата, если хотите знать мое мнение. Бывает, что не заметить преступление – то же самое, что и совершить его. То есть она ни черта не желала ни видеть, ни слышать, когда мисс Марчелла плакала или кричала. Прошу прощения, господа! И дамы! За свой грязный язык. Когда я вспоминаю о тех временах, у меня прямо язык с цепи срывается.

   Вот какая штука: Мингуилло никогда не был мальчишкой, он вообще какой-то ненормальный ребенок. Чтоб мне провалиться, но он – ошибка природы, верно вам говорю. Стоит только вспомнить, как он вечно стучал ногой по полу под столом. Мне чуть дурно не стало, когда мой старый хозяин, мастер Фернандо Фазан, назначил меня лакеем своего сына. Да, по сравнению с прислугой на кухне я сделал шаг наверх, но зато дорого заплатил за такое возвышение – он вечно бил меня по голове и обращался хуже, чем с собакой. Взамен того, что он научит меня грамоте, я, как выразился хозяин, должен буду «присматривать» за молодым человеком. Я тупо пялился на него и не мог уразуметь, что он себе думает. Я был всего на несколько лет старше Мингуилло. К тому же, чтобы «присматривать» за ним, и десяти пар глаз будет мало, а у меня, как вы уже знаете, были проблемы с головой.

   Но хозяин подкупил меня, он нанял учителя для моей глупой башки. Поначалу я составлял списки белья, которое нужно отдать в стирку. А потом хозяин заявил:

   – Я должен вернуться в Перу. Напиши мне, когда сможешь. И не бойся, Джанни. Ты слишком чувствительный парнишка. Тебе надо отрастить толстую кожу и закалиться. Кроме того, Мингуилло совсем необязательно знать о том, что ты умеешь писать.

   Нет, уж он-то никогда не узнает. Об этом я позаботился в первую очередь.

   Ну, я и сделал, как приказал старый хозяин. По крайней мере попытался. Я закалился и обзавелся такой толстой кожей, что научился скрывать свои чувства, но ведь я был не настолько благороден или велик, чтобы совсем ничего не чувствовать.

   По правде говоря, в это время я начал интересоваться женщинами. Поначалу-то мне думалось, что чувства – это все, но, похоже, во мне оказалось больше от матери, чем я считал, потому как вскоре я перешел к прикосновениям. Но я никогда не был таким беспутным, как мать, и я так и не… тогда, во всяком случае… словом, я не нашел девушки, которая смогла бы понять мою невинную дружбу с Анной или которая не ревновала бы меня к Марчелле. Некоторых девушек привлекало то, что их домогается целый лакей-камердинер, вдобавок еще и умеющий писать. И так продолжалось… в общем, долго. Несколько лет.

   Читать я научился довольно скоро, а вот писать – это стало для меня настоящей пыткой. Я мог складывать буквы в слова, но целые предложения у меня не получались, хоть ты тресни. И до сего дня при виде пера меня охватывают страхи и сомнения. Перо в руку, мозги наружу. И до свидания. Вот так и было со мной. Козел танцует лучше, чем я пишу письма. Впрочем, вы сами во всем убедитесь.

   Мне следовало о многом написать моему старому хозяину, мастеру Фернандо Фазану. О том, я имею в виду, что происходило в Палаццо Эспаньол во время его долгого отсутствия. Теперь мне хочется плакать, когда я думаю о том, почему не сделал этого. Что ж, я пишу об этом сейчас, жалкий глупец.

Марчелла Фазан

   Почему я никому не рассказывала о выходках Мингуилло?

   Правда заключается в следующем. К тому времени, как мне исполнилось шесть, я уже поняла, что единственным наказанием для Мингуилло за его преступления может стать только смерть.

   Вот так. Очень просто. Боль тоже проста.

   Боль от булавки, спрятанной в моем хлебе, боль от дергания за волосы, боль от укуса сколопендры, тайком подброшенной мне в постель. С каждым таким случаем, который причинял мне одну лишь боль, я понемногу умирала, потому что разучилась чувствовать себя в безопасности в этом мире.

   Портрет моей сестры Ривы висел в бельэтаже. Иногда я заставала перед ним кого-нибудь из слуг, тихонько вытиравших слезы. А моя мать всегда подчеркнуто глядела в сторону, проходя мимо рамы, задрапированной черным шелком. В туманных глубинах моих детских воспоминаний почти затерялся образ отца, глядящего на Риву и с отчаянием качающего головой, и Джанни, громко ругающегося у него за спиной.

   Я начала понимать, что смерть Ривы как-то связана со злыми выходками и безнравственностью Мингуилло и что с этим ничего нельзя поделать.

   Джанни и Анна лишь подтвердили мои догадки, когда сердито и беспомощно бормотали проклятия себе под нос, смазывая и бинтуя мои порезы и синяки. Из сказанного ими я твердо усвоила одно: если Мингуилло решит медленно убить меня, никто во дворце не посмеет остановить его. Кроме того, милое, но изуродованное лицо Анны каждый день напоминало мне, что ждет любого, кто посмеет встать у моего брата на пути.

   Полагаю, родители мои попросту боялись его и говорили о нем, даже в моем присутствии, только шепотом, как отзываются дети о страшном чудовище, которое прячется под кроватью. Или отец с матерью считали меня глухой только потому, что иногда мочевой пузырь подводил меня? Они обсуждали меня и моего брата с убийственной откровенностью, не обращая на меня никакого внимания. Хотя разве вам никогда не приходилось сталкиваться с тем, что людям, страдающим каким-либо физическим недостатком, глухота приписывается как нечто само собой разумеющееся?

   Протестовал только Пьеро, говоря:

   – Мальчишка должен на себе ощутить хотя бы часть той боли, что он причиняет остальным. Фернандо, Доната, неужели вы не видите, к чему ведет ваше безразличие?

   Отец протестовал:

   – Видишь ли, Пьеро, я предпринимаю кое-какие шаги… – Но в глазах его читалась отчужденность.

   Пьеро хотел всего лишь приструнить Мингуилло, а вот мой собственный юный рассудок в поразительной прямоте детства вынес ему совсем иной приговор. Я знала, что Мингуилло заслуживает смерти. Но столь же ясно понимала, что очутилась в безвыходном положении. Мои родители не могли позволить себе, чтобы с их единственным сыном обошлись как с бешеной собакой, пусть даже и были о нем невысокого мнения.

   К тому же выяснилось, что наказание лишь подталкивает моего брата к тому, чтобы еще сильнее ущемлять меня. Хуже того, у меня складывалось впечатление, что робкие упреки родителей как бы реабилитировали его преступления и нередко приводили к тому, что он или избивал Джанни и других слуг, или же издевался над ними и унижал их.

   Поэтому, храня молчание, я старалась сберечь собственное достоинство и не подвергать своих друзей опасности. Я прикидывалась глухой, когда Мингуилло оскорблял меня или требовал исполнить очередную его прихоть. И какую бы гадость по отношению ко мне он ни совершал – я рисовала и записывала ее в своем дневнике, не говоря окружающим ни слова. Я рисовала самых отвратительных тварей, и каждая из них олицетворяла собой какое-либо издевательство или проступок Мингуилло. А потом я складывала листы так, что его образ всегда оказывался внутри.

   Время от времени, пользуясь случаем, я пробиралась к нему в комнату, где и прятала свои рисунки в нише позади его огромного гардероба, который размерами не уступал каменному дому. Мне приходилось ложиться на спину, чтобы проползти между его выгнутыми ножками и дотянуться до глубокой, пыльной и прохладной ниши за его дубовой стенкой. Мингуилло ни разу не пришло в голову обыскать собственную комнату.

   Мои подробные и красноречивые дневники оказались недоступны для него. Мое молчание сбивало его с толку. Конечно, в той опасной игре, которую мы вели, это были слабые козыри, но они оставались единственными, какие были у меня на руках.

Джанни дель Бокколе

   Желтая лихорадка в 1803 и 1804 годах означала, что мой хозяин, мастер Фернандо Фазан, не сможет воротиться домой из Перу, не проторчав несколько месяцев в строгом карантине. Порт Ливорно был полностью закрыт. Сама Венеция закупорилась крепче морской раковины. Долгое время не было никакой возможности передать весточку отцу Марчеллы, даже если бы я подобрал слова, чтобы написать ее.

   Я обзывал себя всякими крепкими словечками: «лизоблюд», «бесхребетный анчоус» и «трус». Потому как дела у нас шли все хуже и хуже. С каждым прошедшим месяцем Мингуилло все больше превращался в дикаря, в котором не оставалось ничего человеческого. Но однажды глаза Ривы взглянули на меня с портрета, когда я шел по коридору. И той же ночью, ощущая на своей шее теплое дыхание маленькой Ривы, я принялся излагать свои страхи на бумаге. Ох, и нелегкое же это дело, доложу я вам!

   Я передал письмо с торговцем бренди, с которым познакомился в одной ostaria[37] в Риальто. Он как раз отправлялся и Арекипу, чтобы проверить своих агентов и фабрики, намереваясь обойти установленные испанцами торговые запреты. Рябинки, оспины и впадины на его лице во весь голос кричали: «Я уже переболел всем, чем можно!»

   Впрочем, покинуть Венецию вам удалось бы без проблем – а вот вернуться обратно вышло бы не так легко.

   Слуги скинулись и дали мне денег, чтобы оплатить передачу письма. «Это все, что у нас есть», – сказал я господину Рябому Торговцу, вручая ему кошель с монетами и нашу веру.

   Я проводил его до корабля, а потом помахал рукой вслед, желая ему и нашему письму доброго пути в Южную Америку.

   В своем письме я подробно разобъяснил, что Мингуилло вытворяет с Марчеллой, причем слуги боятся сказать ему хоть словечко поперек, а девочка сама хранит странное и непонятное молчание, и еще – и это было самое трудное – что хозяйка дома смирилась с поведением своего сына. Стая червей в лице дядьев и теток, сидящих по норам в своих гнилых апартаментах, разумеется, не заслуживала упоминания. Они вели себя тише воды, ниже травы, только чтобы не разозлить Мингуилло, как будто он был законным наследником и держал в руках ключи от их домов.

   В подробностях я запутался, перескакивал с одного на другое, как болтливая обезьяна, но даже полному идиоту этого было бы достаточно, дабы уразуметь, что я пребываю в отчаянии и что его маленькой дочурке грозит нешуточная опасность.

   В конце концов, он сам просил меня писать ему.

   Если это письмо не заставит моего хозяина, мастера Фернандо Фазана, воротиться из Арекипы, карантин там или не карантин, значит, он не заслуживает быть отцом такого маленького ангела, как Марчелла Фазан.

Мингуилло Фазан

   Письмо моего отца, адресованное матери, пришло через четыре месяца после того, как он отправил его.

   Подобная задержка объяснялась красной печатью с головой льва святого Марка и буквой «S».[38] Письмо прошло spurgata[39] в карантине, проведя последний отрезок своего путешествия на острове Лазаретто Веккио, где его вскрыли и окурили дымом. Штамп означал, что власти сочли письмо не зараженным желтой лихорадкой, чумой и проказой. К несчастью для меня, почерк отца ничуть не пострадал от подобной обработки.

   Но гораздо больше мне повезло в том, что я успел перехватить его, прежде чем оно попало на поднос с завтраком для матери. Прочтя его, я ощутил, как волосы на голове у меня встали дыбом, а нога принялась выстукивать нервную дробь по мраморному полу под моим столом.

   Отец приказывал матери организовать медицинское обследование их сына Мингуилло священниками-врачами на острове душевнобольных Сан-Серволо.

   «…Мне стали известны некоторые последние события. Он явно не в своем уме, Доната, – писал мой отец. – Этим следует заняться немедленно ради блага нашей семьи. Его разум развивается не так, как у нормального человека».

   Я едва успел пробежать письмо глазами, как воображаемый порыв ветра подхватил его и через окно унес вниз по Гранд-каналу. Оно так быстро исчезло из виду, что любопытная мартышка не успела бы пересчитать пальцы у себя на ногах.

   Из окуренного дымом письма я узнал, что отец каким-то образом осведомлен о моих маленьких играх с Марчеллой. Это означало, что в доме завелись шпионы и предатели. Что, в свою очередь, предполагало проведение расследования.

   Я начал с моей дорогой мамочки, за которой установил тщательное наблюдение. Увы, это была явно не она. Я обнаружил, что у меня нет никаких причин подозревать и нашего священника, и симпатичных и напыщенных лекарей Марчеллы. Слуги были неграмотны. Ну, так откуда же отец мог узнать о моих проделках в своем далеком Перу? Оставались кое-какие неясности. Я не мог прикоснуться к Пьеро Зену, хотя и подозревал его.

   Используя желтую лихорадку и карантин в качестве прекрасного предлога, мой родитель продолжал болтаться без дела в Перу. Разумеется, он полагал, будто своим письмом исполнил обязанности по отношению ко мне и моему предполагаемому безумию. Но он не знал, что его ценные указания плывут вместе с отбросами тысяч уборных вниз по Гранд-каналу.

   Месяц проходил за месяцем, не доставляя мне никаких неприятностей. Моя тревога понемногу улеглась. Каждый вечер я насильно кормил сестру арбузом, уверяя ее, что красные сочные дольки – это именно то, что ей нужно для полного счастья, пусть даже ее мочевой пузырь переполнялся при этом. В продуваемой насквозь спальне по моему распоряжению ей была предоставлена лишь маленькая глиняная жаровня с несколькими жалкими углями, так что она даже не могла согреть свои почки.

   – Так ей будет лучше, – заявил я, взмахом руки, в которой была зажата чудесная книга в кожаном переплете, успокаивая протесты слуг.

   Они не знали, что это была «Жюстина, или Несчастья добродетели», авторство которой принадлежало многоуважаемому (по крайней мере мной) маркизу де Саду.

   Хотя даже слуги ненавидели меня, книги любили и передавали из рук в руки своим друзьям. Де Сад познакомил меня с Руссо, который, в свою очередь, привел меня еще к одному интересному малому по имени Томас Дэй. Сей предприимчивый англичанин удочерил девочку-найденыша, вознамерившись сделать из нее достойную супругу для себя. Его Сабрина подверглась многим творчески разработанным воспитательным методам. Например, она была обязана научиться стоицизму, когда на руки ее капал расплавленный воск. А самообладание она обретала, позволив своему наставнику стрелять ей дробью между ног по юбкам.

   Мне было нетрудно обзавестись ружьем, а вот отыскать укромное местечко, чтобы поупражняться во владении им, оказалось намного сложнее. Все долгое лето я раздумывал над этим, воображая, как пуля пробивает белье навылет, словно маленький черный кролик, выскакивающий из засыпанной снегом норки.

Доктор Санто Альдобрандини

   После пяти кровавых лет, проведенных на полях сражений, мой хозяин, доктор Руджеро, сам получил в бок шальную пулю. Кое-кто утверждал, что в него стреляли наши собственные солдаты, которых он оскорбил своим злым языком. По дороге домой, в Венето, за ним нужно было ухаживать, поэтому он взял меня с собой. Так что война для меня закончилась, по крайней мере эта война Наполеона.

   Однако же моя война с болезнями и болячками продолжалась. Но теперь я лечил пациентов не в полевых условиях под огнем противника, а в страдальческом уединении их постелей в хижинах или дворцах. Меня очень трогало то, что бедняки просили у меня прощения за то, что их болезни столь обыденны, «после всего, что вы повидали на поле боя, доктор». А богатые приводили меня в ужас тем, что, не испытав на себе тягот войны, смаковали самые ничтожные симптомы своих хнорей, ожидая от меня колоритных названий для них и еще более оригинального лечения, словно болезнь для них была лишь очередным развлечением. Мне редко доводилось заниматься главами семейств. Этим людям некогда болеть: для Этого они слишком заняты. Зато их дети, находящиеся на содержании родителей, кузены и племянники, изнывающие от скуки под бархатными одеялами с разрезным ворсом, часто становились моими клиентами. Подобно глистам, эти приживалы вполне уютно чувствовали себя в домах своих щедрых хозяев, безжалостно вытягивая из них все соки, пока не наступала смерть. И тогда они демонстрировали редкие вспышки энергии, подыскивая себе новую, еще полную сил жертву, в которую можно было вонзить свои ядовитые челюсти. Эти сыновья, дочери, кузины и племянники не чурались ни ядов, ни коварных удушений.

   Вполне вероятно, что и в организме Наполеона завелись Паразиты, пока он принимал очередную долгую ванну во время своей египетской кампании 1798–1799 годов. Утомленный и перепачканный с головы до ног кровью и грязью, после того, как положил две тысячи мамелюков[40] у подножия Сфинкса, корсиканец улегся в ванну.

   Согласно моему диагнозу, личинки некоего микроскопического существа, обитавшего в теплой воде, проникли сквозь кожу ему в кровь, а потом осели в заднем проходе и мочевом пузыре. В этих гостеприимных местах они отложили собственные яйца и образовали колонии сыновей, дочерей, кузенов и племянников, поколения которых будут жить столько, сколько проживет человек, их приютивший.

   Наполеон провозгласил себя императором в 1804 году. Ему исполнилось тридцать шесть, и он находился в самом расцвете сил. Или, по крайней мере, мог бы находиться, если бы паразиты, поселившиеся в нем, дружно не пожирали бы его внутренние органы, а вместе с ними и его жизненную силу. Через четыре года он отрастит маленькое бледное брюшко, начнет лысеть и, что самое плохое, лишится своей знаменитой способности обходиться без сна. Он станет чрезмерно словоохотливым там, где раньше хранил пугающее молчание. Его способность молниеносно принимать решения и претворять их в жизнь тоже испарится – не исключено, что ее высосут сотни крошечных ртов, грызущих его изнутри.

   Следующий, 1805 год, я запомню надолго – во-первых, потому, что меня вызвали лечить гноящиеся раны некоего Маттео Казаля, сумасшедшего, попытавшегося распять себя.

   И, во-вторых, потому что именно в этом году я впервые встретился лицом к лицу с юной Марчеллой Фазан.

Джанни дель Бокколе

   У меня прямо кишки скручивались в дугу, когда я видел, как этот ублюдок братец нежно ласкает свою пушку. С оружием в руке он превращался совсем в другого человека – у него появлялась цель, зато душа напрочь покинула его тело. Он задумал нечто очень дурное, и мы все понимали это.

   Как ни горестно признавать, но письмо, которое я написал с такими мучениями, не возымело никакого действия. Мой старый хозяин, мастер Фернандо Фазан, в конце концов ненадолго воротился из Перу, но ни разу не упомянул о нем. Может статься, мое письмо попросту затерялось в пути? Или же мой почерк оказался нечитабельным? Не исключено, что он вовсе не поверил мне и не обратил на него внимания. Или просто не захотел поверить? Он обращался со мной с прежней добротой, как в старые времена, правда, став чуточку печальнее и рассеяннее, чем раньше. Мой старый хозяин явно пал духом. Очевидно, сердце у него болело или, как шептались слуги, находилось в другом месте.

   Но, где бы ни находилось его сердце, на сына он тоже не смотрел. И не предпринял никаких шагов. Не взял его за шкирку и не встряхнул, дабы вселить в него хоть капельку страха Божьего.

   Мы попытались открыть ему глаза на маленькую дочку, но не всегда были рядом. Когда семейство выезжало в деревню, на виллу в Бренте, там их ждали местные сельские слуги. Они были ленивыми и неповоротливыми, эти тупицы, к тому же ничего не знали.

   Представляете, что они удумали, дабы уладить ее маленькую неприятность? Мне рассказали об этом уже после того, как… Они дали ей лисью мазь, вот что. Деревенское лекарство, бабьи выдумки, для женских внутренних болезней, если так можно сказать. Можно не сомневаться, что Марчелла, не желая обидеть этих простаков, улыбнулась и сказала «спасибо», когда служанка принялась намазывать ее снадобьем, сваренным из жира и костей лисицы, с добавлением прогорклого масла и смолы. Марчелла, разумеется, позволила нанести это варево на свои женские части и даже не поморщилась от жуткого запаха, чтобы не расстроить девчонку. Вот такая она была, наша Марчелла. Конечно, может, она и сама втайне надеялась, что это средство поможет ей, потому как в те дни наша девочка еще хотела верить в лучшее.

   Лисья мазь! Проклятые извращенцы, а ведь от них одно и требовалось – не оставлять ее ни на минуту, только и всего.

   Где, будь они все прокляты, их черти носили, эту тупую деревенщину, когда он все-таки добрался до нее?

   – Ну-ка, говори, – потребовал я от деревенского лакея, когда тот попался мне на глаза, – не то я волью тебе в глотку перуанскую настойку. Она похожа на китайское масло, только жжется намного больнее.

   Не дай бог, чтобы с вами случилось нечто подобное, вот что я вам скажу.

Мингуилло Фазан

   Мы, венецианцы, оставили своим последним по счету правителям, австрийцам, одну задачу, которая наверняка пришлась по душе этим борцам за рациональную целесообразность, – как превратить нашу великую Республику в заштатную область.

   Канительный и требующий кропотливой проработки вопрос управления был изъят из наших белых рук и передан в испятнанные чернилами пальцы мелких чиновников, которые чувствовали себя как рыба в воде в крючкотворстве и многообразии мелких формуляров и статутов. Мы же лишь пожали плечами и продолжали заниматься своими делами, то есть развлекались дальше. Мы уже привыкли к тому, что стыдимся самих себя. Сидя в теплой ванне собственных испражнений, мы перестали чувствовать неприятный запах своего позора.

   Желтая лихорадка отступила. Мой отец вернулся из Арекипы, в легкой форме переболев черной оспой. Он испробовал на себе одну из этих новомодных вакцин. Но, вместо того чтобы передать ему привет и уйти, болезнь задержалась, правда ненадолго. Он постарел и ослаб. И, напротив, я ощущал прилив жизненных сил всякий раз, когда видел его сгорбленную фигуру у шлюзовых ворот, ведущих к берегу.

   Он ни разу не упомянул о своем письме, том самом, в котором приказывал матери отдать меня хирургам на растерзание, чтобы они осмотрели мои мозги и исследовали кровь на предмет спор безумия. Впрочем, при всем желании он не мог заподозрить, что с ним случилось на самом деле: многие письма попросту терялись или приходили в нечитабельном состоянии после карантинной их обработки уксусом или дымом. Если он и говорил о нем с матерью, то, очевидно, в таком месте, где я не мог их подслушать. В любом случае, я был уверен, что она яростно воспротивилась бы подобной перспективе. Папаша умотал бы обратно в свою Южную Америку, а она осталась бы здесь, хлебнув позора за сына, запертого где-нибудь на чердаке или на острове Сан-Серволо для душевнобольных. Ее дражайшая подруга графиня Фоскарини никогда бы не позволила ей забыть об этом.

   Жизнь вернулась в некое подобие прежнего, нормального русла. Весной и зимой меня каждый день отвозили на гондоле в колледж Святого Киприана на острове Мурано, где обучали чтению, письму, арифметике, французскому, английскому и латыни.

   Впрочем, случилась небольшая заминка, когда некий дерзкий чиновник Департамента охраны здоровья прислал резкое письмо моим родителям, в котором в грубой форме требовал, чтобы я не бродил невозбранно по Венеции «без сопровождения ответственных лиц». Не знаю, какая из моих маленьких шалостей подвигла его на это, но читатель может не сомневаться, что таковых было множество.

   С июня по октябрь наше семейство по-прежнему выезжало на виллу, расположенную на материке, где имелся чудесный сад в английском стиле с аккуратно подстриженными кустами и клумбами роз. Отдых для меня прошел в трудах праведных, поскольку никто не запрещал мне ловить в силки певчих птичек и поступать с ними так, как заблагорассудится, при условии, что я потом отдавал их тушки повару, который жарил их с розмарином. Марчелла, как наверняка и ожидал сентиментальный читатель, распустила сопли при виде такого количества зелени. Она обожала бродить по окрестностям с карандашом и листом бумаги, рисуя деревья, цветы и нашу живописную голубятню с ее воркующими обитателями.

   Быть может, сладострастный читатель захочет сейчас расслабить узел галстука и расстегнуть верхнюю пуговицу.

   В то лето 1805 года Марчелле исполнилось девять. Мне же стукнуло двадцать один, и я впервые познал радости интимного общения со служанкой, деревенской толстухой, подмышки и низ живота которой густо заросли шерстью. Немцы говорят: «Там, где волосы, там и удовольствие»: я провел пальцами по волосам до того места, где они становились жесткими и курчавыми, и от души потрудился над ее самой сокровенной щелочкой и ее маленьким стыдным язычком, пока она смотрела на меня во все глаза и почти не плакала. За несколько монеток я все лето ковырялся в ее юбках два раза по утрам и три раза – по ночам.

   Любознательный читатель поинтересуется: почему я ждал так долго, чтобы взгромоздиться на девчонку? Думаю, что обезоружу его своим признанием: у меня возникли некоторые трудности с тем, чтобы заставить моего дружка встать в первые несколько сот раз или около того. Венецианские шлюхи потешались надо мной. Служанки в Палаццо Эспаньол были слишком умны и быстроноги, чтобы остаться со мной наедине. И только в этой деревенской дурочке я нашел возбуждающую смесь отвращения и покорности, которая помогла мне добиться желаемого. И, раз начав, я уже не мог остановиться. После этого случая все комнаты моего воображения были облицованы мягкой человеческой кожей. И пусть моя собственная была не очень хорошей, но мне в ней было покойно и уютно, и стало еще лучше, когда теперь я мог оказаться в чьей угодно.

   Прекрасные жаркие месяцы пролетели для меня как один день. Так что я даже растерялся и расстроился, когда первая же осенняя caccia[41] принесла к нашему порогу отличного окровавленного оленя, а это означало, что пришла пора возвращаться в Венецию.

   В тот год Марчелла не вся вернулась в наш palazzo – одна ее небольшая частичка осталась в деревне.

Сестра Лорета

   Я продолжала недоумевать, почему епископ Чавес де ла Роза не приезжает ко мне в монастырь.

   Но однажды утром за завтраком в куске масла на столе в трапезной мне было видение. В нем желтый и лоснящийся епископ Чавес де ла Роза сцепился в смертельной схватке с птицей, похожей на голубку. Какое взбивание, клевание и удушение узрела я в том куске масла!

   Потом, придя в себя, я обеспокоилась. Для чего епископу понадобилось вступать в борьбу со Святым Духом в виде голубки? Быть может, я сделала ошибку, когда решила поддержать его усилия, направленные на проведение реформ в Аре-кипе? Быть может, его неспособность возвысить меня была свидетельством некоей тайной развращенности? И не она ли помешала ему осуществить свои планы? Быть может, Господь покарал его, ущемив и заклевав его амбиции?

   Как выяснилось впоследствии, мое видение оказалось пророческим. Вскоре все заговорили о том, что епископ Чавес де ла Роза покидает город, не сумев довести до конца ни одну из начатых им реформ. Внебрачное сожительство и прелюбодеяния расцвели в Арекипе еще более буйным цветом, чем раньше. О чем еще можно говорить, если даже вышеупомянутый венецианец Фернандо Фазан усыновил незаконнорожденного ребенка своей любовницы Беатрисы Виллафуэрте. Эта женщина и ее подрастающий бастард по-прежнему купались в роскоши, каждое воскресенье посещая мессу в монастыре Святой Каталины. Беатриса Виллафуэрте упорствовала в своем желании показываться на людях в венецианской шали глубокого винного цвета. А епископ Чавес де ла Роза позволил ей и ее ребенку причащаться, как если бы они были добропорядочными христианами.

   Понемногу я перестала упоминать епископа. Занятые своими суетными мирскими развлечениями, мои сестры не заметили происшедшей во мне внутренней перемены.

Мингуилло Фазан

   Всему миру известно – ибо я сообщил ему об этом, – что я намеревался лишь пощекотать ей нервишки, как предписывал Томас Дэй, но она дернулась и закричала, и вот, пожалуйста, нога прострелена навылет в колене, став отныне бесполезной для нее.

   Но эту часть я, пожалуй, опущу: в день, когда все произошло, мне было не до научных терминов. Да, действительно, я был сыт по горло этим маленьким-но-таким-требовательным мочевым пузырем, из-за которого все наши семейные экскурсии то и дело прерывались, и схватился за ружье в порыве раздражения, вовсе не намереваясь преподать ей урок хороших манер. Я был сам не свой, учитывая скорое предстоящее возвращение в Венецию, где я буду лишен приятных погружений в темные уголки волосатой служанки и где меня вновь ожидало унылое и серое городское существование с его скучными ограничениями и тупым и нездоровым присутствием австрийцев, которые ненавистно и постыло напоминали о нашем падении.

   Чем дольше я размышлял над этим, тем сильнее мне казалось, что слабость здоровья Марчеллы – мой персональный крест, который мне предстоит нести на себе. Из-за нее я даже не мог прогуляться по городу, чтобы насладиться хотя бы безвкусными тенями удовольствий, которые остались венецианцам в наш позорный век. Потому что слишком часто мочевой пузырь Марчеллы обрывал экскурсию на самом интересном месте. Если Марчелла не могла пойти куда-либо, то, по какой-то чудовищной несправедливости, я тоже должен был оставаться дома. Потому что, как наверняка помнит читатель, благодаря педантичному члену городского магистрата мне не дозволялось появляться на публике без сопровождения. Не было такого слуги, которого можно было бы посулами либо угрозами заставить сопровождать меня в одиночестве, так что волей-неволей все экскурсии приходилось совершать in famiglia.[42] Я даже не мог самостоятельно сходить в театр марионеток на Сан-Муазе, где мне так нравилось смотреть, как деревянные мужья колотят своих тряпичных жен молотками.

   Воспоминания о прошлом Вербном воскресенье жгли мне душу как огнем. В тот день я угрюмо слонялся по дому, не зная, куда себя девать. Зрелища торжественного шествия я был лишен из-за очередного казуса со здоровьем Марчеллы. У нее поднялась высокая температура, ее лихорадило, и весь дом стоял на ушах, поскольку к нам пожаловали три лекаря, которые никак не могли найти общий язык, а Пьеро Зен ссорился со всеми сразу. А она была чрезвычайно довольна собой и окружающими, лежа в постели, обложенная подушками и с альбомом для рисования в руках. Я был единственным, кому пришлось незаслуженно страдать. Вербное воскресенье было одним из моих любимых праздников. В этот день с Базилики[43] – мозаика которой светилась в лучах солнца, словно разноцветный манускрипт, – выпускали множество голубей. Простой народ ловил их и мог делать с ними все, что душе угодно, если только чайки с залива предварительно и основательно не прореживали птичью стаю. Во всеобщей суматохе мне всегда удавалось ускользнуть от своих опекунов на несколько драгоценных минут. Никто не обращал внимания на молодого аристократа, направлявшегося в укромное местечко с двумя или тремя голубями под мышкой.

   Да, Марчелла выбрала неудачный момент, чтобы встать у меня на пути в тот золотистый осенний день в Бренте. Когда она шла по двору с неизменным альбомом для рисования в руках, я сказал себе: «Она не дойдет туда, куда собралась с этой самодовольной улыбочкой на лице, о нет!»

   Искушенному читателю, без сомнения, знакомо это чувство – бывают такие моменты, когда тело посылает кровь обратно к сердцу. Я начал размышлять над тем, какую бы отметку оставить на смазливой мордочке своей сестры.

   Все лето напролет я грезил экспериментами Томаса Дэя с нижними юбками и мушкетом. Направляясь с охотничьим ружьем в сад вокруг нашей виллы, я уже обдумывал правдоподобное объяснение. Оно заключалось в следующем: когда она присядет, чтобы облегчиться, громкий звук выстрела привьет мочевому пузырю Марчеллы невольный страх и отвращение к непроизвольному опорожнению. Я уже раскрыл книгу Томаса Дэя на нужной странице, дабы продемонстрировать чистоту своих намерений и несокрушимый ход мысли. Читателю не следует забывать и о том, что несправедливое завещание отца не шло у меня из головы. Он снова вернулся в город по делам, сопровождаемый моей матерью и ее цирюльником. Если мужчина пренебрегает своей семьей, ему придется как-то заплатить за это.

   – Будет немножко неприятно, – прошептал я себе под нос.

   Маленький черный кролик, окруженный красным ореолом, вылетел из-под снежно-белых нижних юбок.

   Впрочем, не вся кровь принадлежала ей. Ружье резко дернулось у меня в руках, и от затвора отлетел кусок металла, прихватив с собой большую часть моего указательного пальца.

   Из дома высыпали слуги, как могильные черви из трупа. Никто не пожелал обратить внимание на мою оторванную фалангу. Они столпились вокруг Марчеллы, всхлипывая и причитая. Девчонка же лежала молча, не хныча и не жалуясь, и вскрикнула только один раз, когда ее переложили на деревянные носилки, чтобы перенести в просторный холл. Я поплелся вслед за ними.

   Слуги не придумали ничего лучшего, как остановить кровотечение грязным носовым платком. А я поднялся на хоры,[44] чтобы оттуда наблюдать за происходящим внизу.

   Вскоре прибыл важный доктор Руджеро, которого сопровождал молоденький ученик, явно полное ничтожество. Доктор решительно протолкался сквозь толпу плачущих слуг, выражая досаду нетерпеливыми восклицаниями и властно распорядившись принести горячую воду и чистые тряпки. Молодой человек осмотрел рану и с пафосом потребовал того же. Как выяснилось, после моего выстрела пуля попала Марчелле в колено под неприятным углом. Осколок свинца раздробил коленную чашечку, разорвав ткани и сухожилия всего сустава целиком. Доктор с гордым видом извлек из саквояжа необычного вида пинцет с изогнутыми зубчиками.

   – Вы слышите меня, дитя мое? – обратился он к Марчелле, которая лежала молча, если, конечно, не считать легкого стука, с которым капли крови падали на каменные плиты пола.

   Она была единственной, кто не плакал, не считая меня, сидевшего вверху, на галерее. Я сунул в рот обрубок пальца и сосредоточенно сосал его, пока она лежала внизу, неподвижная, как мраморная статуя святой, и ее мученический крест алел у нее на ноге.

   Взгляд ее открытых глаз нашел меня на галерее. Она, не отрываясь, смотрела на меня, пока я вдруг не ощутил, как к горлу у меня подкатили тошнота и страх. Кожа у меня на лице натянулась, и нога принялась нервно выстукивать дробь по полу. Я любил наш деревенский дом совсем не так, как Палаццо Эспаньол. Он не желал быть мне отцом и защитником. Здесь я не чувствовал себя в такой безопасности, как в Венеции.

   Но ш-ш! Хирург склоняется к моей сестре, чтобы прошептать что-то ей на ушко.

   Представляю, как, наверное, и сопереживающий читатель, что Руджеро сказал:

   – Предупреждаю: будет немножко больно и неприятно.

   Она кивнула. Я перегнулся через перила, глядя, как он укладывает ее тело в то же самое положение, в котором оно находилось, когда в него попала пуля. Затем он вывернул сустав и сбрызнул горячим солевым раствором рану, фрагменты кости и хрящей, сгустки крови и обрывки ее нижних юбок. Наконец, он полез в рану своим необычного вида пинцетом.

   Альбом с громким стуком выпал из руки Марчеллы на каменные плиты пола. Я понял, что она сжимала его изо всех сил, чтобы не закричать.

   Я с изумлением отметил, что этот звук заставил юного помощника лекаря обратиться в статую и начисто позабыть о своих обязанностях. Из этого бледного и изнуренного юноши никогда не выйдет настоящего хирурга! Марчелла моментально обеспокоилась его состоянием и принялась умолять слуг принести ему воды. А потом в миску хирурга с лязгом упали кусочек свинца и обломок кости, и она тоже лишилась чувств.

Доктор Санто Альдобрандини

   Руджеро никогда не упускал возможности выставить меня неучем, особенно в благородных домах. Ему нравилось изображать меня полным несмышленышем в хирургии, которому следует разжевывать все, что нужно сделать, тогда как он, в сравнении со мной, выглядел настоящим светочем врачевания. Кроме того, подобная тактика позволяла ему щегольнуть знанием медицинского жаргона перед своей аудиторией. Там, где вполне хватило бы простых слов, которые позволили бы внести нужную ясность в состояние больного, Руджеро прибегал к помпезным фразам и латыни. Украшенный фресками холл виллы Фазанов, разумеется, стал для него театром мечты.

   Мой хозяин тут же решил не проводить ампутацию. Он почистил и забинтовал рану, наложил турникет, воспользовавшись раствором календулы, чтобы остановить кровотечение. Я же был занят тем, что смешивал наш верный боевой бальзам из коры терпентинного дерева и мироксилона перуанского, смачивая тампоны в терпентиновом масле и доставая жгуты кудели, в которые был завернут порошкообразный купорос.

   – Смотри, мальчик мой, – регулярно инструктировал он меня через короткие промежутки времени, – надо делать вот так.

   Огромный холл освещали восторженные глаза зрителей. Руджеро оставалось только сожалеть, что благородные родители нашей пациентки отбыли в Венецию. Что до меня, я мысленно удивлялся тому, как граф и графиня рискнули оставить такую маленькую девочку на попечение слуг. Но потом решил, что в городе, должно быть, дают грандиозный бал.

   Я еще не разглядел толком верхнюю часть тела девочки, которую закрывала от меня внушительная фигура моего хозяина. Но я обратил внимание на то, что ее элегантные маленькие туфельки – забрызганные кровью – были меньше моей ладони.

   Когда мы приподняли ее ногу, на пол упал и раскрылся большой альбом для рисования. Я мельком увидел карандашный портрет слуги в ливрее. В простых чертах его лица прослеживались умелая рука художника и любовь. Именно в это мгновение я поднял глаза над коленями девочки, и тут мой хозяин погрузил пинцет ей в рану.

   Я опростоволосился самым позорным образом.

   Когда Руджеро рявкнул: «Лигатурная игла!» – я не смог ни пошевелиться, ни открыть рот. Я молча стоял, ошеломленно глядя в лицо девочки, и голос моего хозяина долетал до меня откуда-то издалека, словно на голову мне надели плотную войлочную шапочку. Руджеро повторил свое распоряжение, но я по-прежнему не мог двинуть и пальцем. В конце концов Руджеро оттолкнул меня локтем и сунулся в наш комплект ножей и игл сам, шаря в нем нетерпеливой рукой. Я отступил на шаг и споткнулся о железную миску с кровью и осколками костей, и та с лязгом отъехала по каменному полу.

   Еще до того, как у меня окреп мальчишеский басок, я уже сопровождал своего хозяина на поле боя, видел мужчин, распоротых от шеи до паха и от бедра до бедра. Я, не морщась, ковырялся во вздрагивающей плоти в поисках пуль. Так почему же сейчас я вдруг позабыл все, чему научился в своей профессии?

   И отнюдь не размозженное колено заставило меня лишиться дара речи. Это было лицо изуродованной девочки, которая наверняка останется калекой. Мне еще никогда не приходилось видеть такой чистой кожи, по которой безошибочно угадывалась неиспорченная натура ребенка. Мне было всего шестнадцать, и до сих пор мне не приходилось лечить детей аристократов, вообще девочек в таком возрасте. Наполеон не сподобился подбросить нам таких пациентов. Я поразился чувству нежности, которое охватило меня впервые с тех пор, как я лечил своих маленьких товарищей по несчастью в монастыре. С того времени у меня не было возможности поупражняться в дружбе, не говоря уже о сердечной привязанности. Об этом позаботились два года, проведенные в бродяжничестве на улицах, и раздражительный нрав Руджеро.

   Я успел бросить на нее всего лишь один долгий взгляд, пока солнечные лучи скользили по фрескам на стенах и ласково перебирали мягкие волосы нашей пациентки. Она встретила мой взгляд и улыбнулась. У меня вырвался беззвучный стон. Я чувствовал себя так, словно предложил пустой стакан муранского стекла человеку, умирающему от жажды. Маленькая девочка выглядела не старше девяти лет, но, тем не менее, у меня появилось ощущение – и это самое странное из всего, что случилось тогда, – будто она по-матерински пожалела меня. Я чувствовал себя так, словно знаю ее уже много лет, с самого рождения, и что могу, как нечто само собой разумеющееся, воспринимать ее нежность и чувство юмора. Такого со мной не случалось никогда.

   В тот день я так и не увидел ее брата.

   К тому времени, как я наконец опамятовался, девочка сама благополучно лишилась чувств. Руджеро заставил лакея подержать ее раненую ногу так, чтобы он смог сшить поврежденные артерии, после чего соединил разорванную плоть сначала пластырем, а потом и ниткой. Видя, что в моих услугах больше никто не нуждается, я потихоньку выскользнул наружу из большого холла, вернувшись к нашей рессорной двуколке, где и спрятал свой позор за крупом лошади.

   Руджеро поколотил меня, когда мы вернулись к нему в комнаты. Я поставил его в неловкое положение в благородном доме.

   Как оказалось впоследствии, это стало лишь началом того, что я готов был вынести – с радостью! – для Марчеллы Фазан.

Мингуилло Фазан

   В течение нескольких дней все, они убивались из-за ее ноги, и временами жизнь моей сестры висела на волоске. Я предусмотрительно отправил записку местному владельцу похоронного бюро, который пришел и окинул Марчеллу оценивающим взором, глядя на нее с видом собственника. Должно быть, это повергло ее в уныние пуще прежнего.

   Но по какой-то причине гангрена пощадила Марчеллу.

   Моя сельская красотка заявила мне:

   – Ваша сестра чересчур чиста для того, чтобы гнить. Так говорят на половине слуг.

   Она не скоро забудет пощечину, которой я наградил ее после этих слов. А потом я взгромоздил ее на себя и насадил на свою морковку. Слезы ее капали мне на лицо, и именно тогда мне в голову пришла блестящая идея насчет «Слез святой Розы», о которых терпеливый читатель узнает в свое время.

   В отличие от Марчеллы, моя собственная плоть оказалась оскорбительно смертной. Раненый палец сначала пожелтел, потом покраснел, а после стал черным. Я скрывал его так долго, как только мог, но мерзкий запах привлек ненужное внимание и вызвал нелестные комментарии. Онемение постепенно начало распространяться по моей руке. Все закончилось тем, что хирург Руджеро бесцеремонно отхватил его. Я лишился своего указательного пальца. Пальца, которым стучал по столу, чтобы доказать свою правоту, пальца, которым тыкал в глаз, чтобы выколоть его, и ковырялся в стыдной щелочке. Я хранил его и кожаной шкатулке, пока до него не добрались черви.

   Тем временем состояние Марчеллы продолжало улучшаться. Владелец похоронного бюро сначала недоумевал, потом надулся и прекратил свои ежедневные визиты, в отличие от слуг, которые ни на мгновение не оставляли ее одну. Отныне кто-нибудь всегда стоял на страже у ее дверей, днем и ночью, в какое бы время суток я ни подходил к ним.

Сестра Лорета

   Епископ Чавес де ла Роза отбыл восвояси, предоставив Арекипу своей судьбе Содома и Гоморры Южной Америки. Меня не опечалил его отъезд. Он не сумел разглядеть единственную чистую душу в монастыре Святой Каталины, что доказывало: он не был благочестивым человеком.

   Я единственная прекрасно понимала причины, которые вынудили епископа Чавеса де ла Розу с позором покинуть Арекипу. Так пожелал сам Господь. Теперь я понимала, что Он привел епископа в Арекипу только для того, чтобы просветить меня. Мой Небесный Супруг еще раз продемонстрировал свою любовь ко мне, ибо хотел дать мне знать, что мои видения истинны и безупречны и что в будущем я должна безоговорочно верить им, как простые смертные верят Священному Писанию.

   Разумеется, ни одна из моих беззаботных сестер не узнала о моем возвышении: ни одна, за исключением той, которая совсем недавно присоединилась к нам в монастыре. Я сочла, что замысел Божий в том и заключался, чтобы сестра София появилась в монастыре в тот же самый день – 21 октября 1805 года, – когда разрушитель церквей, дьявол в образе человека, Наполеон, потерпел поражение от британских войск на мысе Трафальгар, хотя мы, разумеется, узнали у себя в монастыре об этом благословенном событии лишь в конце года.

   Стоило мне увидеть сестру Софию за трапезным столом, как я поняла, что отныне наши жизни взаимосвязаны. И вовсе не потому, что она была чиста и мягка, как котенок, а потому, что мой Небесный Супруг и святая Роза явственно прошептали мне в глухое ухо, что я должна полюбить эту новую сестру, поскольку свыше было предопределено, чтобы мы с ней были вместе.

Доктор Санто Альдобрандини

   Девочка осталась жива, но после моего оглушительного провала в благородном доме мне не позволили увидеться с ней.

   Руджеро посадил меня сушить струпья черной оспы, которые он собирал при малейшей возможности. У него было несколько эксцентричных теорий относительно возможного последующего применения этой коричневой коросты. Я терпеть не мог возиться со струпьями, но, занимаясь этим крайне неприятным делом, я грезил наяву о несравненной коже благородной девочки и ее потрясающей благожелательности. Руджеро, поколачивая меня, в промежутках между ударами рассказал, что, когда я сомлел, как красна девица, она думала только о том, чтобы помочь мне!

   В первый день мой хозяин, хромая, вернулся в отвратительном настроении. Наше лечение оказалось чрезмерно успешным, и девочку перевезли в Венецию, к модным городским лекарям, которые и будут практиковать на ней свое умение.

   Что они с ней сделают? В те времена венецианские доктора буквально молились на французских ортопедов. Я тайком пробрался в комнату Руджеро и подошел к полке, заставленной пухлыми томами, посвященными предмету его страсти – черной оспе, и снял с нее учебник Николя Андре де Буа-Регарда «Ортопедия: искусство исправления и предотвращения уродства у детей». Я застонал вслух.

   Лечение предполагало ношение облегающих панталон из кожи и туфлей на свинцовой подошве, чтобы заставить поврежденную ногу распрямиться из неправильного положения, в котором она оказывалась вследствие увечья. Бедро и лодыжки и необходимо омывать в ядовитом растворе масла из гусениц, смешанного с маслом лилий, настоянном на листьях и корнях алтея лекарственного, а всю ногу следует погружать в кипящий бульон из требухи, после чего облить ледяной водой, дабы заставить связки сокращаться. Затем на больную ногу следовало положить жареную селедку, чтобы вытянуть телесную жидкость. И все это необходимо проделать перед тем, как обмотать ногу бинтами, пропитанными гипсовым раствором, с последующим наложением шины из деревянных и металлических прутьев.

   Я взглянул на свое отражение в зеркале у книжной полки, чтобы понять, достаточно ли упитанным и привлекательным я выгляжу, чтобы прямиком отправиться в Венецию и предложить свои услуги в лечении дочери одного из самых богатых купцов города.

   Ответ был красноречив и не вызывал сомнений – нет.

Мингуилло Фазан

   Когда мы вернулись в Палаццо Эспаньол, отец призвал меня к себе в кабинет.

   – Из тебя никогда не выйдет толк, – равнодушно сообщил он мне мертвым голосом, словно имел в виду нечто совершенно несущественное.

   Но при этом он не сердился на меня. Смешно, но он вел себя так, словно я был душевнобольным. Он говорил медленно, как разговаривают с чужеземцами.

   – В каждой семье есть своя паршивая овца, – меланхолично обронил он. И тут я заметил, какие безжизненные у него глаза и как сильно сутулятся его плечи. – Пьеро прав… обязанность родителей состоит в том, чтобы зарыть плохое зерно там, где оно не сможет дать всходы.

   Читателю стоит отметить имя Пьеро Зена в своем дневнике, чтобы в будущем ничему не удивляться.

   Мой отец встряхнулся и с едва уловимой ноткой презрения заключил:

   – Следовательно, я не отправлю тебя в университет в Падуе, как некогда надеялся… Ты станешь домашним мальчиком. Полагаю, что моих доходов хватит на то, чтобы до конца дней моих ты ни в чем не нуждался.

   Я не удостоил его ответом, хотя в голове у меня роились беспокойные мысли. «Разве могло это стать для тебя сюрпризом, папа? И почему это я должен работать? Это ты у нас работал всю жизнь: по-моему, для одной семьи довольно и такой нелепости. И как ты мог подумать – разве что совсем не знаешь меня, – будто я мечтаю о том, чтобы жить вдали от моего обожаемого Палаццо Эспаньол?»

   Он вздохнул:

   – Мой первый сын, мой первенец, станет похож на Венецию, которой сохранили жизнь по ханжеским соображениям, но существование которой лишено практического смысла.

   Мой первый сын? Он что же, планирует обзавестись и другими сыновьями? Взгляд мой устремился к ящику стола, в котором он хранил свое завещание. Я проклял свое невезение. Я имел все основания надеяться, что несчастье с моей сестрой, которое должно было в буквальном смысле уменьшить ее значимость в его глазах, заставит отца переписать завещание в мою пользу. Похоже, эта часть моего плана пошла наперекосяк.

   Совсем как нога моей сестры. После выстрела стопа искривилась вовнутрь, словно стесняясь явить окружающему миру свою изуродованную сущность. Кровообращение в нижней конечности у нее нарушилось. Она вскоре усохла и стала похожа на хрупкую веточку. Но, в качестве компенсации, ее здоровая правая нога вывернулась наружу под неестественным углом и начала опухать, обретя форму луковицы, и так появилась хромота, от которой Марчелле уже никогда не избавиться.

   Новомодный хирург-француз притащил свои хитрые приспособления в детскую, которая вскоре приобрела стойкий Валах рыбного рынка. Однажды, проходя мимо комнаты Марчеллы, я увидел ее лежащей на диване, а на ее поврежденной конечности покоилась шипящая жареная селедка. Я бы непременно подошел поближе, чтобы взглянуть повнимательнее, но тут, откуда ни возьмись, появился мой камердинер Джанни с очередным идиотским вопросом относительно моего вечернего туалета.

   Когда же Марчелле разрешили выходить из своей пыточной Камеры, она просто таскала все эти орудия с собой. Французский хирург заключил ее ногу в плотный кожаный чехол со множеством застежек и ремешков, так что нижняя часть ее тела оказалась зажатой, словно в тисках. Для того чтобы передвигаться в такой сбруе, ей понадобились костыли.

   Ну, в конце концов, все это было мне лишь на руку. С извинениями перед Господом, разумеется, за то, что я слегка подкорректировал Его планы в отношении тела моей сестренки. Громыхая и позвякивая, словно рыцарь в полных доспехах, Марчелла никак не могла вовремя поспеть в уборную, дабы облегчить свой мочевой пузырь. Она теперь вообще никуда не могла попасть вовремя. Ночные горшки, которые она требовала, прибывали с опозданием: иногда слуги задерживались в коридорах, выполняя срочные поручения ее брата. Марчелла по-прежнему изо всех сил старалась не оконфузиться, но, увы, это не всегда было возможно. И она опустилась еще на одну ступеньку вниз по шкале функций человеческого организма.

   Тем временем никто не мешал мне на практике испробовать все до единой теории Томаса Дэя. Говоря откровенно, я даже превзошел их, изобретая новые методы воспитания, гораздо более действенные по сравнению с его собственными, которые показали свою крайнюю эффективность теперь, когда Марчелла не могла сбежать от меня. Свой читательский рацион я разнообразил трудами Пинеля о лечении французских душевнобольных женского пола. Занимательное чтиво, очень занимательное. При этом я усердно изучал работы прочих шарлатанов от медицины с их заманчивыми обещаниями.

   После нескольких месяцев примерного поведения с моей стороны даже слуги несколько ослабили свою неусыпную бдительность. В конце концов, им нужно было заботиться о собственной шкуре. Иногда, днем или ночью, моих родителей тоже не оказывалось поблизости, чтобы помешать предписанному мной лечению. Но самым главным моим союзником оставалась моя сестра. Марчелла, похоже, вознамерилась любой ценой не выдавать меня. Впрочем, я пообещал застрелить ее по-настоящему, если она это сделает.

   Я научил ее падать в обморок при одном только звуке моего голоса:

   – Умри, Марчелла!

   И она лежала бездыханная, пока я не разрешал ей ожить вновь.

   Наверное, они все ненавидели меня лютой ненавистью, но Марчелла защищала и оберегала меня своим молчанием. Как и смерть – при весьма туманных обстоятельствах – педантичного чиновника городского магистрата, который некогда постановил, что я могу выходить в город только под надежным присмотром. Что касается меня, то его эдикт благополучно скончался вместе с ним, растворившись в пене, хлынувшей с его посиневших губ. Никто в Палаццо Эспаньол не стал останавливать меня. Такое впечатление, что они были счастливы, когда я уходил из дома хотя бы ненадолго.

   И я не боялся подарков, которые они подбрасывали в мою комнату.

   Ну кого, скажите на милость, может испугать свиное сердце, пронзенное шипами и гвоздями и подвешенное над огнем в камине?

Сестра Лорета

   Сестра София никогда не смеялась надо мной. Напротив, она сочувственно относилась ко всем моим трудам и тяготам. Она выбирала семечки яблок из моей вуали и жуков из моего кувшина с водой, которых подбрасывали туда другие сестры. Вместе мы провели много часов, соединившись в молчаливой молитве. Иногда мы молились допоздна, и тогда я предлагала ей провести ночь в моей постели, чтобы она не простудилась, возвращаясь в свою келью.

   Красота сестры Софии была чище и естественнее, чем у сестры Андреолы. Маленькое личико моей подруги представлялось мне прекрасным белым цветком. Господь сотворил цветы для нашего удовольствия, и поэтому я наслаждалась ею. Когда она входила в мою комнату, я всегда чувствовала стеснение в груди, как бывало только во время упоения молитвой.

   Сестра София была молчаливой и неразговорчивой, но ее вид говорил сам за себя. Я знала, что она поддерживает меня во всех моих мыслях и поступках. Однажды она воскликнула:

   – Сестра Лорета, будь вы мужчиной, вы смогли бы многого добиться в этом мире!

   – Тише, дитя мое, – сказала я ей. – Есть способы сделать так, чтобы невеста Христа воссияла ярче любого мужчины.

   По-моему, она ответила следующее:

   – Вы обладаете несокрушимым мужеством, раз подвергаете свою плоть таким истязаниям и постам. Вам не страшна сама смерть! С вашей храбростью вы могли бы отправиться на войну! Кто смог бы противиться вашей силе? Вы бы развеяли в прах всех, кто осмелился бы встать у вас на пути.

   – Я должна вести войну во имя Господа здесь, в монастыре Святой Каталины, пусть даже мир ничего не знает о моем самопожертвовании.

   – Но однажды о вашем самопожертвовании непременно станет известно – вы ведь об этом думаете? – спросила она.

   И тогда я скромно потупилась, глядя на томик «Жития святой Розы», которое я к тому времени знала наизусть, в особенности последние страницы. Там шла речь о том, как после ее смерти все в Перу устыдились того, как плохо обращались с ней при жизни, и стали преклоняться перед ее величием.

   – Подобно святой Розе! – благоговейно прошептала сестра София, и, не сказав ничего, что могло бы подтвердить либо опровергнуть ее слова, я лишь обняла ее в ответ.

   В это мгновение святая Роза прошептала мне на ухо:

   – Дражайшая сестра Лорета, все, что вы чувствуете и делаете, каким бы необычным оно ни выглядело в глазах остальных, вы делаете для вящей славы Господа нашего и меня.

Часть вторая

Джанни дель Бокколе

   Обратно в Венецию ее привезли со сломанным телом.

   В тот день, когда они занесли Марчеллу внутрь, я подметил кое-что на лице ее матери, что ничуточки мне не понравилось. Моя хозяйка, госпожа Доната, не поспешила к дочери. Она лишь сказала Анне:

   – Приведи ее в порядок, прежде чем я приду к ней.

   В порядок? И тут я понял все. В представлении моей хозяйки увечная дочь стала похожа на нашу падшую Венецию, правда-правда. Марчеллу уложили – еще живую – в открытый гроб, и все смотрели на нее с деланной жалостью, под которой скрывалось отвращение. Это была совсем не та дочь, которая могла принести известность и славу своей мамочке В высшем обществе Венеции.

   Чего там говорить, я и сам боялся, что Марчелла впадет в уныние и станет извиняться за то, что сделал с ней Мингуилло.

   Но дух Марчеллы не так-то просто сломить.

   Она наотрез отказалась играть роль унылой и печальной героини в трагической драме.

   Не успела она как следует обжиться в своей комнате, как попросила меня и Анну прийти к ней. Мы явились и увидели, что рядом с ней уже сидит Пьеро Зен. По всей кровати были раскиданы яблоки, пирожные, книги, листы бумаги и краски. Конт Пьеро завалил ее комнатку цветами.

   Вы не поверите, но они смеялись, ни словом не обмолвившись насчет ее раненой ноги, смеялись до упаду над тем, что она рисовала.

   Вскоре и я хохотал во все горло, но в глазах у меня стояли слезы.

Марчелла Фазан

   Я нарисовала карикатуру о том, как провалилась через потайной люк в инвалидность. Для моего тела наступили тяжелые времена. Оно оказалось несостоятельным; его грабили банды докторов; оно более ни у кого не вызывало уважения, если не считать, разумеется, моих дорогих Пьеро, Анны и Джанни.

   Мои родители выписали хирургов из самого Парижа. В моей комнате вечно торчал какой-нибудь бородатый важничающий лекарь, тыкающий пальцами в мое бедро или запихивающий какую-нибудь гадость в мешочек, который потом прикладывал к моему колену, или затягивающий меня в кожаный корсет, от которого у меня ныла вся нижняя часть тела. Но хуже всего мне приходилось, когда они пускали в ход кулинарные методы лечения, намереваясь горячим жиром вернуть мне здоровье. Я пыталась скрыть унижение, рисуя сатирические скетчи этих экстравагантных и нелепых мучителей. И еще я старалась умерить свою боль, изображая поднимающийся от моей ноги дым и кошек, обитающих в Палаццо Эспаньол, которые оставили свои насиженные местечки в кухне и спешили ко мне в комнату, чтобы посмотреть, что такого вкусненького здесь жарится.

   Но колоритные лекари с бутылочками толченых многоножек – не говоря уже о моих тайных скетчах – так и не смогли восстановить в глазах родителей мой прежний образ perfettina. Искалеченная нога – одно дело, но именно ухудшившееся поведение моего мочевого пузыря сделало меня сиротой в их сердцах. Он всегда доставлял мне неудобства, но после того, как я стала калекой, мой мочевой пузырь положительно сошел с ума. Теперь прежние проблемы казались мне не стоящими выеденного яйца.

   В тело их дочери вселилась калека. Должно быть, мои родители восприняли это как оскорбление памяти прежней perfettina, и поэтому они не смогли перенести свою любовь на ту, что узурпировала ее место, ковыляя в хитроумных приспособлениях, подвешенных на ремнях, как какая-нибудь сельскохозяйственная машина. Да еще в Венеции – этом сказочном городе, ничуть не похожем на скотный двор! Однажды я случайно услышала, как графиня Фоскарини советовала матери отправить меня в сельский дом, где я могла бы беззаботно щелкать орешки на завалинке, или в одно из этих разваливающихся на части заведений на Лидо, где состоятельные родители прятали от общества своих умственно отсталых детей.

   И тогда я поняла, что в глазах людей, подобных Чиаре Фоскарини, уродство превращает вас в идиотов. Я опустила взгляд на рисунок, лежавший у меня на коленях. И действительно, на этих карандашных набросках меня, девятилетнюю девочку, засунули в крошечную коляску для новорожденных. И даже когда я выбиралась из нее на другую страницу, все равно там представала жалкая калека, смешно и нелепо ковыляющая на своих кривых ножках.

   Видите, я вновь говорю о Марчелле-калеке в третьем лице, даже о нарисованной собственными руками. Потому что иногда и мне удавалось отстраниться от изуродованного тела Марчеллы, и тогда я видела, как perfettina превращается в povera creature.[45] Как и в любой сказке, у меня возникало головокружительное ощущение падения, которое лучше всего передают кортикальные линии на заднем плане, идущие в одном направлении.

   Говорят же, что калеки – это порождения дьявола.

   Но своим уродством я, естественно, была обязана Мингуилло. В те дни я обыкновенно рисовала его в виде лишенной шерсти черной собаки, но только сзади, так что лица его не было видно.

   Только один Пьеро не собирался сдаваться, настойчиво советуя моей матери «приструнить мальчишку». Он угрюмо покачивал головой и мрачно ронял:

   – В следующий раз все может закончиться гораздо хуже.

   Но мои родители честно старались забыть, почему я стала калекой, иначе неизбежно встал бы вопрос – а что они сделали, чтобы защитить меня? Хуже всего было то, что народная мудрость гласила: любое создание – даже Мингуилло – не может быть зачато без прямого содействия его родителей, и все его будущие пороки гнездятся в их зародышевой плазме. Подобная нелицеприятная мысль приводила моих родителей в ужас, и они усиленно гнали ее от себя. В конце концов им удалось убедить себя, и они никогда не возражали посетителям, утверждавшим, что я уже родилась калекой и что уродство с рождения было неотъемлемой частью моей натуры.

   Мой карандаш начал обнажать страх в глазах людей, смотревших на меня – на меня, беззащитное создание, неспособное внушить ужас кому бы то ни было. Даже мои волосы и те были мягкими, как цыплячий пух. Хрящи моего носа просвечивали на солнце. Но, как я начала понимать, именно это и пугало людей: создания, которые заведомо слабее их, и встречающиеся реже, чем им подобные. Я рисовала карикатуры с элегантными бабуинами, глаза и хвосты которых искажал страх и которые удирали сломя голову от крошечной мышки с моими чертами лица, передвигающейся в инвалидной коляске.

   В уединении своей комнаты я рисовала восхитительные сцены: вот я убегаю с цирковой труппой и становлюсь Примой Уродства. В Венеции гиганты, карлики и бородатые женщины пользовались оглушительным успехом. Эти отклонения от нормы вызывали жгучий интерес, смешанный с отвращением, – и приносили недурной доход. Люди готовы были платить звонкой монетой за возможность лицезреть тех, кто резко отличается от них.

   Но вот незначительное увечье – о, как раз оно, как я начала понимать на собственном опыте, способно навлечь на вас лишь позор и забвение. Карандаш мой порхал по листу бумаги со все возрастающим бесстрашием, зато жизнь моя продолжала усыхать. Я почти все время проводила в четырех стенах своей комнаты. Экскурсии в инвалидном кресле ограничивались самыми отдаленными и бедными районами города. Мои родители не могли позволить себе попасть в неловкое положение из-за такой дочери, в какую превратилась я. Знакомые моих родителей, разумеется, прекратили лелеять надежды женить своих сыновей на мне в тот же день, когда первый доктор застегнул на мне великолепные доспехи уродства.

   Вероятно, уже тогда в глазах окружающих я наполовину превратилась в монахиню: бесполое, неуклюжее, едва переставляющее ноги создание. Физическое увечье, как я вскоре обнаружила, затмевает все остальные различия – пол, расовую принадлежность и возраст. Уродство и увечье живут в другом королевстве, которого сторонятся и опасаются так, как если бы несчастье было заразно.

   Тем не менее я не превратилась в бессловесную, на все согласную жертву, которую видели во мне родители. Но они хотели, чтобы я стала такой, поэтому я притворялась, чтобы не обижать их. По большей части я старалась не выходить из своей комнаты, читая книги из библиотеки Палаццо Эспаньол и рисуя копии портретов во дворце, которые по одному приносил мне добряк Джанни. Я вела дневник. Я рисовала, много и часто, но втайне ото всех.

   И, чтобы обрести некое подобие душевного спокойствия, я завершила процесс, начатый моими родителями: разделилась на две части. Внешне я была покорной, как послушница. А внутри меня постепенно набирало силу дерзкое и строптивое создание, которое не собиралось смиряться со своими ограниченными способностями. Чем более пассивной и вялой я казалась, тем сильнее зрела во мне решимость изменить если не свое тело, что представлялось невозможным, то свое положение.

   Мингуилло наблюдал за моим кажущимся смирением с видимым удовлетворением.

   Но о том, что происходит у меня внутри, Мингуилло знал не больше той безволосой собаки, которую я рисовала сзади.

   О да, он знал, как сделать мне больно, видел, как я плачу, когда железные зубы кожаной сбруи впивались мне в кожу. Но такие примитивные эмоции собаки могут усвоить на примере других собак.

   Я, напротив, обрела чуть ли не дар предвидения. Мне доставляло невыразимое удовольствие сознавать, что я строю собственные планы, о которых Мингуилло не имеет ни малейшего представления.

   Я более не была perfettina для своих родителей: и они перестали быть для меня теми родителями, какими были когда-то. Но вместо них у меня был Пьеро. И Анна. И Джанни.

   И еще у меня будет другая любовь. В один прекрасный день она поселится у меня в сердце и навсегда убережет меня от жестокости. Несмотря ни на что, я почему-то нисколько не сомневалась в этом.

Мингуилло Фазан

   Надеюсь, что не прошу слишком многого, предлагая любезному читателю сосредоточиться… пожалуйста. Вот так. Если стиль и характер моих излияний и не произвели на вас поначалу особого впечатления, то вскоре вы все-таки будете ими очарованы. Я и сам на это надеюсь.

   Вскоре после несчастного случая с Марчеллой отец мой вновь отплыл в Арекипу (название которой, по странному совпадению, на языке индейцев кечуа означает «Да, останься»).

   Впоследствии моя мать объясняла, что, если отец попробует вернуться вновь, его запрут внутри элегантных стен дома настоятеля на Лазаретто Веккио, откуда он с тоской будет взирать на недоступные для него виды Венеции. Дескать, он хочет избежать длительного карантина по случаю той разновидности оспы, которая в данный момент опустошает побережье Средиземного моря.

   – Ну и, разумеется, он нужен в Арекипе. Всем известно, что испанским factores[46] доверять нельзя, – говорила мать своим подругам, поглаживая кончиками пальцев серебряную рамку картины. Тем не менее по Гранд-каналу поползли нехорошие слухи.

   Что такое? Читатель вопросительно изгибает бровь? Он хочет знать: то ли моя мать настолько тупа, то ли наивна до абсурда? Да, пожалуй, и то, и другое будет верно. Хотя в данном случае она просто не желала ничего знать, как мне представляется. В конце концов, она ведь не испытывала недостатка в мужьях.

   Cicisbeo[47] моей матери, Пьеро Зен, каждый вечер ужинал за нашим столом. Ежедневно он присылал ей обязательный букет цветов, в лепестках которых торчал листок с очередным слащавым сонетом. Он преуспел в исполнении своего долга, который заключался в том, чтобы держать для матери зеркало, в котором остальные читали: «Любуйтесь моей прекрасной госпожой, восхитительным объектом моей страсти».

   Впрочем, cicisbeo скорее выполнял декоративные обязанности, совсем как его цветы. В отсутствие отца главой семьи становился я. Но и мои обязанности были минимальными. Я делал то, что положено делать любому благородному молодому человеку в Венеции. Я досаждал клеркам отца, работающим на самом верхнем этаже Палаццо Эспаньол. Я понемногу крал у них деньги. Теперь уже никто не осмеливался навязать мне опекуна. Я ходил туда, куда мне заблагорассудится, и делал, что хотел. Я приставал к посетительницам у Флориана, пока владелец кафе не предложил мне заниматься своим делом, если можно так выразиться, в другом месте. Тогда я повадился ездить на гондоле в бордель на Каннареджио, где проститутки за деньги позволяли мне забавляться с ними. Я воспитывал свою младшую сестру, стоило ей попасться мне на глаза.

   Я ждал, пока отец вернется домой, чтобы раз и навсегда решить вопрос с его завещанием. Между нами назревал скандал. До того, как я обнаружил завещание, мне приходилось сносить лишь его отчужденное презрение. Действительно, мне не слишком нравилось смотреть, как другие мужчины обращались со своими сыновьями, обнимая их и глядя на них с гордостью во взоре, когда они приводили их к нам домой. Но при этом я не питал какой-то особой неприязни к своему отцу.

   Регулярный осмотр потайного места показывал, что все эти годы завещание пролежало без изменений: отец позволил пустяковому вопросу перерасти в серьезную проблему. Каждый час его пребывания в Арекипе – «Да, останься!» – и даже рискованное путешествие обратно подвергали опасности мои планы и надежды. Постепенно по отношению к отцу у меня начала вырабатываться ядовитая резкость, медленно перераставшая в деятельную ненависть.

   Тем временем во мне проснулся некоторый интерес к моде. Его, конечно, можно было счесть зеркальным отражением страсти моей матери, но, разумеется, я занялся этим вопросом намного глубже и основательнее, нежели она. Утонченный читатель уже наверняка отметил, что не зря же мы, люди, являемся единственными созданиями, которых не удовлетворяют аккуратные облегающие одежды, в которых мы рождаемся на свет. Я же был удовлетворен еще меньше прочих. Так что вскоре публика заговорила о моих нарядах тем тоном, который обычно приберегают для стихийных бедствий или деяний Божьих. Не всем нравились мои галстуки, шейные платки, сюртуки и жилеты. Но я привлек и заслужил внимание людей, которые в противном случае обошлись бы со мной пренебрежительно или бежали бы от меня, как черт от ладана.

   Я придумал еще несколько способов для наращивания своего основного капитала. Я заставлял людей ждать себя. Мне требовалось чрезвычайно много времени, чтобы надеть плащ, направляясь на встречу, пока слуги стояли навытяжку в ожидании. Я всегда последним поднимался в гондолу, высматривая в окно признаки нетерпения и ропот едва сдерживаемого презрения, прежде чем явиться на публике. А потом я спускался с королевской неспешностью, упиваясь их ненавистью.

Сестра Лорета

   Несмотря на то что сестра София присоединила свой нежный голосок к моим молитвам, наш Небесный Отец не спешил удовлетворить мое величайшее желание и оборвать мое земное бытие. Я начала верить в то, что священники, руководившие монастырем Святой Каталины, тоже были моими врагами. Стоило мне сообщить им об очередном проступке какой-нибудь из моих легковесных сестер, как они благодарили меня, недвусмысленно намекая на мое скорое возвышение, но на очередных выборах неизменно повергали с небес на землю, не позволяя мне стать членом Совета монахинь.

   Меня призвали на беседу с капелланом, который то и дело утирал лоб, разглагольствуя:

   – Сестра Лорета, вам следует умерить свой пыл в истязании плоти. Вам, должно быть, известно, что дьявол способен вселиться в бичевание, доставляя тем самым извращенное наслаждение. И в этом случае умерщвление плоти превращается в непристойность. Что не к лицу служительнице Божьей, вы не находите?

   Я обратила глухое ухо к его словам и вернулась в свою келью, где меня поджидала сестра София.

   Временами мне казалось, что я бы не смогла жить, не видя сестру Софию рядом. Я беспокоилась о ней денно и нощно, поскольку у нее был слабый желудок и она часто оказывалась в лазарете. После случая с язвами мне запретили приближаться к монастырской лечебнице. Вместо этого, подобно Лидвине Шедамской, я взяла за правило становиться как можно ближе к кому-либо, кто страдал от головной либо зубной боли, тем самым стараясь разделить и облегчить их страдания. Я проделывала это в церкви, чтобы они не могли отодвинуться от меня подальше.

   В такие дни, пребывая в вынужденной разлуке с сестрой Софией, я терзалась одиночеством, которое заставляло меня долгими часами лежать на холодном каменном полу церкви. Только в сестре Софии я нашла те смирение, любовь и нежность, которыми всегда хотела окружить себя.

   Тем не менее порочные и легкомысленные монахини Святой Каталины не желали оставить нас в покое, предоставить нам наслаждаться обоюдной симпатией. Некоторые из них свистели, подобно мужчинам в таверне, когда видели, как мы с сестрой Софией идем рядом по улице Калле Севилья. Они подсовывали под дверь моей комнатки маленькие рисунки, на которых мы с сестрой Софией, обнаженные, обнимались в непристойных позах. На других высмеивалась моя вновь обретенная физическая сила: я легко поднимала одной рукой хрупкую сестру Софию.

   Так злобные умы и души стремятся опорочить даже прекрасные проявления чистой любви.

Джанни дель Бокколе

   Дом, лишившийся настоящего хозяина, умирает. В Палаццо Эспаньол нас ждала та же участь, причем к смерти мы приближались не медленно и постепенно, а с пугающей скоростью. Мингуилло не мог и с собой-то управиться, не говоря уже о ком-нибудь еще. Помнится, такие мысли приходили мне на ум в те дни. Мингуилло, он был хитрый, но подлый и глупый, вот что я вам скажу.

   А теперь я прервусь ненадолго, чтобы перекреститься, потому что вспоминаю его лицо.

   Вот не сойти мне с этого места, но он внешне стал походить на настоящего полоумного. Руки и ноги у него вращались, как на шарнирах. Сущая гиена, прости, Господи. Гнойные прыщи множились, не оставив чистого клочка кожи у него на лице. Он зачесывал назад свои жирные волосы, и они блестели, прилипая к голове, как у крысы, вылезшей из помойной канавы. По крайней мере мне всегда приходила на ум крыса, когда я смотрел на рисунки Марчеллы, на которых мокрая крыса сидела на голове безволосой собаки, изображенной сзади. Но это было не смешно, честно. Он вселял в нас не то что страх, а ужас. Глаза его, не мигая, вечно смотрели в одну точку. И еще из них исчез цвет. Они стали какими-то бледно-голубыми и мутными, как свернувшееся молоко. Стоило ему уставиться этими своими буркалами на кого-нибудь, и беднягу тут же начинала колотить дрожь. Свинья Господня!

   А о его тряпках судачили во всех тавернах. Он носил камчатные и шелковые сюртуки таких расцветок, которые совсем не любили друг друга, а уж шляпы таскал такие, что они походили на задушенных котов, свисающих с одной стороны его прыщавой головы.

   Будучи у всех на виду, он обзавелся и соответствующей репутацией. Он путался с венецианскими продажными женщинами, предаваясь пьянству и разврату. Если где-то устраивали петушиные бои, или вешали бродячих собак, или дрались проститутки – можно было не сомневаться, что Мингуилло находился в первых рядах зрителей, поставив деньги на самого гнусного участника. А если кому-то изрядно доставалось в ходе драчки, он удалялся с самодовольной улыбкой на губах, как дохлый лис, заявляя свое обычное: «Я тут ни при чем».

   Нам было намного спокойнее, когда он убирался прочь по своим грязным делишкам. Потому как, оставаясь дома, он специально вмешивался в налаженную работу слуг, так что каждый из них стоял на ушах, а хозяйство приходило в запустение. Повара он заставлял мыть мусорные ведра. Садовника насильно обряжал в тесную ливрею и в ней уже заставлял выкапывать кусты роз. Ни с того ни с сего нас могли выдернуть на построение в piano nobile,[48] где он раздавал нам пинки и затрещины, оскорбляя почем зря, так что нам было стыдно смотреть друг другу в глаза.

   Но мы молча глотали обиды. Деваться-то нам было некуда. Приходилось думать о том, чтобы не лишиться места. Мингуилло имел над нами такую власть, прямо как египетский фараон, что ответить на оскорбление мы не могли. И Пьеро Зен не мог спасти нас всех, во всяком случае, так, как он поступил с моей сестрой Кристиной, когда взял ее служанкой к себе в palazzo, после того как Мингуилло вздумалось приставать к ней.

   Слуга, которого выгоняли из одного из больших домов, оставался без гроша. Он мог сразу идти в богадельню: другого места ему было уже не найти. Поэтому мы глотали обиды и делали свою работу.

   Единственное, чего мы должны были стыдиться, – это того, что нам не хватало времени присматривать за Марчеллой, когда она хотела укрыться за щитом наших глаз от своего ублюдка братца. Трусливые мы души, ни больше, ни меньше. Тряслись над своими шкурами, уже прекрасно зная, на что он способен.

Сестра Лорета

   Затем ко мне в келью пожаловала priora с заявлением, что сестра София не должна оставаться со мной на ночь и что я должна умерить выражения любви, которыми я ее осыпаю.

   – Я никогда не сделаю этого. Воля Господа нашего состоит как раз в том, чтобы я жила в любви и гармонии с моей сестрой Софией.

   – Вы смеете возражать мне?

   – Это наш долг – бросить вызов тем, кто заставляет нас поступать вопреки воле Господа.

   На лице priora появилась самодовольная улыбка, как если бы я сказала нечто такое, что доставило ей наивысшее наслаждение.

   – Как вам будет угодно, сестра Лорета. Но, поскольку вы находитесь в этом монастыре в качестве служительницы Господа нашего, то мне решать, как призвать вас к порядку и дисциплине. И я решила, – продолжала она, – что вы не сможете видеться с сестрой Софией до тех пор, пока не продемонстрируете, что способны проявлять смирение и повиновение. Так что теперь посмотрим, какого рода любовь вы к ней питаете.

Мингуилло Фазан

   Вскоре мне стало ясно, что cicisbeo матери проявляет повышенный интерес к Марчелле. Он не мог выбрать более неудачный объект для выражения своей симпатии. Обязанности Пьеро Зена состояли совершенно в другом: быть конфидентом моей матери и развлекать только ее одну.

   Он не должен был впадать в детство и осыпать знаками внимания ее дочь.

   Или вмешиваться в дела сына его любовницы, который уже достиг совершеннолетия и которому следовало дать возможность поступать по собственному разумению.

   Все зашло слишком далеко и продолжалось слишком долго. Я помню, как он с самым невинным видом качал на колене малышку Марчеллу до того, как из Арекипы вернулся отец и вернул себе эту привилегию. Пьераччио[49] не ощутил ни малейшего неудобства, когда вдруг вернулся папа номер один. Как бы нелепо это ни звучало, но он, похоже, полагал, что Марчеллу должны окружать как можно больше влюбленных в нее мужчин.

   С тех пор как с ней произошел несчастный случай, Пьераччио взял себе за правило поднимать ее по лестнице на руках. Он все время терся о ее гладенькую шейку своими приправленными слащавой улыбкой секретами. За обедом он сидел рядом с ней, обсуждая как с равной вопросы литературы и искусства. Он обслуживал ее первой, тогда как по праву хозяина дома поднос с кушаньем первым должен был получать я. «Уже за одно это ему придется поплатиться», – думал я. Проходя вечерами мимо ее спальни, я слышал, как он читает ей Гольдони и Гоцци, и ее детский голос отвечал ему почти громким смехом. В отсутствие Пьераччио слуги липли к ней, как капли пота, так что Марчеллу физически невозможно было застать одну.

   А когда мне это все-таки удалось, я обнаружил, что Пьеро Зен подарил ей маленький серебряный колокольчик, который начинал трезвонить, как ангелы на небесах, стоило кому-нибудь приподнять ее покрывало. На звук сломя голову мчалась эта ее уродливая служанка Анна и – вот странность! – мой собственный камердинер Джанни. В мгновение ока он влетал в комнату и, задыхаясь, услужливо орал:

   – Чем мы можем служить вам, господин?

   Откуда этот болван мог знать, что это я приподнимаю покрывало?

   Между камердинером и Пьераччио царило какое-то взаимопонимание, которое приводило меня в ярость. В конце концов, Джанни был моим созданием и не имел права заводить дружбу более ни с кем. Полагаю, Пьеро изрядно приплачивал ему – в этом заключалось единственное возможное объяснение.

   Мне пришло в голову, что Пьераччио мог знать, действительно знать, что унаследовать Палаццо Эспаньол должна именно Марчелла. Он был близким другом моего отца, близким настолько, насколько может быть cicisbeo: товарищем в нелегкой битве против женских капризов. Разумеется, Пьераччио ужинал у нас в тот вечер, когда слуги в саду обнаружили мою цыплячью гильотину. Не исключено, что он утешал обоих моих родителей. Он не числил себя среди моих горячих поклонников: несколько раз я подслушал, как он уговаривает отца «покарать зло», имея в виду меня.

   Меня душила злоба, стоило мне представить, что Пьераччио известно о завещании и в душе он смеется надо мной, потому как он, естественно, не мог знать о том, что я тоже – пусть и тайком – прочел его. Его постоянное и надоедливое вмешательство в жизнь моей сестры становилось невыносимым. Он отпускал язвительные замечания по поводу моей манеры одеваться. Вот почему, поразмыслив, я решил убить двух зайцев и одним ударом избавиться от них обоих.

   Если из всего вышесказанного читатель еще не догадался, что именно я задумал, то я не позволю ему провести бессонную ночь в бесплодных размышлениях. Очень скоро он сам все узнает. Очень скоро. Я и сам на это надеюсь.

Марчелла Фазан

   Мой дневник того времени полон упоминаний о Пьеро.

   Наклоняясь, чтобы поднять меня, Пьеро всегда делал вид, будто это всего лишь дружеское объятие, а не одолжение. Он не избегал разговоров о моем увечье. В отличие от моих родителей, Пьеро мог преспокойно спросить меня:

   – Сегодня, в такую холодную погоду, нога тебя не беспокоит?

   Более того, его действительно интересовал мой ответ. Потому что, если я говорила «да», у него тут же был готов план, как развлечь меня в сидячем положении, не причиняя еще больших неудобств. Если же я отвечала «нет», он предлагал отправиться на прогулку или еще что-нибудь в таком же духе.

   Разговаривая со мной, Пьеро смотрел мне в глаза, тогда как большинство людей после несчастного случая избегали подобной близости в отношениях со мной. Когда я оставалась с Пьеро наедине, мои ответы были моими собственными, а не наследственным невнятным бормотанием «бедняжки», как отныне обращались ко мне родители.

   И Пьеро не удовлетворился тем, что я стала пассивным наблюдателем. Именно он, а не кто-нибудь другой, отвез меня к Сесилии Корнаро в ее студию на Сан-Вито. Именно Пьеро уговорил ее нарисовать мой портрет. По словам Пьеро, он должен был стать сюрпризом для моих родителей. Пьеро снопа продемонстрировал лучшие качества своей натуры – доброту и ненавязчивость. Ведь мы оба знали, что мой портрет, на котором будут видны лишь голова и плечи, доставит удовольствие даже моей матери.

   Разумеется, я знала все о Сесилии Корнаро еще до того, как Пьеро отвез меня к ней. Сесилия Корнаро была великой, опасно замечательной особой. Во всей Венеции не было второй такой женщины благородного происхождения, которая бы сделала карьеру, особенно в имеющей дурную репутацию области портретного искусства. Она сбежала из palazzo своих родителей на Мираколи в возрасте тринадцати лет, чтобы стать возлюбленной Джакомо Казановы и бог знает кого еще потом. Она училась рисованию у одного из последних великих мастеров. Она быстро превзошла его. Разумеется, она была автором того портрета моей покойной сестры Ривы, глядя на который слуги улыбались и плакали.

   Сесилия Корнаро рисовала королей и принцев; она даже совершила вояж ко двору Габсбургов. Она говорила на нескольких языках с такой же легкостью, с какой смешивала цвета, – она училась этому умению инстинктивно, глядя на кожу своих пациентов. В ее портретах всегда присутствовала искрящаяся свежесть, как если бы те, кто ей позировал, только что встали со смятой счастливой постели. Если верить всему, что говорили о Сесилии Корнаро, то, вполне возможно, она сама резвилась с ними на этих постелях, пусть только для того, чтобы рисунок обрел плоть и душу. Сесилия Корнаро пользовалась такой славой и известностью, которые уже не требовали от нее респектабельности.

   Пьеро сказал мне, что, пожалуй, будет лучше, если наш визит к ней мы сохраним в тайне от всех, по крайней мере поначалу. – Если все получится так, как я рассчитываю, изменится многое, – задумчиво протянул он, – хотя, разумеется, все зависит от того, как вы, женщины, поладите друг с другом. Пока наша гондола скользила по Гранд-каналу, направляясь к Сан-Вито, мне вдруг пришло в голову, что я никогда не слышала о Сесилии Корнаро одного: того, что у нее есть подруга. Ее друзьями и заклятыми врагами – последних она ценила намного больше – становились исключительно мужчины. Причина была очень проста – Сесилия Корнаро обладала острым язычком. Салоны и conversazioni[50] Венеции – те немногие, что пережили нашествие Наполеона, – полнились досужими россказнями о ее оскорбительном высокомерии, которым она оделяла тех, кто имел привычку к подхалимажу. Сенаторы, дипломаты и чужеземные лорды пасовали перед ее беззлобными насмешками. Ее откровенные высказывания приводили в ужас женщин. Так какое же удовольствие могла получить язвительная Сесилия Корнаро от общения с увечной маленькой девочкой? Я уже чувствовала, как меня охватывает то противное состояние духа, которое мои родители характеризовали словом «бедняжка».

   Мы прибыли в Палаццо Бальби Вальер, где три арки истрийского[51] камня обрамляли просторный внутренний двор, в котором господствовали мраморные статуи и здоровенный полосатый кот, с опаской глядевший на нас. С присущим ему хладнокровием Пьеро поднял меня на руки и понес вверх по лестнице. Кот последовал за нами, осторожно обнюхивая задники туфель Пьеро.

   Пьеро мягко произнес:

   – Марчелла, должен предупредить тебя: поначалу Сесилия может показаться тебе несколько… э-э… грубоватой.

   Дверь была открыта, и сразу же бросалось в глаза, что комната за ней была переполнена жизнью. На стенах в беспорядке висели портреты, выполненные маслом и пастелью, похожие на людей, собравшихся на прием, который превзошел все их ожидания установившейся близостью и буйным весельем. Я мгновенно поняла, почему нарисованная Сесилией Корнаро кожа вызывала у зрителей только лирические эмоции. Каждое лицо на портрете выглядело потрясающе живым, и каждый рот, казалось, был готов выложить какой-то пикантный секрет. Каждая пара глаз смотрела на меня с выражением несомненного удовлетворения.

   – Какого вредителя ты приволок мне на этот раз, котик?

   Зеленоглазая женщина в облаке взбитых – или растрепанных? – волос приближалась к нам, пока мы увлеченно разглядывали портреты. Она остановилась, вытирая руки о тряпицу. В воздухе резко запахло маслом и лечебными травами, так что у меня даже слюнки потекли. Кот подбежал к ней, ловко вскарабкался по юбкам художницы и устроился у нее на плече. Воспользовавшись преимуществами, которое давало столь выгодное положение, он потерся о ее щеку и радостно мяукнул что-то ей на ухо. Женщина кивнула. Она перевела взгляд с лица Пьеро на мое собственное, удовлетворенно заулыбалась и, пристально глядя на меня, захлопала в ладоши. Какое странное ощущение – она разглядывала меня без малейшего смущения, но при этом как будто не видела меня. Это так не походило на ставшие уже привычными взгляды, которыми люди окидывали меня в инвалидной коляске. Сесилия Корнаро жадно впитывала черты и краски моего лица. Я сама как личность, мой характер, мои вкусы и предпочтения, мои сильные и слабые стороны – все это могло подождать и даже никогда не попасть в орбиту ее непосредственного интереса.

   – Ага, теперь я понимаю, что ты имел в виду, Пьеро. Гораздо интереснее своей сестры! Да, совершенно определенно это следует нарисовать.

   – А я что тебе говорил, Сесилия? – Пьеро усадил меня на стул и бережно повернул мое лицо к свету.

   Художница задумчиво ходила вокруг меня, время от времени наклоняясь, чтобы взглянуть повнимательнее. Сесилия Корнаро обладала истинно кошачьей надменностью и бесцеремонностью. Платье сидело на ней так, что, казалось, готово было вот-вот упасть на пол при любом неосторожном движении. На нее хотелось смотреть и смотреть, не отрываясь.

   Но тут Пьеро заговорил вновь, и я растерялась.

   – Сесилия, прошу тебя, не ешь девочку. И не забывай, ее лицо тебе задаром не достанется. Я уже говорил тебе, что пришел заключить сделку.

   – А я уже говорила тебе, что не беру учеников. И даже если бы и брала, – прищурившись, продолжала женщина, – то выбирала бы их сама, за их талант, а не лица.

   Щеки мои залились жарким румянцем. Учеников? Так вот, значит, в чем заключался план Пьеро? Отдать меня в ученицы величайшей художнице во всей Венеции? Он постоянно поощрял мое увлечение рисованием, радовался и хвалил каждую линию, которую я проводила на листе бумаги. «Милый, милый Пьеро, – думала я, – только любовь ко мне могла заставить тебя настолько преувеличить мои скромные умения! Да, я способна подметить сходство и заставить тебя рассмеяться, но я ровным счетом ничего не знаю о цвете. Сесилия Корнаро чувствует себя вправе оскорбиться тем, что ты полагаешь, будто я могу быть ей интересна как художница».

   И действительно, Сесилия повернулась к нам спиной и принялась рыться в ванной, заваленной незавершенными эскизами и большими кистями.

   – Марчелла, любовь моя, – мягко сказал Пьеро, – боюсь, мы только зря потратили время, придя сюда. Однако же я рад хотя бы тому, что ты познакомилась и с картинами, и их исполнителем.

   Он отвесил изысканный поклон Сесилии Корнаро, которая, кипя от негодования, стояла у своей ванны. Пьеро поднял меня на руки и повернулся так, чтобы мое лицо оказалось у нее на виду, замер на мгновение, а потом принялся спускаться вниз по лестнице.

   У подножия он вновь приостановился.

   – Подождите! – окликнула нас Сесилия Корнаро. Ее овальное личико появилось над перилами. По-прежнему стоя к ней спиной, Пьеро подмигнул мне.

   – Пьеро, старый ты scroccone,[52] ты же знаешь, я не терплю, когда на меня давят, – проворчала художница.

   – Никто на тебя не давит, – весело ответил Пьеро, поворачиваясь к ней лицом. – Это же не вынужденная сделка. Если не хочешь платить, не обязательно брать и лицо.

   – Ghe sboro![53] – У меня по коже побежали мурашки восторга оттого, что она использовала самое грубое ругательство гондольеров.

   Пьеро рассмеялся.

   – Ну и язычок у тебя, Сесилия!

   Он сделал еще один шаг по направлению к нашей гондоле. Сесилия Корнаро пробормотала себе под нос нечто нелицеприятное. Потом она вздохнула:

   – Ну ладно, можно попробовать, но успеха я не гарантирую. Надеюсь, девочка не ждет, что я буду добра к ней только потому, что она калека.

   Я в первый раз открыла рот и высказала то, что думала, с необыкновенной прямотой:

   – Я бы этого очень не хотела.

   Художница ответила мне широкой улыбкой:

   – Это просто прекрасно, потому что во всем моем теле нет ни капельки доброты.

Мингуилло Фазан

   Читатель поймет, что прямо сейчас ему необходимо ненадолго окунуться в историю, прежде чем он продолжит наслаждаться повестью моей жизни.

   Наполеон передумал. В январе 1806 года он опять аннексировал Венецию, присоединив ее к своему новому шедевру под названием Il Regno d'ltalia.[54]

   Австрийцы промаршировали прочь, французы вернулись обратно неуклюжей медленной походкой, а Венеция на бумаге обрела новое обличье. Отныне мы все, венецианцы, стали равноправными гражданами в новом Итальянском королевстве. Стали равны крестьянам на равнинах Венето. Уравнялись с торговцами виноградом из Бассано. Мысль об этом застряла в наших аристократических желудках. Но мы не позволили себе надолго задуматься над этим. Va bene,[55] пожимали плечами благородные венецианцы. Да пусть себе маленькие подхалимы и приспешники Бони печатают свои трудоемкие маленькие законы и декреты. Мы по-прежнему будем делать себе замысловатые прически, появляться на людях при полном параде, жениться на себе подобных из «Золотой книги» и помещать своих неугодных женщин в монастыри. Но на эту весьма интересную тему мы поговорим подробнее. Правда, чуть позже.

   Я постепенно прибирал к рукам семейный бизнес. Отец утратил к нему всякий интерес. Полагаю, известие о возвращении Наполеона окончательно доконало его. После того как Бони провозгласил Il Regno d'ltaila, отец написал мне, что я могу делать, что пожелаю. Вне всякого сомнения, он полагал, что я не уразумею смысла его заключительной фразы: «Теперь, когда весь мир сошел с ума, кто я такой, чтобы заключать сумасшествие в темницу?»

   И он умывал руки, стремясь сбыть Венецию как залежалый товар, и меня вместе с ней.

   Серебро, которое сделало нас богатыми, утратило для меня свое очарование. Некогда я мечтал о галеонах, груженных драгоценным металлом с рудников Потоси,[56] и об изысканных шандалах и канделябрах, сделанных из нашего серебра и стоящих во дворцах важных шишек. Но с тех пор, как в 1792 году вульгарные новые американцы начали чеканить свои плебейские доллары из серебра, я перестал рассматривать его как источник дохода. Соответственно, я принялся понемногу избавляться от созданной отцом сети промышленных и торговых предприятий, занимающихся серебром.

   Меня заинтересовало нечто не столь тяжелое и более экзотичное. Я сосредоточился на нашем бизнесе по борьбе с лихорадкой, то есть начал посредничать на счастливом супружестве двух неразрывно связанных, но в корне отличных друг от друга вещей: горькой коры хинного дерева, Chinchona calisaya, и малярийных миазмов Венеции. Моя семья поставляла в Венецию один из этих ингредиентов, а Венеция исправно снабжала нас ночницей и, как следствие, клиентами.

   Я обзавелся собственным лекарем и аптекой, поставив дело на широкую ногу. Вдохновленный слезами своей деревенской подружки, я повелел ему составить препарат для лечения кожи – «Слезы святой Розы», – который очень скоро превратился в необходимый атрибут туалета всех аристократов благодаря своей непомерно высокой цене, запаху, от которого глаза лезли на лоб, и хвастливому обещанию сделать вашу кожу «безукоризненно белой, с жемчужным сиянием». Наши буклеты утверждали, что ценная жидкость представляет собой не что иное, как слезы перуанских монахинь, которые питались исключительно плодами кактуса в высокогорьях Анд. Иногда мы вносили разнообразие в эту легенду, уверяя, будто эти монахини были вдобавок еще и слепы.

   Наша лавка располагалась в густонаселенном районе Сан-Лука. В наличии имелись изящно оформленные бутылочки с двухголовыми саламандрами для простого народа, который надеялся прикупить для себя удачу вкупе с амулетами; кроме того, мы продавали использованные пули и связки кожи, содранной с черных собак, в качестве защиты от дурного глаза, и шелковые ленточки, которые следовало повязывать на запястье. Я нарек свой магазин «Новым миром», а имечко своего знахаря позаимствовал из старых карт. Его звали «доктор Инка Тупару из Вальпараисо, Чили-Перу, знаменитый пиретолог, или борец с лихорадкой». Невысокий и пухленький от рождения, он обрел коричневый и лоснящийся цвет кожи благодаря маслу какао. Я научил его разговаривать с испанским акцентом, воспользовавшись для этой цели железным ошейником с шипами, за который я дергал всякий раз, когда он забывал шепелявить и сюсюкать.

   Мне пришло в голову, что я должен снабдить его каким-нибудь отличительным талисманом – у всех лучших венецианских лекарей таковые имелись. Именно в это время до меня дошли первые слухи о книге, переплетенной в человеческую кожу, которая уцелела во время кораблекрушения в Арике.[57] Говорили, что она сделана из кожи Тупака Амару II, последнего вождя повстанцев-инков. Его казнили и четвертовали лет двадцать пять тому назад, после чего части его тела выставляли на обозрение в самых отдаленных уголках страны для устрашения возможных бунтовщиков.

   За двадцать прекраснейших дукатов книга стала моей. Мой factor из Арики доставил ее в Вальпараисо завернутой в холстину, едва скрывая отвращение. Изображая деланное равнодушие, я с трудом дождался момента, когда остался один, и провел дрожащим от восторга пальцем по серовато-розовой обложке, пытаясь ощутить скрытые следы затаившейся боли. На ощупь книга оказалась прохладной и твердой, и я не ощутил больше ничего. Пока не ощутил.

   Еще ребенком я взахлеб читал отчеты о смерти Тупака Амару и пытках, которым подверглась его жена. Я воображал, как обрекаю на подобную же учесть кролика во время нашего villégiatura.[58] Мятежника попытались разорвать на части, привязав его к четырем лошадям, которых погонщики заставляли двигаться в разных направлениях, – эта идея пробудила во мне естественное желание поэкспериментировать самому. Однако меня не подпускали к ценным и дорогим лошадям с тех пор, как я приколотил одну из них гвоздями к полу конюшни, так что из этого плана ничего не вышло.

   Прошлые горечи и неудачи более не досаждали мне. В тот день я был вполне счастлив. В руки ко мне попала вещь, в которой замечательным образом сочетались форма и содержание.

   Внутрь был вложен памфлет о печальном конце владельца переплета. Отныне я заполнял страницы своими рецептами новых лекарств, которые мы составим из превосходных ядов Перу. На обратном пути домой я не расставался с книгой ни на секунду и часто клал на нее руку, разговаривая с людьми, которым наверняка было бы неприятно, узнай они о том, что разговаривают с человеком, завладевшим книгой в переплете из человеческой кожи.

   В Анконе я пересел на другой корабль, идущий в Венецию, чтобы избежать утомительного пребывания в карантине и чтобы защитить свою книгу от обработки уксусом и окуривания дымом. Таможенникам я заявил, что возвращаюсь из короткой поездки в Пуглию.[59] Мой отец никогда бы не додумался до такой невинной хитрости.

   Мы с книгой из человеческой кожи благополучно вернулись домой. Влага и жир с кончиков моих собственных пальцев уже смягчили серовато-розовую обложку.

Сестра Лорета

   После того как priora заявила мне, что более я не увижу сестру Софию, какое-то время я была не в себе. Когда я очнулась, мне сказали, что в бреду я наговорила множество неприличных и кощунственных вещей, как будто в тело мое вселился демон, подсаженный туда моими врагами.

   Несколько дней я балансировала на хрупкой грани между полудремой и оцепенением, похожим на смерть. Я чувствовала, как дьявол хочет овладеть моей душой, засунув свой длинный зеленый язык мне в ухо и бесцеремонно трогая своими когтистыми лапами мое тело, только изнутри. Немного окрепнув, я попыталась изгнать его.

   Я так сильно изуродовала свою спину и бедра, что у меня отобрали хлыст и власяницу. Потом, подобно Сперанде из Синьоли, я надела на талию пояс из свиной кожи щетиной внутрь и носила его до тех пор, пока priora не приказала отобрать и его. Поэтому мне пришлось удовлетвориться козлиным мехом, перевязанным веревками из конского волоса, как делала Умиллана де Шерши.

   Хотя я умоляла дать мне возможность уморить себя голодом, меня заставили посещать трапезную, где посадили на диету из белой пищи, которая, как считалось, благотворно влияет на воспаленный мозг. Монахини вокруг меня насыщались сладким перцем, сочными бифштексами и красными яблоками, очень похожими на те, что Ева приняла у Змея. Они насмехались над моей тарелкой белого риса, белым хлебом и процеженным бульоном из куриной грудки. Сестре Софии было велено кушать в одиночестве своей кельи, чтобы я не могла с ней увидеться. Я взяла свою миску с выщербленным краем (поскольку я по-прежнему настаивала на том, чтобы мне подавали самую смиренную посуду), опустилась на колени рядом со столом и принялась молиться.

   – Господи, благодарю тебя за то добро, что ты сделал для несчастной рабы твоей, заслуживающей только жалости.

   – Заслуживающей хорошего пинка в зад, – рассмеялась Рафаэла, главная моя преследовательница, о которой мне еще предстоит поведать множество прискорбных вещей. Она толкнула меня ногой пониже спины. Я упала лицом вперед, прямо в тарелку с куриным бульоном.

   Должна признаться, что до того, как попасть в монастырь Святой Каталины, я была очень наивной. Стремление отличиться и выделиться среди себе подобных было мне совершенно чуждо, равно как и двуличность тех, кто проповедовал благочестие, чтобы обрести мирскую славу и известность. Именно это зло витало над столом, когда в трапезной зазвучал голос сестры Андреолы:

   – Рафаэла, прошу тебя, не досаждай нашей сестре. Она нездорова.

   Помимо воли губы у меня разошлись в зловещем оскале, как у дикого животного. Для меня спасение из рук сестры Андреолы было последней степенью падения, за исключением одной-единственной вещи, которая заключалась в том, что по ужасной иронии судьбы безбожница Рафаэла приходилась старшей сестрой моей возлюбленной сестре Софии. В знак того, что она не желает повиноваться Его воле, потому что Рафаэла считала себя слишком хорошей для того, чтобы стать Его невестой, она отказалась принять монашеское имя «сестра Агуэда», и ее по-прежнему называли старым, мирским именем.

   Это было уже слишком – сносить унижения от сестры моей ненаглядной Софии и покровительство сестры Андреолы. Внезапно мир показался слишком жестоким местом даже для той, кто родилась только для страданий. В этот самый момент я во всеуслышание объявила о покаянии, которое должно было стать фатальным. Нос у меня был забит куриным бульоном, поэтому голос мой походил на жужжание пчел, когда я сказала сестрам, невозмутимо обедавшим надо мной:

   – Господь страдал на кресте без еды и питья ради меня, поэтому я тоже отказываюсь от них. Из благоговения к губке, которая была поднесена к Его губам, с настоящего момента я отказываюсь вообще пить что-либо, кроме уксуса.

   – Уксусная рожа! Тебе идет! – Рафаэла была начисто лишена христианских добродетелей, неизменно оставаясь грубой и приземленной особой. – Сестра Лорета, а ты никогда не спрашивала себя, нужна ли Господу в брачной постели взрослая женщина, которая заморила себя голодом до такой степени, что выглядит как тщедушный ребенок?

   И она откусила здоровенный кусок бифштекса из мяса альпаки,[60] шумно причмокивая при этом. Она произнесла эти жестокие издевательские слова в то время, пока я сохраняла на своем мокром лице радостное выражение, как подобает тому, кто узрел путь к славе в объятиях Господа.

   Сестра Андреола приподняла скатерть и уставилась на меня с выражением неискреннего сочувствия.

   – Вы уверены, сестра Лорета? – обратилась она ко мне с вопросом. – Мне бы очень не хотелось видеть, как вы страдаете. Прошу вас, выпейте немного воды. Осмелюсь предположить, она поможет вам мыслить яснее.

   Правда, как всегда, состояла в том, что она никогда бы не придумала для себя такого покаяния. Сестра Андреола была начисто лишена духа мученичества. В сравнении с моим пылом ее вера была вялой и безжизненной.

   После этого я отказалась от питья: чая, tisana,[61] шоколада и супа. Я набирала в рот глоток воды лишь для того, чтобы увлажнить язык во время молитвы, и не более того. Вино во время причастия я лишь пригубливала. В остальных случаях я пила один только уксус.

   Именно такой пост менее чем через месяц привел нескольких святых на брачное ложе с Господом.

Джанни дель Бокколе

   Когда Мингуилло отправился шататься по свету в первый раз, вы даже не представляете, какая радость воцарилась в доме! Моя хозяйка, госпожа Доната Фазан, она даже начала напевать по утрам. Пьеро Зен, тот проводил с нами все время, как нам казалось, почти не возвращаясь в свой одноименный palazzo. Смех Марчеллы раздавался с утра до вечера. Говоря по правде, они здорово походили на семью, настоящую семью, сидя втроем за обеденным столом. Я смотрел на них, и у меня прямо душа радовалась, честное слово!

   Простые вещи. Улыбка здесь, смех там. Семейная любовь, которая стоит дешевле грязи и ценится дороже золота. И каждый день конт Пьеро увозил Марчеллу в гондоле на несколько часов. Я не знал, куда они ездили. Для меня имело значение только то, что, когда Марчелла возвращалась, на щечках у нее цвели розы, а аппетит был отменным.

   Маленький личный конфуз Марчеллы быстро перестал досаждать ей. С отъездом братца мы вынули ее из кожаной сбруи, чтобы нижняя часть ее тела и больная нога могли передохнуть. Костыль ей требовался лишь тогда, когда она уставала. Какое удовольствие было глядеть, как она ходит по двору, собирая цветы! Она рисовала прекрасные портреты наших любимых цветов, а в серединку каждого цветка помещала лица слуг. Правда, нам все время приходилось напоминать ей о рассаднике ядовитого аконита и наперстянки, которые покачивали голубыми головками в терракотовых горшках; их так обожал Мингуилло.

   В те благоуханные деньки некое подобие материнской любви проснулось наконец в груди ее мамочки, уже похоронившей образ маленькой ангельской девочки, какой некогда была Марчелла. Мингуилло не было с нами, конт Пьеро подбадривал и поддерживал ее, и мне подумалось, что, быть может, еще не все потеряно для моей хозяйки, госпожи Донаты Фазан. Однажды я случайно подглядел, как она поцеловала девочку в макушку, и у меня стало так хорошо на душе, словно я полюбовался на ясный рассвет. Признаюсь, я был тронут.

   – Да, – прошептал я, – научись любить ее. Научись, пока еще не поздно.

   В Палаццо Эспаньол до сих пор стоит один шкаф, и там хранятся рисунки матери, которые Марчелла сделала за те несколько недель. Теперь она рисовала только лицо, а не бросающуюся в глаза прическу, и мать выходила у нее, как живая.

   А Мингуилло все не было и не было. Он задерживался. Это было как Божье благословение. Целыми днями я оставался сам собой, а не носил глупую маску, которую надевал специально для него.

   Скажу вам по секрету, каждую ночь я молился о том, чтобы он попал в кораблекрушение, подхватил чудесную проказу или нарвался на жестокого грабителя в своем Чили-Перу. Или на шлюху с бешеным нравом и ножом под подушкой. «В их племени должна сыскаться хоть одна достаточно храбрая девица, – думал я, – которая решит, что с нее хватит, блудница Божья».

   Валь-па-рай-иссо, вот как это произносится, Вальпараисо.

Мингуилло Фазан

   Ах, мой славный Вальпараисо, где женщины были бедны настолько, что делали все, что им прикажут, без слез и нытья. Ах, какие сладкие воспоминания остались у меня от шума дождя, барабанящего по жестяным крышам и стенам, пока я обрабатывал плеткой восхитительную плоть очередной мадам! Мой обожаемый Вальпараисо, который в любой момент мог содрогнуться от толчков землетрясения, все восемнадцать тысяч душ которого обитали на крутых ąuebradas[62] с постоянным риском для жизни. Опасность temblores[63] придавала особую пикантность и остроту каждому мигу их существования.

   Я поселился в доме мистера Френча, как он предпочитал именовать себя, за жестяным фасадом которого, выкрашенным в младенчески-розовый цвет, постояльцам предлагались расшатанные кровати с пружинными сетками, отгороженные друг от друга дырявыми пологами. Именно мистер Френч взял на себя труд познакомить меня с некоторыми дамами Вальпараисо, если их можно так назвать, которых легко было уговорить надеть шпоры или закурить сигару. Которые садились на лошадь верхом, по-мужски, # от которых пахло потом после того, как они позволяли мне вдоволь насладиться ими.

   Вальпараисо я покидал с грустью. Мой собственный лекарь прошел обучение в самой известной botka[64] города, а книга из человеческой кожи покоилась у меня в кармане, и теперь путь мой лежал дальше на север, в Арекипу, где меня ждал отец. Впрочем, любопытство завело меня еще дальше.

   Поэтому, вместо того чтобы направиться прямиком в Арекипу, я оплатил проезд на торговом бриге «Орфей», шедшем в Лиму. Сойдя на берег в Кальяо,[65] я проделал какие-то жалкие девять миль до столицы страны, где меня очаровала местная мода на saya,[66] юбку настолько облегающую, что она не оставляла простора для воображения. A manto[67] вообще привела меня в восторг. Эту вуаль завязывали на талии, а потом накидывали. На голову, так что из-под нее виднелся только один глаз. Еще никогда я не испытывал такого возбуждения. В Венеции наши «доступные» леди кутали свои прелести в nizioletto,[68] выполнявшую аналогичную функцию, но даже венецианки были не столь порочны, чтобы оставлять только один глаз.

   Поначалу, столкнувшись с несметными полчищами этих одноглазых дам, которых можно было встретить повсюду, я пришел в неописуемый восторг и возбуждение, решив, что их специально изувечили подобным образом. Я даже заподозрил, что удаление одного глаза у женщины – особая профессия в Лиме, где нищета и высокая влажность поддерживали температуру в котле насилия на точке кипения. Признаться, я был несколько разочарован, при первой же возможности сорвав с лица одной девушки вуаль и обнаружив под ней второй глаз, круглый, как приморская галька, и яркий, как солнце. Разочарование оказалось настолько сильным, что девица, сама о том не ведая, всерьез рисковала и впрямь лишиться второго глаза. Но я вовремя удержал руку, потому как снаружи торчал ее сводник, малый, превосходивший меня размерами и силой чуть ли не вдвое.

   Я часто прогуливался по Калле де ла Каскарилла, улице Хинной Коры, разглядывая устройство аптечных лавок и подмечая цены на кору хинного дерева, которой они славились. Я договорился о регулярных ее поставках за сумму, которую рассчитывал преумножить в тридцать раз, как только она появится на улицах Венеции, хотя десять процентов от прибыли мне придется отдать королю Испании, еще один процент – порту, и десятину – жадной Церкви, едва каждое судно пришвартуется в Кадисе.

   Я развлекался от души, получая столько удовольствия и прибыли одновременно, и начисто позабыл о том, что мне поначалу полагалось сделать остановку в Ислее и уже оттуда отправиться в Арекипу, на встречу с отцом. Но, пока я забавлялся со своими одноглазыми красотками в Лиме, мне пришло от старика письмо, полное упреков. Мой отец наконец встряхнулся настолько, что проявил слабый интерес к семейному бизнесу, после чего обеспокоился, узнав, что я отошел от добычи и торговли серебром. Он потребовал от меня немедленно прекратить всю мою предполагаемую аптекарскую активность. Мне предписывалось незамедлительно прибыть в Арекипу и представить отчет о своих похождениях, а также перестать служить источником скандалов во всех портах, куда меня заносила судьба.

   «Сейчас не лучшее время для твоих выходок, сынок», – писал отец. Рука его дрожала, и буквы разбегались по странице, наезжая одна на другую.

   Раздраженного тона письма оказалось довольно, чтобы я заказал место на корабле, отплывающем из Лимы прямиком в Венецию. Я не позволю запугивать себя и обращаться с собой, как с мальчишкой, во всяком случае, не мужчине, который тайно лишил меня наследства и которому недоставало мужества прямо сообщить мне о своем чудовищном проступке.

   Я насвистывал, стоя на палубе, когда мы проходили мимо Ислея с его мулами, поджидавшими послушных сыновей, дабы отвезти их через горы к их строгим папочкам. Я одарил городишко блестящей улыбкой, помахав ему на прощание рукой, утопавшей в пене кружев. Сомневаюсь, чтобы отец отважился пуститься за мною в погоню. Так что в тот раз я так и не попал в Арекипу, о чем даже сожалел, поскольку в Лиме мне прожужжали все уши о ее белокожих обитательницах с такими маленькими ножками, что они никогда не ходили пешком из страха отрастить огромные копыта.

   Поглаживая Тупака Амару в своем кармане, я думал: «Да зачем вообще мне нужна Арекипа, когда я видел Вальпараисо?»

   Я спешил вернуться обратно в Венецию: мои «Слезы святой Розы» должны были произвести фурор на рынке косметических средств, который уже медленно пересыхал от жажды, не в последнюю очередь еще и потому, что оскорбления Наполеона в адрес Венеции становились все более и более личными.

   Я и представить себе не мог, что вскоре вернусь сюда и буду карабкаться по склонам Эль-Мисти по собственному почину. Я еще не знал тогда, что желтая лихорадка уже медленно пожирала моего папочку в свое удовольствие.

   Суровая правда заключалась в том, что я потерял возможность в последний раз увидеть недовольное и разочарованное лицо своего отца.

Марчелла Фазан

   – Эй, ты! Ты, со своим лицом! А ну-ка перестань забиваться в угол и иди сюда, на свет.

   – Ее зовут Марчелла, – терпеливо пояснил Пьеро.

   В моем дневнике сохранилась запись о том, что в ответ Сесилия Корнаро метнула на него столь гневный взгляд, «что он мог испепелить его на месте».

   Хромая, я приблизилась к ней, наблюдая за сменяющими друг друга выражениями на ее лице: раздражение, удовольствие, расчетливость. Она взяла меня за подбородок и не слишком вежливо покрутила мою голову из стороны в сторону.

   – Для начала слева, – пробормотала она.

   Нет, она никогда не была добра со мной, эта Сесилия Корнаро. В мой первый день в ее студии она вела себя жестоко и безапелляционно, как сущий тиран. Не думаю, что она знала, что означает и как произносится слово «пожалуйста». Она ругалась, как портовый грузчик. По комнате летали предметы. Однако я с радостью видела, что она, подобно Пьеро, отдавала себе отчет в моем состоянии, но относилась к моему увечью как к мухе, случайно залетевшей в комнату. То есть она заметила его, а потом отложила в самый дальний уголок памяти и занялась более интересными вещами.

   В то время, когда я встретилась с Сесилией Корнаро, я как раз начала взрослеть и пыталась преодолеть разочарование, растущее с каждым дюймом, который я прибавляла в росте. Я имею в виду разочарование, доставляемое мной другим. Беспомощность – естественное состояние маленького ребенка, и его любят за это. А вот беспомощный подросток или взрослый человек – нечто совсем иное. Никто не улыбается ему ласково, никто не ерошит ему волосы, никто не нянчится с ним, когда взрослый человек, хромая, входит в комнату или вкатывается в нее в инвалидной коляске.

   Сесилия Корнаро попросту не занималась благотворительностью, вынужденной или какой-либо еще. После моего прибытия она указала мне на стул с дырой в сиденье. Между его закрытыми матерчатым пологом ножками стоял ночной горшок. Я покраснела до корней волос, представив себе разговор, который должен был состояться между ней и Пьеро, в результате чего и появилась подобная конструкция. Но потом я сказала себе, что Пьеро наверняка проделал все с присущим ему тактом и деликатностью, предложив, в конце концов, весьма элегантное решение проблемы.

   – Устраивайся поудобнее, – обратилась ко мне художница нейтральным тоном, который должен был уберечь меня от замешательства.

   Но самое странное заключалось в том, что, имея полную возможность удовлетворить свою естественную нужду, мой мочевой пузырь начисто забыл об этой неприятной настоятельной необходимости. Я так и не воспользовалась тем ночным горшком, ни единого разу за долгие месяцы, что я провела у нее в студии. И только когда мы с Пьеро покачивались в гондоле, направляясь домой, я ощутила внутренний позыв и поспешно сжала колени… и все остальное. Но потом я вспомнила, что Мингуилло все еще пребывает в Южной Америке, и неприятные ощущения улетучились, словно их не было.

   В эти недели я не вела дневник, потому что жила полной жизнью, а не просто наблюдала за ней со стороны. В студии мне удавалось забыть даже о существовании Мингуилло. Или же, если я и вспоминала его, то как нечто имеющее очень малое значение. В те дни я обрела новое удовольствие. Я мысленно воображала словесную перепалку между Сесилией Корнаро и Мингуилло, в которой художница буквально уничтожала моего брата разящими выпадами.

   А сама я, напротив, чувствовала себя польщенной тем страстным интересом, который проявила ко мне эта женщина. К моменту моего первого официального визита Сесилия Корнаро уже до мелочей продумала, как будет писать мой портрет. Стул с пологом стоял в углу у окна, выходящего на Гранд-канал. Я постаралась не выдать охватившей меня дрожи, когда она приблизилась ко мне и обернула мои волосы тюрбаном из белой материи.

   – Дьявол меня раздери, какие кости! – пробормотала она.

   – Что вы имеете в виду?

   – Ignorante come una talpa, – проворчала она в ответ. Невежественна, как крот.

   Я хотела объяснить ей, что меня и держали взаперти, как крота, в свете моего увечного состояния, но почему-то душа моя вдруг восстала против того, чтобы предстать несчастным созданием в глазах Сесилии Корнаро.

   Где-то я вычитала, что художники-портретисты хотят знать как можно больше о тех, кто им позирует. Посему я нервно предложила:

   – Рассказать вам о себе?

   – Нет, – ответила женщина без особой резкости. – Ты мне не интересна, потому что в тебе пока еще нет ничего интересного. А вот тебе, пожалуй, будет полезно послушать об искусстве.

   И, пока Сесилия сначала набрасывала скетч, а потом рисовала меня красками, она объясняла, как составляются цвета: какое насекомое, растение или минерал отдало частичку себя, чтобы в результате получился темно-красный, коричневый или прозрачно-белый цвет, который как раз и призван был изобразить мою кожу. Я покраснела, когда она поставила передо мной поднос с желтыми красками, чтобы я взглянула и поняла, что желтый сам по себе таит в себе целую радугу полутонов и оттенков.

   – Иктерин, – сказала она, – желтый или отмеченный желтизной. Лютеус, золотисто-желтый. Мелин, канареечно-желтый. Вителляр, ярко-желтый. Аурулент, золотистый. Цитрусовый, лимонно-желтый…

   Неужели Сесилия Корнаро принимает меня за идиотку, страдающую недержанием, по чьему адресу она отпустила маленькую злонамеренную шуточку насчет цвета мочи? Нет, я предпочитаю думать, что она, как никто до нее, старалась укрепить меня и поддержать, чтобы я, не дрогнув, встречала менее скрытную и более продолжительную недоброжелательность. В следующий раз она неожиданно решила испытать меня, пожелав узнать, что я запомнила из ее лекции о природе цвета. Я поразила ее, продемонстрировав, что являюсь весьма прилежной ученицей. С тех пор и доныне я помню каждый цвет и его происхождение, а не только оттенки желтого.

   – Ты можешь оказаться мне полезной, раз уж ты здесь, – заявила она мне во время третьего визита и положила мне на колени ступку и пестик. Внутри лежал сине-зеленый камень с прожилками серого и белого цветов.

   – Малахит из Перу, – сообщила она мне. – Приготовь мне цвет для своих глаз.

   Наши сеансы всегда заканчивались, на мой взгляд, слишком быстро, потому что Пьеро мог забирать меня из дома всего лишь на несколько часов, чтобы не вызвать подозрений. Через три недели, когда я истолкла в ступке, а затем и смешала все цвета в ее палитре, Сесилия Корнаро вручила мне поднос, на котором лежали листок бумаги и черный грифель.

   – Нарисуй круг, – приказала она.

   Изо дня в день я рисовала круги, пока наконец не научилась одним движением выводить безупречную окружность. Затем настал черед прямых линий. Затем пришлось рисовать тень от круга, когда свет падал на него с разных сторон и под разными углами. Угольный грифель истерся почти до основания, а я только и делала, что упражнялась в геометрии. И только вернувшись домой в Палаццо Эспаньол, я осмеливалась набрасывать скетчи великой художницы Сесилии Корнаро за работой. Я изображала ее в виде дикой кошки с непредсказуемым норовом, ловко орудующей кистью, зажатой в синем раздвоенном язычке.

   Тем временем мой портрет, который писала художница, постепенно вызревал, обретая сходство с оригиналом, но Сесилия отказалась от него в пользу более «теоретической» работы, на которой мое лицо представало чем-то вроде аллегории. Затем она начала третий портрет. Сесилия Корнаро не придерживалась своих обязательств по сделке или, во всяком случае, выходила за пределы установленной Пьеро цены на нее.

   Пьеро, по обыкновению, принял мою сторону.

   – Довольно уроков геометрии, Сесилия, – настаивал он. – Позволь Марчелле продемонстрировать тебе то, что она умеет!

   Художница обернулась ко мне:

   – Значит, добрый старый Пьеро всегда сражается вместо вас?


   Сесилия Корнаро показала на стол, на котором я увидела белый лист, натянутый на раму, и коробочку с огрызками пастельных карандашей, некогда бывшими ее собственными инструментами.

   – Думаю, краска слишком мокрая для тебя, – жестоко обронила она, и Пьеро немедленно вскочил на ноги, готовый обрушиться на нее с упреками.

   Похоже, Сесилия пожалела о своих словах, хотя извиниться не захотела. По крайней мере она не стала сыпать соль на рану и продолжать подшучивать над моим ныне исчезнувшим недержанием. На лице ее отобразилось нечто вроде унылого раскаяния, как если бы она съела что-либо горькое. Мне почему-то показалось, что подобное выражение появляется у нее довольно часто. Затем она сменила тему.

   – Ты можешь сама написать портрет. Твое пребывание здесь весьма непродолжительно, посему нет смысла смешивать масляные краски, которые засохнут в твое отсутствие. Итак, выбор очевиден – пастель. Это лучшее, что только можно придумать для человеческой кожи и горностая, самого тупого животного на свете. Но на этот счет тебе предстоит сделать собственные выводы, Марчелла. А теперь скажи мне, чей портрет ты хотела бы написать первым?

   От коробочки с пастельными карандашами у меня на коленях исходил запах лекарств. Я заколебалась, чувствуя, как ее взгляд все больше преисполняется презрения.

   Пьеро предложил:

   – Я могу позировать Марчелле, о сладкоголосая моя, если это поможет.

   Сесилия Корнаро зло ухмыльнулась:

   – Пьеро, тебя не стоило рисовать, даже когда ты был молод. Все твои достоинства проистекают из твоего духа. Лучше захвати в следующий раз шоколадные пирожные. По крайней мере тогда твой визит нельзя будет считать совершенно уж напрасным.

   Она повернула ко мне высокое, в рост человека, зеркало, и я покраснела, увидев в серебристой амальгаме свое напряженное и перепуганное лицо.

   – Рисуй вот его, – скомандовала женщина. – С такой натурой откровенно плохо не может получиться даже у…

   Пьеро перебил ее:

   – Я уверен, что фраза, которую ты не можешь выговорить, Сесилия, звучит как «у начинающего художника». Хотя, уверяю тебя, Марчелла обладает…

   Но она не обратила на него ни малейшего внимания, как если бы Пьеро вообще не открывал рта.

   – И тогда, в зависимости от результата, я попробую подыскать для тебя клиентов.

   Я склонила голову, чтобы сдержать уже готовый сорваться с губ радостный вскрик. Неужели я смогу найти свой путь в этом мире, зарабатывать на жизнь, делать что-то такое, что заставит людей смотреть на то, что я совершила, а не на то, кем являюсь я сама? Открывшаяся передо мной перспектива была похожа на дверь в райский сад. Я уже видела себя рисующей рядом с Сесилией; прислушивающейся к тому, как она оскорбляет своих клиентов; не исключено, что я и сама вставлю словечко-другое в беззлобную перебранку.

   Калекам не полагается умничать вслух – иначе дело обернется горечью унижения. Калекам следует демонстрировать жизнерадостное добродушие, дабы защитить здоровых людей, не желающих, чтобы наша увечность повергала их в уныние и вызывала жалость. Но художник? Художник имеет полное право купаться в лучах безнравственности и острословия и вызывать изумление!

   Сесилия прекрасно осознавала эффект, произведенный ее щедростью, и не пожалела усилий, чтобы тут же сгладить его.

   – Ты готова работать по-настоящему, впервые в жизни?

   Никто не разговаривает с калеками таким образом! Так говорят лишь с человеком, от которого ждут, что он примет вызов. Осознание этого факта заставило меня разлепить губы: в этой студии моим словам и мыслям дозволено было двигаться вместе, по одному пути. Я заметила:

   – Да, проституток, которые хотят выглядеть аллегориями Невинности, матерей, которые хотят, чтобы их изобразили в виде аллегорий Бдительности, отцов, жаждущих быть запечатленными как аллегории Красноречия…

   Сесилия самодовольно ухмыльнулась, а Пьеро встал и выпрямился во весь рост. Нет, кажется, он стал даже выше ростом и раздулся от гордости. «Неужели он привез меня сюда и для этого? – подумала я. – Не только из любви к искусству, но и ради этой провокации? Для того, чтобы бросить мне вызов?»

   Я продолжала:

   – Ну и, разумеется, армии венецианцев на продажу… Я имею в виду юношей и девушек, которые хотят с помощью портретов продать себя как мужей и жен. Для того чтобы польстить им и поднять на них цену, требуется намного более мягкая натура, нежели ваша, Сесилия Корнаро.

   И мы оглушительно расхохотались, все трое, и Пьеро обнял меня за плечи и прижал к своей груди. Когда же он отпустил меня, я заметила, что он застегнул у меня на шее нитку жемчуга. Кот Сесилии перевернулся на спину, выставляя напоказ свое пятнистое брюшко. Сесилия принялась рассказывать неприличную историю об одном благородном заказчике, и мы одновременно, не сговариваясь, принялись за работу, словно ее грубоватый комментарий служил естественным аккомпанементом. Пьеро тоже вернулся к своему занятию: он с обожанием созерцал нас обеих. Жизнь моя, похоже, обрела тот аромат, который встречает вас, когда вы разворачиваете вощеную бумагу, где лежат пирожные с марципаном.

   Но когда я в тот день вернулась домой, выяснилось, что все хорошее имеет свойство быстро заканчиваться. Анна встретила нас у причала с горящим отпечатком ладони на лице. Мне был хорошо знаком этот отпечаток. Он специально ударил ее по той стороне лица, что уже была повреждена. Дрожащей рукой она протягивала мне мою кожаную сбрую.

   Мингуилло вернулся безо всякого предупреждения, как гром среди ясного неба, щедро раздавая направо и налево пощечины и удары.

   В тот же самый день из Перу пришло письмо, после прочтения которого лицо матери под высокой шапкой кудряшек залила смертельная бледность.

Доктор Санто Альдобрандини

   В то самое время, когда Наполеон начал утрачивать свою значимость и величие, моральное и физическое в равной мере, мне впервые довелось столкнуться со снадобьем, которое обретало все большую популярность.

   Руджеро отправил меня осмотреть венецианскую графиню, которая почувствовала себя слишком больной и слабой, чтобы вернуться в город по окончании летнего villégiatura.

   Я обнаружил у нее ослабевшую ручку, учащенный пульс и начинающуюся анемию. Леди, сказавшаяся тридцатилетней, несмотря на то, что выглядела на все пятьдесят, жаловалась на колики, ломоту в суставах, неврит зрительного нерва, металлический привкус во рту, запор и необильное мочеиспускание жидкостью розового цвета. Пока она перечисляла свои недуги, я заметил у нее на деснах синеватые прожилки. Именно они подсказали мне, причем куда более красноречиво, чем она сама, что ее здоровье разрушает белый свинец, или церуссит, выражаясь научным языком.

   – Какой препарат вы принимаете? – поинтересовался я у нее.

   Она кивнула на квадратную бутылочку фиолетового стекла. Когда я осторожно понюхал ее, в ноздри мне ударил сильный цветочный запах, что подтвердило мои подозрения. На этикетке была изображена монахиня, плачущая в такую же бутылочку на фоне высокой горы.

   Моя пациентка обеими руками схватилась за живот. Несчастное создание: все ее надежды на долгую жизнь оказались перечеркнуты стремлением обрести сияющую кожу.

   Шли недели, и все больше и больше наших пациентов жаловались на аналогичные симптомы. Одна и та же бутылочка неизменно обнаруживалась на туалетном столике подле каждой кровати с балдахином. Я решил, что стоит поподробнее разузнать об этих «Слезах святой Розы».

   Их распространял печально известный венецианский лекарь, который с гордостью именовал себя «доктор Инка Тупару». Он похвалялся тем, что прошел обучение в самой знаменитой botica в сердце Чили-Перу. Он уверял, что «Слезы святой Розы», если их обильно нанести на кожные покровы, успешно разрешают все неприятные проблемы жизненно важных органов и желез. Но, самое главное, – и это приносило несметные богатства патрону лекаря – бесцветная жидкость якобы придавала коже белизну и блеск жемчуга.

   Мой хозяин, мастер Руджеро, не интересовался ничем, кроме струпьев своей любимой черной оспы, и не обладал необходимым шармом для того, чтобы стать настоящим популярным шарлатаном от медицины. Но это не помешало ему приревновать «доктора Инка Тупару» или, по крайней мере, его оглушительный коммерческий успех.

   Хирург показал мне кричащий и вычурный листок, в котором доктор Инка клялся, что секрет формулы своего снадобья он обнаружил в таинственной книге в переплете из человеческой кожи. Лекарь с гордостью утверждал, будто сам Наполеон каждое утро смачивал свой носовой платок «Слезами святой Розы».

   Руджеро злорадно рассмеялся мелким смехом:

   – Что ж, этим, очевидно, и объясняются последние неудачи маленького Бонапарта!

Сестра Лорета

   Наша собственная церковь в монастыре Святой Каталины запятнала себя ужасным проступком. Святые отцы согласились отслужить заупокойную мессу по венецианскому купцу Фернандо Фазану. Его любовница пожертвовала на благотворительность и оплатила службу из своих дурно пахнущих денег. На поминальной мессе присутствовали все монахини, кроме меня, и воспевали гимны этому аморальному человеку.

   Я же по-прежнему оставалась в постели, отказываясь принимать любую еду и питье, кроме уксуса.

   Для краткости я не стану описывать свои страдания, вызванные жаждой. Тело мое высохло до костей. Я почти ничего не чувствовала. Когда я лежала в постели по ночам, моя тазовая кость болезненно впивалась в тюфяк. Я почти ничего не весила, так что иногда мне казалось, что я парю над своим ложем. Я потеряла способность четко видеть своим единственным здоровым глазом, и временами мне становилось трудно дышать.

   Priora увещевала меня:

   – Мне придется сообщить вашим родителям о том пути, на который вы ступили.

   Я повернулась лицом к стене, на которой я уксусом нарисовала множество распятий, хотя и не помнила, когда и как мне это удалось.

   Моя мать написала: «Дочка, не убивай себя этими абсурдными, экзальтированными поступками. Ты должна есть и пить, иначе ты умрешь. А самоубийство – это грех».

   Лежа, как мне представлялось, на смертном одре, я слабым голосом надиктовала ответ, будучи счастлива тем, что наконец-то мои последние слова будут записаны для последующих поколений.

...

   Мама, меня гложет скорбь и печаль оттого, что я должна объяснять тебе неисповедимость путей Господних и обращаться с тобой как с собственным несмышленым ребенком. Но ради спасения твоей души я пойду на это.

   Мама, я должна предостеречь тебя против твоей хорошо известной любви к красивой одежде и еде. Обильная пища разогревает тело, делает его сонным и заставляет его метаться в жару. Голодание убивает похоть и вожделение, оставляя душу бодрствовать всю ночь напролет. Вместо того чтобы самоуверенно советовать прервать мой пост, тебе самой стоило бы прибегнуть к этой благочинной практике.

   Ты должна понять, что Господь сам кормится моим голоданием. Плотское насыщение яблоком запрета – вот что стало причиной изгнания Адама и Евы из рая. Иисус вынужден был умереть на кресте за наши грехи, чтобы дать нам возможность покаяться и вернуться в рай. И теперь во время причастия мы угощаемся Его кровью и плотью. Этого довольно для чистого душой и телом существа. Подобно Мехтильде Магдебургской, я желаю вкушать одного лишь Господа.

   Если ты вскоре услышишь о том, что я умерла вследствие своего покаяния, ты должна гордиться и радоваться тому, что была матерью мученицы. Я отправляюсь на венчание со своим любимым нареченным и с радостью предвкушаю это.

   Голос мой устал и затих. А потом я с ужасом увидела, что монахиня, которой я диктовала свой ответ, перестала писать. Листок соскользнул на пол и остался лежать там в небрежении, а сама она с выражением неизбывной скуки на лице смотрела в окно.

   – Где сестра София? – закричала я. – Почему вы не позволяете мне увидеться с ней?

   Перед моими глазами вдруг поплыли красные круги, а потом я провалилась в черноту.

   Когда я вновь очнулась, на меня сверху вниз смотрелаpriora. Она констатировала:

   – Сестра Лорета, в течение нескольких дней у вас наблюдался кризис воспаления мозга.

   – Господь посылает лихорадку тем, в ком жарче всех горит огонь благочестия, – ответила я.

   – Действительно, – иронически улыбнулась она.

   – Мое тело парило над ложем, как у Терезы Авильской, пока я пребывала без чувств? – спросила я. – И не пытались ли мои сестры безуспешно прервать мой полет?

   Она громко рассмеялась. Разумеется, чудеса способны видеть лишь те, кого коснулась благодать.

   – Сейчас я чувствую себя хорошо, – сообщила я ей. – Позвольте мне доказать это. Дайте мне ступеньку, которую я могла бы отскрести, или алтарь, который бы я смогла отполировать, или, что лучше всего, цепь, чтобы я могла истязать себя. И позвольте мне увидеться с моей дражайшей сестрой Софией, потому как одно ее присутствие способно умерить мой жар.

   – Сестра Лорета, – жестоко ответила priora, – вы не сможете увидеться с сестрой Софией, пока не откажетесь от этого глупого голодания и не продемонстрируете самообладание, каковое должно быть свойственно любой избраннице Божьей. Подумайте о том, с каким достоинством ведет себя сестра Андреола! Мы поручили сестру Софию ее заботам.

   Она открыла ставни, и комнату залил яркий солнечный свет. Именно тогда я увидела своего первого ангела: тоненькое прозрачное создание, крылышки которого переливались всеми цветами радуги, как у мухи.

Мингуилло Фазан

   Когда до нас дошла новость о том, что мой отец скончался в Арекипе, я станцевал маленький менуэт вокруг его письменного стола, после чего перемахнул через два обитых бархатом стула, будучи не в силах скрыть свою радость. Наконец-то я смогу без помех уничтожить то злосчастное завещание. Лишь возможность возращения отца до сих пор оправдывала существование этой бумаги.

   Я опустился в отцовское кресло и обозрел огромный стол красного дерева, камин леонинского мрамора, трехстворчатое окно, из которого открывался вид на Гранд-канал. Все эти вещи отныне принадлежали мне, и я мог поступать с ними, как мне заблагорассудится. В кармане у меня лежало новое завещание, которое я специально подготовил как раз для такого случая. Я даже оставил на нем коробку с мышью, чтобы она в ней сдохла, дабы состарить документ должным образом, придав ему архаичный вид древности.

   Снаружи струи дождя ревели в стоках, с клокотанием обрушиваясь в желтую воду канала. И в моих собственных жилах тоже бурлила и кипела кровь, щедро разбавленная удовлетворением. Никогда более не придется мне видеть разочарованное лицо отца, глядящего на меня сверху вниз, осуждающего меня, считающего меня сумасшедшим и заставляющим меня казаться меньше, чем я есть на самом деле. Через минуту я уничтожу это отвратительное и гнусное завещание, и все снова будет хорошо. Теперь уже никто и никогда не сможет отобрать у меня мой обожаемый Палаццо Эспаньол. У меня появятся средства удовлетворить свою тягу к свободе, путешествиям, модным вещам, удовольствиям и власти. Власти без конца и ограничений.

   Отныне никто не посмеет мешать развитию моих любимых проектов! Я стану носить одежду, отделанную воланами и тесьмой, я смогу застегиваться на перламутровые пуговицы сверху донизу. Я смогу развлекаться с проститутками так, как захочу, и начну коллекционировать книги из человеческой кожи, какие только найдутся в этом мире, и создам новые! Трактаты о детском воспитании, переплетенные в кожу детей моих врагов, если я того пожелаю. А я наверняка пожелаю!

   Я избавлюсь от Пьераччио и… Да, и…

   Никакого уважения к снисходительному читателю, но я сомневаюсь, чтобы он мог представить, каким совершенно и исключительно счастливым я себя в тот момент чувствовал.

   Вплоть до того самого мгновения, когда я принялся обыскивать стол, за которым все эти годы вел тайное наблюдение, в поисках проклятого документа, который я открывал и читал сотни раз, причем со всевозрастающей горечью.

   Завещание моего отца исчезло, и на его месте вор оставил только что отрубленную цыплячью голову.

Джанни дель Бокколе

   Подлинное завещание моего старого хозяина было сущим смертным приговором для Марчеллы. Уж на это у меня мозгов хватило. Вот почему я и взял его, в ту же минуту, как услышал печальные новости о кончине моего старого хозяина, мастера Фернандо Фазана.

   Разумеется, я втихаря обшарил ящики и шкафы Мингуилло и знал, что он уже запасся поддельным завещанием. Но пусть он лучше придержит его, вот что я подумал. По крайней мере пока Марчелла не достигнет совершеннолетия. Я был уверен, что хитрая сволочь Мингуилло отнесет поддельное завещание нотариусу, который не знал руку моего старого хозяина. От него всего можно было ожидать.

   Сам я, кстати, так и не додумался до того, как получше воспользоваться подлинным завещанием, которое было написано непонятными словами. Но я точно знал, что этот ублюдок братец ни за что не должен заполучить его в свои грязные лапы.

   Сначала я решил отдать его Пьеро Зену. Он-то признает руку своего старого друга Фернанде. Он разберется, как нужно поступить. Но я колебался.

   Понимаете, если я покажу завещание конту Пьеро, то выставлю себя вором, который тайком прочитал то, что его никоим образом не касалось. И как, спрашивается, он сможет после этого доверять мне? Да он меня возненавидит! Семейство Зенов было благороднейшим из самых благородных. А они, эти господа, в жилах которых течет голубая кровь, всегда стоят друг за друга. Конт Пьеро, конечно, терпеть не мог Мингуилло, тем не менее он мог взять сторону молодого хозяина против слуги-вора. Вообще-то, я так не думал, но и до конца не был уверен тоже.

   Словом, я трепыхался, как та знаменитая перуанская птичка колибри. Стоило мне в тот день увидеть Пьеро Зена, как внутренний голос нашептывал мне, чтобы я перестал валять дурака. Дважды я чуть было не протянул руку, чтобы остановить его, но всякий раз мысли у меня в голове путались, затягиваясь в такой клубок, который невозможно распутать.

   Тем вечером, промаявшись полдня, я все-таки набрался мужества и подкатился к конту Пьеро. Начав издалека, я собирался окольными путями подойти к главному вопросу. Он был добр и мило отвечал мне, глядя мне прямо в глаза. И вот это выбило меня из колеи. Язык у меня присох к гортани, поэтому я извинился и сбежал.

   Через несколько дней мы оделись в черное и отправились в церковь, чтобы помолиться за душу моего старого хозяина, мастера Фернандо Фазана. Его тело осталось в Арекипе, где в последнее время жило его сердце.

   После похорон все венецианское высшее общество собралось в Палаццо Эспаньол, чтобы отведать сладкого вина с печеньем. Конт Пьеро и моя хозяйка, госпожа Доната Фазан, с грустью приветствовали их. Сыночек с важным видом торчал на пороге, разодетый в свой самый отвратный наряд. Люди выражали соболезнования Мингуилло, с уважением величая его «конт», как будто он был официальным наследником. А эти прихлебатели, дядья и тетки, так и вились вокруг него, обхаживая и сюсюкая, прямо смотреть противно.

   Это был самый подходящий момент для меня открыть рот. Я мог показать им всем настоящее завещание, чтобы они узнали правду. Я мог показать всем им, какая лживая до печенок у Мингуилло душонка. Но я не сказал gnente di gnente, ровным счетом ничего, о завещании. Я пытался сбросить с себя страх, наступить ему на горло и дать себе хорошего пинка.

   – Отстань от меня! – кричал я на него. – Отвали! Ты же не черная оспа!

   Но я так и не промолвил ни слова, а только ходил по комнате и предлагал сладкое вино благородным дамам и господам.

   В оправдание того, что я трусливо растратил самые первые драгоценные дни, я могу сказать только одно. Я начал думать, что у нас все получится и что мы сможем защитить Марчеллу от Мингуилло, пока она не станет совершеннолетней: я и другие слуги. Конт Пьеро тоже может помочь нам, ничего не подозревая о настоящем завещании.

   Но я не учел, что у Мингуилло, того грязного цыпленка Вельзевула, тоже был план. И она стала его жертвой. Нет мне прощенья, нарисованная свинья Господня!

Мингуилло Фазан

   Я даже не заметил, как Марчелла начала превращаться в женщину. На похоронах моего отца, которые проходили в отсутствие его тела, я впервые обратил внимание на то, как взгляды гостей мужского пола дольше необходимого задерживаются на Марчелле. Даже я вынужден был признать, что черты ее бледного личика обрели тревожную привлекательность. Это был уж верх неприличия – выставлять такую кожу на всеобщее обозрение. Ее лицо заканчивалось у воротника, и любопытные взгляды мужчин, казалось, хотели заглянуть под него. И почему в уголках ее губ всегда таилась улыбка? Что такого смешного Марчелла видела в происходящем? Даже мать стала как-то мягче относиться к ней, и с этим что-то надо было срочно делать.

   Мои собственные глаза то и дело устремлялись к мягким серым теням, которые отбрасывали подаренные Пьераччио жемчуга на тоненькую белую шейку Марчеллы. Чем дольше я смотрел на ожерелье, тем сильнее ощущал, что мои пальцы мне не повинуются.

   Проницательный читатель уже наверняка догадался, что автор этих строк не привык к тому, чтобы исполнению его сокровенных желаний что-либо мешало. Правда заключалась в том, что, если бы не таинственное исчезновение подлинного завещания, я бы отдал Марчеллу тому, кто предложил бы за нее самую высокую цену, и превратил бы отцовские похороны в двойной праздник.

   Если бы не проклятое пропавшее завещание, я бы выдал ее за какого-нибудь благородного господина, намного старше ее, разумеется, поскольку никто из молодых не взял бы ее замуж из-за искалеченных ног. При желании наверняка отыскался бы какой-нибудь побитый молью конт, который с радостью бы женился на ней. Потому что о том, сколько раз шестьдесят делится на двенадцать или тринадцать, можно думать бесконечно и с наслаждением, Я уже представлял себе, как какой-нибудь старый козел робко ласкает ее стыдную щелочку своей отсохшей штукой. Если она у него встанет, естественно. Учитывая раздражение того места и все прочее.

   Но в данный момент я не мог позволить себе обзавестись любопытным, надоедливым и неглупым зятем; сначала я должен отыскать настоящее завещание и уничтожить его. Поскольку будущий зять имеет полное право и даже обязан потребовать предоставить ему определенные документы, прежде чем подписывать брачный контракт.

   Мое поддельное завещание, должным образом состарившееся и покрытое коричневыми пятнами, не вызовет никаких вопросов – при условии, что никто не станет сличать идентичность почерка моего папаши.

   А вдруг настоящее завещание обнаружится в этот самый неподходящий момент? Я с легкостью мог вообразить, что будет дальше. Как только моя сестра будет объявлена наследницей, уже на следующее утро к нам постучится мистер Вор, Укравший Завещание, и предложит ей руку и сердце.

   Кто бы ни взял это завещание, будь оно трижды проклято, он не желал мне добра. А если он вдобавок захотел бы запустить руку в мой карман, то без проблем обрел бы достойного компаньона по обеденному столу в лице предполагаемого супруга Марчеллы – до свадьбы или сразу после нее. А что, если Марчелла забеременеет? Я никак не мог допустить, чтобы у нее появился ребенок, еще один кровосос, готовый вцепиться в мое наследство, и очередной грозный претендент на мой обожаемый дворец, Палаццо Эспаньол.

   Было бы верхом глупости с моей стороны позволить случиться чему-либо подобному.

   А потом, однажды утром, мои пальцы не смогли оторваться от жемчугов Марчеллы, и я вдруг обнаружил, как они все туже затягивают ожерелье у нее на шее. Эта сводящая меня с ума улыбка исчезла, сменившись выражением ужаса. И кто знает, чем бы все кончилось, если бы меня не отвлек мой камердинер Джанни очередным идиотским вопросом по поводу затерявшегося галстука?

Джанни дель Бокколе

   Жемчуга сделали свое дело. Я вдруг вспомнил маленькую бедную Риву и те черные бутылочки, а потом набрался мужества и пошел за завещанием. Я планировал перехватить гондолу конта Пьеро, когда он прибудет в Палаццо Эспаньол, и перемолвиться с ним наедине у пристани.

   Но, придя за завещанием, я выяснил, что я совсем не такой умный, как полагал.

   Потому что документа не было там, где я оставил его. Где Я думал, что оставил его. Похоже, я ошибся и случайно спрятал его в другое место. Должно быть, я тогда был не в себе после того, как застал Мингуилло затягивающим на шее Марчеллы удавку из жемчугов.

   Ну, я перерыл все свои выдвижные ящики в шкафу. Я вывернул наизнанку свои карманы, оставив одежду кучей валяться на полу. Я даже прощупал изнанку занавесок. Распорол тюфяк. Ничего. Gnente di gnente.

Марчелла Фазан

   – Почему ты молчишь? – пожелала узнать Сесилия Корнаро. – Я встречала более разговорчивых монахинь. Хотя нельзя сказать, что я возражаю против капельки тишины после твоей нескончаемой болтовни.

   – Мой брат вернулся, – пробормотала я, перебирая пальцами жемчужины в ожерелье и поглаживая синяки на шее, которые прикрыла шалью.

   – И каким же образом это мешает тебе рисовать портрет маленького Контарини?

   Мой натурщик моментально воспользовался возможностью, чтобы потянуться и зевнуть. Но стоило Сесилии метнуть на него один-единственный взгляд, как мальчик тут же принял прежнюю позу и на лице его промелькнул страх. Я подмигнула ему, и он робко улыбнулся мне в ответ.

   – Не забывай, что бедный отец Марчеллы недавно скончался, – с грустью заметил Пьеро.

   – И что же, это мешает ей рисовать?

   Между нами пролегла чья-то тень, и незнакомый голос произнес:

   – Вовсе нет, на мой неискушенный взгляд. У вас получается просто замечательно, мисс. Молодой джентльмен на вашем портрете как живой.

   Сесилия окинула незваного гостя внимательным взглядом с головы до ног так, как это она делала всегда – словно прошлась среднего размера кисточкой из беличьей шерстки по его телу, которое, кстати говоря, было крупным, ладно скроенным и хорошо одетым. Она задержалась на его голове, встретив взгляд его спокойных серых глаз своими бесстрашными зелеными очами.

   – Шотландец, полагаю? – с видимым удовлетворением поинтересовалась она, словно вычислила сей факт исключительно по его мускулатуре, коже и чертам лица.

   – Шотландец, мадам. Пришел узнать, не окажете ли вы мне честь написать портрет моей супруги Сары. – Голос его смягчился, когда он произносил ее имя, так что оно прозвучало как двухтактный вздох.

   – А где же сия славная леди? – услужливо поинтересовался Пьеро.

   – Осталась в Эдинбурге. Здоровье не позволяет ей путешествовать. Я отдам все, что у меня есть, нет, все, что потребуется, дабы отвезти вас к ней.

   – Она умирает? – со свойственным ей тактом полюбопытствовала Сесилия.

   – Боюсь, что так. – Голос мужчины не дрогнул, но прозвучал едва слышно.

   Парнишка Контарини содрогнулся всем телом и поспешно убрал руку с черепа, на который возложил ее по настоянию Сесилии. В смятении он опустил ее на высушенную ящерицу, которую художница положила на шелковую скатерть перед ним как символ быстротечной юности. Он вскрикнул, чем навлек на себя то, чего боялся более всего: строгий взгляд Сесилии Корнаро. Она не сказала ему ни слова, но он, как ошпаренный, вылетел из студии.

   Сесилия рассмеялась и дружелюбно посмотрела на нашего гостя.

   – Присаживайтесь, мистер Шотландец, и расскажите нам о себе.

   Выяснилось, что Хэмиш Гилфитер торговал разными разностями. Шотландская клетка стала последним писком моды в Европе, и он кочевал из страны в страну с тюками яркой мягкой шерсти. Его итальянский был превосходен, а раскатистый шотландский акцент лишь придавал ему особое очарование. Сесилия внимательно слушала его.

   – Поясните, что заставляет вас думать, будто ваша Сара достойна портрета. Портрета кисти Сесилии Корнаро.

   Хэмиш Гилфитер улыбнулся.

   – Понадобится не одна встреча, чтобы рассказать вам об этом.

   Пьеро протянул ему руку.

   – Что ж, тем лучше.

Джанни дель Бокколе

   Пропавшее завещание я искал везде, где только мог. Я настолько растерялся, что уже не доверял своей памяти, которая никогда не была особенно хорошей, учитывая бесконечные оплеухи, которыми меня регулярно награждал Мингуилло. Чем больше я силился сообразить, куда же сунул его, тем больше запутывался. Дошло до того, что я уже не мог вспомнить, когда именно спрятал его.

   А мысль о том, что Мингуилло мог зайти в мою комнату и забрать завещание, вообще едва не доконала меня. Но, если бы он увидел его, то устроил бы мне жестокую взбучку, после которой я наверняка остался бы без места. Тем не менее Мингуилло обращался со мной так же, как раньше, разве что добавил несколько тумаков из-за обеспокоенного выражения, появившегося у меня на лице, которое и без того ему никогда не нравилось.

   Я попробовал задать наводящие вопросы Анне.

   – Ты часом не видала здесь где-нибудь клочков бумаги? Ну, таких, официального вида? Скажем, когда убиралась в моей комнате?

   Но она сердито запричитала:

   – Да здесь сущий casino![69] Бумага валяется повсюду! А ты… ты вечно хвалишься тем, что умеешь читать и писать! Подумаешь!

   Я так понял, что это означало «нет». Стыд и позор, что мой старый хозяин, мастер Фернандо Фазан, экономя свои деньги, не озаботился обучить служанок грамоте. Анна вечно негодовала по этому поводу, потому что, хотя она говорила как всамделишная леди, писать она не умела.

   Должно быть, я просто позабыл, куда сунул завещание в последний раз, когда перепрятывал его. Ничего не поделаешь. Вот что я повторял себе снова и снова.

Сестра Лорета

   Я изрядно удивилась, узнав, сколько дней провела прикованной к постели.

   В наказание за то, что все это время я обходилась без молитвы, я слизала языком пыль со своего распятия. Лежа в грязи на полу, я вылизывала крест. Пыль и грязь стали единственной пищей для моего тела, которую я позволяла себе в течение многих дней, если не считать апельсиновых косточек, которые я сосала в память о ранах Христовых, как поступала Вероника Джулиани.

   Мои крошечные и прозрачные ангелочки продолжали являться ко мне при свете дня, совершенно отчетливо проступая на фоне побеленных стен; или они появлялись, когда я смотрела на солнце. Я радостно приветствовала их, поскольку эти прелестные создания были свидетельством того, что меня отметил своей милостью наш Отец Небесный.

   Но увидеться с сестрой Софией мне не позволяли. Я была уверена, что милое дитя по своей воле никогда бы не пожелало разлучаться со мной. Должно быть, ее держали в той части монастыря, куда мне доступ был воспрещен: мне не дозволялось прогуливаться подле фонтана Зокодобер, поблизости от которого в большой и просторной келье она жила со своей сестрой-безбожницей Рафаэлой. Я изводила себя мыслями о том, что ненавистная priora могла, против обыкновения, сказать мне правду – что Софию поручили заботам лживого и ложного ангела, сестры Андреолы, чья келья тоже располагалась неподалеку.

   А эти презренные насмешницы, монастырские сестры, выискивали любую возможность, чтобы заставить лихорадку вновь вернуться ко мне. Они оставляли записки непристойного содержания в моем сборнике гимнов и шептали имя сестры Софии под моим окном. Я записывали имена своих мучительниц на клочках бумаги, а потом сжигала их. Хлопья пепла корчились в пламени, подобно еретикам, и разлетались по комнате.

   Мне приходилось каждый день сжигать имя сестры Андреолы, поскольку она придумала новое дьявольское развлечение в монастыре. Она стала делать вид, будто к ней является сам Господь Бог, и начала записывать свои видения. Эти видения передавались из рук в руки, вызывая всеобщее восхищение и обожание. И только я одна помнила слова Терезы Авильской: «Слабый пол по природе своей более подвержен нечестивым видениям, насылаемым на него дьяволом. Слабый пол также склонен делать вид, будто обладает божественными добродетелями, стремясь на самом деле лишь к личному возвышению».

   Все эти пророчества прекрасным и страшным образом воплотились в сестре Андреоле.

   Что бы она ни делала, каждый ее поступок моментально становился объектом подражания. Очень скоро уже десятки невежественных монахинь торопливо записывали на клочках бумаги свои видения. Монастырь Святой Каталины превратился в клуб любителей беллетристики, причем каждый из них наперебой уверял других в истинности посетивших его нелепых видений. Ко мне явилась priora с сообщением о том, что даже мою возлюбленную сестру Софию постигла та же участь. Она узрела черную птицу, что наверняка символизировало Смерть, влетевшую к ней в келью.

   – Птица сказала ей, что она должна избегать сестру Лорету, иначе та принесет ей боль и страдания.

   Я запротестовала:

   – Дьяволу часто удается завладеть невинным карандашом. Вот к чему приводит испорченное влияние сестры Андреолы на бедную сестру Софию!

   Priora многозначительно улыбнулась. И тогда, пожалуй, с излишней поспешностью я рассказала ей об ангелах, которые приходят в мою келью в дневные часы и летают вокруг меня до тех пор, пока у меня не начинает кружиться голова.

   – Заявляю, что дальше слушать ваши бредни положительно невозможно! – вскричала priora.

   Она взяла меня за руку и повлекла за собой в oficina.[70] Разумеется, обладая нечеловеческой физической силой, я могла повергнуть ее наземь при первом же шаге. Но вместо этого я предпочла продемонстрировать покорное смирение.

   – Подождите здесь, – яростно бросила мне она. – Я пошлю за доктором.

Мингуилло Фазан

   Я сделал интересное открытие относительно своей сестры: оказывается, она панически боится монастырей.

   Для начала я заметил, что Марчелла отводит глаза, когда мы проплывали мимо церкви Тела Христова в гондоле. А потом, когда мы оказались рядом с церковью Сант-Альвизе, она вдруг испытала такой приступ страха, что, презрев свою обычную хромоту, вдруг припустила едва ли не галопом, как скаковая лошадь, стараясь убраться подальше. Стоя в церкви на службе, она никогда не смотрела на монахинь, поющих свои гимны из-за решетки,[71] отделяющей их от остальной конгрегации, как поступила бы на ее месте любая любопытная девушка. Она умоляла оставить ее дома, когда мать отправлялась с визитом к своим отошедшим от мира кузинам в parlatorio[72] в монастыре. И она не прикасалась к мягким и пахучим лепешкам, которые мать приносила оттуда домой.

   И вот, когда я возлежал с одной из шлюх Испанской мадам в Каннареджио (мне думается лучше всего, когда я вообще не думаю), мне вдруг пришло в голову, что самый легкий способ избавиться от претендента на мои владения – как можно скорее обвенчать Марчеллу с Господом. А тот, как известно, не потерпит ни заместителей мужа, ни собственности, не считая той малости, которую он взимает за оказание своего сурового и аскетического гостеприимства. В тот год такса составляла тысячу дукатов, то есть ничтожно малую толику приданого для достойного замужества, что равнялось доходу от продажи одной партии «Слез святой Розы».

   Стоило монахиням оказаться взаперти, как крылья им подрезала бедность. Они не могли вырваться на волю, только лишь для того, чтобы заработать себе на хлеб, раздвигая ноги перед первым встречным. Монастыри не готовили их для другой профессии. Так они и сидели там. Пока не умирали.

   Разумеется, некоторые и без того обнаруживали склонность к лесбийской любви, и на другую все равно бы не согласились. В противном случае женская дружба обязательно означает выдирание волос и взаимные упреки. У мужчин, оказавшихся в замкнутом кругу себе подобных, развивается семейственность; женщины же стремятся причинить друг другу максимальный урон.

   – Чему ты улыбаешься? – поинтересовалась моя испанская шлюха. – Y que es este libro?[73]

   Моя книга в обложке из человеческой кожи выпала у меня из кармана во время наших предварительных забав. Я выхватил ее из-под тяжелого белого бедра шлюхи и ударил ею женщину по лицу. Никто не смеет прикасаться к ней, кроме меня – или моего лекаря, что случалось крайне редко. Она должна усвоить это раз и навсегда! Мне пришлось заплатить ей в двойном размере, потому как она выпала из трудового графика на несколько недель из-за синяка, который я ей поставил. Откровенно говоря, это было мое последнее развлечение в данном заведении, поскольку Испанская мадам отказала мне от дома, если можно так выразиться, одарив таким взглядом, от которого, наверное, свернулось бы и самое свежее молоко. Для пущего эффекта за спиной у нее высился громила, связываться с которым я посчитал ниже своего достоинства. Неистраченные деньги я спрятал в ящик стола «для особых нужд».

   Потому как я уже видел себя в новом качестве – коллекционером, известным во всем мире благодаря своей библиотеке книг из человеческой кожи. С Тупаком Амару у меня получился блестящий старт. Теперь, добравшись до денег Марчеллы, я обзавелся лоскутьями кожи какого-то моряка, на которых были вытатуированы слово «мать» и силуэты чаек. Я отдал их в обработку, а потом приказал сделать из них переплеты для учебников по морскому делу – по этим книгам будущие капитаны могли бы научиться вязать морские узлы. Но втайне я мечтал разнообразить свою коллекцию книгами в переплете из кожи исторических персонажей, мучеников. Посему всем крупным книготорговцам на континенте я разослал особые письма.

   Ответы не замедлили прийти. Меня даже навестили некоторые из покрытых пылью веков торговцев, ведь Венеция всегда считалась центром их коммерции. Представьте себе мои чувства, когда я узнал, что являюсь отнюдь не единственным собирателем подобных диковинок! Антиквар с холодными и какими-то снулыми глазами объяснил мне положение вещей, когда я попытался провернуть сделку в задней комнате его лавки, настойчиво предлагая ему приобрести за любые деньги книжицу в мягкой и отдающей плесенью обложке. Оказалось, что антроподермическое переплетное дело всегда имело своих тайных поклонников, коих было намного больше, чем готов признать брезгливый читатель. Существовали даже торговцы, которые занимались только и исключительно книгами из человеческой кожи, – на клочках мертвой плоти можно было недурно заработать и даже сколотить целое состояние.

   Значит, мне придется вступить в борьбу за обладание сокровищем? Что ж, это только вносило пикантную остроту в мою жизнь.

   Но сначала Марчелла! Пожалуй, я пока не мог снять с нее кожу, сделать из нее обложку книги и поставить на полку, но ведь были и другие способы, с помощью которых она могла удовлетворить мои требования.

   Мысль о монастыре, случайно придя мне в голову, пустила там глубокие корни. Я чувствовал, как она раскинула в разные стороны густые ветви, увешанные сплошными выгодами и преимуществами для меня. Наконец-то избавиться от этого маленького белого личика! От этого бесконечного шуршания розового шелка! От необходимости постоянно просить ее повторить сказанное, потому что она всегда изъяснялась едва слышным шепотом! От невыносимого вида Пьераччио, балующего и обожающего ее. От слуг, не обращающих на меня внимания и вьющихся вокруг нее, как будто ее улыбка оставалась единственной и неповторимой вещью, достойной созерцания во всей Венеции!

   Я начал с того, что стал добиваться расположения своей матери. До сих пор этого было достаточно, чтобы напугать ее до смерти. Но я счел, что при нынешнем положении дел она, пожалуй, начнет уделять мне внимание, которого я был лишен все эти годы. Марчелла не рассчитывала на блестящую партию и поэтому не могла надеяться на длительную благосклонность матери. Кроме того, отец точно так же бросил мою мать, как и меня. А теперь то же самое проделывал и Пьеро Зен. Разве мы с ней не были естественными союзниками?

   Прежде всего, я стал регулярно заговаривать о монастыре. Поначалу она делала вид, что эта идея ей решительно не нравится, но я подозревал, что в глубине души она ухватилась за нее обеими руками. Очень осторожно я дал матушке понять, что с моей стороны будет большой любезностью дать Марчелле возможность обвенчаться с Господом. Разумеется, запереть единственную (оставшуюся в живых) дочь семейства нашего класса в монастырь – это очень необычно. Но мать вскоре и сама поняла, что Марчелла не годится для грубых и плотских радостей жизни в браке, как и не обладает завидным здоровьем для того, чтобы зачать и родить детей. Даже при условии, что отыщется кавалер, который согласится взять ее в жены. Мысль о том, чтобы выдать Марчеллу замуж за какого-нибудь горожанина, воспламененного болтовней Наполеона о демократии, приводила мать в содрогание. Впрочем, оставалась и проблема самого Наполеона: мать боялась его до судорог. Когда я заявил, что ни одна незамужняя девушка в Венеции не может считать себя в безопасности от домогательств корсиканца и его вояк, она буквально съежилась от ужаса под своими кудряшками, подобно горячему пеплу в воде.

   Теперь дело было за малым: требовалось подготовить достойную иллюстрацию положения вещей и продемонстрировать, сколь срочно и безотлагательно Марчелла нуждалась в том, чтобы ей обеспечили защиту от окружающего мира. Скажем так – ради Ее же Собственного Блага. Что ж, я готов был прийти сестре на выручку.

   Пьераччио сам виноват. А нечего было все время прижимать Марчеллу к сердцу и говорить ей, какая она замечательная. Не знаю, куда он возил ее в своей гондоле, но дело было совсем в другом: правила этикета недвусмысленно требовали, чтобы в своей лодке он со всеми церемониями катал мать, а не дочь. Глядя однажды утром, как Марчелла весело щебечет и улыбается, а Пьеро в ответ демонстрирует элегантность цапли на болоте, я задумчиво поглаживал пальцами обложку книги из человеческой кожи, лежавшей в моем кармане, и Тупак Амару подсказал мне одну идею.

   Но все наделенные интеллектом и тонко чувствующие читатели, разумеется, поймут, что Пьеро Зен мог винить только себя в том, что столь поспешно покинул этот мир и отправился в иной, куда в свое время непременно попадут и все мои дорогие читатели – и даже маленький Наполеон Бонапарт.

Доктор Санто Альдобрандини

   Наполеон покинул Венето, распаханную бороздами неуверенности. Никто не знал, стоило ли сажать урожай, который может захватить следующая проходящая мимо армия. Состоятельные пациенты бежали со своих вилл и укрывались в городе. Хирург Руджеро более не мог позволить себе кормить помощника. Он отправил меня обратно в Венецию.

   На прощание он недовольно сообщил мне хриплым голосом:

   – Наконец-то ты стал хоте немного похож на человека, юноша. Теперь ты выглядишь так, что ни одна венецианская леди не откажется увидеть тебя у своей постели.

Джанни дель Бокколе

   I [ока Мингуилло занимался своим знахарством, я обзавелся привычкой регулярно обыскивать его кабинет. И там я нашел эту новую штуку. Маленькую книгу. Поначалу я не заметил в ней ничего необычного – меня тогда не интересовала ни одна книга на свете. Но потом внутри я нашел свернутую трубочкой записку: «Encuandernado con la piel de Tupac Amaru II». Проведя годы в Палаццо Эспаньол, где на испанском языке говорили так же часто, как и на венецианском диалекте, I понял, что это означает. А означало это следующее: «Переплетено в кожу Тупака Амару II».

   Я быстро отдернул руку. По спине у меня пробежал холодок, а кожа съежилась от ужаса.

   Как я мог прикоснуться к такой штуке? Как я мог прикоснуться к чему-либо еще теперь, после того, как я потрогал эту дрянь? Неужели тот, кто трогает книгу из человеческой кожи – сумасшедший и ничего не чувствует?

   Внутри лежали рецепты и записи перуанских снадобий, которыми торговал Мингуилло в своем аптекарском деле, включая и рецепт средства под названием «Слезы святой Розы», Судя по названиям ингредиентов, он был способен прожечь дыру у вас в брюхе. Спаси и сохрани нас от такого лечения к которому плачущие монахини не имели никакого отношения.

   И еще там имелся список ядов длиной в целую руку, среди которых был подчеркнут один, под названием «аконит».

Мингуилло Фазан

   За десять франков цирюльник согласился поведать моей матери, что Пьеро возил Марчеллу в уединенный домик, где обучал ее вещам, которые обыкновенно не положено знать десятилетней девочке из благородного семейства. Я заставил Фауно несколько раз повторить свой рассказ, пока он не наловчился выпаливать его без запинки, так что я знал, что он сказал ей, от первой фразы, долженствующей привлечь внимание: «Прошу вас, не спрашивайте меня!» – до заключительной: «О, прошу вас, простите меня. Я и так сказал слишком много».

   Цирюльник скормил матери выдуманную сплетню.

   – Об этом все говорят. О том, как ваша дочь возвращается после своих таинственных экскурсий – простите мою неделикатность – с запахом странных масел, исходящих от нее, и такая уставшая, что сразу принимает ванну и удаляется к себе, дабы укрыться от глаз семьи. И еще, прошу прощения, конечно, что говорю это, но конт Пьеро… Когда он в последний раз насвистывал столь весело и был так доволен собой? Эти… очаровательные жемчуга, которые он подарил Марчелле… Разве не чересчур это щедрый подарок для маленькой девочки? Миледи, мы все восторгаемся вашей стойкостью и мужеством! Вашим достоинством! Никто не догадается, как вам недостает обожания и внимания, которыми некогда ваш верный конт Пьеро окружал вас. И, разумеется, вы по-прежнему выглядите как настоящая королева, мадам, учитывая…

   Место действия – спальня матери. Матушка сидит в déshabillé.[74]

   – Входит ее верный сын, одетый по последней моде, в фиолетовое с зеленым, цвета, которые соперничают и не сочетаются друг с другом. Он осторожно присаживается в ногах ее кровати.

   – Мама… – бормочет с неподдельной заботой ваш покорный слуга. – Нам нужно обсудить нечто не очень приятное. Я знаю, что рассказал тебе вчера синьор Фауно. А если об этом знаю я, то…

   Она вздрогнула. Краска стыда залила лицо матери, когда она представила себе всю картину в целом: неужели все знают о том, что ее cicisbeo предпочел молоденькую дочь-калеку своей стареющей любовнице, которой уже и так пришлось пережить публичный позор оттого, что от нее отказались ради divertimento[75] в Перу?

   – Что же делать, Мингуилло? – запинаясь, пробормотала она.

   – Все, что нужно, – уверил я ее. – Ты можешь положиться на меня.

   Фауно сказал мне, что мать, похоже, не до конца поняла, о чем идет речь. Я представил, как она надевает на лицо свою самую непроницаемую маску. Дабы спасти остатки гордости, она наверняка сделала вид, что не догадывается, на что намекал цирюльник.

   Тем не менее она все поняла, и даже слишком хорошо. За ужином она заявила Пьераччио, что экскурсии на гондоле должны прекратиться под тем предлогом, что «здоровье Марчеллы слишком хрупкое для столь частых разъездов».

   «Браво, мама! – подумал я. – Сейчас ты сыграла свою роль безупречно».

   И Пьераччио сам отдался мне в руки, когда залепетал восторженно:

   – Доната, дорогуша, ты же не станешь отрицать, что твоя маленькая девочка еще никогда не выглядела так хорошо? Совершенно очевидно, что наши маленькие прогулки идут ей исключительно на пользу, и мы даже подумываем о том, чтобы удлинить их, а не прекратить вовсе.

   Моя мать опустила глаза и втянула ноздрями воздух, как разъяренная медведица. Я же тем временем барабанил пальцами по столу, наслаждаясь ощущением восхитительной пустоты в собственной голове. Пьераччио умолк и сидел неподвижно, пока до него не дошло, что она имеет в виду. Он разглядел ловушку в то самое мгновение, когда дверца клетки захлопнулась за ним. – Моя дорогая Доната. – Он прочистил горло, но потом бросил взгляд на ее лицо и замолчал.

   Я же поднялся и величавой поступью подошел к стулу Марчеллы. Долгое мгновение я не делал ничего, нависая над ней зловещей тенью. А потом я сорвал жемчуга Пьераччио у нее с шеи, отчего белые шарики разлетелись в разные стороны, напомнив о беглой пальбе из мушкета. Я прорычал: – Как ты заработала их, сестра?

   Марчелла открыла рот и начала лепетать какую-то совершеннейшую чепуху об уроках рисования у скандально известной художницы Сесилии Корнаро! Она рассказывала плохо. Между фразами, произнесенными запинающимся голоском, зияли огромные бреши недоверия. Наконец Марчелла густо покраснела и уткнулась носом в тарелку с супом, отбрасывая закатные тени на бледный velouté[76] артишока. Я холодно произнес:

   – Мне стыдно за тебя, Марчелла. Ты лишь отягощаешь свой грех ложью. Но я сделаю тебе намек. Вот это станет твоим спасением.

   В зловещей тишине я обошел стол крутом. С низкого горизонтального шкафа я взял чудный роман господина Дидро «Монахиня», который предусмотрительно подбросил на место действия заранее. Его описание тягот монастырской жизни изрядно развлекло меня в последние недели. И теперь я с шумом швырнул его на стол перед Марчеллой. Бокалы запрыгали и со звоном полетели на мраморный пол. Когда стихло последнее жалобное звяканье, я неторопливо подошел к Пьераччио, который буквально окаменел от неожиданности и растерянности. Я бросил свою перчатку ему на тарелку.

   – Ты совратил мою сестру и унизил мою мать, – холодно сообщил я ему. – Ты заплатишь за это жизнью, грязный пес. Увидимся внизу.

   Дуэли были запрещены, но в уединении нашего двора разве посмел бы кто-то воспротивиться моему приказу? Пьеро встал из-за стола.

   – Мингуилло, заклинаю тебя именем твоего бедного отца…

   – Как раз во имя своего бедного отца я и делаю это. Кто-то должен защитить честь его семьи.

   Я швырнул ему шпагу, которую держал за дверью. Внизу мой лекарь ждал меня с моим собственным оружием. Пьераччио вскричал:

   – Я с радостью объясню тебе, что все это…

   – Тебе нечего сказать мне такого, что я желал бы услышать, старый козел!

   Рука моей матери взлетела к прическе, которую она осторожно ощупала со всех сторон. Марчелла словно забыла, для чего существуют легкие.

   – Вниз, развратник! – заорал я.

   Голос мой прозвучал не столь низко и по-мужски, как бы мне того хотелось. Тем не менее только это да еще нервное постукивание ногой по плиткам пола под столом испортили всю прелесть момента.

   Сойдя вниз, во двор, я не стал ждать, пока Пьераччио встанет в позицию, и пронзил ему грудь и шею своим клинком, который мой лекарь смазал чем-то таким, что шипело подобно змее в перегонном кубе. Не исключено, что это и был змеиный яд.

   Говорят, у Жизни нежные шелковые крылья, но Смерть предпочитает ржавые железные ножницы. Пьераччио захрипел и повалился на землю. Доктор Инка объявил, что раны смертельные. Чтобы продемонстрировать добрую волю, я велел своему камердинеру привести еще одного врача.

   – Полагаю, конт Пьеро чувствует себя неважно» – сочувственно улыбнулся я, вытирая шпагу о траву.

Джанни дель Бокколе

   Все, у кого только есть глаза, сами видели, что тот же самый яд, который погубил маленькую Риву, отнял у нас и конта Пьеро. Когда наступила смерть, у Пьеро Зена проявились те же самые симптомы, что и у Ривы: перехватило гортань, посинел и вывалился язык, его вывернуло наизнанку до желчи а глаза остекленели.

   Это была не дуэль, а пародия. Конт Пьеро считал, что у него будет шанс защитить свою честь. Он намеревался сражаться так же, как и танцевал: изящно, как настоящий джентльмен. Он еще отвешивал поклон, когда Мингуилло заколол его, будто свинью. Страсть Господня! Мингуилло дрался так же, как думал и дышал: словно убийца в темном переулке с улыбкой в сорок четыре зуба на довольной роже.

   Чувствуя слабость в ногах, я поплелся за молодым хирургом по имени Санто Альдобрандини, чтобы тот осмотрел конта, бьющегося в судорогах во дворе. Об этом юноше я слышал только хорошие отзывы – что он обучался в Fatebenefratelli[77] и спас ребенка от тифа, когда все прочие лекари только беспомощно разводили руками. У него был маленький кабинет через два двора от Палаццо Эспаньол. И мне пришлось самому убедиться, что у него ясные глаза и добрые руки, когда одна из наших служанок слегла со скарлатиной.

   Он был незнатного происхождения, судя по его одежде, но мальчишка не взял ни гроша за то, что спас девушке жизнь. Вместо этого он застенчиво попросил:

   – Если заболеет тот, кто может платить, позовите меня.

   Взгляд его с тоской устремился сначала к потолку, то есть полу благородных господ наверху. Я видел, как натянулась кожа на его скулах, когда он говорил. Сомневаюсь, что в тот день он что-нибудь ел.

   Пьеро Зен мог позволить себе спасти свою шкуру, если это было вообще возможно, поэтому я побежал за доктором Сан-то Альдобрандини.

   К счастью, молодой человек был дома. Он сидел за столом, и перед ним на тарелке лежали три оливки и черствый кусок хлеба, когда я пришел за ним. Он был готов через минуту, помчался впереди меня к Палаццо Эспаньол и опустился на колени рядом с простертым телом конта. Догнав его, я, переводя дыхание, со стоном повалился рядом. Мне еще никогда не приходилось бегать так быстро, но я все-таки боялся, что мы уже опоздали.

   Доктор расстегивал на конте камзол, залитый кровью и рвотой. Он нашел то, что сделал Мингуилло: шесть дюймов распоротой плоти, которая уже почернела по краям. Доктор пришел в ярость:

   – В этой ране яд!

   – В доме яд, – подхватил я его крик.

   А потом понурил голову. Жизнь конта Пьера была в опасности из-за моей нерешительности. Если бы я отдал ему завещание сразу, как собирался, Мингуилло уже сидел бы в тюрьме или сумасшедшем доме и никогда не смог бы добраться до шпаги или бутылочки со змеиным ядом. Я заметил лекаря Мингуилло, выглядывавшего из-за желтого тополя, ствол которого не скрывал его огромное брюхо. Он не мог составить ни одного лекарства, этот знахарь, зато он знал, как состряпать яд, словно был аптекарем самого дьявола.

   Положив голову конта себе на колени, доктор Санто окинул взглядом двор, как будто пытаясь понять, что же это за дом, в котором возможно такое злодейство. Я видел, как он сообразил, что здесь живут большие деньги, которые похоронят и укроют в этих стенах все тайны и дурные поступки высокородных обитателей. Взгляд его упал на маленькую плантацию Мингуилло, где в горшках росли аконит и наперстянка, и доктор тряхнул головой.

   Господи Иисусе, и тогда я увидел, как это случилось. Взгляд его добрых карих глаз поднялся над кронами деревьев и плетями винограда к окну, у которого в ужасе застыла Марчелла роняя слезинки на стекло.

   Она видела все от начала и до конца.

   И их взгляды встретились в первый раз, и в глазах обоих промелькнуло узнавание, пока дыхание конта Пьеро с хрипом рвалось у него из легких.

   И вроде бы не случилось ничего особенного. Но мне все сразу стало ясно, как если бы молодому человеку подали вспененную Кровь Христову в чаше для причастия. Я понял, что Пьеро Зен только что передал Марчеллу Фазан попечению молодого доктора Санто Альдобрандини.

   И Марчелла – она стала для него светом в окошке! При виде ее мальчишка был сражен наповал. А я подумал: «Господи, сделай так, чтобы раб Твой Санто сбросил власяницу и восстал из пепла, и спас ее, и подхватил на руки, и прижал к груди».

Доктор Санто Альдобрандини

   Я ничего не мог сделать для бедного конта Зена. Мне оставалось только обнять его, пока он метался в судорогах, покидая этот мир, и шептать слова утешения, которые обычно говорят у постели больного (так я, во всяком случае, думал, поскольку самому мне не доводилось их слышать): «Все будет хорошо. Ну, тише, тише».

   Пьеро Зен боролся со смертью. Его рана оказалась из разряда тех, что жестоко вредят человеческой коже. Яд в буквальном смысле разъедал его изнутри. Жизнь могла бы совершить акт милосердия, если бы быстро покинула его, но она, похоже, не хотела уходить просто так. Его затуманенный взор по-прежнему был устремлен на второй этаж, где находились спальни. В Палаццо Эспаньол жил кто-то, о ком он слишком сильно беспокоился, чтобы оставить без защиты.

   Я оказал ему последнюю услугу из тех, которые врач может сделать для своего пациента. Я сказал ему, что теперь он может умереть с осознанием выполненного долга и что ему больше нет нужды героически сражаться со смертью. Он посмотрел мне в глаза, последний раз взглянул наверх, и тело его обмякло. Когда я накрыл его веки ладонью, задержав ее на мгновение, мой собственный взгляд устремился к тому месту, куда перед смертью смотрел он.

   И там, у окна, стояла та самая девочка, кожа которой заставила меня позабыть обо всем на свете в украшенном фресками холле виллы у канала Брента. Волосы ее пушистым облаком обрамляли личико, как будто светившееся внутренним светом. Прошедшие годы добавили красоты изгибу ее скул, нежно приподняли ей брови и сделали пухлыми ее губы. От неожиданности язык присох у меня к гортани, потому что я всегда носил это лицо в своем сердце.

Марчелла Фазан

   Там был молоденький доктор, который пришел, чтобы осмотреть Пьеро. Когда я увидела этого юношу, в груди у меня возникло щемящее чувство, как бывает всегда, когда рядом с вами пролетает птичка.

   А потом я увидела, как темнеют от крови каменные плиты под плечами Пьеро. Во двор колобком вкатился священник-доминиканец. Я подумала, что он пришел причастить Пьеро, но он промчался мимо тела моего друга, одарив его лишь мимолетной гримасой, и скрылся в palazzo. Я услышала, как радостно приветствовал его Мингуилло.

   Я без сил опустилась на пол прямо там, где стояла, и просидела так, пока меня не нашли Анна и Джанни. Я же горько упрекала себя. Пока утекали последние секунды жизни Пьеро, я лепетала что-то бессвязное о Сесилии Корнаро. А ведь я могла выдвинуть ящик комода и показать всем мои скороспелые наброски лица матери в качестве доказательства. Я могла отправить Джанни за Сесилией. Я могла бы закричать или забиться в рыданиях, чем наверняка отсрочила бы планы Мингуилло настолько, что Пьеро благополучно выбрался бы живым из Палаццо Эспаньол. Я могла бы закрыть Пьеро своим телом. Ведь даже Мингуилло наверняка не рискнул бы проткнуть меня насквозь на глазах у слуг?

   Но я не сделала ничего. И теперь мой самый лучший и близкий друг был мертв.

   Анна обняла меня и крепко прижала к своей груди. Джанни бормотал, гладя меня по голове, что «все произошло очень быстро» и что «он ничего не почувствовал». Но я-то знала что это ложь.

   Я бережно высвободилась из их объятий.

   Мингуилло убил не только Пьеро. Я только что видела своими глазами, что может случиться с человеком, которому я доверилась полностью, вставшему на мою защиту: Мингуилло продемонстрировал мне фатальные последствия такого поступка. И теперь мне придется разрываться на части даже в присутствии Анны и Джанни, чтобы уберечь их от заинтересованных взоров моего брата.

Сестра Лорета

   Доктор заставил меня посмотреть на свет и попросил описать моих ангелов.

   С тяжелым вздохом он повернулся priora и заговорил, как будто речь шла не обо мне.

   – Мы называем их Muscae volitantes, солнечными пятнами. Появление плавающих Muscae означает болезненную чувствительность сетчатки глаза, которая часто вызывается нехваткой сна и нарушениями пищеварения. Судя по ее изможденному состоянию, сестра соблюдает строгий пост, полагаю? Обычный человек практически не замечает подобного явления. И напротив, ипохондрики или склонные к истеричности пациенты, однажды увидев Muscae, столь часто обращают на них внимание, что те становятся предметом нездорового возбуждения.

   – Но я люблю их! Это мои ангелы! – вмешалась я в разговор.

   – Это не ангелы, неужели вы не понимаете? – прошипела priora.

   Доктор продолжал:

   – Для сестры эти зрительные образы являются достаточно реальными. Чтобы предотвратить дальнейшее ухудшение, я пришлю ей очки с синими стеклами, которые она должна носить в дневное время.

   Priora пробормотала:

   – О, это ей понравится! Она вновь сможет выделиться среди других.

   В синих очках мир казался мне залитым небесной глазурью, которую даровал мне Господь. Однако же случались и плохие дни, когда мне казалось, будто Господь устроил второй потоп, дабы смыть земные грехи монастыря Святой Каталины.

   Таких плохих дней становилось все больше, поскольку priora обманула мое доверие самым возмутительным образом. Хотя я согласилась принимать еду и питье, сестре Софии по-прежнему не разрешали прийти ко мне. Я видела ее лишь мельком в дальнем углу церкви или во дворе монастыря. Она не поднимала на меня глаз. Вокруг нее порхала и суетилась сестра Андреола, то и дело безо всякой причины и повода прикасаясь к ней своими белыми ладонями с вытянутыми пальцами.

   В своей hornacina[78] в келье я хранила гипсовую статуэтку Господа нашего в виде младенца, лежащего в колыбели. По воле Божьей я была очень привязана к ней, и мне все время нестерпимо хотелось покрывать ее поцелуями и прижимать к груди, особенно после того, как сестра София перестала приходить ко мне в келью. Господь сам милостиво повелел мне следовать своим желаниям. Однажды ночью, после того, как я исхлестала себя бичом и в прострации лежала на полу, правым ухом я услышала Его слова, обращенные ко мне. Он говорил сюсюкающим детским голоском:

   – Моя возлюбленная дочь, для тебя Я стану ребенком, которого ты будешь баюкать и лелеять. Ты должна любить Меня и кормить молоком своей любви.

   Кристина Великолепная сумела выцедить молоко из своей девственной груди. А когда Вероника Джулиани прижала икону Мадонны с младенцем к своей груди, нарисованный ребенок Иисус повернул к ней ротик, предпочтя молоко святой а не Девы Марии.

   Поэтому и я вынула маленького Иисуса из Его колыбельки, расстегнула на себе одежды и приложила Его к своей обнаженной груди, дабы Он впитал мою любовь. Не успели холодные губы младенца прикоснуться к моей коже, как все тело мое запылало, словно в огне. Все члены моего тела затрепетали сладостной дрожью, и во рту у меня появился сладкий привкус меда. Я была переполнена Его любовью ко мне, потому что Он побуждал меня вкусить Его божественной сущности так же, как Он вкушал мою. И тогда я поняла, что в лице Господа Бога нашего обрела подлинную благодать.

   Я вскричала:

   – Благословенны те груди, которые кормят тебя, Господь!

   Но пока я лежала, прижав Господа к своей груди, а душа моя перенеслась в небесные выси, дерзкая и нахальная criada[79] без стука ворвалась в мою келью под предлогом того, что принесла мне чистое платье на следующий день. Она увидела Иисуса, лежащего на моей обнаженной груди, и поспешно поднесла руку ко рту.

Джанни дель Бокколе

   Я нашел обязательство о помещении в монастырь у него на столе. Оно лежало на виду и прямо-таки кричало, чтобы его прочли все желающие. Рядом валялась коротенькая записка, от которой кровь застыла у меня в жилах. Она гласила: «Содержание оплачено, дата поступления будет сообщена дополнительно».

   Мингуилло пообещал Марчеллу собакоголовым доминиканцам, вознамерившись поместить ее в самый отвратительный и удаленный монастырь, Корпус Домини, располагавшийся у черта на куличках.

   Марчелла, повенчанная с Господом?

   Моя бедная голова пошла кругом, совсем как детский волчок. Все всегда возвращалось к одному и тому же. Не потеряй я завещание, ничего бы этого не случилось. Теперь, когда Пьеро Зен умер, а Марчелла превратилась в марионетку на ниточках, за которые дергал сынок, мне вообще не к кому было пойти и рассказать обо всем.

   «Что ж, по крайней мере, – подумал я, – Марчелла не знает, что задумал ее братец с Иисусом и Агнцем. Хоть какое-то утешение. Пусть она не тревожится ни о чем еще немного».

Марчелла Фазан

   В ту ночь я написала в своем дневнике: «Существует только одна причина, по которой погиб Пьеро. Его принесли в жертву. Мингуилло намерен поместить меня в монастырь. Успешно оклеветав меня и Пьеро, он заручился соучастием матери во всем, что делает. Он уже встречался со священником. Он похоронит меня заживо, поскольку все эти годы я упрямо отказывалась умереть».

   Мать не заходила ко мне в комнату, поэтому я попросила Анну передать ей мою записку.

   «Позволь мне объясниться, мамочка, – умоляла я. – Все совсем не так, как ты думаешь».

   Ответа на мою просьбу не последовало.

   Я могла себе представить, как Мингуилло воспользовался доверчивостью матери, ранил ее тщеславие и влил ядовитые инсинуации туда, где они жгли больнее всего. Она, пожалуй, даже искренне верила в то, что, будь Пьеро невиновен, он бы остался жив. А раз в ее глазах Пьеро не был невиновен, значит, и я тоже. Отныне мать превратилась в безвольную марионетку в руках Мингуилло.

   Я послала ей еще одну записку. Если уж ей так неприятно видеть меня, то пусть хотя бы поговорит с художницей. «Сесилия все объяснит тебе, мамочка, обещаю!»

   Но мать отказывалась иметь дело с миром, который, по ее убеждению, предал ее. Пьеро был обвинен в неподобающих отношениях не только со мной, но и с Сесилией Корнаро Я более не могла отрицать этого, особенно после того, как мать остановилась на пороге моей комнаты и напряженным голосом язвительно поинтересовалась: не были ли художница и ее cicisbeo «близкими друзьями»?

   Моего тихого «да» оказалось для нее вполне достаточно. Это была ловушка. Вульгарная репутация Сесилии Корнаро лишний раз заклеймила Пьеро бесчестьем.

   – Пожалуйста, мамочка, – повторила я, – если ты сама не пойдешь к ней, то попроси Сесилию Корнаро прибыть в Палаццо Эспаньол.

   Мать молча покачала головой и метнула предостерегающий взгляд на Анну.

   – В этом доме запрещено произносить ее имя, – с необычной для себя твердостью заявила она. – Так велел твой брат. Рядом с ней появился улыбающийся во весь рот Мингуилло. Я догадалась, что он подслушивал наш разговор от начала до конца.

   – Дорогая мамочка! – приторно-жеманно произнес он и поцеловал ей руку. И они вместе зашагали по коридору.

   Я мучительно размышляла над тем, известно ли Сесилии Корнаро о смерти Пьеро. По официальной версии он умер от необычной разновидности тропической лихорадки, которая пощадила население Венеции и унесла лишь его одного. Анна рассказала мне, что Мингуилло приказал всем слугам держать язык за зубами, грозя страшными и жестокими карами.

   Разумеется, я надеялась, что Сесилия Корнаро будет скучать по мне, станет наводить справки и даже отправится на поиски, в конце концов. Когда же этого не случилось, я сказала себе: не исключено, что она просто не желает меня видеть, потому как я буду напоминать ей о безвременно ушедшем друге. «Быть может, – изводила я себя, – она даже подозревает меня в том, что я каким-то образом причастна к его смерти? Что моя семья заразила его какой-то неведомой болезнью, привезенной из наших владений в Перу? Что я могу, хромая, войти в ее студию и принести ей в подарок ту же заразу?»

   И вдруг меня посетила печальная, но разумная мысль. Пусть лучше она никогда не узнает правду. Если она придет сюда, чтобы встать на мою сторону, она может пострадать. Как пострадала Анна. И Пьеро.

   В то время я еще не знала, что Сесилия Корнаро уже покинула Венецию в составе экспедиции, направляющейся в Голландию, Бельгию и Люксембург. Ее отъезд состоялся внезапно, на другой день после убийства Пьеро. Мне уже приходилось слышать, как она похвалялась тем, что в Венеции ее не удержат ни дружеские, ни враждебные связи, когда речь заходит о том, чтобы отправиться в поездку по дальним странам.

   Она никогда не узнает и о том, что должно было вскоре случиться со мной.

Сестра Лорета

   Бесстыжая criada разнесла по всему монастырю историю о том, как я прижимала младенца Иисуса Христа к своей обнаженной груди. И много недель спустя монахини, проходя мимо моего окна, издавали громкие причмокивающие звуки, сопровождаемые взрывами грубого смеха. Они начинали хохотать во все горло, едва только я появлялась в дверях трапезной. Насмешки летели мне вслед, когда я шла по коротеньким монастырским улочкам, провожали меня в исповедальню и поджидали у выхода из нее. И тогда я уверилась: воля Господня не свершится до тех пор, пока в монастыре Святой Каталины не будет покончено с неправедным и богопротивным бурным весельем. Господь вскоре вознаградил меня за страдания. Словно в наказание непочтительным и дерзким монахиням, он послал мне новое испытание, чтобы я могла доказать свою чистоту и крепкую веру.

   Один из священников обратил на меня свой нечестивый взор. Его не смутили даже мое изуродованное лицо, синие очки и неуверенная походка (волдыри и кровоподтеки от истязаний плоти причиняли мне боль). Хотя, быть может, именно мое тело, отмеченное набожностью и ревностным служением, вдохновило его на попытку похитить у Христа Его самую преданную невесту. Безнравственный и порочный священник не упускал ни единой возможности застать меня одну в молитвах на полу церкви. Он старался вовлечь меня в неправедный разговор обо мне самой, о легкомысленных монахинях, о моих истязаниях, о смерти Тупака Амару II, но более всего – о сестре Софии.

   Мое собственное состояние возвышенной чистоты обернулось для меня особым даром – я могла распознавать и искоренять скверну в других. Когда я описывала свою искреннюю любовь к сестре Софии и те вещи, которые мы проделывали вместе, у священника учащалось дыхание и он начинал ерзать на скамье. Он с жадностью и вожделением спрашивал меня:

   – Значит, с сестрой Софией вы изучали и практиковали искусство доставлять наслаждение своему Небесному Жениху в первую брачную ночь в раю?

   И тут Господь послал мне знак – перед самым моим носом по каменным плитам пола пробежал скорпион. Я моментально осознала грязные намерения священника и то, что в сердце его поселилась похоть. Я начала опасаться за свою девственность. Затем я отказала ему в послушании, игнорируя мелкие наказания, которые он налагал на меня, и подвергая себя намного более суровой собственной епитимье.

   Восторженно предвкушая таинство причастия, которое должно было состояться в следующее воскресенье, я удостоилась видения (оно явилось перед моими закрытыми глазами), в котором этот священник окровавленными руками держал Тело Христово[80] и облизывал своим черным языком воплощение Господа нашего. Рядом с ним извивалась толстая и обнаженная сестра Андреола, похожая на bacchante.[81] В чаше, в которой должно было находиться вино для причастия, бурлила и исходила паром какая-то зеленая жидкость.

   Я восторжествовала. Мой дар позволил мне отличить поддельное Тело Христово от настоящего. Как раз такое чудо – распознавания фальшивой облатки – снизошло на нескольких святых, включая Людвину Шиедамскую, Маргериту Кортонскую и Джоан Постницу из Норвича, которая держала строгий пост в течение целых пятнадцати лет. Я еще раз уверилась в том, что обладаю безгрешной непорочностью, если подобное видение посетило меня всего через пятнадцать дней моего последнего поста!

   Я поднялась на ноги посреди службы и вскричала:

   – Не пейте из чаши! Этот человек осквернил Тело Христово своими нечистыми руками! Или вы не видите, как он скрежещет зубами при одном только упоминании Спасителя нашего? – После этого я лишилась чувств, но перед этим успела показать пальцем на священника и выкрикнуть: – Он хотел лишить меня девственности!

   Да, чуть не забыла. Моими последними словами были:

   – Сестра Андреола! Смотрите, как она похотливо танцует с дьяволом!

   Было проведено надлежащее расследование, в ходе которого выяснилось, что этот священник склонил многих молодых девушек своего прихода к грехопадению, так что его отстранили от проведения богослужений и лишили сана. Я же была приглашена на беседу в кабинет priora, где меня ждали двое священников. Они сообщили мне, что в результате моего видения (и свидетельств пяти беременных девушек из Арекипы, которые подтвердили его истинность) пожелания монахинь на сей раз учтены не будут, и я стану не просто членом Совета, а еще и vtcaria,[82] подчиняющейся только самой priora. Из-за спин священников priora обожгла меня взглядом, исполненным богопротивной ненависти ко мне и к ним. Я услышала, как она пробормотала себе под нос:

   – Это безумие.

   Теперь надо мной уже никто не смеялся. На лицах монахинь, когда они замечали меня, отражались ярость и неповиновение. Потому что из-за моего видения их обожаемая сестра Андреола принуждена была удалиться в более строгий монастырь Святой Розы, где монахини спали в гробах, что должно было напомнить им об ожидающей их участи. Легкомысленные монахини Святой Каталины лишились своего шелкового белого идола в девичьем облике, а сестра София избавилась от ненавистных ласк сестры Андреолы.

   Я немедленно распорядилась, чтобы ко мне в келью пришла моя маленькая сестра София, которую так долго держали вдали от меня. Даже если кто-то и узнал об этом, то воспротивиться не посмел. Заливаясь жарким румянцем и опустив долу свои пушистые ресницы, сестра София смиренно поздравила меня с возвышением в обители.

   И теперь уже сестра София подтверждала, что по ночам я парила над своим ложем во сне, подобно Дуселине Марсельской. И сестра София согласилась с тем, что тоже видела стигматы, горящие у меня на коже. Она охотно и с радостью откликалась на любое мое пожелание, и я заставила ее сделать меня счастливой настолько, что у меня не хватает слов написать об этом.

Доктор Санто Альдобрандини

   Камердинер Джанни из палаццо Эспаньол печально приветствовал меня на улице через несколько месяцев после того, как я принял последний вздох у Пьеро Зена.

   Я пришел в ярость, хотя и не удивился тому, что Фазанам удалось благополучно замять историю с его смертью. Я уже изрядно навидался династических отравлений на сельских виллах. Я знал, как делаются такие дела в благородных семействах: Наполеон мог унижать и грабить их, но ему никогда не проникнуть в их тайные законы морали и способы запугивания слуг.

   Мне очень хотелось спросить у Джанни, что сталось с девочкой с красивой кожей. Я надеялся, что время сотрет у нее из памяти достойный сожаления образ ее убитого друга. Мне было интересно, как зажила у нее травмированная в детстве нога, потому что, встретившись с ней взглядом в окне, я видел ее только до пояса. Мне хотелось узнать обо всем этом.

   Но разве может молодой человек, еще недавно бродяжничавший на улице, вот так просто навести справки о благородной молодой леди из palazzo? Я боялся показаться нелепым и смешным, начав задавать неуместные вопросы. Лицо мое залила жаркая краска стыда. Джанни, должно быть, счел меня глупым деревенским дурачком.

   Но, хотя я и не осмелился произнести при Джанни вслух имя девочки, я думал о ней постоянно, подобно тому, как натуралист думает о новых видах, которые увидел мельком. Мысленно я следил за каждым ее шагом, обожал ее и восхищался ею так, словно и сам жил в этом огромном palazzo.

   Я пробормотал что-то неразборчивое Джанни в знак приветствия и поспешил прочь, оставив его стоять в недоумении с раскрытым ртом. Только потом, задним числом, я сообразил, что он тоже хотел поговорить со мной, как если бы собирался сообщить мне нечто очень важное.

Мингуилло Фазан

   Число моих врагов неуклонно росло, подобно волоскам на бородавке старухи.

   Но, подобно тем же самым волоскам на бородавке старухи, они не мешали мне спокойно спать по ночам. Испанская мадам в Каннареджио отказалась предоставлять мне своих побитых молью девиц. Ну и что? Семейство Пьеро Зена полностью игнорировало меня при встречах на улице. Это было худшее, на что они осмелились. Скандала они опасались ничуть не меньше меня. Слуги Палаццо Эспаньол ненавидели меня. Благослови Господь их маленькие тупые мозги. Мать полностью подпала под мое влияние, одобряя каждый мой шаг. Ее материнская любовь отныне обратилась на меня вместо дочери, которая предала ее. Меня беспокоил лишь вор, укравший завещание, но и эта тревога изрядно уменьшилась с тех пор, как я провел успешные переговоры с настоятелем монастыря Корпус Домини.

   Но теперь я намеревался приобрести врага в лице человека которого уважал каждый мужчина: самого Наполеона Бонапарта. Да, враг маленький, или, точнее, невысокого роста, но в случае с Бонапартом это могло иметь для меня далеко идущие последствия.

   Обладающий хорошей памятью читатель наверняка не забыл о том, что в 1806 году Бони аннексировал Венецию в свое новое королевство Италия. Именно тогда он вонзил в нас клыки своих налогов. Ему нужно было золото, чтобы кормить свое войско, и люди, чтобы кормить кладбища в Испании и Португалии.

   Догадливый читатель легко может вообразить, сколь косо поглядывали окружающие на наше семейство из-за его связей в Испании. Мне пришлось пойти на уступки со многими нашими клиентами, которые отказывались покупать нашу перуанскую кору хинного дерева без «честных» скидок. Но ничего, когда-нибудь все переменится. Я записал их имена в своих бухгалтерских книгах, чтобы в будущем поступить с ними так же честно. Однако же моему процветанию ничего не угрожало. «Слезы святой Розы» по-прежнему продавались в невероятных количествах. Я распространял их через тайную сеть цирюльников, услуги которых, естественно, пользовались большим спросом, учитывая неспокойные времена. Но вслух я публично отрекся от этого снадобья. Благородный человек не может позволить себе быть заподозренным в интимной близости с источником его карманных денег.

   В ноябре 1807 года его милость Бони убрался из нашего города, правда, всего на пару недель. Мы устроили для него жалкое представление, провели одну или две regata[83] да соорудили театральную арку над Каналаццо.[84] Но коротышку не интересовали развлечения. Наполеон смотрел на Венецию и видел не ее романтический флер, а тарелку с едой, из которой ему надо было выбросить гарнир, чтобы добраться до мяса.

   Все, что хотя бы отдаленно напоминало тайну, подвергалось Наполеоном анафеме. На мой взгляд, низкорослые мужчины всегда ощущают себя лишними, и им приходится вытягивать шею, чтобы услышать, о чем болтают большие ребята. Для Бони наши патрицианские sowie,[85] собирающие деньги на искусство и благотворительность, представляли реальную угрозу. Их действия явственно отдавали тайными сборищами. И вот вполне благополучные и не вынашивающие черных замыслов scuole были разогнаны, а их картины и архивы увезли неизвестно куда. Все свое время Наполеон проводил с инженерами и строителями. Он не устраивал званые обеды или пышные приемы для самых благородных сыновей города, таких, как я, например. Полагаю, он опасался, что наши воспитание и элегантность выставят напоказ его собственную врожденную неполноценность.

   Бог стал для Наполеона еще одним соперником, с присутствием которого он не собирался мириться. В Венеции Наполеон обнаружил свыше ста церквей, а оставил меньше половины. (Читатель не верит и недоуменно приподнимает брови? Но сейчас мы говорим о человеке, который вскоре арестует самого Папу.) Бони не задумываясь расформировывал наши церкви, а некоторые попросту разрушил. Но именно его последние действия в Венеции доставили мне больше всего хлопот и беспокойства. Бони начал один за другим закрывать городские монастыри. Бог знает какое недовольство зрело за их высокими стенами, по его мнению. Но, разумеется, главной причиной их падения стало неутолимое стремление Наполеона к их быстро реализуемым активам. Монастыри постепенно лишились всего, что представляло собой хоть какую-либо ценность: стоимость награбленного, как выяснилось впоследствии, составила четыреста миллионов франков.

   Когда я говорю о «ценностях», то не отношу к ним женщин, прозябавших за монастырскими стенами. Они не стоили ровным счетом ничего. Их семейства заплатили приданое. Бог и Наполеон теперь стучался в их цветные витражные окна.

   – Отдай их мне, Господь! – верещал маленький Наполеон. А Бог знал, как избежать неприятностей.

   В монастыре Корпус Домини священник пропустил мимо ушей мои слова, когда я заговорил о том, что надо назначить день прибытия Марчеллы в монастырь.

   – Положение дел крайне неопределенно, – заявил он, – так что пусть лучше ваша сестра побудет дома, в безопасности, еще некоторое время.

   Я ответил ударом на удар.

   – Почему бы вам в таком случае не вернуть мне ее приданое, чтобы оно тоже побыло дома в безопасности еще некоторое время?

   Настоятель окинул меня внимательным взглядом.

   – Сын мой, вы плохо выглядите. Вы не пробовали новое средство под названием «Слезы святой Розы»? Я слышал, оно способно излечить все недуги даже на таком лице, как ваше.

   Затем он дернул за шнурок, и между нами опустился занавес. К тому времени, когда я продрался сквозь плотный желтый шелк, он уже исчез.

Марчелла Фазан

   Руки, которые накоротке познакомились с пастелью и масляными красками в студии Сесилии Корнаро, – эти руки теперь лежали без движения. В те долгие месяцы, последовавшие за смертью Пьеро, у меня не хватало духа взяться за карандаш. Я даже перестала вести дневник. Ради Анны и Джанни я делала вид, что ем, но кожа, которой так восторгалась художница, вскоре натянулась у меня на скулах, как у египетской мумии. Однако остроумие, которое старалась вызвать к жизни Сесилия, никуда не делось, оно ждало своего часа под моим опущенными ресницами и склоненной шеей.

   Я догадывалась, что Мингуилло ждал, когда же уйдет Наполеон, чтобы поместить меня в монастырь. И теперь моя свобода зависела от того, кто победит в этой борьбе – Наполеон или мой брат.

   Именно высокие скулы Наполеона заставили меня стряхнуть апатию: я просто не могла не дать волю рукам, стоило мне подумать о них. Наконец я потянулась за бумагой и карандашом и начала рисовать: не только Наполеона, но и себя. Я изображала конец своей истории, который весьма отличался от планов Мингуилло.

   Я была предоставлена самой себе. Мне никто не мешал. Моя мать не посягала на мое одиночество. Анна и Джанни прибегали ко мне при первой же возможности, но я вежливо отправляла их с мелкими поручениями, на выполнение которых у них уходило много времени. Им пришлось бы плохо, если бы Мингуилло заглянул ко мне и застал их рядом со мной. Я даже боялась поверить им свои страхи: это был мой подарок им, чтобы они не терзались дурными предчувствиями и не ломали голову понапрасну.

Мингуилло Фазан

   Сопереживающий читатель уже наверняка ощутил мое отчаяние и отвращение: мне совсем не нравилось находиться между молотом и наковальней в лице Наполеона и святых отцов. Всем им нужны были мои деньги, но никому из них не нужна была моя сестра, как, впрочем, и мне самому.

   Но вскоре два события полностью поглотили мое внимание и отвлекли от этой уродливой дилеммы. Одним стала охватившая меня любовная лихорадка. Вторым – грядущая женитьба.

   La vogia de cagar e de maridarse la vien tuta in fun momenta как говорим мы в Венеции: желание облегчиться и жениться приходит одинаково внезапно.

   Пораженный читатель спрашивает: неужели ваш покорный слуга действительно влюбился?

   Любовь? Не стоит думать, будто я не разбираюсь в таких вещах! Я вылущил изрядно женщин и в настоящее время вовсю флиртовал сразу с тремя девицами в Венеции, живущими в разных sestieri:[86] так было безопаснее. Снисходительный читатель простит мне подобную вольность: от одной из них я подцепил нехорошую болезнь и избил ее до крови, поэтому мир так называемой любви в данный момент вызывал у меня одно только отвращение.

   Тем временем, вынужденный блюсти целомудренное воздержание хотя бы до тех пор, пока не заживут видимые следы моей инфекции, я удовлетворял свою страсть глазами. Под этим читатель должен понимать, что я приступил к поискам супруги, с помощью которой рассчитывал продлить семейную династию в следующем поколении. Если Бони будет продолжать в том же духе и закроет Корпус Домини, мне не помешает хнычущий в колыбельке наследник мужского пола, который сможет защитить Палаццо Эспаньол от Марчеллы и того, кто украл настоящее завещание.

   Супруга, по моему разумению, должна быть толстой, благородной и глупой, способной поддерживать разговор и танцевать. Мое бережливое сердце жаждало заполучить заодно пухлое и глупое приданое, дабы я мог и далее пополнять свой книжный мавзолей. И еще чтобы подремонтировать мой бедный, гниющий, покачивающийся и скрипучий Палаццо Эспаньол, куски которого отваливались от ласкового прикосновения моих любящих пальцев со все возрастающей частотой. (Вероятно, читатель уже познал такую трудную любовь, во время которой чем больше прикасаешься, тем больше теряешь? Недуги кожи моего дома доставляли мне невыразимые мучения.)

   Итак. Супруга.

   Я проконсультировался со своей книгой из человеческой кожи насчет того, как влюбить в себя избранницу, а также сделать супругу послушной и способной произвести на свет наследника.

   Я начал интересоваться благородными девицами города, воображая, каково это будет – заниматься любовью с каждой из них. Как оказалось, мне не пришлось ни долго искать, ни далеко ходить в поисках счастливой получательницы моих писем и снадобий. Моя прекрасная невеста все это время благополучно росла совсем рядом, во дворце Фоскарини, неподалеку от нашего собственного.

   Я с нетерпением ожидал момента, когда стану женатым мужчиной. Нет, правда. У нас, венецианцев, даже есть на этот счет очаровательная маленькая пословица, быть может, она уже известна читателю?

   A bastonar la so dona, se delïbara le anime dal purgatońo.

   Избивая собственную жену, ты освобождаешь чужие души в чистилище.

Джанни дель Бокколе

   Бедная девочка, Амалия Фоскарини, она даже представить себе не могла, что ее ожидает. В своем невежестве она ровно через шесть недель сдалась на милость Мингуилло, который старательно обхаживал ее и осыпал знаками внимания. Такое ощущение, что он околдовал ее или одурманил, так быстро она пала жертвой его домогательств.

   Ее матушка приходилась подругой моей хозяйке, госпоже Донате Фазан, которая и словом не обмолвилась, дабы предостеречь графиню Фоскарини, что та отдает дочь на растерзание волку. Но к тому времени моя хозяйка и Мингуилло стали прямо такими друзьями, что водой не разольешь, и она вела себя так, словно он одурманил и ее.

   Эта Амалия Фоскарини, она была очень смазливой – bionda, bianca e grassotella, как выражаемся мы, венецианцы, – блондинка, светлокожая и пухленькая, и еще у нее были деньги, розовое личико в форме сердечка, крошечный очаровательный двойной подбородок, светленькие бровки дугой и славянские голубые глазки. Mozzafiata, красотка, от которой дух захватывает. К слову сказать, ее сестра только что родила четвертого ребенка, плодовитость была у них в крови, если можно так сказать.

   А уж какая она была туууупааааяяяя, господи ты боже мой! Пять лет, проведенных в школе мадам Карлины, не добавили ей ни мозгов, ни ума. А вот танцевать она умела, это да.

   Мы любили свадьбы, как и в любом palazzo. Моя хозяйка воспользовалась случаем показать всем, как хорошо она может выглядеть, а Мингуилло посоветовал ей нарядиться в изумрудно-зеленый шелк, который наверняка затмит излюбленный розовый атлас графини Фоскарини.

   Но внизу, у себя в кухне, переворачивая каплунов в чесночном соусе и жаря баранину в хлебном мякише с розмарином для свадебного пиршества, мы знали, что делаем все это без души. Нам казалось, что на вертеле мы поворачиваем саму невесту.

   Доложу вам, семейство невесты тоже особенно не радовалось. Брачные контракты были уже подписаны, но в последнюю минуту до них дошли кое-какие слухи. Об этом позаботились мы, слуги. Правда, мы все равно опоздали, да и не могли сказать им прямо в лицо, кто такой Мингуилло. Ну, вы понимаете.

   Как говорят у нас в Венеции, la donna che se marida bisogna che lagh'abia do cose: boca daporcelo e schena d'asenelo. Женщине, которая выходит замуж, нужны две вещи: рот свиньи и спина мула. Не говоря уже о слоновьей коже. Амалии она бы не помешала, это точно.

   Первая брачная ночь стала кошмаром для невесты, секрета тут никакого не было. Я видел, как Мингуилло поспешал в спальню с этой страшной книгой из человеческой кожи, краешек которой торчал у него из кармана. Готов поклясться, что на следующий день у новой контессы на руках остались следы от ее уголков.

   Свадебного путешествия не было. Мингуилло попросту не понимал таких романтических бредней, да и для того, чтобы зачать наследника, лучше иметь жену под рукой в любое время дня и ночи. Всего через неделю чувства молодой супруги оказались погребены под корочками незаживших старых ран. Они с графиней крупно повздорили в гостиной. Мать и дочь орали друг на друга так, что их было слышно в самом дальнем углу дворца. Дочь хотела как можно скорее сбежать из Палаццо Эспаньол и от своего мужа-извращенца, вернуться домой, к своей семье. Но мамаша не пожелала ее слушать.

   – Отныне ты принадлежишь ему, – визжала графиня Фоскарини, – ты делаешь, что хочет он. Ты думаешь так, как думает он. Ты поступаешь так, как велит он. Иначе что, по-твоему, означает замужество? Шашни под одной крышей? Может, он отправится в Перу и там помрет, как его папаша. Это – единственное, на что остается надеяться… но ты не вернешься домой, чтобы выставить нас на позор и посмешище!.

   Наверное, вы уже поняли, почему Чиара Фоскарини и Доната Фазан были лучшими подругами, не правда ли?

   Лоно молодой контессы Амалии стало той частью ее тела, которая отомстила всем. Потому что она производила на свет только дочерей, чем приводила супруга в бешенство. Когда родилась первая, он выглядел, как хорек, нажравшийся колючего шиповника.

   За дочь он избил ее до крови. Она не показывалась на людях несколько недель.

   После этого первого неудачно состряпанного ребенка Мингуилло заставлял контессу Амалию есть сушеный желудок зайца, наструганный тонкими ломтиками. Это было лучшее, на что сподобился его знахарь. От гадкого мяса ее тошнило. Ну, поэтому Мингуилло заставил своего лекаря растирать желудки в порошок, а потом добавлять их в питье. Мингуилло каждый вечер отправлялся со стаканом темно-коричневой жидкости к ней в спальню, и весь дом слышал, как она начинала плакать, стоило ему отворить дверь.

   Когда его не было рядом, она всегда называла его не иначе как «мужлан» и «скотина». Но это было совсем не смешно. Бьюсь об заклад, контесса Амалия была напрочь лишена чувства юмора. Правда заключалась в том, что ее супруг оказался сволочью, а девчонка была слишком слабой и бестолковой, чтобы скрыть это. Если Мингуилло и прослышал об этом, то ничего не предпринял. Пожалуй, он даже гордился таким прозвищем – ведь оно доказывало, что он сделал ей больно.

Сестра Лорета

   Поначалу быть vicaria мне очень понравилось, поскольку priora заболела водянкой и не донимала меня своими упреками или письмами дядьям монахинь, которые могли бы снять меня с моей новой должности. Вместо того чтобы проявить стойкость, она позволила болезни уложить себя в постель, так что я де-факто превратилась в priora во всем, кроме названия, и смогла приступить к осуществлению своей великой задачи – очищению – без ее вмешательства.

   Я произвела множество изменений в повседневной жизни монастыря, дабы вернуть его на путь благочестия. На коротеньких и узеньких улочках монастыря Святой Каталины больше не звучал смех. Во дворе не стало слышно пересудов и сплетен. Привыкшие к роскоши и чувственным удовольствиям сестры отращивали длинные волосы и завивали их при помощи ароматических масел. Уже в течение своей первой недели в должности vicaria я приказала всем монахиням коротко подстричься, невзирая на их протесты. А из некогда пышных кудрей я распорядилась изготовить новые парики для гипсовых и деревянных статуй наших святых.

   Вместо того чтобы привязывать монахинь к кресту раз в году на Страстную пятницу, я распорядилась проделывать это каждую неделю. И те, кто издевался надо мной и причинял наибольшие страдания, первыми ощутили жар солнечных лучей на лицах в храме, потому что, проявляя неуважение к Его любящей дочери, они позорили самого Господа. И мои сестры, страдающие чесоткой, стали следующими. Потому что разве может найтись более чувствительное наказание – как я объяснила им, – чем не иметь возможности удовлетворить свой похотливый зуд, будучи привязанными за руки и ноги к Святому Кресту?

   И еще я решила, что пора предпринять кое-какие меры против Эль-Мисти, горы, что так нахально смотрела на монастырь сверху вниз. Я читала, что в Европе нашлись люди, утверждавшие, что смотреть на очертания гор неприлично и недостойно. Я была согласна с ними. И потому объявила, что любая монахиня, которую застанут за таким неподобающим занятием, как разглядывание горы, должна быть подвергнута наказанию в виде ледяной ванны, потому что смотреть на эти дикие скалы – то же самое, что предаваться недостойной страсти.

   Голова моя распухла от планов, особенно в отношении моих врагов, которые теперь попрятались по своим кельям, ожидая и страшась моего скорого суда. И только потому, что эта порочная Рафаэла приходилась сестрой Софии, я не наказала ее тяжелее всех.

   Уже став vicaria, я по-прежнему прилагала все усилия, чтобы святые отцы узрели, насколько нечистой душой обладала насмешница Рафаэла. Но вскоре выяснилось, что отец Рафаэлы пожертвовал монастырю обширный участок земли. Дар сей сопровождался соглашением, которое предусматривало его возврат, если Рафаэла когда-либо будет изгнана из монастыря. Составляя подобный контракт, этот мужчина наверняка должен был знать, что его жена возлегла с самим сатаной, чтобы породить такую вот старшую дочь.

   Рафаэла собрала вокруг себя кружок легкомысленных и легковесных монахинь, среди которых выделялись Маргарита, монахиня из аптеки, и Розита, привратница. Где бы ни находилась Рафаэла, там всегда и неизменно звучал смех, произносились непочтительные слова и совершались неподобающие поступки, чаще всего направленные против меня. Даже priora питала слабость к Рафаэле, которая таким образом оказалась вне досягаемости любого наказания.

   Но у безбожницы Рафаэлы имелась и своя слабость: младшая сестра, которую она обожала, как обожала ее и я: сестра София, мой сладкий ангел в земном обличье.

Джанни дель Бокколе

   В 1810 году Наполеон Бонапарт прикрыл монастырь Корпус Домини, которому Мингуилло пообещал Марчеллу. И вскоре после этого здание сровняли с землей.

   В тот же самый день Мингуилло приказал мне и Анне переселить Марчеллу из ее комнаты, на две недели, как он сказал:

   – Она была заперта в ней слишком долго, – пояснил он. – Я пришлю людей, чтобы они освежили помещение.

   И вот много дней стены содрогались от ударов, а в воздухе висел гадкий запах клеевой краски.

   Я быстро сообразил, зачем Мингуилло понадобилось приглашать этих ремесленников. Он обыскивал каждый закоулок дворца в поисках настоящего завещания. Я лишь иронически улыбался, потому как за последние два года сам обшарил каждый дюйм в поисках того же самого и знал, что в Палаццо Эспаньол его нет.

Мингуилло Фазан

   У меня не было запасного варианта на случай крушения моих планов. Но в тот же самый день, когда Наполеон окончательно развеял мои надежды, в голове моей забрезжила одна идея, которую я принялся обильно орошать слезами своей матери.

   – Мамочка, – запустил я пробный шар как-то вечером, – боюсь, что Марчелла не в себе.

   – Нет, просто у Марчеллы порой бывают срывы, – возразила мать. – Иногда мне кажется, что она не совсем счастлива.

   – Нет, счастье тут ни при чем. Человек или в своем уме, или нет.

   Посыпав ее незажившие раны солью ненавязчивых упоминаний о Пьеро, я настойчиво продолжал гнуть свою линию:

   – По крайней мере Марчелла явно страдает слабоумием. Старина Пьеро, должно быть, догадался об этом и воспользовался этим прискорбным фактом к своей вящей выгоде.

   Мать промолчала, и лишь глотательное движение было мне ответом. Я добавил:

   – Наконец-то я понял, что ее гнетет. У бедной Марчеллы втайне развилась религиозная мания. Быть может, это своеобразная компенсация за ее прегрешения с Пьеро? Ты обратила внимание, что она живет как отшельница, словно делает вид, будто Палаццо Эспаньол превратился в монастырь? Она постоянно держит глаза опущенными долу, как монахиня. Она никогда не улыбается. Ты заметила, на что стала похожа ее комната?

   Мне пришлось прибегнуть к некоторым ухищрениям, чтобы после смерти Пьеро мать не видела ни Марчеллы, ни ее комнаты.

   – Пойдем со мной, – позвал я ее.

   Мои люди только что закончили работу. В комнате Марчеллы чудесные гобелены были сорваны со стен, которые теперь сверкали белой клеевой краской, как в монастырской келье. Во время ремонта завещание не отыскалось, хотя, лишив комнату прежнего убранства, я сделал очередной шаг к своему наследству, пусть и с другой стороны. Я продемонстрировал матери маленький молельный стульчик, который рабочие установили по моему приказу, а также россыпь камешков с острыми краями там, где положено было опускаться на колени. Я указал на тоненькое распятие тщедушного Христа над кроватью Марчеллы. Из-под подушки я извлек карманный молитвенник, который сам же туда и поместил. И в довершение всего я влез в ее платяной шкаф и вытащил оттуда длинную плеть, усеянную шипами, которую и вложил в дрожащие руки матери, чтобы она прочувствовала наклонности собственной дочери.

   – Она ведь почти ничего не ест, знаешь?

   – Она держит пост? – прошептала мать и пренебрежительно добавила: – Марчелла ужасно исхудала. Это и впрямь Душевное расстройство – собственными руками разрушить то, что осталось от ее красоты.

   – Не волнуйся, мама. Я пришлю к ней доктора Инку, – заверил я ее. – Теперь, когда она так истощала, думаю, надо подтянуть ее сбрую. Ну, ты понимаешь, для ее же пользы.

Джанни дель Бокколе

   В это самое время толстый знахарь Мингуилло вдруг выпал из фавора. Его застукали за игрой в карты, во время которой он поставил на кон книгу со своими знаменитыми аптекарскими снадобьями в заведомо проигрышной партии.

   Мингуилло спас книгу в самый последний момент. Знахаря отправили в ссылку в кошмарный городишко Ровиго «на учебу и исправление», как поведал нам Мингуилло.

   Но здоровье Марчеллы пошатнулось, и ей требовался постоянный уход. Впервые удача оказалась на нашей стороне. Мингуилло сказал:

   – Ступай и приведи лекаришку, того, дешевого, что приходил облегчить страдания нашего дорогого Пьеро Зена.

   У него прямо на лбу было написано, как он прикидывает и просчитывает про себя. Санто был беден, значит, с ним будет легко договориться и он проявит послушание. Я помчался к нему, не чуя под собой ног от радости. И Санто последовал за мной обратно к дому, быстрый, как пуля.

   – Что бы вы здесь ни увидели, сначала скажите об этом мне, – предостерег я его, подталкивая доктора Санто к лестнице на второй этаж. Мингуилло уже ждал его там, так что времени объяснить еще что-либо у меня не было.

Марчелла Фазан

   На кровать упала тень моего брата. Затем в поле моего зрения возникли болезненно безвкусные цвета его камзола. Неподалеку маячило перекошенное от страха лицо Анны.

   – Мы пригласили для тебя нового доктора, – провозгласил Мингуилло.

   Услышав легкую поступь на лестнице, я решила, что будет лучше прикинуться покорной и не слишком умной, пока я не пойму, что за человека они для меня подыскали. Впрочем особых надежд я не питала, учитывая, что Мингуилло привел его сам. Я держала глаза опущенными долу, когда легкие шаги остановились у моей постели.

   – Почему она такая худая? – немедленно поинтересовался доктор.

   У него оказался негромкий и приятный голос, в котором едва заметно ощущался выговор улиц, несмотря на то, что он явно принадлежал образованному и умному человеку. Я была уверена, что доктор принял меня за служанку, учитывая мою уродливую голую комнату и поношенную одежду.

   – Вред она причинила себе самостоятельно, – любезно откликнулся Мингуилло. – Она – нечто вроде религиозной фанатички. Молодые девушки, ну, вам известно, какими они могут быть. Кто же знал, что…

   Молодой человек поступил крайней неразумно, позволив себе перебить моего брата. Я вздрогнула всем телом, но не столько от страха за себя, сколько за него, когда он резко бросил:

   – Как вы могли позволить бедной девочке так жестоко истязать себя? Не могу поверить…

   Мингуилло надменно выпятил нижнюю губу.

   – В таком случае в ваших услугах здесь не нуждаются, молодой человек.

   Тут я подняла глаза и заметила голод во всем облике юноши – в его исхудавшем лице, тонких запястьях и явно подстриженных самостоятельно кудрях, обрамлявших его лицо. Я вновь посмотрела на него, чувствуя, как от кончиков моих пальцев по жилам заструился огонь, потому что я знала этого молодого человека. Это ведь он ласково баюкал на коленях голову умирающего во дворе Пьеро. Я тогда стояла на втором этаже в коридоре с окнами во всю стену; молодой же человек находился двенадцатью ярдами ниже, во дворе. Он тоже увидел меня – наши глаза встретились на краткий миг в тот самый момент, когда скончался бедный Пьеро.

   Но тогда на мне было шелковое платье, и на щеках у меня еще цвели остатки румянца после нескольких месяцев счастья с Сесилией Корнаро. Снизу, со двора, он не мог видеть мою искалеченную ногу и распухшую стопу. А сейчас я вдруг ощутила непривычную боль в сердце, как будто кто-то сжал его в кулаке, оттого, что по прошествии всего восемнадцати месяцев этот молодой человек не узнал во мне ту девочку, которая стояла у окна и смотрела на него.

   Пока он осматривал меня, я видела в его лице лишь равнодушное сочувствие и профессиональную доброту, которые вскоре сменились настоящим ужасом, когда он добрался до кожаных кандалов и прочей сбруи, которые надел на меня доктор Инка, чтобы доставить удовольствие моему брату. Он произнес ровным голосом:

   – Мой долг состоит в том, чтобы лечить все заболевания, даже те, которые пациенты навлекли на себя сами.

   – Вот это правильно, молодой человек, – улыбнулся Мингуилло, выуживая монету из кармана старомодного широкого камзола, который он носил, чтобы скрыть все более заметные недостатки собственной фигуры. Монетка была мелкой, но молодой человек принял ее с радостью.

   – Могу я вернуться завтра в то же самое время с припарками и тоником для нее? – почтительно осведомился он. – Я бы порекомендовал иное лечение, не то, которое назначил предыдущий врач. Вы сами видите, оно оказалось неэффективным.

   – За второй визит мы заплатим половину, – был ответ.

   – Как ее зовут, мою пациентку? – поинтересовался молодой человек, давая понять, что согласен и на такие условия.

   – Марчелла Фазан, – сказал Мингуилло.

   При этих словах молодой человек замер, обратившись в статую, и лицо его залила смертельная бледность. Я видела, как он заново переживает смерть Пьеро во дворе этого дома, нашего Палаццо Эспаньол. Затем он опустил глаза на мое лицо и окинул внимательным взглядом его разрушенные очертания.

   – Могу я… могу я поговорить с ее матерью? – обратился он с вопросом к Мингуилло.

   «Ох, – подумала я, – только не это. Не дай ему понять, что тебе не все равно. Иначе тебе самому придется плохо».

Джанни дель Бокколе

   Бедный малый в полной растерянности покинул благородный этаж Палаццо Эспаньол – мамочка вела себя столь равнодушно и пассивно, как будто речь шла о чужой дочери, а не ее собственной. Братец же не мог сдержать улыбку, которая показалась Санто непристойной и вульгарной, и это притом, что ему приходилось буквально клещами выдирать из Мингуилло любую подробность о том, как его сестра сподобилась довести себя до такого состояния. Такое впечатление, что Санто сделал ему подарок, этому проклятому Богом вору и разбойнику!

   Санто спустился во двор с тяжкой ношей на своих узких плечах. Полагаю, он уже жалел о том, что раскрыл свои карты Мингуилло. Но он, похоже, все еще не хотел верить в то, что подсказывало ему чутье. Да и кто думал бы иначе на его месте?

   Я поджидал его на крылечке под навесом, где меня не могли видеть с благородного этажа. Я сказал ему:

   – Вы ничего не добились, устроив сцену. Мингуилло Фазану нравится унижать добрых христиан, а вы лишь привлекли его внимание к себе, что может быть для вас опасно.

   Ну а потом я в подробностях поведал Санто о том, как Марчелла обзавелась покалеченной ногой, хотя выяснилось, что он уже знает об этом, естественно. Так что я рассказал ему о сцене, которая привела к убийству Пьеро Зена, о том, что сталось с бедной сестрой Марчеллы Ривой, и о многих других вещах, что очернили славную историю Палаццо Эспаньол.

   – Прочему вы не обратились в магистрат? – спросил он с горящими от негодования глазами.

   – А что, неужели другие благородные господа станут слушать небылицы, которые слуги рассказывают о своем хозяине. Скорее, они посадят нас в тюрьму или сумасшедший дом за клевету.

   – Я не оставлю ее, – поклялся он. А потом забеспокоился: – Она подумает, что я заодно с ее братом, еще один фальшивый доктор, который пришел мучить ее. Но тут уж ничего не поделаешь.

   Он с шумом перевел дыхание. Его бедная тоненькая шея покраснела от сочувствия.

   Но вдруг зашелестели цветы, и по коже у нас пробежал мурашки. Было очень небезопасно вести подобные смелые разговоры в Палаццо Эспаньол, где Мингуилло мог подкрасться к нам незамеченным. Мы договорились, что станем регулярно встречаться в ostaria на улице Калле делле Ботеге, чтобы он мог рассказать мне, как продвигается лечение Марчеллы. Разговорить его оказалось проще простого. Парнишка ел так мало, что после стакана дешевого красного вина у него развязался язык. Судя по всему, он был беден, как церковная мышь. При первой же возможности я угощал его из собственного невеликого жалованья.

   Вот так я и узнал его историю. Мальчик заслуживал жалости. Он никогда не сидел за семейным столом, потому что семьи у него не было. Ни матери, ни отца, ни сестры, ни брата. Женщины у него и то не было, потому что он еще никого не любил. Он, сдается, любил своих пациентов как товарищей по несчастью, но никто не ответил ему взаимностью. Он даже не знал, как это делается.

   Он толковал о примочках и бальзамах, которые составлял для Марчеллы, о том, как порозовели ее щечки после того, как он накормил ее питательным бульоном. Но, разумеется, отчеты, которые я выслушивал в гаме грязной ostaria, повествовали о зарождающейся любви Санто к моей маленькой госпоже, о том, как та медленно расцветала с того самого момента, когда они впервые встретились взглядами во дворе, где умирал бедный конт Пьеро. И о том, как это чувство росло и крепло с каждым днем теперь, когда он постоянно виделся с ней, и что отныне от него зависело, чтобы Марчелла выжила, хотя ее братец нацелился убить их обоих.

Марчелла Фазан

   Я вновь начала вести дневник. Первым, что я написала, были вот эти строчки; «Теперь меня лечит доктор Санто Альдобрандини. Полагаю, Мингуилло нанял его, потому что он берет Недорого и живет рядом».

   Когда доктор Санто впервые улыбнулся мне, не только губами, но и своими теплыми карими глазами, я написала, что они на самом деле «…яркие, искрящиеся, каштановые, добрые, Мягкие, темно-коричневые и рыжие, с чистыми белками, похожие на крылья белой цапли, летящей над вечерними водами лагуны».

Сестра Лорета

   Старая priora покинула сей бренный мир. Учитывая свои многочисленные добрые дела, я надеялась, что уж теперь-то святые отцы предложат мне освободившуюся должность. Но на этот раз они не пожелали встать на мою сторону. Полагаю, влиятельные дядья по чьей-то просьбе убедили их не делать этого. На совете монахинь была избрана новая priora.

   Она оказалась худшей из всех, кого мы знали. Перо мое не в состоянии описать ее добродетели, потому что таковых не было. У тех, кто состарился во грехе, на совести остается больше черных дел, чем у тех, кто прожил еще слишком мало, чтобы закоснеть в безнравственности и пороках. С избранием матери Моники в нашем монастыре начался период возмутительной фривольности. Сестер волновала лишь музыка безбожного итальянца по имени Россини.[87]

   Эта женщина истратила четыре тысячи франков из фондов монастыря на приобретение пианино и нотных изданий, чтобы похотливые и развратные мелодии Россини эхом звучали в наших стенах, задевая нежные струны девичьих сердец днем и ночью. Тем утром, когда пианино прибыло в наш монастырь, все обитатели Святой Каталины предавались bacchanalia.[88] Под окнами некоторых монахинь я даже унюхала аромат сигар.

   Я плакала оттого, что наша земная мать ведет дочерей дома Божьего к роскоши, вульгарности и даже табаку.

   Но мои упреки никто не слушал. Я по-прежнему оставалась vicaria, но не по выбору монахинь, которые осмеливались выражать свое неудовольствие тем, что вели себя так, будто меня для них не существовало. Разумеется, я и сама не выказывала желания жить дальше. Моя жизнь превратилась в бесконечный пост и самоистязание плоти, так что я вновь слегла, и тело мое перестало походить на принадлежащее живому человеку. Когда сестра София принесла в мою келью деликатесы, я отвернулась к стене и вздохнула.

   – Земные сладости не предназначены для таких, как я, – сказала я ей. – Я желаю получить заслуженное воздаяние.

   – Не говорите так, – взмолилась сестра София, но в глазах у нее было отстраненное выражение, как будто она уже прикидывала, что будет потом, после моей смерти. Это было больнее всего, и я чувствовала себя так, будто душу мою режут на части тысячи острых ножей.

   Я отослала ее прочь со словами:

   – В следующий раз ты увидишь меня уже в гробу. Полагаю, тогда ты будешь довольна.

   Она удалилась в слезах. Я заставила себя проглотить деликатесы, что она принесла, хотя они оставили вкус пепла у меня на языке.

Доктор Санто Альдобрандини

   Другому мужчине Марчелла могла бы показаться тоненькой, как спичка. Но всю прелесть ее кожи в моих глазах было не способно погубить ничто. Кроме того, она действовала на меня совершенно необъяснимым образом. Находясь рядом с ней, я чувствовал себя, как человек на картинках из книг по анатомии, которые я изучал. И я охотно предлагал ей свою раскрывшуюся сущность.

   Несмотря на ее физические увечья, у меня моментально возникло ощущение, что я нахожусь в обществе того, кто заботится обо мне. Это же чувство я испытал и тогда, когда впервые увидел ее личико на вилле Фазанов в Стра много лет назад. Я столкнулся с тем, чего никогда не знал ранее: мой вид доставлял ей удовольствие. Об этом говорили ее улыбающиеся глаза; на щеках у нее выступал жаркий румянец, стоило мне войти в комнату.

   Мы не говорили ничего такого, что могло бы вызвать неудовольствие служанки-дуэньи, но между нами происходило очень многое: взгляды, тон голоса, неосязаемый, как кожа тутового шелкопряда, внутри которого шевелилось нечто живое.

   В тот первый раз, когда я увидел ее в холле Палаццо Эспаньол, она стеснялась своей хрупкой фигурки, скрытой старомодным и не идущим ей платьем, и в голову мне пришла ослепительная в своей ясности мысль: если она не станет монахиней, из нее может получиться жена.

   Я последними словами ругал себя за собственное тщеславие. Как может женщина благородного происхождения, пусть даже калека, отброшенная за грань высшего общества, выйти замуж за сына Блуда и Бесчестья?

   Она скоро перестала вздрагивать, когда я клал палец ей на запястье, чтобы сосчитать пульс. А я перестал извиняться всякий раз, проделывая это. Я начал разрабатывать ее увечную ногу, убрав позорные хомуты и кожаные дуги для скелетного вытяжения, на которых настаивал ее брат и которые его опальный лекарь наверняка полагал подходящими орудиями пыток.

   К ее удивлению и застенчивому, обворожительному восторгу, она обнаружила, что вполне способна передвигаться с помощью одного лишь небольшого костыля. Мы ходили с ней вдоль стен обшарпанной маленькой гостиной, предоставленной в ее распоряжение, увешанных ее изумительными рисунками. В основном она предпочитала рисовать цветы. Но однажды я увидел юмористический скетч, на котором она изобразила себя в виде смешного костлявого жеребенка, неуверенно стоящего на подгибающихся ножках. Пока я стоял и глазел на него, она протянула мне свой костыль и прошла к окну сама, без посторонней помощи, цепляясь за портьеры и смеясь до тех пор, пока у нее не сбилось дыхание. После этого она больше никогда не опиралась на палку в той комнате. В случае необходимости она опиралась на мою руку или руку Анны.

   Отдыхая в перерывах между физическими упражнениями, она попросила меня описать ей кого-нибудь из моих богатых и напыщенных пациентов, а потом нарисовала такие уморительные карикатуры на них, что мои исполненные горечи слова сменились бурным весельем.

   – Вы не должны ненавидеть их, потому что страдаете от этого и сами, – пояснила она. – Довольно и того, что вы смеетесь над ними.

   После чего негромко добавила:

   – В большинстве случаев.

   Затем Марчелла, хромая, подошла к двери и просунула в замочную скважину карандаш – мне часто доводилось быть свидетелем этой маленькой эксцентричной шалости.

   Я прописал ей особое питание, которое должно было укрепить хрупкие кости Марчеллы и помочь ей набрать мышечную массу, а также дал указания ее служанке Анне относительно ароматических трав, которые следовало добавлять в ванну. В сопровождении Анны мы выезжали на прогулку в инвалидной коляске, в крайнем случае прибегая к помощи костыля или моей руки. Я полюбил Венецию, потому как стал смотреть на нее восторженными глазами Марчеллы, а потом и на отражение города в скетчах в ее альбоме: мраморные тени на воде в водоворотах под мостами, palazzo, силуэт которого дрожал и покачивался в паутине арочных переходов и лепных украшений, одинокая белая цапля, вопросительным знаком готического шрифта оживлявшая пустынный дальний берег.

   Но более всего мне хотелось коснуться опущенных ресниц Марчеллы Фазан.

   Я не занимался саморазрушением, питая несбыточные мечты и надежды. Я представлял себе не то, что могу сделать с ней я, а то, что могла сделать со мной она. Я воображал лишь отрывочные моменты и никогда настоящую ласку: как три ее пальчика легонько касаются моей руки. Мое воображение боялось представить себе даже долгий взгляд. А самые мои смелые надежды не простирались дальше того, что ей в глаз попадет соринка и я бережно возьму ее лицо в свои ладони.

Мингуилло Фазан

   Большинство жен возненавидят своих мужей, если только вы позволите им это, и моя супруга не стала исключением.

   Она вскоре научилась до ужаса бояться прикосновения моей руки к дверной ручке ее спальни.

   Я взялся за дело отцовства со всем усердием. Я трудился над своей супругой, как крестьянин над плугом.

   После женитьбы мне не нужны были неприятности вне семьи. Поэтому я надевал «рубашки Венеры», прежде чем оказаться в объятиях шлюх, настолько уродливых, что им приходилось давать мне сдачу. Возлежать с этими битыми жизнью суками было приятным разнообразием после приторной сладости моей супруги. Нет ничего пикантнее уродливой женщины, стремящейся доставить вам удовольствие. «Главное – завести их», – говорил я. И у меня это получалось.

   В перерывах между изменами своей жене я покупал ей дорогие украшения, поскольку мне было искренне жаль растрачивать свое семя без всякой пользы теперь, когда в моем полном распоряжении оказался подходящий сосуд для него.

   Увы, мои саркастические замечания отскакивали от моей супруги, как от стенки горох. Если я хотел причинить кому-либо сознательную боль, мне приходилось искать сестру и жадно поглощать ее видимое отчаяние – поскольку ее кожа исправно выдавала полную картину ее страданий, когда я приходил составить ей компанию.

   Пусть даже мои чувства неизменно вызывали раздражение. У Амалии, я редко поднимал на нее руку. Чаще всего моего языка оказывалось достаточно, чтобы приструнить ее. Я обнаружил в себе великий дар усмирять ее бурные протесты минимумом слов. Но читатель должен понять, что я не смог удержать руку, когда увидел на ее туалетном столике флакон моих собственных «Слез святой Розы», которые гарантированно могли убить моего будущего сына у нее в утробе.

   – Откуда это у тебя? – пожелал узнать я, разбив злосчастный флакон о камин. К счастью, он оставался запечатанным. Я перехватил его вовремя.

   – Сегодня приходил новый цирюльник, поскольку синьор Фауно нездоров… – запинаясь, пробормотала Амалия. – Мингуилло, дорогой… Но почему я не могу пользоваться ими? Все только и говорят о них. Запах, конечно… но сам флакончик выглядит… то есть выглядел… очень мило.

   – Ты что же, собираешься оспаривать мои суждения? – Я надвинулся на нее, все еще сжимая в руке горлышко разбитого флакона.

   Полагаю, женатый читатель хорошо знаком с подобного рода сценами семейного счастья в своем доме, посему я не стану утомлять его скучным описанием дальнейших подробностей.

Джанни дель Бокколе

   Жена Мингуилло никогда не заходила в комнату, ни единого разу, хотя бы для того, чтобы просто поздороваться или узнать, как у Марчеллы дела. Муженек научил ее относиться к Марчелле как к какому-нибудь гнусному паразиту в доме. Такое впечатление, что она боялась, как бы во время разговора с Марчеллой к ней в рот не залетел заразный воздух. В благородном обществе контесса Амалия обращалась с бедной Марчеллой как пиранья.

   Хотя откуда нам было знать? Быть может, у контессы и нашлась бы капелька доброты в сердце. Но даже если и так, она не осмеливалась перечить своему мужу. Поэтому я не стал бы безоговорочно осуждать ее. В этой собачьей драчке у нее не было собаки. Игнорировать Марчеллу ей ничего не стоило. Она так и не познала радости общения с милой девочкой. Ей бы дорого обошлась попытка пойти против воли Мингуилло и заставить его должным образом обращаться с сестрой.

   Да, у каждой жены есть собственные проблемы.

   Мингуилло не позволял ни одной маленькой улыбке Амалии остаться без хозяина. Нас прямо с души воротило, когда мы смотрели, как Мингуилло выставляет графиню напоказ перед всеми желающими. Он стремился, чтобы каждый мужчина ревновал его к тому, что у него есть. Ее светлые волосы, ее пухлые бедра, ее голубые глаза – он заплатил за нее высшую цену на базаре и хотел, что все знали об этом.

   Мингуилло вечно тянул вырез ее платья вниз, когда она входила в столовую, и лупил ее по щекам, чтобы они выглядели розовее. Словно в шутку, Анна шепотом рассказывала на кухне, что он сам заказал для контессы корсет, который был меньше ее настоящего размера.

   – Нет, вы только взгляните на эти плечи, – говорил он, сидя по другую сторону стола и обращаясь к людям, считавшимся его друзьями. – А что вы скажете о груди моей жены?

   Мужчины приходили в смущение. Но смотрели. Во-первых, потому что на такую грудь действительно было приятно смотреть, а во-вторых, они боялись сказать Мингуилло что-либо поперек.

   Поначалу это ей явно не нравилось, но вскоре контесса начала впитывать мужские взгляды, как горячее вино. Она буквально жаждала этих взглядов. Они стали ее утешением за супруга, который оказался чудовищем.

   Иногда на молодого доктора напяливали старый сюртук Мингуилло и тащили к ужину для компании. Потому как в последнюю минуту гости вдруг обнаруживали, что общество Мингуилло им невыносимо, как бы им не нравились его обеды или грудь его жены.

   Смотрел ли молодой доктор на контессу? Может, и смотрел, но всегда без всякого умысла. Так голодный человек смотрит на собачью похлебку, не имея намерения стащить ее, клянусь Богом! Ну и, разумеется, Санто, бедный, как церковная мышь, не осмеливался взглянуть на Марчеллу, с презрением отвергнутую всеми и сидящую в одиночестве на конце стола для бедняков, как будто ей и в самом деле позволяли присутствовать там только из милости.

   После одного из таких обедов Санто спросил у меня:

   – Что это за книга, которую Мингуилло постоянно таскает с собой в кармане?

   Я уставился на него, округлив от удивления рот. А потом я рассказал ему о книге из человеческой кожи и списке ядов внутри.

   – Нет! – вскричал Санто. – Только не «Слезы святой Розы»!

   И тогда уже он рассказал мне все, что знал об этом снадобье: как оно придает временную белизну коже, но, содержа медленный яд на основе свинца, проникает внутрь и убивает.

   – Совершенно ясно, почему Мингуилло Фазан держит в тайне свою причастность к «Слезам святой Розы», – медленно проговорил Санто. – Не только его собственное прыщавое лицо доказывает бесполезность снадобья, но он понимает так же хорошо, как и я, что обрекает слабых, тщеславных людей на смерть.

   – Он знает, что затеял, – вырвалось у меня.

   – Но, Марчелла… – начал было он и замер на полуслове, покраснев до корней волос.

   «Будь осторожен, – подумал я, – следи за собой! Не позволяй Мингуилло Фазану увидеть такое выражение лица, как у тебя сейчас».

Мингуилло Фазан

   Насколько славно и полезно тело читателя, позволяющее мне излить каждый вздох негодования и разочарования! Читатель может принять эти слова как предуведомление о грядущих увещеваниях и возражениях.

   Читатель презрительно фыркнет и будет прав. Да, мне следовало бы обратить внимание на пыл юноши, когда он говорил о моей сестре. Но я не сделал этого. Однако, как говорят, любовь и кашель всегда выдают себя. Первым, что бросилось мне в глаза и навело на мысли о грядущих неприятностях, оказалось то, что моя сестра стала лучше выглядеть и даже расцвела. В то время я, к величайшему сожалению, и не подозревал, какого рода лечение она получает.

   Любовное лечение.

   Руки молодого доктора Санто трогают ее везде. Его исцеляющее прикосновение! Наконец-то я собственными глазами увидел, что между ними происходит. Я уловил всего лишь один звонкий смех, бьющийся, как муха в стеклянной банке. Но этого было достаточно.

   Марчелла стояла у окна, а маленький докторишка внизу, возился со сломанной защелкой на своей дряхлой черной сумке. Потом он поднял голову и глаза их встретились. А затем она приложила свою маленькую ручку к оконному стеклу и рассмеялась. Ее смех пролетел через стекло и погладил его по щеке. Я сам ощутил его на своей щеке и на других частях тела тоже.

   Последний раз я слышал, как Марчелла смеется, еще когда был жив Пьеро Зен.

   «Ого», – сказал я себе. И тут на меня снизошло озарение и мне все стало ясно: сколь мало стоил мне молодой доктор и сколь часто он приходил. И Марчелла, в последнее время она казалась замкнутой, как грецкий орех, – в течение долгих недель я не мог заглянуть в самую суть ее боли. И вот, значит, почему. Она нашла себе нового Пьераччио для защиты. Я был слеп. А сейчас я ослеп от ярости.

   Подумать только, рядовой хирург! Которому оказали честь сидеть за моим столом! Да он был дешевле цирюльника. Он жил в какой-то вонючей дыре. Мне следовало догадаться, что этот филантропический блеск в его глазах вызван чем-то другим. В голове у меня зашевелились воспоминания. Будь я проклят – каким бы сверхъестественным это ни казалось, – если он не был тем самым маленьким и голодным докторишкой, которого притащил мой камердинер, чтобы засвидетельствовать отвратительный конец Пьераччио!

   Мое воображение зашипело подобно кислоте, пожирающей гвозди в бутылке. Как и когда это началось между ними? Быть может, амбициозный лекарь подкупил Джанни, чтобы получить работу и ухаживать за ней? Эти голубки уже шептали друг другу на ушко маленькие глупости? Они уже обменялись трогательными billets-doux?[89] Неужели они уже замыслили составить настоящий союз под моей крышей? И будет ли ее маленький розовый бутон таким же нежным на вкус после всей той жидкости, что почти непрерывно истекала из него? Никакого сомнения, она опрокинется на спину с той же покорностью, с какой принимала все мои домогательства. И даст распробовать себя столь же послушно, как если бы ей самой дали ложку бальзама Галахада.[90]

   Нервы мои обернулись канатами вокруг сердца.

   Но потом я успокоил себя определенным знанием. Ничего еще не случилось. Марчелла, как я узнал на собственном опыте, не могла и шагу ступить без своей горничной Анны, или моего камердинера Джанни, или еще кого-нибудь из слуг, кто бы нянчился и ухаживал за ней. Они никогда не позволили бы маленькому претенденту добраться до нее, ни лично, ни письмом. У маленького доктора на лбу было крупными буквами написано слово «Нищета»: те жалкие гроши, что я платил ему, не позволили бы ему подкупить моих слуг так, как это, должно быть, делал Пьеро Зен.

   Значит, для Марчеллы роман проходил, что называется, за кулисами, подвешенный на невидимых нитях между двумя страждущими парами глаз. Не без труда я решил, что не стану марать о маленького доктора кулаки. Есть способ и получше справиться с этим патологическим уродством. Тот самый, что имел отношение к моим последним, пока еще эфемерным размышлениям о будущем Марчеллы, – pazienza![91] – нет, этот план чудесным образом ускорит их воплощение!

   Что? Что такое? Нет, они не могут быть вместе. Ни при каких условиях. Сентиментальный читатель должен немедленно отогнать от себя эту слезливую мысль. И после этого умыть руки.

   Во время его следующего визита я ухитрился разделить лекаришку с его старой кожаной сумкой. Перехватив его в холле, я шутливо пожурил доктора за ее потрепанный вид и предложил услуги своего камердинера Джанни, чтобы тот вычистил ее, пока он будет заниматься моей сестрой. Похоже, моя заботливость встревожила его, но отказать мне он не осмелился. Затем я направил его в малую гостиную, где Марчелла вовсе не ждала его, поскольку я уже послал Джанни перенести ее в столовую.

   Прихватив сумку в свой кабинет, я быстро соорудил письмецо. По моей задумке, автором его должен был стать доктор Санто Альдобрандини. Адресовано оно было некоей женщине. Не думаю, что Марчелла знала его почерк, но на всякий случай я постарался как можно точнее скопировать его, найдя рецепт в сумке. Наудачу я сам немного почистил ее, а потом отнес сумку в комнату Марчеллы, где положил на бок так, чтобы содержимое вывалилось наружу. Я весьма аккуратно расположил письмо, приоткрыв его и прислонив к сломанной застежке. Моя сестра наверняка захочет поднять его, и тогда сумка полностью раскроется и письмо выпадет на пол. Случайно.

   «Недостижимый Объект моей Пылкой Страсти, – писал я, потому как решил, что доктор сполна владеет высоким штилем и именовал бы свою избранницу с большой буквы, – я смотрю на вас за столом и желаю, чтобы вы стали моей. Увы, я вынужден отвратить свои глаза и руки и заняться более скромным и менее восхитительным мясом для своего ежедневного заработка».

   И только в самом конце своего письма мой маленький доктор все-таки откроет имя своей возлюбленной. Она была женщиной, чье физическое совершенство, как я сам видел, Марчелла оценила с головы до ног. Моя сестра, которую игнорировали все, также смотрела на ту, кого все обожали.

   Мою жену.

   Подбросив сумку доктора на место, я позвонил в колокольчик, вызывая Джанни. Я выбранил его за то, что он выставил мою увечную сестру на всеобщее обозрение в столовой, где уже собирались на обед элегантные гости. У него хватило ума не напоминать мне о том, что я сам приказал отнести ее туда.

   – Немедленно отвези Марчеллу в ее комнату! – бушевал я.

   Затем я распорядился, чтобы лакей привел озадаченного доктора из пустой гостиной в мой кабинет, где продемонстрировал ему свое праведное негодование.

   – Как вы посмели? – прошипел я. – Нищий попрошайка у моих дверей, вот вы кто!

   И прямо заявил ему в смущенное и перепуганное лицо, что я застал его на месте преступления.

   – Никто не любит развратников, а нахлебник-развратник вообще неприятен всем и каждому. Вы дурно поступили, принимая мой хлеб и деньги, если вам требуется нечто более существенное, – сказал я ему, изображая экономными движениями руки выдающуюся женскую грудь и бедра. – Вы опозорили себя напрасными иллюзиями. Вы наплевали на мое гостеприимство. И вы не доктор, вы ловкий мошенник. Я не вижу никаких изменений к лучшему в состоянии моей сестры, что неудивительно, учитывая тот факт, что ваше внимание обращено в другую сторону.

   Доктор, запинаясь, залепетал:

   – Это все фантазии, вы просто не в себе…

   На столе у меня стояла миска с подливой, которую я приказал принести специально для этого случая. Я опрокинул ее на доктора.

   – Моя еда выглядит не слишком аппетитно, когда вы носите ее на своей рубашке, не правда ли?

   Он задохнулся от негодования, бросив на меня взгляд побитой собаки, считавшей, что находится в фаворе у хозяина.

   – Убирайтесь вон из моего дома! Кроме того, вы также покинете пределы Венеции. Я лично переговорю с Magistratu alla Sanna.[92] Вы и ваши низкопробные услуги больше не потребуются в приличном обществе.

   Он покраснел до корней своих ангельских светлых волос и продолжал лепетать, заикаясь и приходя во все большее возбуждение.

   – Ваша жена для меня ничего не значит! И вы должны остановить производство «Слез святой Розы». Иначе люди начнут болеть.

   Признаюсь, я был ошеломлен. Откуда он знал, что именно я являюсь источником «Слез»? И откуда ему знать, насколько плохи они на самом деле? Самым безопасным представлялось вернуться на путь высокой морали.

   – Вы противоречите мне? Вы смеете отрицать то, что известно всему миру, поскольку все видели, как вы пожираете мою жену жадными глазами?

   – Вы… вы – злой человек, – прошептал он.

   Через день после того, как она обнаружила письмо, Марчелла отвернулась к стене и начала изображать мертвую. Она перестала есть. Она не разговаривала. Дыхание ее стало таким легким и неглубоким, что почти не различалось.

   К несчастью, немногие умирают от неразделенной любви, посему мне предстояло сделать еще кое-что. Я вошел в ее комнату, не постучав.

   – Хандра, голодание и взгляд в стену, – заявил я свойственным мне легким и небрежным тоном, – все это верные признаки сумасшествия.

Джанни дель Бокколе

   Санто выглядел буквально ошарашенным, когда вышел из кабинета Мингуилло. С него по-прежнему стекала подлива для тушеного мяса. Поначалу я было решил, что его отравили и его стошнило прямо на себя. Затем я узнал подливу, поскольку мы подавали ее на стол к обеду внизу. Мне стало легче, потому как зрелище и вправду было жуткое.

   Я принес мокрую тряпку и стер то, что можно было стереть действуя бережно, как сиделка. А он стоял неподвижно. Напуганный и потерянный, как маленький ребенок.

   Он сказал мне:

   – Меня обманули, но я не знаю как.

   Он даже не мог посмотреть мне в глаза. А я подумал: «Он еще и напуган, потому как увидел ту сторону Мингуилло Фазана, которая и моржа напугает до костей, дьявол Господень!»

   Он рассказал мне свою историю, и я сам восполнил пробелы.

   Он простонал:

   – Самое ужасное… он наверняка рассказал все Марчелле. Она будет плохо думать обо мне. Она посчитает меня распутником…

   Я пообещал ему, что все улажу с Марчеллой.

   – Если только она поверит тебе. А даже если и поверит, я больше не смогу войти сюда. Конт Фазан запретил мне это.

   – Тогда мы должны сделать так, чтобы Марчелла почувствовала себя достаточно хорошо, чтобы уехать!

   До этого мгновения я никогда не говорил об их чувствах. Это было нечто слишком деликатное, чтобы вот просто взять и заговорить об этом. Нечто такое, что таилось в мягкой темноте, понемногу становясь сильнее, хотя еще и не было готово взлететь.

   Всего несколько лет тому этот самый Санто жил на улице, и высокое рождение Марчеллы было бы большой проблемой. Но Наполеон закопал траншеи между благородными и простолюдинами, а сейчас устремил свой взор на разницу между человеком и Богом! Тем не менее время у нас в Палаццо Эспаньол было отчаянным. Поэтому я заявил ему:

   – Я верю, что если вы этого захотите, она в конце концов придет к вам. А если она придет, вам придется заботиться о ней. Ее брат не примет ее обратно.

   Санто встрепенулся, как перепуганный мотылек. Но я увидел и надежду на его лице. Я пожал его красивой формы руку. Нам было больше не о чем говорить, дорогой мой маленький Господь.

Мингуилло Фазан

   – Ты знаешь, что моя сестра – слабоумная? Ее религиозная одержимость была лишь прикрытием для ее настоящего заболевания – нимфомании. Ей нельзя и далее оставаться среди приличных, нормальных людей.

   В тот же день я отрепетировал это мнение на своей жене, которая едва соизволила оторвать свои очаровательно пустые глазки от карточного стола. Я увидел в них редкое понимание, прикоснувшись к шелку ее платья, темно-зеленого, с рукавами-буфами, похожими на кошачьи головы. Она отшатнулась и проворковала, как нежно любящая супруга, каковой ей и полагалось быть:

   – Поступай, как считаешь нужным, дорогой.

   Я подумал: «За это я подарю тебе изумруды, моя кошечка».

   Я отправился в комнату матери, где и принялся излагать достойную сожаления историю любви Марчеллы, напропалую используя свое богатое воображение и словарный запас. Я изобразил все так, будто ее нынешняя интрижка – лишь продолжение испорченности, бережно раздуваемой Пьеро. Мать содрогнулась от прямоты моих речей. Затем она скромно потупилась, как делала всегда, когда приносила Марчеллу в жертву, и сообщила мне, что отныне я – глава семейства.

   – Нимфомания. – Я громко вздохнул. – Какой позор!

   Все это время синьор Фауно держал голову склоненной над кудрями моей матери, и его большие уши впитывали эти сведения, откуда они прямиком попадали на его длинный язык. К завтрашнему вечеру отвратительное падение моей сестры к самой ужасной форме безумия станет притчей во языцех во всех благородных домах на Гранд-канале.

Джанни дель Бокколе

   Я должен был рассказать Санто кое о чем, чтобы он понял, как обстоят дела между ними. С Марчеллой мне приходилось соблюдать еще большую осторожность. С тех пор как у нас отняли конта Зена, я вызвался сам сносить ее вниз по лестнице, когда в том возникала надобность. По пути вниз на ужин в тот печальный день я прошептал ей в шею:

   – Мисс Марчелла, вам не обязательно оставаться здесь Если вы не имеете ничего против того, чтобы не жить в роскоши, а я думаю, что вы ничего не имеете против, тогда у вас есть выбор.

   Она повернула ко мне свое растерянное личико. Из ее глаз что-то ушло.

   – Доктор Санто… я случайно знаю… – начал было я.

   – Я не могу ничего есть сегодня вечером.

   Ее глаза замерзли в тоске и печали – вот каким был ее ответ на упоминание имени Санто.

   – Джанни, пожалуйста, отнеси меня обратно в комнату, – попросила она.

   Она больше ничего не добавила, когда я поднимался с ней по лестнице. Я осторожно положил ее на постель. Она уставилась в стену с лицом белым, как будто вырезанным из мрамора. Я попробовал снова:

   – Это неправда – то, что вы думаете о Санто, вы ошибаетесь. Санто сделает для вас все. Все, что угодно.

   Голос ее был холоден, как серая вода на дне колодца:

   – Мой брат говорит, что мне будет назначено новое лечение.

   – Ваш брат! Вы только играете на руку своему брату, – заявил я ей прямо, как говорят ребенку, потому что меня напугала происшедшая в ней перемена. – Как вы можете думать, будто он заботится о вас? А вот Санто… он не просто хочет, а может…

   Я не мог найти правильных слов, будь проклят мой неловкий язык, чтобы сыграть Купидона. Я-то думал, что мне нужно будет бросить коротенькую веревку, и тогда между ними возникнет мост, построенный на чувствах, которые они тайно носили в себе так долго. Но Марчелла не протянула руку, чтобы подхватить веревку, а я оказался не готов к тому, что она не станет помогать мне.

   Марчелла смотрела на стену с таким видом, будто это была дощечка с десятью заповедями, и каждая из них была вырезана изо льда и гласила: «Тебя никто не будет любить».

   Потом в дверь просунула свою обожженную голову Анна и поманила меня рукой.

   Снаружи она запричитала:

   – Мингуилло только что рассказал ужасную историю нашей хозяйке!

Мингуилло Фазан

   Мы называем его Archipelago delie Malattie, Архипелагом Болезней, эту группу островков, которая окружает Венецию, как щитом. Собственно говоря, это и есть щит, который предохраняет город от заразы, как телесной, так и духовной. Там есть Санта-Мария-дела-Грация для инфекционных заболеваний, Сан-Лазарро для проказы и Лазаретти, Нуово и Веккио для чумы. И наконец, Сан-Серволо, остров душевнобольных.

   Еще до того, как пришел Наполеон и принялся сводить нас с ума, Сан-Серволо начал принимать паршивых овец из благородных семейств, сыновей и дочерей, чье поведение могло вызвать скандал. Туманы лагуны смыкались над этими несчастными голубой крови, dozzinanti,[93] всепрощающие и всепоглощающие.

   Остров был велик; его помещения – огромны. Сан-Серволо специализировался на душевнобольных и помешанных. Вскоре его сады и коридоры стали поглощать даже представителей плебейских классов. «Буйные» же помешанные содержались в строгой изоляции, так что в городе не было слышно их криков. Сан-Серволо превратился в дом для всего, чего Венеция не желала слышать, обонять или видеть, – эпилептиков, идиотов от рождения, буйнопомешанных, умственно отсталых, неполноценных, аморальных пациентов и женщин.

   Разумеется, образованному читателю известно, что все женщины – потенциальные сумасшедшие из-за раздражительного и неугомонного органа в их телах, до которого удобнее всего добраться через рану у них между ног. Для женщин, пренебрегающих своими мужьями или испытывающих чрезмерный сексуальный энтузиазм, составлен живописный словарь терминов – нимфомания, эротомания, бешенство матки, распущенность и так далее. От женщин, придерживающихся подобных половых убеждений, избавлялись быстро и без особой огласки, отправляя их через лагуну на Сан-Серволо.

   Существовала еще одна причина, по которой Венеция спешила отделаться от любвеобильных дам. Самое главное заключалось в том, чтобы не дать им возможности совокупляться и размножаться, распространяя свою заразу. Полоумная женщина заражает всех, даже собственных отпрысков, которые кормятся ее испорченной кровью в утробе и пьют отравленное молоко из ее грудей.

   Читатель готов заклеймить меня грехом словоохотливости? Требует сменить тему на имеющую прямое отношение к нашему сюжету? К чему столь много сведений о сумасшедших, изложенных к тому же весьма здраво?

   От мнения читателя по данному вопросу мне ни холодно, ни жарко.

   Потому что для меня имелась веская причина много знать о происходящем на Сан-Серволо. Памятливый читатель уже надувается от важности, потому что он-то, без сомнения, уже вспомнил тот момент, случившийся много лет назад, когда я перехватил письмо своего отца, предлагающее отправить меня именно туда для исследования мозга. Из более поздних писем я узнал, что он даже подумывал о том, чтобы заточить меня на острове, и предпринял некоторые предварительные шаги на этот счет. Но мать, так уж получилось, никогда не одобряла его намерений.

   До прихода Бони избавиться от больного родственника было проще простого, достаточно просто негласно обратиться к благородной ровне моего отца в Совете Десяти. Но создание королевства Италия все испортило. Теперь благородные господа более не могли по собственному желанию отправить в заключение своих жен или сестер. Мелкие чиновники получили право совать свои длинные меланхоличные носы в наши дела и даже мешать нам. Ужасно неприятно, но мне придется в мельчайших подробностях изучить все новые бумаги, порожденные жерновами государственной машины.

Джанни дель Бокколе

   Несколько дней я как угорелый метался между ними, пытаясь подбодрить теряющего последнюю надежду Санто и заставить разговориться отделывающуюся односложными восклицаниями Марчеллу.

   – С чего бы это вдруг она поверила своему братцу? Который не скажет ей правды, даже чтоб спасти свою шкуру? – убивался я перед Анной. – Но не людям, которым она верила всю свою жизнь?

   Я был уже на полпути к решению этой загадки, когда Мингуилло осуществил свою угрозу в отношении Санто. Санитарный магистрат или, по крайней мере, его патроны с голубой кровью узнали о Санто, и узнали с плохой стороны. Один из них заявился к Санто в его комнатушку с двумя громилами и приказал мальчику убираться из Венеции:

   – Или тебе будет плохо.

   Громилы задержались, чтобы сказать ему:

   – Если мы узнаем, что ты распространяешь клевету о лосьоне для кожи под названием «Слезы святой Розы», где бы ты ни находился, мы найдем тебя и сунем твою башку в ведро с ним. Надолго.

   Я застал Санто жалобно глядящим на свою потрепанную сумку, как будто в ней и крылась страшная неприглядная тайна. Он что-то лепетал насчет того, чтобы остаться и бросить вызов Мингуилло, но, когда он рассказал мне о своих визитерах и их угрозах, я сурово оборвал его:

   – Вы наверняка погибнете, если останетесь.

   Потому как я узнал по его описанию двух убийц. Санто положительно нужно было уносить ноги из Венеции теперь когда эти псы взяли его след. В любом случае магистрат не позволил бы ему больше практиковать в городе.

   – Куда вы поедете?

   – В один из монастырей, где еще занимаются медициной Я могу учиться и помогать лечить их пациентов. В Падую скорее всего. Тревизо. Куда-нибудь, где конт Фазан меня не достанет, надеюсь.

   – А как же моя молодая хозяйка? – опечалился я.

   – Подумает ли она вновь обо мне хорошо когда-нибудь? Как она выглядит, когда ты упоминаешь мое имя?

   Мне пришлось покачать головой.

   – Но, Санто, неужели вы позволите Мингуилло Фазану заполучить ее?

   – Брат затеял все эти дьявольские игры, но Марчелла не доверяет мне и презирает меня. Сейчас Марчелле больнее всего. Как я могу… навязываться ей, когда ее уверенность во мне разбилась вдребезги? Я должен найти способ доказать ей… свои чувства. Да и потом, если даже она снова сможет поверить мне… мне нечего предложить ей, кроме преданности.

   Он использовал сухое слово «преданность», когда на самом деле имел в виду «обожание и преклонение».

   Вот тогда мне жутко захотелось рассказать Санто о настоящем завещании. Но как я мог? Это бы выглядело так, словно я использую состояние Марчеллы, чреватое неприятностями, искушая его остаться в Венеции, где – и это было ясно как божий день – его непременно убьют. И помахать завещанием перед его носом сейчас – значит оскорбить его, в глаза назвав охотником за сокровищами. Ну и потом, оставался еще один маленький вопрос: я ведь так и не узнал, где оно сейчас.

   Я снова отправился к Марчелле. Она смотрела в стену. И уже выглядела тоньше, чем только что народившийся молодой месяц.

   – Санто клянется, что это ложь. Клянется.

   Она взглянула на меня, и в глазах у нее мелькнул слабый лучик надежды. Но потом он умер передо мной. В ее памяти осталось что-то страшное, что было сильнее моих слов. Она крепко обняла меня на мгновение, а потом оттолкнула и сказала:

   – Уходи, Джанни, тебя не должны видеть здесь.

   Я предупредил ее:

   – Не делайте этого, мисс Марчелла. Господи всемогущий, да вы только дадите своему брату лишний повод.

Мингуилло Фазан

   Людям, которые живут в сумасшедших домах, требуется совсем немного вещей. Им не нужны внешние атрибуты и украшения, чтобы выделиться: их империя уже создана и предписана. Небольшая плата смотрительнице, несколько недорогих угощений в корзине на день ее святой – вот и все, чего ожидают от приличной семьи для ее помешанной дочери или сестры.

   На Сан-Серволо Марчелле не понадобится состояние, которое мой заблуждающийся отец планировал оставить ей. Даже если обнаружится настоящее завещание, закон гласит, что женщина, признанная сумасшедшей, неспособна здраво распорядиться принадлежащим ей имуществом. В этом случае таковое имущество неизбежно перейдет к ее пребывающему в безупречно здравом уме брату. Это было еще лучше, чем выдать ее замуж за Бога. Более того, даже от Бони вряд ли можно ожидать закрытия наших сумасшедших домов и разгона полоумных обратно по их несчастным семьям!

   Вскоре после того, как я разделался с маленьким доктором, появились все признаки того, что мочевой пузырь Марчеллы вернулся к своему прежнему озорному поведению, как случалось всегда, когда его владелица пребывала в отчаянии. Она отказывалась говорить даже с собственным братом. Она упорно смотрела в стену, ела мало и нерегулярно, и краски жизни отливали от ее лица, подобно снегу, тающему в заброшенной каменоломне. Это, уверял я своих жену и мать, были верные признаки furore in utero.[94]

   Мать похныкала немножко, после чего заявила, что за Марчеллой можно было бы ухаживать и дома. Я отправился в детскую, вытащил свою дочь из колыбельки и вернулся с ней в гостиную матери, после чего сгрузил ребенка ей на колени Парикмахер восторженно закудахтал, клятвенно уверяя, что малышка – самый чудесный ребенок на свете. Она была еще лысой, но когда-нибудь моя дочь непременно станет его клиенткой.

   – Разве не прекрасна эта невинность? – пожелал узнать я. – Или ты готова рискнуть и пожертвовать ею, мама? Марчелла не может контролировать свои желания. Ты уже дважды сама убеждалась в этом. Неужели она остановится перед растлением нежной молоденькой племянницы? Можем ли мы мириться с таким кошмаром в своем доме?

   – Разумеется, нет, – прошептала мама, держа девочку на вытянутых руках, словно та уже заразилась проклятием Марчеллы.

   За дверями комнаты матери я по обыкновению сунул синьору Фауно монету за труды. Задержав руку, я заметил:

   – Кстати, «Слезы святой Розы»… Я решил, что будет полезно на некоторое время приостановить их продажу.

   – Это же наш самый ходовой товар… – запротестовал он.

   – Появились кое-какие слухи, которые следует подавить в зародыше. Небольшая нехватка сейчас станет огромным стимулирующим преимуществом впоследствии, когда мы вернемся на рынок и повысим цену из-за его недостаточного количества. Скажите всем цирюльникам, чтобы они прекратили продажу немедленно. Остаток скиньте по дешевке, – на меня снизошло вдохновение, – Испанской мадам в Каннареджио и посоветуйте употреблять средство в тройных дозах.

   Синьора Сасия вынуждена будет через неделю прикрыть свою лавочку, если не поймет, что вызвало сокращение ее поголовья.

   – Но как же мои благородные клиенты? – не унимался мой Завитой и Надушенный Слуга. – Им не нравится, когда им отказывают. Они не привыкли к такому обращению.

   – Мы скажем, что монахини в Перу перестали плакать в бутылочки по случаю какой-нибудь местной засухи.

   – Так даже лучше, – злорадно возликовал он.

   И вот теперь я обрабатывал добрых братьев Сан-Серволо, как какие-нибудь нежные побеги, ведя их к свету в поводу их естественных склонностей.

   В своем первом письме к священникам я признался в том, что в нашей семье наблюдается отсутствие равновесия. Я решил воспользоваться робкими потугами отца подвергнуть исследованиям мою собственную сущность. В том же письме я сообщил братьям, что много-много лет назад они могли поддерживать переписку с моим дорогим родителем по поводу одной проблемы у его ребенка. Этот ребенок, писал я, теперь вырос и превратился в неуравновешенную молодую особу, чье состояние угрожает счастью всей нашей семьи. К великому сожалению, моего отца уже нет среди нас. Поэтому я и хотел поступить так, как сделал бы он, – обратиться за советом к многоуважаемым друзьям нашей семьи, Fatebenefratelli, относительно природы недомогания моей сестры. Потому что, если с бедным созданием еще можно что-нибудь сделать, святые братья наверняка подскажут наилучший путь.

   Я вызвал их интерес. Действительно, ведь прошли годы. Любой священник, который мог помнить моего отца, уже отошел или от дел, или в мир иной. Наполеон тщательно обчистил все архивы города и Церкви. Я рассчитывал, что никто не станет искать или не найдет следов действительной переписки. Тем не менее имя Фазан по-прежнему фигурировало в их бухгалтерских книгах, учитывая наши постоянные поставки коры хинного дерева и прочих перуанских фармацевтических деликатесов. Мне ответил некий падре Порталупи, вежливо интересуясь, чем он может помочь.

   Тогда я сделал вид, будто меня одолевают сомнения. Я рассыпался перед ним в благодарностях, но запротестовал: «Возможно, я уже и так открыл слишком много. Некоторые тайны слишком темны, чтобы выпускать их наружу. Вне всякого сомнения, лучше оставить все как есть».

   «Дорогой сын, – заверил меня падре Порталупи, – мы делаем здесь Божье дело. Мы сохраним в тайне внутренние страдания вашей семьи».

   Получив подобное заверение, я проявил невиданную искренность и прямоту, пожалуй, даже большую, чем рассчитывал творящий добро святой брат. Я представил дело следующим образом: хорошо известно, что калеки, подобно служанкам и гувернанткам, имеют склонность к помешательству. И, подобно всем калекам, моя сестра страдает от психического расстройства, которое отражает ее физическое состояние. Я позволил себе легкий флирт с состраданием падре Порталупи, намекнув, что речь идет и о других вопросах, слишком чувствительных, чтобы поднимать их здесь.

   И вновь священник ответил мне так, как я и надеялся: «Ничто не может вызвать у нас отвращение здесь, на Сан-Серволо. Прошу вас, поясните мне подробно, что именно беспокоит вашу сестру, сколь бы ужасным это ни было, и я сообщу вам, сможем ли мы помочь ей».

   У Марчеллы, с горечью признавался я, развилось нарушение функции мочевого пузыря, выражающееся в том, что она мочится, когда ей в чем-либо отказывают. Поначалу я надеялся, что строгая и размеренная монастырская жизнь поможет ей. Но Наполеон разогнал монастыри, оставив сестру и далее прозябать нежеланной в нашем доме. Наша любящая мать, добавил я, попыталась повлиять на нее, излечить проблему добротой, но Марчелла – и ее мочевой пузырь – с каждым днем становились все настойчивее. У нее развилась мания. И я надеялся, что знаменитое водное лечение Сан-Серволо сможет ей помочь.

   Мое присутствие потребовалось на острове. Наш гондольер отвез меня туда в ясный солнечный день, вся прелесть которого, кажется, также способствовала моим планам, подчеркивая изумрудное сверкание моего камзола с разрезами по бокам. Не все готовы носить такой цвет, не все. Впереди замаячили стены острова, над которыми колыхалась стена деревьев. Когда наша лодка приблизилась, с берега нам подмигнул небольшой проем в стене. Я прошел сквозь арочные ворота, украшенные легкомысленными чугунными завитушками, где меня встретили с подобающим почтением и провели в симпатичную гостиную на первом этаже. Там меня ждала небольшая группка мужчин в одеждах священников. Один из них вытер руки о фартук со следами восхитительно красной крови. Должно быть, он явился сюда прямиком из операционной: священник-хирург.

   Я взял инициативу на себя и заговорил, демонстрируя глубокое понимание вопроса и с одобрением отзываясь о практикуемом на острове способе успокоения путем насильственного погружения на двенадцать часов в холодную воду со стимуляцией мощными струями все той же холодной воды. С робкой надеждой в голосе я предположил, что тело Марчеллы, невосприимчивое к лекарствам, можно будет обучить таким образом. Я признался, что испытываю бесконечную уверенность в том, что добрым братьям удастся изгнать дьявола из мочевого пузыря моей сестры и вновь сделать его благочестивым органом.

   Братья обменялись взглядами, хотя кое-кто из них не сводил глаз с моего камзола. Я решил воспользоваться представившейся возможностью.

   – Есть еще кое-что… Вопрос слишком деликатный, чтобы доверить его письму. Тем не менее в уединении этих стен я обязан дать вам все возможные объяснения. Боюсь, что постоянное возбуждение мочевого пузыря моей сестры породило, как бы это выразиться, аморальные ощущения в этой области, – мягко заключил я. – У нее развилась страсть к молодому слуге (я решил именовать лекаришку именно так), который ухаживал за ней. Естественно, ее похотливые намеки вызвали у него отвращение, к тому же он никак не мог ответить ей взаимностью. Но до сих пор он не предпринял никаких шагов, чтобы показать ей всю тщету ее надежд, действуя по сугубо личным мотивам охотника за богатым приданым Ergo,[95] – продолжал я, – учитывая ее неспособность отличать добро от зла, все здравомыслящие души должны согласиться с тем, что, как бы ни было больно мне терять ее, мою сестру следует ограничить в свободе передвижения, дабы уберечь от совращения и даже беременности, каковая может быть умышленно создана этим неразборчивым в средствах слугой. Я не хочу превращать свой дом в тюрьму для сестры, но я обязан защитить ее невинность. Меня беспокоит то, что она стала слишком неуправляемой, чтобы спокойно жить в окружающем мире.

   Вышеозначенный злодей, заключил я, оставит свои домогательства богатого приданого моей сестры только в том случае, если она окажется вне пределов его досягаемости.

   – И это уже не первый случай моральной невоздержанности моей сестры, – с горечью добавил я. – Еще будучи ребенком, она соблазнила друга моей матери.

   Падре Порталупи отреагировал просто блестяще, заявив:

   – Охотник за приданым не сможет последовать за ней сюда, и здесь ему нечего будет искать. Если разум вашей сестры пребывает в неуравновешенном состоянии, она не способна руководить своими поступками. Любое наследство при этом аннулируется. Таков закон.

   Сан-Серволо был готов принять мою сестру.

   И наконец, я вернул свое расположение толстому доктору Инке, для чего ему, правда, пришлось совершить несколько актов неслыханного самоуничижения, о которых читателю, впрочем, не следует беспокоиться понапрасну. Скажем так, мне просто нужно было вновь иметь этого человечка под своей крышей.

   В ночь, которая быстро приближалась, его услуги окажутся незаменимыми.

Марчелла Фазан

   Я смотрела в стену, которую Мингуилло приказал выкрасить белой клеевой краской, словно в келье послушницы. Я вспоминала, как на нее падала грациозная тень Санто, уменьшаясь по мере того, как он приближался ко мне.

   «Грациозный и опасный, как змея», – думала я теперь. Джанни рассказал мне о том, что угрозы Мингуилло вынудили Санто покинуть Венецию.

   «Значит, – думала я, – это правда, что Санто любил Амалию, иначе зачем бы еще Мингуилло грозить ему и прогонять прочь? Подобно змее, Санто сбросил кожу и уполз прочь».

   «Должно быть, я сошла с ума», – написала я в своем дневнике. Должно быть, я сошла с ума, если осмелилась поверить, будто Санто может испытывать ко мне нечто вроде нежности. Его сладкий вид обманул мои голодные глаза. Стоило мне впервые увидеть его почерк, его руку – а что может быть вернее? – как со всей жестокой ясностью я поняла, что мои фантазии – это бред сумасшедшего и что только безумная самонадеянность позволила мне поверить, будто какой-нибудь мужчина может предпочесть меня роскошной Амалии.

   «Увы, я вынужден отвратить свои глаза и руки и заняться более скромным и менее восхитительным мясом». Это были те самые слова, написанные его рукой.

   И только много позже я поняла, насколько была безумна в те тоскливые дни, когда продемонстрировала крушение своих надежд неподвижным взглядом в стену, явив собой однозначное зрелище сумасшествия всем, кто равно пытался помочь или навредить мне.

Сестра Лорета

   Святые отцы подтвердили, что я и дальше буду занимать должность vicaria, хотя сестры, избираемые на руководящие посты обычным порядком, слагали с себя полномочия после трех дет у власти. Мои враги, легковесные и легкомысленные монахини отомстили мне столь жестокими издевательствами и насмешками, что я даже не могу перечислить их все.

   Подобно святой Розе из Лимы, я всегда старалась избежать насмешек, с головой уйдя в добрые дела, такие, как, например выращивание трав и овощей для бедных. Мой маленький дворик стал настоящим раем для огурцов и тыкв.

   Святая Тереза Авильская объясняла, что нашему Небесному Отцу нравится запах цветов. Он отдыхает душой, вдыхая их аромат. Поэтому я выращивала и цветы.

   Но при этом я отдавала предпочтение гвоздике, символизирующей послушание и раскаяние, и божественному голубому акониту, чьи семена я заказала из самого Кадиса, воспользовавшись небольшой частью своих peculios, которые сохранила для себя. Ни одна монахиня не смогла заставить свои растения плодоносить так, как это получалось у меня. Только я – и сестра София – знали, что причина заключается в том, что я поливаю свой маленький садик каплями своей собственной чистой крови. Увидев однажды вечером, как я вскрываю себе вену в садике, она схватила меня за руку и стала умолять не делать этого. Признаюсь, в тот момент мне следовало прислушаться к ее словам. Потому что именно тогда сестра София впервые явила мне непросвещенную сторону своей натуры.

   Но в то время меня отвлекло прибытие двух новых монахинь из Пуно, что на озере Титикака: сестры Нарциссы и сестры Арабеллы. На обеих живого места не было, причем добились они этого собственноручно. Их отправили оттуда, насколько я слышала, из-за чрезмерного усердия в покаянии, которое привело в ужас молоденьких послушниц в их прежнем монастыре. Они старались быть рядом со мной в любое время дня и ночи. Они слушали мои речи и молитвы и не могли наслушаться. Я поняла, что обе поклялись мне в верности, когда услышала, как безбожница Рафаэла отозвалась о них как о «шакалах сестры Лореты».

   Сестру Софию очень испугали сестра Нарцисса и сестра Арабелла. Я видела это по ее лицу и маленьким белым ручкам, которые начинали дрожать всякий раз, стоило этим двум сестрам оказаться поблизости.

Мингуилло Фазан

   Я вошел к Марчелле, дабы бросить последний взгляд на сестру, сидевшую в выцветшем утреннем муслиновом платье с неизменным листом бумаги, сверкавшим белизной у нее на коленях. Но она ничего не рисовала и лишь тупо смотрела прямо перед собой.

   По своему обыкновению она вздрогнула, завидев меня, опустила глаза, а потом подняла их на стену. Ей вот-вот должно было исполниться шестнадцать, и она уже стала женщиной, во всяком случае, по словам служанок. Достаточно взрослая хотя бы для того, чтобы объявить ее сумасшедшей.

   Я обратился к ее профилю с вопросом:


   – Как же мы будем жить без тебя, Марчелла?

   Но стена по-прежнему полностью и безраздельно владела ее вниманием.

   Поскольку я заручился поддержкой Fatebenefratelli, мне было нетрудно и не слишком накладно убедить городского хирурга написать необходимое письмо «in nome délia sovranita delpopolo IL COMITATO DI SALUTE PUBBLICA…»[96]

   Чтобы закрепить сделку, я просто сказал ему, что в своем нынешнем усугубившемся состоянии раздраженной эротомании Марчелла не только помышляла, но и публично пригрозила наложить на себя руки. Этого оказалось достаточно. Впрочем, я действительно был уверен, что Марчелла пожелала бы умереть, знай она, куда направляется.

   Поздно вечером, когда слуги уже спали, я прислал к ней цирюльника с особыми указаниями, как поступить с ее бровями. До глубины души восхищаюсь читателем, который уже догадался, какую картину я ему приготовил.

Часть третья

Марчелла Фазан

   Они пришли за мной ночью.

   Позже я узнала, что поступления совершались в темное время суток, особенно при полной луне. Заколдованных видом ночного светила пациентов высаживали на Сан-Серволо, отдирали от лодок и быстро тащили по проходам к кровати в одной из крошечных комнаток по обе стороны общего коридора, где они оставались лежать в одиночестве и размышлять о своей новой жизни до первых петухов.

   Но мой собственный переезд на Сан-Серволо оказался далеко не столь непримечательным. Ведь было необходимо поддержать утверждение Мингуилло о том, что я – turbulente[97] и что мою свободу необходимо строго ограничить. По настоянию Мингуилло мои новые тюремщики привезли с собой нечто вроде кожаной муфты. Они вошли в мою комнату посреди ночи и умело сдернули меня с постели. Не дав мне возможности умыться или одеться, они ловко сунули мои руки в муфту, и пальцы мои оказались переплетенными. После чего они завязали веревки у меня на спине, так что теперь я обнимала себя.

   Пытаясь вырваться из этой сбруи, я, естественно, выглядела в точности как буйнопомешанная. Мои всхлипы и крики выглядели очень убедительно. Не следует забывать и о моих умело выстриженных бровях, за что я должна благодарить цирюльника Мингуилло. Молодые санитары Fatebenefratełli смотрели на меня с мрачной решимостью, которая сменилась отвращением после того, как они обнаружили, что я обмочилась. Разумеется, хотя тогда я этого еще не знала, тем самым я лишь подтвердила правоту всего, что им рассказывали обо мне.

   Слуги сбежались ко входу в ночных рубашках, криками выражая свой протест.

   – Что случилось с ее бровями? – пронзительно воскликнула Анна.

   Санитары Сан-Серволо помахали у них перед носом документом на белой бумаге, на которой красовалась печать Régna d'Italia с воинственным петухом. Я поняла, что все это подстроил Мингуилло, хотя в ту ночь брата нигде не было видно. Как будто он мог преспокойно спать в таком бедламе! Моя мать также отметилась своим отсутствием.

   Зато из своей комнаты на первом этаже, переваливаясь, как утка, выплыл знахарь Мингуилло. Он присоединил свой голос к оправданиям санитаров:

   – Так будет лучше. Я сам осматривал ее и поставил диагноз. Конт Фазан все устроил.

   При этих его словах негодование слуг сменилось слезами и стонами прощания. Они умоляли тюремщиков Сан-Серволо проявить доброту и мягкость. Дорогой Джанни сунул монету, извлеченную из собственного кармана, в ладонь того мужчины, что был повыше ростом. Со стыдом признаюсь, что в тот момент я возненавидела Джанни, хотя должна была благодарить за его поведение. Но тогда мне казалось, будто слуги слишком быстро сочли, что я погибла окончательно.

   Сделав вид, что прощаюсь с Анной, я обняла ее и прошептала:

   – В моей комнате остались бумаги. Забери их и спрячь где-нибудь в надежном месте. И не говори о них никому, хорошо?

   Я молча плакала всю дорогу, пока мы плыли через bacino.[98] Пока лодка, покачиваясь, пробиралась по чернильным водам я вспомнила восторженное выражение на лице Мингуилло когда он прошлым вечером остановился в дверях моей спальни Он, должно быть, с восторгом предвкушал эту сцену. Я спиной чувствовала на себе его довольный взгляд, когда санитары перенесли меня с нашей пристани в их собственную лодку.

   Еще через полчаса я была уже на Сан-Серволо. К этому времени я уже успела сообразить, что бурные выражения протеста лишь заставляют меня выглядеть еще более помешанной, чем я была на самом деле, посему я сошла на берег, не проронив ни слова, ни слезинки. Меня проводили через двор. Мы повернули направо в голый коридор. Санитар толкнул коленом одну из многочисленных дверей, и та открылась в крохотную клетушку без окон с высокими стенами, освещенными лампой. Меня уложили на топчан, накрытый кожаным покрывалом с застежками. Там были отверстия только для шеи и головы. Вот так я провела свои первые часы в заключении, глядя в темноту, обнимая себя крепко связанными за спиной руками и ожидая очередного сюрприза от Мингуилло.

   На рассвете я принялась умолять их дать мне напиться. Я умирала от жажды. Мне дали губку, чтобы я сосала ее. Должно быть, она была пропитана чем-то усыпляющим, потому что очень скоро сон накрыл меня черным покрывалом. Когда я открыла глаза, за окном уже вовсю чирикали воробьи, а у моей кровати мирно сидел священник. У него было лицо, которое понравилось бы Сесилии Корнаро: его мысли буквально отражались у него на коже.

   Он держал на колене тонкую книгу, похожу на ту, в которую заносят бухгалтерские отчеты. В длину она имела около четырнадцати дюймов и примерно восемь в ширину Она была раскрыта, и я видела аккуратно подчеркнутые абзацы, по шесть или около того на каждой странице. Священник перелистал страницы, пока не дошел до тех, что были отмечены буквой «Ф». Для меня, справа внизу, оставалось немного свободного места, под списком всех остальных сумасшедших женщин из племени «Ф».

   «Марчелла Фазан», – написал он.

   Я пошевелилась, показывая ему, что очнулась. Он поспешил снять с меня кожаное покрывало, чтобы я могла сесть. Он не выразил отвращения при виде моей влажной ночной рубашки и протянул руку, чтобы пожать мою.

   – Падре Луиджи Порталупи, – улыбнулся он. – Рад приветствовать вас.

   Он стал записывать мои данные так, чтобы я видела их, сверяясь с документом, предъявленным мне прошлой ночью и снабженным устрашающей печатью Regno d'ltalia.

   «Марчелла Фазан, благородного происхождения, калека, страдает недержанием мочи, перевезена сюда сотрудниками Сан-Серволо 15 мая 1812 года по приказу полиции, обвиняется в furore in utero, сопровождаемом нимфоманией, которая привела к желанию аморального поведения с мужчиной из класса граждан».

   Он увидел, что я читаю то, что он пишет, и прихожу от этого в расстройство.

   – Я не осуждаю вас, – голос его отличался добротой и мягкостью, – здесь место, где понимают, а не наказывают.

   Я не стала сердиться на падре за то, что он поначалу не понял того, что я стала жертвой ужасного, карикатурного шаржа. Ведь этот человек располагал только теми сведениями, которыми снабдил его Мингуилло. Кроме того, он писал ровно, и рука у него не дрожала, а это означало, что он спокойно воспринял рассказанную Мингуилло историю во всей ее целостности. В муже он мог бы еще усомниться, особенно если бы тот старался отделаться от неудобной супруги. Но брат – какие причины могли бы подвигнуть его на незаконное заточение сестры?

   Должно быть, Мингуилло заранее побывал на острове, готовя меня к моей новой судьбе. Он побеспокоился о мельчайших деталях. Обзавелся нужным словарным запасом.

   Имел место неумышленный сговор. Луиджи Порталупи был хорошим человеком и достойным мужчиной, который, к несчастью, поверил моему брату, поскольку сам обладал даром принимать неприемлемое поведение. Поэтому сострадание священника легко распространилось и на меня, бедную нимфоманку, якобы страдающую furore in utero, с подтвержденной историей dissolutezza. Он заботился бы обо мне, даже пребывай я действительно в таком состоянии. Он своими глазами видел худшие проявления человеческой натуры; он ухаживал за женщинами, которых любовь изуродовала до неузнаваемости, и меня он тоже принял за очередную жертву страсти.

   Пожалуй, меня и впрямь можно было отнести к таковым, учитывая любовь Санто к моей невестке. Как горько мне было сейчас сознавать выдвинутые против меня обвинения – что я обманом завлекла мужчину к себе в постель! Санто наведывался к моей постели исключительно ради денег. Все его желания были адресованы только и исключительно Амалии. А в выигрыше оказался Мингуилло; вполне возможно, он даже подсунул свою неотразимую супругу Санто в качестве наживки.

   И теперь Мингуилло наверняка ждет, что я начну рвать и метать, оспаривая справедливость своего заключения в сумасшедший дом. Пожалуй, он даже прокатится на нашей гондоле несколько раз на остров, исключительно ради удовольствия услышать от братьев, сколь отчаянно я отстаиваю свою правоту и свое душевное равновесие.

   Мне пришло в голову следующее: все, что я сейчас скажу по неведению, может быть использовано против меня. Падре, сидевший передо мной, казался добряком, но кто я такая, чтобы судить об этом? Выяснилось, что в последнее время инстинкты напрочь подводят меня. И если даже он и в самом деле был добрым человеком, обладал ли падре Порталупи достаточной властью? А все остальные, были ли они такими же добрыми, как и он? В отличие от Мингуилло, я не имела ни малейшего представления о том, как обстоят дела на Сан-Серволо и как относятся те, кто работает здесь, к моим товарищам по несчастью: как к невольным преступникам или несчастным слабоумным? Пожалуй, будет лучше некоторое время понаблюдать, кое-что разузнать и просчитать, прежде чем я решу открыть рот.

   Итак, начиная с того момента я превратилась в немую.

   Я протянула руку, показывая тем самым, что хочу взглянуть на книгу, в которой он делает свои записи. Без малейшего колебания падре Порталупи поднес ее к моему лицу, Я пробежала взглядом другие записи: женщины, поступившие с диагнозом пеллагрическое безумие, меланхолия ступорозная, импульсивная мономания, безумный темперамент, простая меланхолия, алкогольное безумие.

   Это все были сестры, с которыми отныне мне предстояло делить свою жизнь.

   В некоторых записях присутствовала и дата выписки – через несколько дней или месяцев после поступления на остров. «Возвращена в семью, risanata, – читала я, – выздоровела».

   Я указала на одну из таких записей и улыбнулась падре Порталупи. Он улыбнулся в ответ.

   – Почему ты не говоришь, Марчелла? Я не верю в то, что ты немая.

   Я покачала головой и указала еще на несколько записей на странице, рядом с которыми стояли едва заметные крестики.

   – Ты хочешь знать, что он означает, этот маленький крестик? Я кивнула.

   – То, что они умерли здесь.

Джанни дель Бокколе

   Вдвоем с Анной мы тайком отправились на остров, прихватив корзину всяких мелочей для Марчеллы. Священник принял у меня корзинку и пообещал передать ей. Вроде как все вышло славно. Но когда мы попросили позволения повидаться с ней, он сказал, что это запрещено, потому как ее нельзя беспокоить контактами с прежней жизнью, которая, дескать, и помутила ей рассудок. Священник с укором посмотрел на нас с Анной поверх очков, словно говоря: «Вы что же, хотите, чтобы она помешалась еще сильнее от одного вашего вида?»

   Лицо у Анны ужасно покраснело и опухло от слез, и точно, ее вид никого бы не порадовал. Что до меня, я прямо оцепенел от ярости и едва мог усидеть на месте, когда мы плыли назад, забодай меня Господь Бог!

   Когда мы отчалили, у меня вырвалась парочка неласковых слов в адрес Мингуилло. А потом вдруг что-то как дернуло меня, заставив вновь взглянуть на Сан-Серволо. Мне померещилось, будто из одного окошка нам помахала маленькая белая ладошка. Но, правда, мне так сильно хотелось повидать Марчеллу, что я запросто мог представить, как она вырастает у стекла.

   Пока мы плыли обратно через лагуну, Анна пересказывала мне ужасные слухи, ходившие по Риалто о Сан-Серволо. Они сажали женщин в холодную ванну на час, шесть или двенадцать часов, и все в зависимости от того, насколько полоумными считались эти дамы. Их клали под деревянное покрывало, так что они не могли пошевелиться. Или насильно кормили отварами горьких трав, а потом окатывали десятком-другим ведер холодной воды.

   – Да это же убьет Марчеллу быстрее ружья! – с мрачной уверенностью воскликнул я.

   И тогда Анна заревела так, что в обоих концах лодки пришлось ставить по ведру, чтобы собрать ее слезы.

   – Неужели доктор Санто не может сделать что-нибудь, чтобы вытащить ее оттуда? – всхлипывала она.

   – Его убьют, если он вернется в Венецию, – отвечал я. – Я даже боюсь говорить ему, где она, тогда он примчится обратно, быстрый, как молния, а это как раз то, чего, сдается мне, только и ждет Мингуилло, чтобы науськать на него своих громил и забить до смерти. Санто ничего не должен знать, ты поняла меня, Анна?

   Она кивнула. Я выругался про себя. Мингуилло снова обхитрил меня своей внезапностью. Хотя, даже знай я обо всем, было уже слишком поздно предъявлять настоящее завещание теперь, когда Марчелла была официально объявлена помешанной. Я видел книжку законов с закладками в кабинете Мингуилло – помешанные не могут владеть ничем, поскольку не могут правильно распоряжаться даже собственными мозгами.

   И какая разница, что бедная девочка была в совершенно здравом уме? Мингуилло завладел клочком бумаги, на котором было написано обратное. И его клочок бумаги стоил больше того, что я так бездарно проворонил.

   Но одна надежда у меня еще оставалась. Художница Сесилия Корнаро наконец-то вернулась в Венецию, живая и здоровая.

   – Вы кто? – не слишком-то дружелюбно пожелала узнать она, когда я вошел в открытую дверь ее студии.

   На полу вокруг большой белой ванны валялись сундуки и ящики. А она уже стояла у мольберта. Она увидела, что я смотрю на нее, и окрысилась на меня. Но я стиснул зубы и не прогадал. Взяв быка за рога, я сообщил ей, по какому делу явился. Она заскулила, как щенок, и метнула кисть в окно, что твое копье.

   – Ублюдок! – выкрикнула она. – Ну, ничего, я этим займусь. Сан-Серволо! Ублюдок!

   А затем хлынул поток таких словечек, которые можно услышать от цыгана, поймав его за руку, которую он уже засунул в ваш карман. Ее зеленые глаза засверкали прямо как клевер, когда крутишь его стебелек в пальцах. Эти ее глаза напутали меня так, что я словно язык проглотил. Сдается мне, если бы я открыл рот, она бы швырнула в меня чем-нибудь.

   Что-то стряслось с этой Сесилией Корнаро. Говорили, что какой-то мужчина разбил ей сердце и теперь она вышла на тропу войны против всех мужчин, кто был виноват в том же. Так, по крайней мере, я слышал. Мне было очень жаль ее, но я был бы счастлив, если бы ее разбитое сердце помогло Марчелле.

Мингуилло Фазан

   Нижеследующее может оказаться пагубным для желудка слабонервного читателя. Потому что, словом, да, да, да, это оказалось правдой. Пьеро действительно возил Марчеллу к художнице Сесилии Корнаро на уроки рисования, то есть возил до тех пор, пока весь этот, гм, род занятий не прекратился полностью.

   Что? Как я узнал об этом? Потому что рыжеволосая ведьма собственной персоной явилась-таки в Палаццо Эспаньол и потребовала, чтобы я объяснил ей, что сделал со своей сестрой.

   Место действия – мой кабинет. Она с шумом и бранью ворвалась сюда, а потом вдруг умолкла. Она стояла и смотрела на меня с тем видом, с каким кошка присматривается к куску подозрительного мяса. Лицо мое она изучала так, словно меня за ним не было. И вот тут-то я вдруг отчетливо уразумел, что все мои благородные современники заказывают свои портреты именно у этой женщины. Но мое лицо никогда не занимало моего жестокосердного отца в достаточной степени, чтобы пригласить Сесилию Корнаро или любого другого художника обессмертить его. Вместо этого он повелел написать портрет Ривы, незадолго до смерти последней, как потом выяснилось. Семилетняя дочь запечатлена на холсте для истории – а сын проигнорирован!

   Похоже, Сесилия Корнаро думала о том же. Она негромко произнесла:

   – Существуют только две причины, почему благородный вельможа не заказывает портрет своего единственного сына. Одна из них состоит в том, что ему наставили рога и супруга навязала ему ребенка другого мужчины. А вторая предполагает, что сын не проявил себя достойным нести фамильное имя в следующее поколение.

   Она нахально и оскорбительно подмигнула мне.

   – Пожалуй, я бы сделала свой выбор в пользу второго предположения. Лицо говорит само за себя. А одежда прямо-таки криком кричит.

   Кожа у меня натянулась, а нога начала выбивать дробь по полу. Никто и никогда не разговаривал со мной таким тоном, во всяком случае nocлe смерти отца. Эта женщина была другом Пьеро Зена. Мог ли Пьераччио рассказать ей обо мне что-либо нелицеприятное? И если мог, являет ли эта женщина собой образец благоразумия и осмотрительности? Разве не к ее словам внимательно прислушиваются капризные и тщеславные вельможи, приходя к ней за своими портретами и требуя – и получая – развлечение в виде художественных сплетен, призванных скрасить долгие часы в неподвижности?

   Пока я сидел с открытым ртом, она бесцеремонно перешла к цели своего визита.

   – А теперь будьте любезны забрать Марчеллу из этого сумасшедшего дома! Для чего вам это понадобилось, глупый вы мальчишка? Или вы и впрямь позавидовали той жалкой сумме, что нужна ей для скромного существования в нашем мире?

   С языка у меня уже был готов сорваться ответ, но рот мой лишь открылся и закрылся, как у рыбы, вытащенной на сушу. Сесилия Корнаро тут же воспользовалась этим.

   – Принимайтесь за дело немедленно, и Сан-Серволо вернет вам выплаченные деньги, не взяв слишком большую мзду за свои услуги.

   А потом она одарила меня ослепительной улыбкой, словно сочтя вопрос решенным:

   – Нет, серьезно, напишите письмо прямо сейчас, а я исправлю ваши ошибки – и мы вытащим ее оттуда, прежде чем хирурги выпотрошат ее, как рыбу, или заморозят в ледяной ванне. Вы ведь умеете писать, верно? С этими паршивыми овцами в старых семействах никогда и ни в чем нельзя быть уверенным. Хотите, я сама напишу письмо за вас? Ну же, приступайте. Сами же будете лучше спать со спокойной совестью сегодня ночью.

   Этот ходячий скелет с лицом женщины учил меня жить и говорил мне, как я должен поступать! Стоя надо мной в позе нетерпеливой гувернантки. Да кто она такая, чтобы вообще разговаривать со мной? Персона, которую в обществе терпели только из-за ее семьи и иллюзорного умения владеть кистью. Скальпы десятков любовников свисали у нее с пояса. Женатые, холостые, благородные, простолюдины. Она не брезговала никем. Говорят, за одну ночь она заманивала к себе в мансарду до полудюжины представителей сильного пола. А теперь она посмела явиться сюда с разговорами о моем состоянии и о том что я должен вернуть сестру с Сан-Серволо!

   Художница же недовольным тоном продолжала:

   – Если Марчелла пробудет там слишком долго, то станет похожей на одну из них, по крайней мере в глазах света.

   И вот тут я широко улыбнулся.

   – Знаю, – парировал я. – Это просто замечательно.

   Впервые за все время Сесилия Корнаро умолкла. Вы бы видели, как быстро кровь отхлынула у нее от лица. Вы бы видели, как сжались в кулачки ее тонкие пальцы – да-да, особенно это! Она прошептала:

   – Марчелла, почему ты мне ничего не рассказывала о своем брате? Неужели я была…

   Я распорядился вышвырнуть ее вон без особых церемоний. Слугам я заявил, что отныне вход в Палаццо Эспаньол безнравственной художнице Сесилии Корнаро строго-настрого воспрещен. Потом я призвал к себе парочку парней из Арсенала, которым пришлось потуже подтянуть пояса из-за нерегулярных заработков. Стоило это совсем немного.

   Она ни разу не упрекнула меня за то, что они сделали. Она узнала кое-что о том, как именно следует обращаться к Мингуилло Фазану.

Джанни дель Бокколе

   Вся Венеция только об этом и говорила, о страшном пожаре в студии Сесилии Корнаро и о том, что она обожгла себе руку. Я сам отправился на другой берег канала, к ней в студию, чтобы попросить прощения, потому что именно я навлек на нее эти несчастья.

   Во дворе еще попахивало гарью, а с потолочных балок время от времени слетали черные хлопья сажи. Океаны лиц, вспомнил я, продолжающих невидимыми жить здесь. Говорили, что вандалы уничтожили сотню портретов, никак не меньше.

   Наверху, на дверях в ее студию была пришпилена записка со словами: «Уехала рисовать за границу. Кот останется голодным. Покормите животное».

   В том не было нужды. На полу под дверью лежала кучка куриных косточек, компанию которым составили рыбьи головы и бараньи отбивные, а также блюдечко с монетами, которые оставил кто-то, у кого не было времени зайти в лавку. Значит, к Сесилии Корнаро уже заходило много людей, как она наверняка и рассчитывала: котяра, толстый и довольный, лежал и сладко облизывался на пороге. Я уж хотел было пройти мимо, но хитрюга вытянул лапу, загораживая мне дорогу. Я уронил монетку, которую он ловко отправил в блюдечко, и кивнул.

   Тогда только и разговоров было о том, что Сесилия Корнаро покинула Венецию навсегда, потому что ни сама она, ни ее картины больше не чувствовали здесь себя в безопасности. Стыд и позор для нашего города – выгнать такую гениальную женщину! Пропадет столько венецианских лиц, потому что Сесилия Корнаро их не нарисует. А что будет со всеми благородными семействами, которые останутся без своих портретов? Как они отыщут богатых чужестранцев, чтобы выдать за них замуж своих дочерей, если не смогут отправить их лица для заключения сделки?

   Ублюдка братца Марчеллы проклинали от мансард до подвалов, когда благородные господа узнавали, что некому нарисовать портреты их жен.

   Но я видел на его лице самодовольную улыбку, когда он слышал эти проклятия, пес дьявола.

Мингуилло Фазан

   Братья Fatebenefratelli засыпали меня раздражающими отчетами о состоянии здоровья Марчеллы. Они совершенно неправильно поняли свою роль. Святые добродетельные братья уверовали в то, что могут вылечить мою сестру, чем оказали мне медвежью услугу. Падре Порталупи с энтузиазмом предвкушал, как быстро она сможет вернуться к своей семье. Настроение у меня окончательно испортилось, когда я запоздало сообразил, что, скорее всего, итог их лечения будет именно таким.

   И будь проклят ее мочевой пузырь, но разве и он не начал вести себя пристойно на острове? Отмеченный особой добродетелью брат Порталупи хвастался фармацевтическими антидиуретическими препаратами и диетой, исключавшей такие продукты, как арбуз и спаржа. Марчеллу лечили теплыми ваннами вместо двенадцатичасовых ледяных, которые я предвкушал с таким удовольствием.

   Затем падре Порталупи, наивно полагая, что этим доставит мне удовольствие, написал, что добился впечатляющих результатов в лечении ее изувеченной конечности с помощью «Гербария» Апулея Платона.[99]

   Кроме того, зеленый лиственный мир острова, как оказалось, вполне подходил Марчелле. Теперь я с горечью вспоминал о том, что она всегда любила сады и растительность, до тех пор, во всяком случае, пока я раз и навсегда не положил конец ее лирическим прогулкам по окрестностям, когда ей было девять лет от роду.

   А вскоре падре Порталупи принялся докучать мне просьбами выделить ей небольшое содержание, дабы Марчелла могла покупать книги для чтения и бумагу для письма и рисования. Я решительно отказал в деньгах. Падре Порталупи написал в ответ, что он решил открыть библиотеку для моей сестры, под надлежащим присмотром, разумеется, дабы она могла читать труды по истории, естествознанию, языкам и прочим образовательным предметам.

   «В бумаге, – заявлял он, – наши пациенты никогда не имеют отказа, равно как и в воде и воздухе».

   Его осторожно брошенный мне вызов и явственно читающийся между строк упрек в мелочности наполнили мой рот привкусом желчи. Поначалу я хотел написать и настоять на применении пиявок, но потом не рискнул вызывать противостояние на этой стадии. Получение печатей и заверение документов о заключении Марчеллы в сумасшедший дом затянулось на неопределенное время, а это означало, что мне придется полагаться на свои неофициальные договоренности с братьями о том, что она останется на Сан-Серволо.

   Одно за другим я получал уведомления о том, что она делает грандиозные успехи в исцелении.

   «Как интересно: ее брови вновь отросли, обретя безупречную симметрию. Она более не пугается, когда дверь в ее комнату отворяется, и спокойно улыбается каждой сиделке. Она овладела несколькими гимнастическими упражнениями и становится крепче день ото дня. Она без всяких возражений следует нашему распорядку. Ее менструальный цикл остается регулярным. Лекарства она принимает, не протестуя».

   Я возражал: «Но она призналась в своих грехах и прошла курс нравственного лечения?»

   «Ваша сестра, – ответил падре Порталупи, – не разговаривает, как вам известно. Тем не менее своим безукоризненным поведением дает нам понять, что нравственно исцелилась. Меня даже беспокоит тот факт, что она стала чересчур покорной…» Я в ярости расхаживал по своему кабинету. Нравственно исцелилась? И этого достаточно, чтобы отправить ее домой? Марчелла умело разыграла свою карту с молчанием.

   Я решил, что, пожалуй, стоит внести падре Порталупи в свой маленький список личных врагов, в котором уже числились доктор Санто, Сесилия Корнаро, Испанская мадам и похититель завещания, со всеми из которых, за исключением последнего, было покончено раз и навсегда.

Доктор Санто Альдобрандини

   Я нашел работу и жилье в монастыре близ Тревизо, где принимали на лечение больных. Затем написал Джанни, чтобы он знал, где я нахожусь, и поинтересовался новостями. Он очень долго не отвечал мне. Я понял, что ему нечего сообщить мне. Значит, Марчелла по-прежнему уверена в том, что я люблю жену Мингуилло.

   Тем временем Наполеон вновь заинтересовался моей карьерой. Если ему когда-либо и требовались хирурги, то как раз на его новой войне против царской России.

   К весне 1812 года я оказался среди плавающих обломков кораблекрушения в числе тридцати двух тысяч итальянских солдат, которых течение судьбы медленно влекло к русскому фронту, причем в своем распоряжении мы имели преступно мало провианта. Наступил сентябрь, и Grande Armée[100] рыскала по опустевшим улицам Москвы в поисках ночлега и хлеба. В наших жалких армейских кострах вскоре сгорел весь город. В октябре мы столкнулись с настоящим противником: холодом и некомпетентностью тех, кто должен был содержать нас накормленными и одетыми. Пятого ноября выпал первый снег. И после этого все, что я помню, это голод, заснеженные просторы и свой скальпель, режущий замерзшую плоть.

   Я поднял голову только в тот день, когда мы дохромали до Италии. Долгие месяцы она оставалась понуро опущенной под грузом моих собственных поражений – поскольку каждого, кого отнимал у меня холод, я считал скорбной и невосполнимой потерей, – или уныло втянутой в плечи в тщетной попытке укрыться от мороза и ветров, дующих из Сибири.

   Но в тот день мне показалось, будто я слышу запах моря или по крайней мере небольшого залива на побережье Адриатики. Здесь, в этом месте, ничто не принадлежало мне, зато я сам принадлежал ему. Здесь была Марчелла. Я считал, что более ничто не помешает мне добраться до нее. И меня больше не интересовали причины, по которым я должен держаться от нее подальше.

   Я вернулся в монастырь в Тревизо и начал строить планы возвращения в Венецию. После долгих месяцев молчания я вновь взялся за перо и написал Джанни.

Сестра Лорета

   Однажды внезапный приступ воспаления мозга заставил меня ударить Рафаэлу по ее ухмыляющемуся лицу, когда она пришла в мою келью, чтобы увести сестру с собой. Не исключено, что я вырвала у нее несколько клочков волос. Говорили, будто в порыве ярости я пыталась выдавить ей глаза, но это, скорее всего, лишь досужие домыслы, поскольку сама я не припоминаю ничего подобного.

   После этого я не видела сестру Софию вовсе. Madré[101] Моника запретила ей приходить ко мне. Мне не разрешалось приходить к ней.

   – Для сестры Софии вы умерли, – заявила мне priora. – Я слишком долго позволяла вам безжалостно пользоваться нежной натурой этого ребенка. На этот раз ваша разлука окончательна, vicaria вы или не vicaria.

   У меня возникло такое чувство, словно с меня живьем содрали кожу, и оно оказалось намного болезненнее любых истязаний плоти, которым я себя подвергала. Когда я открыла было рот, чтобы запротестовать, priora презрительно бросила мне:

   – Теперь можете играть со своими шакалами.

   Подобный поворот событий никогда не входил в Божий замысел, поэтому я решила, что буду оплакивать сестру Софию так, будто это она умерла.

   Я объявила, что начинаю пост, дабы спасти душу сестры Софии от веков, которые ей предстояло провести в чистилище. На свои сбережения я заказывала для нее заупокойные мессы. Я написала ее имя на стенах своей кельи, выводя буквы своей собственной целомудренной кровью.

   Ко мне пришли сестра Нарцисса и сестра Арабелла и предложили бичевать себя во имя сестры Софии, но я отправила их восвояси, грубо ответив им:

   – Вы никогда не любили сестру Софию так» как она того заслуживала. Вы ревновали меня к ней.

   Несмотря на все мои посты и бичевание, принимая ванну, я не могла не обратить внимание на то, что тело мое оставалось белым как снег и что внешне я выгляжу как молоденькая девушка, хотя скоро мне должно было исполниться уже сорок три года. Я была сильной, как амазонка, но без уродливого переплетения жил и мускулов: моя сила имела исключительно духовную природу. Грудей у меня почти не было, и бедра мои были благополучно лишены женственных изгибов. Начав поститься, я редко страдала от унижений ежемесячных менструаций, что так ослабляют простых женщин. Хотя бы из этого я могла заключить, что моя непорочность доставляет удовольствие моему Небесному Супругу: неиспорченное тело является одним из верных признаков святости.

   В мою келью пришла priora и продемонстрировала свое полное непонимание путей Господних тем, что принялась сурово отчитывать меня. Она пыталась убедить меня в том, что я испытываю к сестре Софии нездоровые чувства и что у меня возвращаются симптомы воспаления мозга.

   – Эта лихорадка не мирского происхождения, – заявила ей я. – Взгляните сами, – настаивала я, – Господь не позволит мне принимать пищу.

   И я взяла кусочек хлеба, который лежал рядом с моей кроватью, и положила его в рот. Но, стоило ему коснуться моего языка, как меня охватила такая тошнота, что хлеб помимо моей воли вылетел изо рта в струе желчи, которая попала на платье priora.

   Я провозгласила:

   – Теперь вы сами должны признать, что высшая сила не дает мне принимать пищу. Я могу глотать только Тело и Кровь Христову.

   – Подлинная добродетель лишена гордыни и амбиций, сестра, – злобно прошипела priora, с отвращением оттирая со своего платья желчь и стряхивая крошки хлеба. – И почему вы всегда говорите о еде? Почему я и все остальные вокруг вас должны только и судачить о том, чего вы не едите?

   А потом она заговорила медленно и внятно, как с глухим.

   – Сестра София не умерла, слышите? Остальные монахини – и само бедное дитя – напуганы тем, как вы себя ведете. Вы ничего не добьетесь своей глупой истерической выходкой, сестра Лорета. Прекратите свое нарочитое голодание и живите, как подобает смиренной монахине, каковой вы и являетесь, и не более того. Неужели вы этого не понимаете? Господь наш Иисус призывал к смирению сердца и сам показывал его.

   А затем она с раздражением добавила:

   – Вот уже тридцать лет вы живете в прекрасном Божьем доме и не впитали ни одного из Его откровений. Ваша душа остается неразвитой, даже ваши фанатические поступки повторяются с утомительной регулярностью. Прекратите свои преувеличенные изощрения, эти вымышленные чудеса! Если вы хотите привлечь внимание какой-либо изюминкой в своем поведении, то вам следует распять свой язык, вместо того чтобы заставлять нас выслушивать свои пустые и напыщенные речи!

   Произнеся это богохульство, она вдруг оборвала себя на полуслове, и на лице ее отобразилось раскаяние.

   – Я приношу свои искренние извинения за последние слова. Вы заставили меня выйти из себя, сестра Лорета. Я позволила себе слабость. Я немедленно отправлюсь на исповедь. Тем не менее вы предупреждены. Еще одна оскорбительная выходка в таком же духе, и я обещаю вам, что лишу вас сана vicaria. Мне очень не хочется вмешивать посторонних в дела нашего монастыря, но даже святые отцы, что незаслуженно возвысили вас, согласятся с моими доводами, когда я расскажу им о том, как вы преследуете бедную сестру Софию. А заодно вы можете начать есть. В противном случае вы умрете нелепой и, обещаю вам, никем не замеченной смертью.

   И тогда я с горечью поняла, что только мое нынешнее положение vicaria позволит мне спасти душу сестры Софии. Я не смогу сделать этого в качестве всеми презираемой смиренной монахини, не имеющей ни веса, ни влияния. И, хотя сердце мое разрывалось от желания видеть свое тело мертвым, мне пришлось прервать свой пост, проглотить несколько кусочков черствого заплесневелого хлеба и вернуться в мир.

Марчелла Фазан

   Сколько историй о сумасшествии, написанных теми, кто страдал этим недугом, можно прочесть? Они исчезли, как и личности, их создавшие. Безумные люди исключены из общества.

   Я не попадала ни в одну из нормальных категорий с диагнозом пеллагрическое безумие, меланхолия ступорозная, импульсивная мономания, безумный темперамент, простая меланхолия, алкогольное безумие. Не была я ни ходячим живым скелетом, ни чрезмерно тучной. И ушные раковины у меня тоже не были изуродованы, как цветная капуста. Тем не менее мне предстояло провести два года среди других несчастных, истории которых пребывали под стражей. Я сидела с ними за одним столом, делила хлеб и лечение. Изо дня в день я жила в обществе помешанных, как одна из них. И только по ночам я удалялась в свою привилегированную отдельную комнатку, где вновь взялась за автобиографические записки и рисование, обнаружив за каминной трубой потайную нишу, в которой прятала свои бумаги.

   Пребывая в статусе dozzinante, я могла не работать, но каждый день ходила в печатную мастерскую, где изучала искусство офорта. Мои коллеги ничего не знали о моем благородном происхождении, да оно их и не интересовало. Выказанные мною умения пришлись им по душе, а когда я продемонстрировала, что имею представление о красках, мне доверили цветовое оформление специальных изданий офортов.

   Однажды мне пришлось делать офорт с портрета, написанного Сесилией Корнаро. В тот день я расплакалась, и мне пришлось испытать на себе одну из редких водных процедур. Падре Порталупи отлучился с острова, так что спасти меня от его чрезмерно рьяных коллег было некому.

   Совершенно очевидно, мой брат рассчитывал на то, что, пребывая в обществе сумасшедших, я сама стану одной из них. Он думал, что их порок коснется и меня, что я буду впитывать их бредни и в конце концов начну извергать их из собственных уст. Он прекрасно понимал, как, впрочем, и я: чем больше времени я проведу на Сан-Серволо, тем охотнее остальные поверят в мое помешательство.

   Поначалу я старалась сохранить здравомыслие. Но оставаться даже вне такого общества, в котором я оказалась, было свыше моих сил. Священники и хирурги однозначно относились ко мне как к пациентке. А пациенты тоже считали меня своей. Те из них, кто не имел видимых физических увечий, с состраданием смотрели на мою искалеченную ногу и даже наклонялись, чтобы поцеловать воздух над ней. Они украшали цветами инвалидное кресло, в котором меня иногда катали по зеленым садам. Робкие руки появлялись словно из ниоткуда, чтобы помочь мне преодолеть выщербленные ступеньки. На мою тарелку со священным трепетом подкладывали куски белого хлеба.

   Неизменную доброту ко мне проявлял и падре Порталупи. Только один человек, не считая Пьеро, всегда был так нежен со мной. И он – я сама видела доказательства – изменил мне с моей невесткой. Он переступил через мое сердце, чтобы добраться до нее.

   Быть может, Сан-Серволо и впрямь подходящее место для меня, думала я: место для людей, пострадавших от любви и жизни. И разве не обожглась я и на том, и на другом?

   В том, что меня приняли здесь, я находила утешение, и чем дальше, тем больше.

Джанни дель Бокколе

   Нам по-прежнему не позволяли повидаться с ней. Прошел месяц, и еще один. Лето. Год.

   Я не переставал надеяться на то, что Марчелла покажет докторам свою нормальность и они отправят ее обратно к нам в Палаццо Эспаньол. «Уж во всяком случае, совсем неона была рехнувшейся в этой семейке, – думал я, – и доктора должны сами понять это». Братья Fatebenefratelli считались славными людьми и искусными целителями. Они скоро догадаются, что их ловко провели и подсунули не того, кого нужно. Ведь правда? Правда?

   Всякий раз, слыша, как Мингуилло командует гондольеру. «Сан-Серволо!» – я надеялся: «Господи, сохрани нас, сделай так, чтобы он не вернулся обратно. Они поменяют его на сестру и оставят его у себя навечно».

   Но каждый раз он возвращался, чтоб мне сдохнуть!

   Постепенно Мингуилло перестал ездить туда сам. Он дозволил Анне отвезти Марчелле кое-что из личных мелочей и повидаться с ней в течение несколько коротких минуток.

   Анна вернулась в мокром от слез платье на груди. Она сказала мне:

   – Марчелла – все равно что ходячий мертвец. У нее в глазах нет света. Она не разговаривает.

   – Не разговаривает?

   – Она притворяется, что немая. Для чего она так делает, Джанни?

   – Наверное, она боится, что ей не поверят, если она заговорит.

   – Значит, она может остаться там навсегда, и при этом все будут думать, что она чокнутая? Нет! Но сейчас она такая же, как все там. – И Анна снова заплакала. – Я сама видела!

   Однако Анна ошибалась: в этом я был уверен. Марчелла не сошла с ума. Она просто спрятала его в каком-нибудь укромном местечке на Сан-Серволо. А когда станет можно, Марчелла вернет себе разумность. Я ничуть в этом не сомневался, дорогой ты наш маленький Господь.

Мингуилло Фазан

   В конце концов я получил одно письмо, которое встревожило меня сильнее остальных. Порталупи написал: он боится, что если Марчелла слишком долго задержится на Сан-Серволо, то «освоится» и не сможет покинуть остров, вернуться к нормальной жизни.

   «Она должна уехать отсюда, – настаивал он, – иначе мы принесем ей больше вреда, чем пользы».

   А как хорошо звучало слово «освоится»! Почти как похоронный колокольный звон. Было в нем нечто от монастыря, этакая окончательность.

   Но падре Порталупи был явно не согласен со мной. «Иногда матери необходимо вытолкнуть птенца из гнезда, – выводил он околесицу своей богоугодной рукой, – ради его же собственного блага».

   Я обшарил свой письменный стол в поисках нужного мне клочка бумаги и поспешил на остров, вспоминая маленьких птичек, которых я насаживал на прутики в нашем деревенском поместье. Меня провели наверх, в кабинет падре Порталупи.

   – Позвольте мне встретиться с ней, – без предисловий потребовал я. – Я хочу собственными глазами узреть чудо, которое вы с ней сотворили. Потому что когда я видел ее в последний раз, она была не готова покинуть гнездо, по доброй воле или по принуждению.

   Падре Порталупи не смог скрыть удивления, вызванного моим внезапным появлением.

   – Вы приехали совершенно напрасно, конт Фазан. С сожалением должен уведомить вас: Марчелла со всей определенностью заявила, что вас она видеть не желает.

   – Она заговорила?

   – Да, в первый раз, когда я сообщил ей, что считаю ее вполне способной к существованию вне пределов этого места. После этого она добавила несколько слов, которые показались мне совершенно разумными.

   «Моя маленькая хромая собачка-сестра явно сообщила ему нечто дурное обо мне», – решил я. Она играла со мной, и этот добродетельный брат стал слепым орудием в ее руках.

   – Тогда как же она может вернуться домой? Если она не хочет видеть меня?

   Это заставило его призадуматься.

   – Учитывая, что я плачу, и плачу весьма недурственно, за ее содержание здесь, как так получается, что я не имею права увидеть свою сестру? Вы спокойно сообщаете мне, что излечили ее от яростных припадков и что хотите вновь вернуть ее в мой дом, но при этом лишаете меня возможности убедиться в том, что это правда! Мне почему-то представляется, что чиновники Magistratо alla Sanita очень заинтересуются подобной постановкой вопроса.

   На лице у падре Порталупи начало проступать понимание того, о чем ему вовсе не полагалось догадываться. К счастью, я заранее подготовился к тому, чтобы подтолкнуть его мысли в нужном направлении. Я продолжал:

   – Вам совершенно не о чем беспокоиться, отче. Мне и в голову не могло прийти каким-либо образом причинить вред Марчелле. Совсем напротив. Как вы, должно быть, помните; я питаю личный интерес к излечению умопомешательства. Знакомясь с учреждениями подобного толка за границей, я наткнулся на весьма любопытное английское приспособление, которое поможет Марчелле справиться с приступом нимфомании, буде таковой овладеет ею, что неизбежно случится, когда она вновь окажется беззащитной перед внешним миром. Я уже приобрел одно из них для ее спальни.

   С этими словами я протянул падре Порталупи листок. Это был грубый рисунок моей сестры с прочным железным кольцом на шее. Короткая цепь соединяла его с железным штырем, торчащим из стены.

   Падре Порталупи побледнел.

   – Вот… вот, значит, как вы собираетесь содержать Марчеллу, если мы отправим ее домой?

   – Так будет лучше для общей безопасности, вы не находите? Ничего не могу поделать. Не забывайте, у меня в доме слуги-мужчины и дети! Вдобавок где-нибудь поблизости может затаиться охотник за ее приданым! Разумеется, как только она будет готова видеть меня, я отвезу ее домой. Для нас это будет настоящий праздник. Ведь у Марчеллы растет племянница, которую она еще никогда не видела!

   – И никаких племянников?

   Я подумал было, что мне удалось запутать его, но этот человек был излишне сообразителен для его же блага. И вновь меня посетило неприятное чувство, что это Марчелла, сидя в каком-нибудь тайном убежище, дергает за веревочки, заставляя его говорить то, что ей нужно. Я даже осмотрелся по сторонам, не подглядывает ли где-нибудь за нами в потайную дырочку ее васильковый глаз. Нога нервно застучала по полу. Под туго натянутой кожей сбилось с ритма и замерло сердце, и я услышал, как протяжно и болезненно скрипит моя душа, словно треснувшая мачта, предвещающая кораблекрушение.

   Наконец мне удалось справиться с собой.

   – Племянник будет следующим.

   Падре Порталупи принял мое прощальное рукопожатие, но на его лице я прочел, что его по-прежнему обуревают сомнения.

   «Хирург-священник окажется более сговорчивым», – решил я. Вернувшись домой, я написал ему конфиденциальное письмо. После этого у меня уже не будет нужды лично наносить визиты на Сан-Серволо, которые так выбивают меня из колеи.

   Запечатав письмо, я устроился поудобнее в глубоком кресле отца и крепко задумался.

   И так мне было хорошо в это мгновение, что я испытал какое-то внутреннее, почти непреодолимое желание доверить свой триумф бумаге. Написать нечто вроде отчета, начиная с восхитительной идеи подделать письмо своей супруге от маленького лекаришки Санто, который, может статься, никогда более не вернется в Венецию, чтобы досаждать нам.

   Это занятие настолько увлекло меня, что, описывая собственный безошибочный расчет и тайные замыслы, я не заметил своего дурака-камердинера, суетящегося вокруг с серебряным подносом, на котором лежала темно-синяя бархатная шапочка, последний шедевр моего портного.

   «Ну разве я не гений?» – закончил я свое изложение пышным росчерком пера, в нескольких словах подводя итог, призванный помочь даже самому недалекому читателю осознать и проникнуться глубиной моего блестящего замысла.

   А потом я ощутил, как Джанни дышит мне в затылок.

   Резко обернувшись, я увидел, что он тупо смотрит на меня, как баран на новые ворота.

Джанни дель Бокколе

   Теперь, когда я узнал, с помощью какого грязного трюка Мингуилло разлучил их, то решил, что смогу вновь соединить их.

   Я был настоящим ослом. Все это время я считал, что от Санто не может быть особого толка, разве что он примчится ради любви к ней в Венецию, где его тут же и прикончат. Но пожалуй, только у одного Санто достанет здравого смысла пробраться на остров, учитывая все его докторские умения верно? В моей голове начал складываться план.

   Я знал, где он живет: в небольшом монастыре неподалеку от Тревизо, работая за гроши и стараясь склеить свое разбитое сердце. После того как его выставили из Венеции, он взял с меня обещание, что мы будем иногда писать друг другу, чтобы Марчелла жила в наших мыслях. Но ему нечем было утешить меня, а у меня не было для него хороших вестей, потому как Марчелла по-прежнему упрямо не желала даже слышать его имени. Письма приходили все реже и становились все короче, как и его надежды.

   К тому времени, когда Марчелла угодила на Сан-Серволо, письма от Санто перестали приходить вовсе. Я написал ему несколько раз, но мои послания вернулись нераспечатанными.

   Как вдруг, ни с того ни с сего, Санто написал мне снова. И у него появился новый голос. Он не просто спрашивал о Марчелле, он требовал и желал, чтобы я рассказал ему о ней. Он ждал ответа.

   С тяжелым сердцем я взялся за перо и чернила. Я рассказал ему обо всем, что случилось. О поддельном письме, о том, как Марчелла упорно смотрела в стену, словно помешавшись. о подбритых бровях, Сан-Серволо и прочем. Я знал, что он тут же примчится. Я также знал, что он будет очень зол на меня за то, что я утаил от него эту историю.

   Разумеется, ему по-прежнему было совсем не безопасно возвращаться домой в Венецию. Не под своим именем, во всяком случае. Пока. Но и на этот счет у меня был план. Такой умный и смелый! Мне было ясно, что злость Санто на меня тут же утихнет. А вся прелесть заключалась в том, что я собственными глазами видел, как Мингуилло написал, что ему больше не нужно приезжать на Сан-Серволо.

   И да, Санто ухватился за него обеими руками. Мне не пришлось ему ничего растолковывать, о нет. Он был намерен немедленно испробовать мой план и внес в него кое-какие добавления, отчего тот стал еще лучше.

   Вот так и получилось, что эти священники на Сан-Серволо получили письмо от молодого, подающего надежды врача по имени Спирито с безупречной репутацией, который желал бы поработать с венецианскими сумасшедшими и в особенности лечить болезни их кожи. Он получил самый положительный ответ, и уже через несколько дней Санто – я имею в виду, Спирито – направлялся обратно в Венецию.

   «Ха! – думал я. – Наконец-то Мингуилло сядет в лужу; и поделом ему».

   Что же касается Санто, то, доложу я вам, когда я поехал встречать его в Местре, ко мне вышел совсем другой человек, ничуть не похожий на того растерянного мальчишку, которого Мингуилло когда-то выгнал из дома. Война в России закалила его. Он стал выше ростом, возмужал, даже тон его голоса стал тверже, хотя в нем по-прежнему звучала мягкость голубки. Но в нем появилось и кое-что еще. Он, который никогда не знал любви матери или сестры, понял, что значит обожать женщину, и любовь его к ней – именно любовь, а не просто желание изучать ее кожу и лечить болячки – росла и крепла. Покамест Любовь не была к нему благосклонна, но я был уверен, что новый Санто сможет стать ее верным рыцарем, как пишут поэты.

   – Мне следовало бы придушить тебя, Джанни, – набросился он на меня. – Ты не имел никакого права решать, что я должен знать о Марчелле, а что – нет.

   Он шагнул ко мне, и я уже было решил, что сейчас он задаст мне трепку. Но Санто неожиданно обнял меня, крепко и сильно. А потом рассмеялся, громко и уверенно.

   Я затаил дыхание и позволил себе надеяться, мой дорогой маленький Бог.

Сестра Лорета

   Случилось нечто ужасное. Из-за того, что я привлекла внимание к сестре Софии, другие начали проявлять к ней особенный интерес. Поначалу он был рассчитан лишь на то, чтобы подразнить меня и сделать мне больно, ведь мне было строжайше запрещено встречаться с ней. Но вскоре другие монахини быстро разглядели необыкновенную красоту в душе сестры Софии, которой прежде наслаждалась я одна.

   Сестра София обзавелась толпой поклонниц, привлеченных взмахами ее пушистых ресниц и изящными жестами ее маленьких белых ручек.

   Божий замысел состоял в том, чтобы я приглядывала за сестрой Софией – издалека, потому как теперь я заподозрила в ней очередную сестру Андреолу, еще одну тщеславную ханжу, строящую собственный культ. И действительно, прошло совсем немного времени, а прочие монахини уже сравнивали Софию с уехавшей сестрой Андреолой, причем не в пользу последней. Некоторые послушницы уже опускались на колени, когда она проходила мимо, и совершали прочие кощунственные жесты идолопоклонничества. А когда мимо проходила я, то кое-кто из легковесных и легкомысленных монахинь осенял себя крестным знамением, как будто в их среде оказывался сам сатана.

Марчелла Фазан

   Меня пришла навестить Анна с корзинкой пирожков и ворохом новостей. Мне показалось, что глаза ее блестят как-то подозрительно. Я попыталась собраться с мыслями. Поначалу у меня получалось не очень хорошо, потому что прошло слишком много времени с тех пор, как я последний раз говорил вслух.

   – Ты что, тоже помешанная, и пришла присоединить к нам? – вырвалось у меня, хотя это было совсем не то, я хотела сказать. Анна испуганно отпрянула.

   – Вы можете говорить? – вскричала она, немного придя в себя. – А мне сказали, что вы совсем не разговариваете.

   – Здесь есть плохие доктора. Доктора-потрошители, у которых кровь на фартуках. Небезопасно показывать им, о чем мы думаем. Но с тобой я всегда разговаривала, разве нет. С тобой и Джанни?

   Я попыталась вспомнить, какие отношения связывали нас с ней до того, как я попала сюда и стала одной из обитательниц деревни. Для этого потребовалось всплыть на поверхность моего разума, где вовсю гуляли бурные волны. Там, где я уже давно жила в безмятежной и неторопливой белой пустоте, было намного спокойнее.

   Но лицо Анны подталкивало меня к тому, чтобы вынырнуть из неподвижной глубины и прорвать кожу своей души. Это было больно. Очень больно. Меня вдруг захлестнули воспоминания. У меня потемнело на сердце, когда я вспомнила, как Санто, ухаживавший за мной самым нежным образом, влюбился в мою прекрасную невестку и использовал свои визиты ко мне, чтобы пожирать глазами ее. Я сама видела письмо. Мне даже пришлось опустить веки, чтобы стереть из памяти так некстати возникший образ.

   Я больше не желала думать о таких вещах. Мне хотелось забиться в угол, где меня согревали бы своими телами другие сумасшедшие, а голова моя вновь наполнилась бы теплой восхитительной белизной.

   Но Анна настаивала на том, что мы должны поговорить о Санто. Когда его имя звучало у меня в ушах, я не могла сохранять свой внутренний мир в мягкой белизне, непроницаемой и невосприимчивой ко всему. Мне казалось, что кто-то бросил канат в бездну, в которую я погрузилась, и тащит меня, захлебывающуюся и сопротивляющуюся, обратно на поверхность, туда, где я должна буду вспомнить о том, что Санто любил и желал мою невестку, всего лишь делая вид, что я ему небезразлична.

   Но сейчас Анна, запинаясь и смущаясь, рассказывала мне кое-что новенькое. Она говорила мне, что это неправда, то, во что я верила так долго. Она объяснила, что Мингуилло за метил, как Санто смотрит на меня. И как я смотрю на него И тогда мой брат воспользовался знаменитым очарованием супруги к своей выгоде. Короче, Мингуилло сам нацарапал это отвратительное письмо, рассчитывая сделать мне больно и подбросил его туда, где я непременно нашла бы его.

   – Джанни видел, как ваш брат поверял бумаге всю эту историю. И он еще хвастался этим! Вот так мы и узнали обо всем.

   Значит, Санто никогда не любил мою невестку? Никогда не писал этих жестоких слов?

   Но долгие месяцы душевных терзаний и муки нельзя было просто взять и стереть одними только словами Анны. Кто знает, а вдруг это очередная коварная выдумка, призванная соблазнить меня вернуться к жизни на поверхности? Нет, пока еще я не могла считать поверхность безопасным местом.

   – Стоп, – сказала я ей. – Довольно.

   Но Анна продолжала говорить, сообщив мне очередную новость, а именно: Санто вскоре сам приедет на остров, под чужим именем, чтобы работать здесь врачом.

   – И все ради того, чтобы быть рядом с вами, рядом с той, кого он обожает! – упорствовала Анна, потому что лицо мое по-прежнему оставалось непроницаемым. – Вы должны понять, госпожа Марчелла. Для чего бы ему поступать так, если только не из любви к вам? Он влюблен в вас до беспамятства, бедный мальчик!

   – Но мой брат…

   – Мингуилло решил, что ему больше незачем приезжать на Сан-Серволо. Он считает, что все его дела здесь закончены.

   И тогда я поверила, сразу и безоговорочно, как будто распахнулись ставни и в комнату хлынул солнечный свет. Я вдруг поняла, что все, рассказанное мне Анной, – правда, от начала и до конца. Разве я видела почерк Санто до того дня, когда наткнулась на то злополучное письмо? Нет. Я попалась в расставленную Мингуилло ловушку, как глупая мышка. Хуже того, я причинила Санто боль и собственными руками о толкнула его – как и рассчитывал Мингуилло. И мое закрытое на замок сердце разлетелось на тысячу осколков.

   Один осколок был серым и острым. Джанни и Анна, простые и добросердечные, не видели опасности, которая таилась в их превосходном плане. Если власти узнают, что Санто прибыл на остров из любви ко мне, то один этот факт подтвердит все выдвинутые против меня обвинения, которые и привели меня сюда. Моя мнимая нимфомания получит подтверждение в том, что я завлекла сюда своего любовника. И тогда Санто, Анна и Джанни будут наказаны, как и падре Порталупи, за то, что позволил этому случиться.

   – Передай ему: пусть он не приезжает! – крикнула я Анне. – Это ловушка!

   Должно быть, я напугала ее своим поведением, которого насмотрелась у своих подруг по безумию, раскачивавшихся из стороны в сторону, дабы обрести покой и умиротворение. Она попятилась прочь из комнаты, и я услышала, как замерли вдали ее шаги, когда она поспешила вернуться туда, откуда пришла.

Джанни дель Бокколе

   Анна пришла домой вся в слезах, заламывая руки.

   – Марчелла сказала «нет», – убитым голосом сообщила она мне.

   Спаси Господь, но я так разозлился, что закричал:

   – А как же Санто? Как же наш план? И почему она говорит «нет»? Она и впрямь поняла, о чем идет речь? Ты все ей правильно разобъяснила?

   – Разве это план, Джанни? Он просто хочет быть с ней. Он ведь даже не продумал его до мелочей, верно? Он – не ее опекун. Она несовершеннолетняя. Он не может подписать бумаги о ее освобождении и жениться на ней. Она не получит ни крохи из своего приданого, а он не в состоянии содержать ее.

   Воспоминание об утерянном завещании жгло мне язык.

   Я огрызнулся:

   – Он может приглядывать за ней на острове. А мы не можем.

   – И он ограничится этим? Ни один мужчина не станет просто смотреть, если есть возможность прикоснуться.

   Я никогда не прикасался к тебе, Анна. Но я всегда забочусь о тебе.

   – Это всего лишь жалость. Кто ж захочет трогать такой шрам? – И она показала на свое лицо, изуродованное Мингуилло.

   – Я больше не вижу шрама, Анна. Я вижу тебя такой, какой рисовала тебя Марчелла.

   Она фыркнула и целую минуту выглядела довольной. Но вскоре снова взялась за свое.

   – Какой от Санто прок в сумасшедшем доме?

   – Санто будет видеться с Марчеллой каждый день. Он позаботится, чтобы ей не причинили вреда, не утопили в ледяной ванне, не… По крайней мере они снова окажутся лицом к лицу.

Марчелла Фазан

   Анна вновь пришла навестить меня. Она выглядела испуганной. Я обнаружила, что улыбаюсь ей прежней приветливой улыбкой. Я сказала ей:

   – Теперь я понимаю, Анна.

   Она схватила меня за руки и заглянула мне в глаза, как будто хотела разглядеть что-то внутри меня. И, похоже, она нашла то, что искала, потому что лицо ее осветилось радостью, отчего шрам у нее на щеке пошел трещинами. Она обняла меня, и я счастливо вдохнула знакомый запах выглаженного белья. Не размыкая объятий, я сказала ей:

   – Санто может приезжать, но он не должен оставаться со мной наедине. Это было бы слишком опасно для нас обоих.

   После двух лет безмятежной белизны моя жизнь вдруг стала похожа на разноцветный калейдоскоп. Падре Порталупи сообщил мне, что Сесилия Корнаро вернулась в Венецию и сразу же приехала на остров. Я рассмеялась, когда он сказал, что художница разговаривала очень неделикатно. Братья отправили ее восвояси, опасаясь, что своими несдержанными разговорами она может расстроить меня.

   – Я хотел, чтобы она осталась, – сказал он. – Я видел, что она любит тебя. И, признаюсь, исходящий от нее запах самородной серы таил в себе определенное очарование. Но я понял, что он идет у нее от языка, а не из души.

   А я снова улыбнулась своей прежней улыбкой из тех, давних времен, еще до сумасшедшего дома и даже до Санто. Теплой улыбкой воспоминаний о тех днях, когда со мной был Пьеро, когда я приезжала в студию к Сесилии, когда Анна по десять раз на дню прижимала меня к своей пахнущей свежим бельем груди. Я прикоснулась губами к своим пальцам, чтобы передать им доброту этой улыбки, и прижала их ко лбу.

   Падре Порталупи нетерпеливо склонился ко мне и взял мои пальцы в свои.

   – Марчелла… – начал он.

   Я знала, он хочет, чтобы я поговорила с ним откровенно и без предубеждения. Я знала, что ему можно доверять, что он хочет помочь мне. Я бы с радостью одарила его своим полным и безоговорочным доверием. Но если падре Порталупи станет защищать меня, то привлечет к себе внимание Мингуилло, а разве могла я подвергнуть его такой опасности? Кроме того, заинтересованное внимание Мингуилло было последним, что мне сейчас требовалось на Сан-Серволо.

Мингуилло Фазан

   Я получил короткую записку от хирурга-священника с уведомлением о том, что на остров прибывала группа молодых докторов, обучавшихся на континенте некоторым современным методам лечения.

   «Среди них даже есть один врач, изучающий состояния кожи, которая у наших сумасшедших страдает очень часто», – с гордостью добавил он.

   «Что в этом плохого? – подумал я. – Пусть они ставят ей пиявок, делают соскобы и маринуют живьем в свое удовольствие».

   «Поскольку некоторые из этих методов являются экспериментальными, – написал хирург, – мы не станем требовать с вас плату за них».

   А я бы и не возражал. Хотя, помимо весьма недешевого поклонения причудам Мадам Моды, мне приходилось субсидировать еще более дорогое времяпрепровождение: мои все увеличивающиеся полки с книгами из человеческой кожи Я познакомлю склонного к стяжательству читателя с удовлетворением от обладания коллекцией, равной которой нет ни в одном знакомом мне салоне, от собрания томов, которое росло медленно, как гора, из-за того, что предметы, ее составляющие, встречались очень уж редко.

   Но я не был пассивным коллекционером, который сидит и ждет, пока добыча не свалится ему на колени. В своих изысканиях я был неутомим. Стоило мне прослышать, что на другом конце Италии имеется в наличии книга в обложке из человеческой кожи, как уже на следующий день я отправлялся в путь за ней, трясясь на сиденье почтовой кареты.

   Обыкновенно я не читал их. Но со своими книгами я поддерживал особые, почти интимные отношения. Я испытывал восхитительные ощущения от одного только прикосновения к ним. Я вновь и вновь заказывал их, иногда исходя из размеров, иногда – из происхождения или местоположения: зрелые произведения непристойно соседствовали со старчески слабоумными; философ толкался локтями со священником; жеманный пасторальный поэт стремился взять верх над знаменитым разбойником. Я бережно выметал пыль из их трещинок кисточкой беличьего меха, которую мне принесли из студии художницы.

   Некоторые из своих клеток для душ я украсил заклепками и устрашающего вида металлическими застежками. Так мои обложки из человеческой кожи получали новые раны, как бывает, когда акула своим шершавым боком царапает невинного дельфина.

   Боль не заканчивается никогда, верно?

Марчелла Фазан

   Сумасшедший дом похож на деревню. Здесь есть врага, друзья, сплетни и нити, соединяющие всех воедино, будь то сиделка, охранник, доктор или пациент. Нормальные или помешанные, но мы все находимся в заключении на Сан-Серволо из-за безумия некоторых из нас. Сиделки, например, могут уйти от нас не тогда, когда им этого хочется, а когда им это позволяют. Братья и священники-хирурги привязаны к нам взятыми на себя обязательствами заботиться о нас.

   Изолированная на Сан-Серволо, наша деревня была такой же замкнутой и разделенной на кланы, как и любая другая община в Венецианской лагуне. И впрямь, некоторые пациенты после излечения оставались здесь и сами превращались в охранников. Как явствует из моих рисунков, жизнь в такой деревне является в некотором смысле карикатурой на жизнь в большом мире, чуточку искаженной, словно бы в кривом зеркале.

   В нашу деревню пришел златовласый ангел по имени Спирите. За те два года, что я не видела его, он изменился до неузнаваемости: причем не только возмужал и раздался в плечах, но и голос его стал глубже, и в нем появилась некая внутренняя сила, не имеющая отношения к силе мышц или крепости костей.

   Все любили его: пациенты мужского и женского пола, буйнопомешанные и спокойные сумасшедшие, сиделки, садовники, булочники, аптекари и повара. Единственным, кто не поддался его чарам, стал главный хирург-священник. Санто-Спирито никогда не уставал, он относился ко всем с сострадательным вниманием. Карие глаза Санто-Спирито принимали на себя людскую боль и отводили ее от страждущих.

   Он всегда вел себя уважительно даже с теми, кто страдал недержанием или в клочья рвал на себе одежду, стремился показать ему дыры в своем нижнем белье или жаждал рассказать о том, что умеет ходить по воде, как и с теми, кто просто хотел подержать его за руку, чтобы через кожу ощутить исходящие от него доброту и великодушие. Вскоре падре Порталупи стал относиться к Санто-Спирито как к сыну и ученику, поскольку они понимали друг друга с полуслова в том, что касалось выбора правильных и сердечных методов лечения сумасшедших. Их часто можно было видеть вместе, расхаживающих по окрестностям и мирно беседующих друг с другом.

   Поначалу я была в ужасе. Но Санто-Спирито безукоризненно соблюдал мой наказ о том, что он не должен оставаться со мной наедине. Впрочем, ему бы это и не удалось. Вход мужскому персоналу в мою комнату без сопровождения был строжайше воспрещен, а когда я покидала ее, то оказывалась в компании спокойных сумасшедших.

   Мы не разговаривали друг с другом, потому что на людях я хранила молчание. Анна убедила Санто-Спирито в том, что ради нашей безопасности он не должен требовать от меня нарушить обет молчания.

   Но Санто-Спирито иногда подходил ко мне, чтобы мягко поговорить о чем-нибудь с моими подругами, и тогда я буквально физически ощущала исходящее от него тепло. В тоне его голоса, не вслушиваясь в слова, я различала пение птиц и плеск фонтанов. А когда на краткий миг его глаза встречались с моими, я чувствовала себя так, словно он нежно и бережно дышит на мои веки. Я наслаждалась, полной грудью вдыхая его тепло, когда мои подруги задерживали его на несколько долгих минут своими невинными вопросами или пространными ответами на его собственные, потому что сумасшедшие, с которыми хорошо обращаются, не торопятся в описании своего состояния, дурных поступков и трагедии. Я не знала заранее, когда увижу его в окружении обожающих его пациентов в столовой, в саду позади церкви, в дверях операционной или подле аптеки. Я просто знала, что буду видеть его каждый день, так что теперь у меня появилась причина просыпаться по утрам.

Джанни дель Бокколе

   По субботам Санто приходил в ostaria и рассказывал мне последние новости о Марчелле.

   С каждым днем он узнавал ее все больше: то, как ее синие глаза по сто раз на дню меняют цвет в зависимости от освещения, что она любит есть, какой ветер нагоняет на нее тоску, а какой поднимает настроение.

   – Если это не рай, – ликовал он, – то нечто очень близкое к нему.

   Но в том, что он жил так близко от Марчеллы и в такой гармонии с ней, была своя горькая ирония. Как-то он объяснил мне с кривой улыбкой:

   – Мы не можем пожениться, по крайней мере пока она официально числится сумасшедшей. Женщина, пребывающая не в своем уме, не имеет права подписывать брачный контракт. Да, но до тех пор, пока она формально считается помешанной, я могу быть рядом с ней каждый день.

   А потом он принялся рассказывать мне, как отливают золотом ее волосы, когда их ерошит легкий ветерок, и как прекрасен ее профиль на закате, когда ее кожа обретает бархатистый оттенок лепестков розы, и прочие вещи, о которых так любят болтать счастливые влюбленные.

Сестра Лорета

   Однажды в моих видениях ко мне явилась прекрасная женщина, очень похожая на меня сложением, которая поливала розу. Она все поливала и поливала ее до тех пор, пока цветок не раскрылся, болезненно-белый, холодный и влажный на ощупь. В конце концов лепестки осыпались, оставив после себя почерневший бутон.

   Пришли все обитатели монастыря, дабы в невыразимой печали оплакать гибель прекрасной розы с лепестками белыми, как кожа сестры Софии. Только я одна (потому что на самом деле это была именно я) сохраняла самообладание, держа в руке лейку, дабы показать, что все происходящее случилось по моей воле. С важным видом я стояла над цветком до тех пор, пока почерневший бутон не отломился от стебля. А плачущим монахиням я заявила:

   – Уразумейте смысл этой аллегории – в этом преходящем мире вы должны пожертвовать всем, что любите, ради вечного спасения.

   Но все сладострастные сестры, и Рафаэла в первую очередь, лишь облили меня презрением за то, что я погубила розу. Я стояла, бледная и молчаливая, пока они оскорбляли меня, впитывая их ругань так, как роза впитывала воду.

   В этом сне сестры Софии нигде не было видно. Словно она умерла. Я проснулась в таком поту, что у меня нет слов описать его.

Марчелла Фазан

   Но вдруг в нашей деревне появился грубиян. Впоследствии оказалось, что это был неуравновешенный и одновременно очень хитрый преступник, который приплыл на Сан-Серволо исключительно ради того, чтобы причинить вред сумасшедшим женщинам. Падре Порталупи как раз отбыл консультировать в соседнюю больницу ордена Fatebenefratelli, когда этого доктора Фланжини частным порядком рекрутировал хирург-священник. А у Санто не было никакой возможности распознать преступные намерения Фланжини и защитить нас от него, поскольку все случилось слишком быстро, прежде чем у кого-либо успели появиться подозрения.

   В свой первый день на острове доктор Фланжини отпустил сиделок и выстроил в ряд всех спокойных сумасшедших женского пола. Он прошелся взад и вперед вдоль ряда, поглаживая по рукам пациенток, которым еще не исполнилось тридцати. Дойдя до конца ряда, он остановился на мгновение, повернувшись к нам спиной. Плечи у него затряслись. Когда же он обернулся, я заметила тень смеха у него на лице.

   «Этот человек притворяется, он самозванец, – поняла вдруг я. – Фланжини – уважаемое семейство. А его самого никак нельзя назвать таковым. Падре Порталупи уехал. Где же Санто?»

   Впервые я ощутила приближение опасности. Я почувствовала резкую боль в мочевом пузыре, а тыльные стороны ладоней у меня закололо, будто иголочками.

   – Те, кого я касался, – внезапно проревел он, – шаг вперед! Он приказал нам следовать за ним в ординаторскую.

   – Встаньте в очередь, – властно распорядился он. – Заходить по одной, – предостерег он нас и скрылся внутри.

   Вскоре из ординаторской вышла Марта, глядя прямо перед собой. Фабриция выскочила раскрасневшаяся, как маков цвет. Люсиетта появилась вся в слезах. Мы окружили их и стали обнимать, чтобы утешить, но они отказывались рассказывать нам что-либо. Они замкнулись в своем неописуемом отчаянии.

   Я решила отправиться за помощью.

   Но где же Санто? Скорее всего, он находился на дежурстве в дальней операционной. Даже если он не оперировал сам, его частенько приглашали туда подержать за руку и успокоить пациентов.

   В этот момент я была готова обратиться даже к medico-religioso,[102] чей кабинет располагался неподалеку. Но тут дверь ординаторской со скрипом отворилась и чья-то рука схватила меня сзади за шиворот, едва не задушив. Доктор Фланжини втащил меня внутрь. Я с беспокойством огляделась и увидела, что в комнате нет сиделки, которая обычно присутствовала при частных беседах врачей с пациентками.

   – Итак, мы имеем Марчеллу Фазан, женщину благородного и незапятнанного происхождения, – заметил он, просматривая мою cartella clinica.[103] – Симптомы буйного помешательства отсутствуют. Несмотря на увечье, ваша плотская конституция пребывает в более чем удовлетворительном состоянии. Но ваш брат отправил вас сюда и забирать обратно под свою крышу явно не собирается. Следовательно, он вас не любит и не хочет чтобы вы вернулись. Соответственно, ему наплевать, что мы тут с вами сделаем.

   Так называемый доктор уже гладил меня по голове. Фланжини приблизил свое лицо вплотную к моему. На лбу у него выступил пот. Он ткнул в меня пальцем, под ногтем которого виднелась синеватая кайма. Губы у него тоже были бледными и какими-то бесцветными.

   Он провозгласил:

   – Вы не сможете соблазнить меня, как бы ни пытались, этими своими пушистыми ресницами и шелковистыми волосами, и в особенности своими мягкими грудями, которые заставляют мужчину забыть о вашей увечной ноге и расстроенном рассудке.

   Если бы эти слова услышал падре Порталупи, он бы выгнал «доктора» отсюда в ту же секунду. Фланжини ухмыльнулся.

   – Учитывая, что привела вас сюда именно нимфомания…

   – Это… неправда. – Голос мой, которым я не пользовалась так долго, прозвучал хрипло.

   – Ага. Вы разговариваете. А здесь написано, что нет. С чего бы это вы вдруг заговорили со мной? Вам страшно, моя красавица?

   Он подошел ко мне поближе, почти вплотную. Я видела щетину у него на подбородке. Его одежда тоже выглядела не лучшим образом.

   – Ах вы, помешанная маленькая соблазнительница! – промурлыкал он, проводя горячей грубой рукой по моей шее.

   – Прошу вас, не считайте меня полоумной. Падре Порталупи не думает, что я больная. Пожалуйста.

   Он смаковал мои мольбы и наслаждался ими, получая видимое удовольствие, облизываясь, словно кот, дорвавшийся до сметаны. Он заявил:

   – У меня есть собственный метод лечения подобного состояния, который заключается в том, что женщину привязывают с разведенными в стороны ногами, чтобы бедра не терлись друг о друга и не вызывали приятных ощущений. Но для этого необходимо снять ограничивающее движения нижнее белье. Из своей сумки он достал нож. Тот совсем не походил на медицинский инструмент. Из той же сумки Фланжини извлек camiciola di faza[104] с восемью отдельными ремешками для фиксации конечностей.

   – Пожалуйста, – взмолилась я, – не делайте этого!

   Он рассмеялся.

   – Не делайте этого. Лучше прибейте меня гвоздями к двери и оставьте умирать, – прошептала я.

   – Попозже. – Фланжини широко улыбнулся.

   Должно быть, от страха мне это померещилось, но тогда я явственно услышала, как он произнес: «Будет немножко больно. И неприятно».

Сестра Лорета

   Теперь сестра София отворачивалась при встрече со мной на улочках монастыря. Во время своих ночных прогулок подле ее комнаты мне казалось, что я слышу, как она шепчет непристойности в мой адрес, клевеща на меня своей сестре и новым подругам, легкомысленным и легковесным монахиням Маргарите и Розите. Сестра София знала обо мне кое-что очень личное, чем я поделилась с ней в минуты нашей прошлой нежности.

   Отныне я стала испытывать к сестре Софии жгучую ненависть, оказавшуюся сильнее любви, которую я питала к ней прежде. Она часто являлась ко мне в похотливых видениях, занимаясь развратом с сестрой Андреолой и даже с Рафаэлой. Я начала опасаться, что сестра София продала душу дьяволу. Это же подтверждало и ее обращение со мной.

   Однажды ночью, стоя под ее окном, я услышала, как Рафаэла пошутила:

   – Ах, сестра Лорета наверняка отведала бешеного корня.[105] Она настоящий упырь, который обожает проливать собственную кровь и раздирать на клочки себе подобных.

   Мне почудилось, что из окна до меня донесся хрустальный смех сестры Софии. Она, некогда бывшая усладой для моих глаз, вдруг обрела уродливые очертания. И, хотя ранее я испытывала к ней безмерную любовь, теперь она стала моим врагом, а значит, и врагом Господа нашего.

Мингуилло Фазан

   Дьявольская удача снова сопутствовала мне. Моя сестра, столь долгое время бывшая образцом покорности и послушания, вновь продемонстрировала свою склонность к нимфомании, в чем я с таким удовольствием обвинил ее.

   В письме падре Порталупи признал, что Марчелла, «как было установлено», поддалась эротическим фантазиям в отношении одного из начинающих врачей, недавно прибывших на остров. Речь шла о некоем Фланжини, и я сделал себе мысленную пометку разыскать его и осчастливить.

   Ответ я составил поистине иезуитский: «Падре Порталупи, я вижу, что перед вами стоит нелегкий выбор. Или же непорочность моей сестры подверглась опасности вследствие вашего преступного небрежения, или же она действительно страдает приступами нимфомании. В чем бы ни заключалась причина, я полностью полагаюсь на вас, дорогой падре, что вы проинформируете меня должным образом, дабы я мог предпринять соответствующие меры по ее защите. Похоже, пребывание на Сан-Серволо не пошло ей на пользу».

   Не играл ли я с огнем, вопрошает робкий читатель, буквально предлагая падре Порталупи отправить Марчеллу с острова ради ее же собственной безопасности? В общем, да – но только потому, что я ощутил легчайшее дуновение вдохновения, смелой новой идеи о том, как окончательно избавиться от своей сестрицы. Я уже устал отбиваться от этих добродетельных братьев и их великодушия.

   Неделей позже, шагая по двору сумасшедшего дома на Сан-Серволо, направляясь на встречу с падре Порталупи, неожиданную и, как я надеялся, неприятную для последнего, учитывая мое долгое отсутствие на острове, я вдруг обратил внимание на энергичную фигуру, спешащую куда-то впереди меня. Это был молодой человек с волосами ангела в халате хирурга; следовательно, священником он не являлся. Я увидел в нем нечто такое, что заставило меня потихоньку последовать за ним, так, чтобы он этого не заметил. Судя по его походке, уверенной и быстрой, стройный светловолосый ангел чувствовал себя на Сан-Серволо как дома.

   Мне не пришлось долго гоняться за ним. Молодой человек повернул направо, и я отчетливо разглядел его профиль. Я едва не всхлипнул от облегчения. На какое-то параноидальное мгновение мне показалось, что это – тот самый маленький доктор, бывший воздыхатель моей сестры. Но теперь я видел, что жестоко ошибся. Нет, этот человек был намного крепче, выше и бесконечно увереннее того, кем когда-либо мог стать маленький лекарь.

Джанни дель Бокколе

   Я изрядно напугался, когда Мингуилло вновь направился на остров. У меня не было времени предупредить Санто о его приезде. Потому что вот уже очень давно Мингуилло не выказывал ни малейшего интереса ни к своей сестре, ни к острову.

   Стоя на ступеньках пристани, я смотрел, как отплывает наша гондола. Потом, сообразив, что до сих пор держу в руке его бархатную шапочку, я взял да и помахал ею. Мингуилло смотрел на Палаццо Эспаньол, и смотрел с любовью. Его улыбающееся лицо было обращено прямо ко мне. Я замахал сильнее. Но он по-прежнему в упор не видел меня.

   И тут до меня дошло. Все эти годы я жил с ним бок о бок и ничего не замечал. Он имел такую власть над нашими жизнями, что я и подумать не мог, что у него есть свои слабости Что весь мир он видит как в тумане. Что ему следовало бы носить очки. Вот почему он оказался никудышным стрелком и все из-за плохого зрения. Вот почему он не убил тогда Марчеллу из своего ружья. Мингуилло Фазан и с двух шагов не попал бы в амбарные ворота.

   Мингуилло вернулся домой с широкой улыбкой на лице, при виде которой сердце мое сжалось, да и у Анны тоже.

   Пока он отсутствовал, я, разумеется, обыскал его кабинет. Но в камине я обнаружил лишь пепел того письма, что позвало его на остров.

   Однако очень скоро я узнал, что в нем было. Тем же вечером в ostaria запыхавшись вбежал Санто. С бедными женщинами на Сан-Серволо случилось нечто ужасное.

   – Это не я, – повторял Санто. – Я не прикасался к ней, даже не поцеловал ни разу.

   Он пояснил, что Марчелла пребывает в шоке.

   – Она ничего не говорит, – прошептал он. – Она вновь смотрит в стену перед собой.

   – И вывести ее из этого состояния можно только другим шоком?

   – Боюсь, что так.

   – Я слыхал, что в Венецию вернулась Сесилия Корнаро, – пробормотал я.

Марчелла Фазан

   – Эй, ты, да, ты, со своим лицом.

   Сесилия Корнаро застала меня врасплох в саду. Падре Порталупи, вернувшись с материка, убедил своих коллег и позволил ей повидаться со мной, несмотря на строжайший запрет Мингуилло. Падре бродил в тени деревьев неподалеку, и на лице его выражение тревоги и восторга попеременно сменяли друг друга.

   Сесилия выглядела постаревшей; причем не только годы были тому виной. Горевший в ней огонь угас. Что-то вдребезги разбило ее уверенность в себе, оставив на этом месте тоскливое недоумение. Даже сюда, на Сан-Серволо, к нам дошли слухи о том, что у Сесилии случился несчастный любовный роман с одним английским поэтом. Мне хотелось обнять и утешить ее но я боялась оскорбить ее своей жалостью. Вне всякого сомнения, она возненавидела бы меня за это.

   Она заявила без обиняков:

   – Я знаю, что случилось с тобой. Знаю все. Марчелла, все эти месяцы в моей студии, когда я была открыта для тебя, как распахнутое настежь окно, ты не сказала мне ни слова правды о своем брате. Потом, после смерти Пьеро, ты ни разу не написала мне о том, что с тобой происходит. Как ты могла быть такой жестокой со своим другом? Да, жестокой, Марчелла. Ты должна позволить людям, которые любят тебя, помогать тебе. Им следует самим решать, на какие жертвы они могут пойти ради тебя.

   Я молча смотрела на нее.

   – Принять помощь – еще не значит унизить себя до уровня Несчастной Бедняжки. Хотя кто бы не пожалел тебя здесь? – Она обвела рукой стены сумасшедшего дома, которые должны были внушать ей ужас, ведь она не терпела ограничений ни в чем.

   Неприкрытая симпатия Сесилии Корнаро – это такая вещь, которую трудно вынести. Я взяла ее изувеченную руку и поднесла к свету. Она пряталась в черной дамской перчатке, но солнечные лучи высветили два сросшихся пальца. Анна сказала мне, что эту травму Сесилия Корнаро получила из-за меня, потому что однажды попыталась помочь и тем самым навлекла на себя гнев моего брата.

   И как я должна ответить ей? Теперь вы сами видите, как именно мой брат поступает с теми, кого я отмечаю своим доверием, кому я жалуюсь на дурное обращение с его стороны. Разве вы не понимаете моего положения и моего молчания?

   Или, быть может, мне следует разговаривать с ней столь же уверенно? Да, вы можете помочь. И теперь, когда вы обзавелись увечьем снаружи и почти наверняка прячете ужасную боль внутри, – теперь вы, пожалуй, лучше поймете меня. Разве могу я быть вашей любимой Уродицей? В таком случае, вы станете моей. Можете ли вы помочь мне, спрашиваете вы? Разумеется, можете, если возьмете меня жить к себе. Потому что даже если я сбегу отсюда, Мингуилло оставит меня без гроша. Я буду смешивать для вас краски… А если вы еще позволите Санто-Спирито иногда навещать меня…

   Голос Сесилии отвлек меня от фантазий и заставил вернуться с небес на землю. Похоже, она все тщательно обдумала, прежде чем прийти сюда.

   – Мне не нужна ни дочь, ни помощница, ни вообще кто-либо посторонний, кто путался бы у меня под ногами в студии. Ты еще несовершеннолетняя: твой брат с легкостью способен разрушить любые подобные планы. Но лицо Пьеро преследует меня, и я знаю, что он не оставит меня в покое, пока я не сделаю что-нибудь для тебя.

   – Быть может, образ Пьеро преследует вас, потому что мой брат убил его. Дуэльная шпага была отравлена, – невыразительным голосом пояснила я. – Вы можете расспросить хирурга, который осматривал его.

   – Это случайно не тот хирург, который пришел ко мне в студию, умоляя повидаться с тобой здесь?

   – Санто, – прошептала я.

   – Он самый. Ты знаешь, что он… Знаешь? Но у него ничего нет. В любом случае, у него нет власти вытащить тебя отсюда. Полагаю, он упросил меня прийти сюда в надежде, что мое появление заставит тебя встряхнуться и хотя бы на время позабыть о своих бедах и несчастьях. Не исключено, что он думал, будто наше воссоединение окажет аналогичное воздействие и на меня саму.

   – В самом деле? – Я заглянула в ее зеленые глаза и увидела в них затаенную боль.

   Но Сесилия уже размышляла вслух.

   – Должен быть какой-то выход. Это похоже на поиск подходящего оттенка для глазницы; иногда он не столь очевиден. Нередко требуется нечто необычное, например желтый или зеленый. Я вернусь, можешь быть уверена. Ага, я вижу, добрейший падре Порталупи уже пришел в себя. Мне нужно снова пнуть его. Прошу прощения.

   – У нас мало времени, – прошептала я. – Мингуилло использует… то, что случилось… против меня. Как только вычислит, как это сделать лучше всего к своей выгоде.

   – Кстати, Марчелла, ты никогда не задумывалась о том, почему твой брат так тебя ненавидит?

   – Нет. Но так было всегда, сколько я себя помню.

   Сесилия Корнаро презрительно фыркнула.

   – Тебе знакома картина Тициана, на которой изображен Марсий?

   Я кивнула в знак согласия.

   – Когда он висит вниз головой, как козел, которого готовятся освежевать, у Марсия открыт рот. Это не просто крик. Он еще и спрашивает: «За что вы сдираете с меня кожу?» Так что будет вполне разумно, если ты спросишь, почему твой брат упорствует в подобном обращении с тобой. Быть может, ты сумеешь найти компромисс для ненависти Мингуилло и договориться с ней, если будешь знать, откуда она проистекает. Быть может, ты обидела его чем-нибудь в детстве?

   – До того, как он сделал меня калекой, или после?

   – Не скули! – рявкнула Сесилия. – Кто сказал, что ты должна молча сносить его пытки? У тебя проблемы с мочевым пузырем. Ну и что? У тебя покалечена нога. То же самое. Больной человек, притворившийся врачом, домогался тебя. Но ведь он не изнасиловал тебя. Твой брат свихнулся. Но кто сказал тебе, что ты должна покорно склонять голову перед всеми, кто хочет унизить или пожалеть тебя, оставаясь пассивной и бессловесной жертвой вивисекции? Ты считаешь себя храброй, потому что не плачешь и не умоляешь других помочь тебе, но никто, – голос художницы дрогнул и сорвался до еле слышного шепота, – никто не способен противостоять жестокости в одиночку. Если ты так думаешь, то в тебе говорят гордыня и тщеславие. Бывают случаи, когда мужество в том и состоит, чтобы закричать во весь голос и поведать всему миру о том, что происходит, предостеречь других, кто может стать очередной жертвой… Например, что ты можешь сказать о своей бедной невестке?

   Я отвела глаза.

   – А ведь ты сумела внушить любовь и обожание, даже…

   Тут она прикусила губу и на мгновение предалась своим скорбным воспоминаниям. А потом Сесилия вновь заговорила, словно сама с собой, как будто позабыв о моем присутствии:

   – Вскоре мне предстоит уехать в Вену, чтобы написан, несколько портретов королевской семьи. Пока я буду работать над ними, подумаю, что следует предпринять Марчелле Фазан. И ее любящим друзьям тоже, которых она почему-то предпочла отвергнуть с презрением.

   Мне вдруг захотелось ударить ее костылем.

   – Нисколько не сомневаюсь в том, что венские монархи – никудышные собеседники, так что меня ничто не будет отвлекать. Полагаю, здесь ты в безопасности, даже от своего брата. Твой Санто все время рядом. Так что в данный момент для тебя во всем мире нет лучшего места.

   Она обняла меня так крепко и коротко, что я чуть не задохнулась в гриве ее волос, и удалилась. Падре Порталупи нервно засеменил следом. После ее ухода я опустилась на траву под деревом и надолго задумалась.

Доктор Санто Альдобрандини

   Визит Сесилии Корнаро произвел на Марчеллу странное действие. Поначалу, после домогательств Фланжини, Марчелла замкнулась в себе. Ясно, что она чувствовала себя запачканной и униженной. Но теперь она начала демонстрировать физическую стойкость, какой я прежде не замечал в ней. Она все чаще и чаще появлялась без своего костыля. Голову она держала высоко поднятой. Она стала задавать вопросы. Ее сияющая кожа говорила на том же языке, что и губы. К ней вернулась очаровательная улыбка, а вместе с ней – и заразительный смех. Ее новая сильная личность заставляла нервничать остальных спокойных сумасшедших. Они все время норовили принести ей костыль, как если бы она случайно забыла его.

   Тем временем Фланжини был с позором изгнан с острова и исчез из общества. Падре Порталупи не поверил ни единому слову развратника и предпочел узнать правду от своих свидетельниц – целого хора некогда апатично-безмятежных женщин, низведенных до состояния вызывающих жалость страдалиц. Фланжини являл собой худшую разновидность преступника, того рода, что испытывают наслаждение, причиняя душевные муки. Полагаю, мы должны быть благодарны, что он не применил настоящего физического насилия ни к одной из своих жертв. Он всего лишь лишал их свободы, лапал и сыпал грязными словечками, заставляя их ощущать себя вдвойне униженными оттого, что они неспособны даже вызывать похоть.

   Естественно, я спрашивал себя, уж не Мингуилло ли подослал Фланжини. Но лже-доктор оказался неразборчив в своей жестокости. Еще примерно дюжина пациенток пострадала не меньше Марчеллы. Исполнение казалось чересчур уж неуклюжим дли Мингуилло. Его, конечно, не остановили бы случайные жертвы, но он был достаточно дальновиден, чтобы предполагать неприятное расследование, которое будет проведено после такого скандала.

   В сущности, Фланжини был одиночкой, таким же, как и Мингуилло, еще одной личностью, в существование которой вы не поверите, даже встретив его на страницах романа. Тем не менее такие субъекты преспокойно разгуливают по земле, причиняя боль и страдания всем, кто попадается им на пути. Что касается лично Фланжини, то я утешал себя тем, что ему осталось недолго нести в мир зло, потому как синеватый оттенок губ и ногтей о тачал наличие у него органической неизлечимой болезни сердца в последней стадии.

   В последнее время падре Порталупи все чаще повторял:

   – Мы действительно должны позволить Марчелле Фазан уехать отсюда. Она никогда не была помешанной, хотя сострадательная чувствительность ее натуры заставила ее искренне сопереживать тем, кто болен по-настоящему. Но я опасаюсь что воспоминания о Фланжини и о том, что мы не сумели защитить ее, могут и впрямь пробить брешь в ее душевном равновесии. Я напишу ее брату и изложу ему свои доводы. Я также воспользуюсь возможностью и официально объявлю ее risanata.[106] Это освободит ее от ордера Sanita, из-за которого она здесь и оказалась.

   Я едва не захлебнулся от радости. Если Марчеллу официально объявят пребывающей в здравом уме, я смогу жениться на ней. Но точный расчет времени будет иметь решающее значение.

   – Она будет передана на попечение своего брата?

   – К несчастью, она еще несовершеннолетняя, – подтвердил падре Порталупи.

   Как же спасти ее? В голове моей теснились планы один безумнее другого. Вот я перехватываю гондолу, а затем перед алтарем и священником в какой-нибудь отдаленной церкви подле меня стоит моя Марчелла, кутаясь в длинный плащ.

   На лицо падре Порталупи набежала тучка.

   – Меня заставляет медлить и колебаться только ее брат. Иногда мне кажется, что это его нам следовало принять сюда на принудительное лечение два года тому назад. Тем не менее я напишу ему еще раз.

Сестра Лорета

   Наконец-то передо мной забрезжила надежда. Однажды ночью меня вознаградило видение, в котором распятый Христос взглядом манил меня к себе на крест. Он нежно положил свою руку мне на затылок и приблизил мою голову к ране в своем боку.

   – Пей, дражайшая Дочь, – произнес Он глубоким, мягким голосом. – Это утолит твою жажду так, как неспособен человеческий мир.

   И вот, подобно святой Каталине, я прижалась губами к Его благочестивой рамс и стала пить, ощущая на губах вкус манны небесной, которая освежила все члены моего тела, отчего я ощутила в себе сверхчеловеческую силу. – Вот так Всевышний приходит на помощь своим избранным, вливая в них величие, необходимое для свершения важных и таинственных деяний.

   Поэтому я ничуть не удивилась, когда вскоре сестра София отправилась в рай или ад, согласно воле Божьей. Таковы пути Господни.

Джанни дель Бокколе

   Мингуилло задумал что-то новенькое. Об этом свидетельствовала его улыбка и то, как он напевал во дворе. Он полюбил сидеть на том месте, где умер конт Пьеро, и нюхать ядовитые голубые цветы. Кроме того, отсюда ему было видно, чем занимается каждый из слуг, что давало ему повод для бесчисленных оскорблений и окриков. Мы пребывали в страхе. За бег по коридору, за слишком медленную ходьбу по коридору, вообще за то, что ты оказался в коридоре, можно было схлопотать затрещину или, хуже того, выслушать порцию его грязной брани.

   А потом наступил день, когда я подловил Мингуилло в его кабинете. Я пробрался туда, тихий и молчаливый, как чувство вины. Он стоял, согнувшись, у книжной полки и очень походил при этом на орангутанга, водя своим прыщавым носом по второму снизу ряду книг. Теперь-то я знал, что ему надо стоять впритык. Издалека он не разглядел бы ровным счетом ничего. Он делал глубокие вдохи. Такое впечатление, что каждая из его книг была сбрызнута какими-нибудь духами.

   К нему все время прибывали книги, завернутые в материю. Доставляли их торговцы-антиквары, выглядевшие так, словно они варили клей из конских костей.

   Мингуилло еще не заметил меня, поэтому я смотрел через его плечо на этих его маленьких любимиц. А потом меня как громом поразило – этот розовато-коричневый оттенок мелкозернистых переплетов точь-в-точь походил на ту отвратную книгу из человеческой кожи, которую он привез с собой из Перу.

   Вот, значит, что он собирает. Здесь был не только бедный старый Тупак Амару, здесь их были целые дюжины. И на эт мерзость он тратил состояние Марчеллы!

   Свинья Господня!

   Меня охватили страх и ярость. Голова у меня пошла кругом от нахлынувших чувств. Жалость к несчастным созданиям кожа которых пошла на книжные переплеты. Омерзение при виде того, как Мингуилло пускает слюни от счастья, что сумел раздобыть их. Горечь оттого, что он в полной безопасности восседает в своем кабинете, тратя свои грязные деньги на эти проклятые книги-убийцы, тогда как Марчелла заперта в сумасшедшем доме на острове. Вина оттого, что именно я, в конечном счете, позволил всему этому случиться, ломая голову над тем, что делать с настоящим завещанием, пока не проворонил его.

   Должно быть, я выдохнул слишком шумно, потому как Мингуилло резко обернулся и увидел меня.

   Он аж подпрыгнул на месте. Но было уже слишком поздно, И он не успел скрыть ни ухмылки на своей роже, ни вещей, разложенных на столе.

   А там были карты Южной Америки. Вот так.

Часть четвертая

Мингуилло Фазан

   Меня вновь занимал вопрос о том, как раз и навсегда избавиться от своей сестрицы. Вот уже второй раз мне пришло в голову что мне должен помочь сам Господь или по крайней мере его монахини. Наполеон с грохотом захлопнул двери перед моими первоначальными намерениями. Но в Арекипе, заморской колонии Перу, постепенно все дальше отходившей от метрополии, по слухам, существовал женский монастырь ордена доминиканцев, который принимал только чистокровных испанок.

   А что, звучит совсем неплохо: чистокровная испанка. Кровь нашей семьи обладала необходимым благородством и богатством, не говоря уже о том, что она была щедро разбавлена испанскими предками. А примесь венецианской крови могла лишь усилить limpieza de sangre, чистоту родословной, на которой буквально помешались испанцы в Новом Свете, ибо им угрожало расовое кровосмешение чуть ли не в каждой постели.

   Доминиканцы, думал я, вполне подойдут для моих целей, поскольку обладают связями и в Старом, и в Новом Свете. Domini Cani – Псы Господа, как они себя именовали. Умалишенная святая Роза из Лимы была творением их ордена. «Слезы святой Розы», которым вскоре предстоял выход на «бис» на исстрадавшийся рынок, позволят мне заплатить приданое за свою сестру. Методичный читатель должен признать безупречную симметрию моих умозаключений и возрадоваться.

   В любом случае, мне уже давно пора было разобраться с отцовскими делами в Арекипе. Через несколько месяцев после его смерти я получил истрепанный документ, который гласил что он скончался ab intestato,[107] отчего я лишь криво улыбнулся. Моего отца никак нельзя было назвать человеком, не оставившим после себя завещания. Нет, у него их было по меньшей мере целых два. Мне пришло в голову, что в Арекипе остался особняк и оптовый склад-магазин, на которые я вполне могу предъявить права и которые можно обратить в средства, необходимые для приобретения новых книг из человеческой кожи и прочих милых моему сердцу безделушек.

   Незначительный вопрос о том, как добиться разрешения для родившейся в Венеции девушки быть принятой в испанский монастырь, я разрешил с легкостью. В братстве библиофилов, ценителей книг в переплете из человеческой кожи, состоял и некий влиятельный римский кардинал, настоящий эпикуреец во всем, что касалось его необычного хобби. Всего через несколько дней после того, как я сделал ему чрезвычайно выгодное предложение, на моем столе лежал документ с большой папской печатью, готовый к отправке в монастырь Святой Каталины и способный привести тамошних колониальных чиновников в полуобморочное состояние.

   Тем временем я убедил Fatebenefratelli в том, что не будет ничего дурного, если они подержат Марчеллу у себя еще некоторое время, пока я не изыщу способ устроить ее так, чтобы не нарушать жизненного уклада моей дорогой жены и обожаемых малюток. Я напомнил падре Порталупи о том, что мои женщины привыкли считать Марчеллу опасной сумасшедшей и что они не видели ее несколько лет. Я не мог требовать от них, чтобы они безоговорочно приняли Марчеллу в свои объятия без моей посреднической помощи. Проблема, как я изящно выразился, заключалась в том, что в данный момент мне предстояла деловая поездка, отложить или отменить которую не было никакой возможности. Я не стал посвящать их в свои планы, связанные с Южной Америкой, и ограничился упоминанием о том, что направляюсь в Кадис,[108] что было правдой, поскольку он находился на пути к месту моего назначения.

   Порталупи ответил, что, естественно, Марчелла может оставаться у них до тех пор, пока я лично не буду готов с распростертыми объятиями принять ее в лоно семьи. Тон его письма показался мне ироничным, так что я устроил ему несколько вызовов в Magistrate alla Sanita для нелицеприятного разговора в мое отсутствие.

   Я поднялся на борт «Звезды» 3 января 1813 года. По пути в Чили мы должны были зайти в порты Кадиса, Фальмута, Монтевидео и Буэнос-Айреса. При мне находился Biglietto di Sanita.[109] Он со всей очевидностью гласил, что я – fuori d'ogni sospette di peste, свободен от любых подозрений в нездоровье. Ну и, разумеется, за пределами Венеции я был свободен от любых подозрений в дурном и злонамеренном нраве. Я путешествовал налегке и в прекрасном расположении духа.

   По крайней мере так было до тех пор, пока мы не вышли в открытое море. Мой первый вояж в Новый Свет был скучен и лишен каких бы то ни было приключений. Но на этот раз ветры дули по-настоящему, и вскоре они сдули с моего лица улыбку и разметали мои волосы, уложенные синьором Фауно в искусную прическу. Любезный читатель избавит нас обоих от ненужных подробностей, если обратится к своей памяти за описаниями утомительных морских путешествий, оставленных господами Смоллеттом, Поло и им подобными. А если добавить к ним скрип корабельной обшивки, неудержимую тошноту и рвоту, а потом все это хорошенько перемешать, то можно получить некоторое представление о поездке, которая выпала на мою долю и вскоре предстояла моей младшей сестре.

   Когда мы приблизились к суше, штормы умчались прочь, трепать и мучить менее достойных путешественников. У меня до сих пор желудок то и дело подкатывал к горлу: скалистые берега Аргентины ничуть меня не прельщали, но, когда мы обогнули нижнюю точку этого дикого континента, я вновь начал получать от поездки нечто вроде удовольствия. Чилийский архипелаг, нежащиеся на солнце морские львы и обрывающиеся в океан глетчеры: теперь они остались в моей памяти. Вдыхая хрусткий морской воздух и глядя, как тает в лазурной воде за кормой кильватерный след нашего корабля, я понял, за что мой отец любил это путешествие и почему проводил в этих краях так много времени.

   Пронзительно-свежий воздух пьянил меня. Высокое небо над головой переворачивало мне душу. Я начал верить в Новый Свет так, как никогда не верил в Бога. Кожа Тупака Амару, казалось, расцветала под моими пальцами, как будто и он был счастлив вернуться на родной континент, где опять разгулялся непокорный дух новой революции.

   Когда над водой вытянули шеи портовые краны Вальпараисо, вновь приветствуя меня, я ощутил себя владыкой двух миров, один из которых, новый, был более велик, и я произнес вслух:

   – Да, именно здесь я оставлю ее, если она переживет путешествие.

Сестра Лорета

   После того как сестра София покинула этот печальный и унылый мир, все награждали Меня ненавидящими взглядами.

   Сестра Арабелла и сестра Нарцисса, которых допрашивала сама priora на предмет нашего местонахождения, поклялись, что мы молились вместе в то время, когда сестра София, должно быть, захлебнулась в ванне. Это была правда. Мы действительно молились всю ночь. И ни разу не прервали свои молитвы.

   Смеха больше не было слышно. Я видела лишь исполненные печали или искаженные страхом лица. Мои сестры несправедливо избрали Меня жертвой боли, которую испытывали из-за утраты своей любимицы, сестры Софии. На тарелке в трапезной Мне подавали экскременты. Войдя однажды вечером к себе в келью, Я обнаружила, что она вся залита дурно пахнущей жидкостью, а Мои синие очки безжалостно раздавлены на мелкие осколки. Вместо того чтобы отыскать виновниц, мать настоятельница стала упрекать Меня в небрежности, поскольку теперь монастырю придется оплатить для Меня новую пару.

   Тем временем язычники Перу вновь заваривали кашу больших беспорядков. Новые восстания грозили Святой Матери Церкви со всех сторон. Монахини укрылись за стенами Святой Каталины, где иногда искали прибежища даже женщины с детьми из города.

   Господь посылает несчастья истинно верующим, дабы могли они ощутить всю глубину Его любви, изыскивая новые способы исполнить Его волю. Как раз в это самое время Он явил Мне новый знак своего расположения. Знак, который Он послал, был безошибочным: еретичка. Перспектива начать священную войну против этого врага вдохнула в Меня новые силы.

   Выяснилось, что монастырь Святой Каталины должен был оказать милосердие и принять девушку из Венеции! Отец этой венецианской девчонки, купец, уже запятнал белый город Аре-кипу своим внебрачным семенем. Все эти долгие годы его любовница, Беатриса Виллафуэрте, и ее незаконнорожденный ребенок имели наглость каждое воскресенье посещать монастырскую церковь вместе с остальными добрыми христианами. А теперь покойный Фернандо Фазан посылал нам очередное гнилое порождение своих чресел. Предполагалось, что его Дочь окажется целомудренной девственницей с непорочной кровью, но разве могут венецианцы быть крепкими в вере?

   Уж в таких-то вещах, по Божьей воле, Я отлично разбиралась.

   Среди венецианцев встречаются и такие, кто по девять лет не бывал на исповеди. Их церкви превратились в прибежища для воров. Так что Наполеон по праву разрушил их. Ханжество не позволяет венецианцам построить храм Божий. Содом и Гоморра по сравнению с Венецией были благодетельными го родами. Это подтверждается тем, что венецианцы предпочитают жить на клочках земли, окруженных водой, пренебрегая несокрушимым монолитом нашей Святейшей Матери Церкви.

   Когда Я высказала свои соображения на Совете, поднялся такой шум, что постороннему наблюдателю могло показаться, будто сестры кромсают друг дружку на куски острыми краями своих Библий. Но наибольшее возмущение вызвало Мое предложение возвести новую стену, которая отгородила бы участок, в котором будет жить венецианская девчонка, от остальной части монастыря, где монахини Арекипы могли бы прогуливаться невозбранно, не боясь заразиться скверной.

   Мне пришлось возвысить свой голос, дабы заглушить их выкрики:

   – Всем известно, что для отпущения грехов венецианским церковникам доброй сотне исповедников понадобился бы целый год! Их церкви превратились в бальные залы и бордели! В монастырях Венеции процветает чувственная распущенность. Разве не знаете вы историю abate[110] Галогето, который вручил каждой монахине в своем монастыре дубликат ключей?

   Кто-то прошипел мне в лицо:

   – Сестра Лорета, никто не желает ни слышать вашего голоса, ни видеть вас.

   – Особенно видеть, – злобно добавил кто-то еще.

   Вот так волки убедили агнцев впустить венецианскую волчицу в Дом Божий. Оказалось, что брат этой волчицы уже направляется в Перу: он был настолько самоуверен, что с самого начала не сомневался в положительном ответе. Со дня на день в монастыре Святой Каталины ожидали его прибытия.

   Разумеется, priora Моника весьма гордилась тем, что ей удалось залучить к нам итальянскую монахиню, да еще из самой Венеции. Вместо того чтобы думать о своем Женихе Небесном, priora забивала свою голову постановкой ничтожных драматических спектаклей и организацией маленьких эксклюзивных салонов в ее покоях для самых легковесных и легкомысленных монахинь, где музыка Россини звучала до тех пор, пока они не впадали в чувственный транс. Естественно, Меня никогда не приглашали на подобные сборища, хотя Я непременно бы заклеймила позором бесстыдную bacchanalia, случись мне присутствовать на ней.

   Я истязала свою плоть за них, поскольку Божий замысел в том и состоял, чтобы Я страдала за всех и каждого. Только сестра Нарцисса и сестра Арабелла присоединились ко Мне в Моем покаянии. Но обе не слишком усердствовали в самобичевании, за что Я неоднократно упрекала их, быть может, чрезмерно.

Мингуилло Фазан

   В Вальпараисо я с особенным удовольствием вновь посетил свои излюбленные притоны, потому что ностальгические воспоминания разожгли во мне прежние неугасимые аппетиты. Мой новый гардероб из переливчатого шелка и атласные жилеты привлекали завистливые взоры, в которых сквозило восхищение. В Венеции было немало тех, кто свысока относился к моей манере одеваться, но в Чили-Перу я всегда оставался законодателем мод. Попутно я совершил несколько сделок с чилийской ляпис-лазурью, поскольку мне пришло в голову изготовить пробки для флаконов со «Слезами святой Розы» из этого камня, когда они вновь появятся на рынке.

   Далее я отправился по пенным соленым водам на север, пока скалистый мыс не увлек нас в улыбающийся белый залив Ислея. На пристани я нанял самого незаметного arriero. Его пеоны навьючили осликов моим багажом, усадили меня самого, и целых три дня я трясся в седле, направляясь через горы и долины в Арекипу. Всю дорогу Эль-Мисти важно помахивал нам своей белой снеговой шляпой. В косых солнечных лучах гора вдруг напомнила мне берет старого дожа.

   Шляпы и горы, головы и холмы. Здешние перуанцы, мужчины и женщины, предпочитали черные шляпы, в которых они выглядели так, будто носят на головах миниатюрные горы. Мой arriero сообщил мне, что подобный головной убор и впрямь был данью уважения и поклонения Эль-Мисти. И одними шляпами дело не ограничивалось. Мы ненадолго остановились в усыпальнице, где я увидел мумифицированные головы индейских предков – их черепа с самого детства подвергали особой обработке с помощью веревок и камней, так что лицевые кости у них стали вытянутыми, подобно оливкам, а лбы походили на снежные пики.

   – Глупость человеческая границ не имеет, – заметил я своему arriero.

   И мысль о глупости навела меня на приятные воспоминания о святой Каталине, героине монастыря, который я намеревался почтить своим визитом. Эта благословенная дама измыслила многочисленные и разнообразные пытки, дабы изуродовать собственное тело, рядом с которыми проделки туземцев с черепами казались детской шалостью.

   Слишком поздно я заметил, что arriero мои слова не понравились. Он резко отвернулся. Я уже слышал, что эти arriero не отличаются мирным и покорным нравом. Лишиться его услуг в столь отдаленном месте – значит навлечь на себя нешуточные неприятности. Он с упреком заявил:

   – Я знал вашего отца, конт Фазан. Я работал на него на рудниках в Кайломе. Он был великим человеком.

   – Действительно, – согласился я. – Милый добрый папочка. Как мне его не хватает!

   После этого я понял, что arriero будет верно служить мне. Он приступил к делу незамедлительно, снабдив меня ворохом полезных сведений о «жене» моего отца, проживающей в Аре-кипе, некоей Беатрисе Виллафуэрте. Эта женщина по-прежнему обитала в доме моего отца, то есть в моем доме, так как власти удовлетворили ее иск гражданской жены. Из рассказа моего arriero я заключил, что эта Беатриса была местной красавицей и рьяной католичкой к тому же. Когда отец умер, она заказала по нему роскошную поминальную мессу в монастыре Святой Каталины. И она по-прежнему орошала его могилу обильными слезами.

   В Венеции мой отец именовал это создание не иначе как «экономка». Я сделал вид, что мне известно все об этой праведной Беатрисе и что в космополитической Венеции подобным вещам не придают особого значения.

   Однако же известие о том, что у нее есть сын, застало меня врасплох, да так, что я едва не задохнулся от неожиданности.


   Арекипа встретила меня ослепительной белизной, как сверкающий на солнце бриллиант чистой воды, ограненный в предгорьях Эль-Мисти.

   – Sillar,[111] – пояснил мой arriero, – здесь белый. Как и люди. Здесь больше испанцев, чем где-либо. Белая кожа.

   Он растолковал мне, что здешний sillar – это разновидность вулканического туфа, который горы стряхивают с себя во время конвульсивных припадков, изрядно прореживая поголовье населения. Город отстроился практически заново после ужасающего землетрясения в 1784 году, так что сейчас, по словам моего проводника, он стал еще краше, чем прежде.

   – Сколько человек погибло, – восторженно затаив дыхание, осведомился я, хотя прекрасно знал ответ, – в 1784 году?

   Мы подъезжали к городу со стороны Пуэнте-Реал, где наш отряд остановил солдат и потребовал, чтобы мы представились. Когда я назвался Мингуилло Фазаном, сыном Фернандо Фазана, у него отвисла челюсть. Он поспешно нацарапал что-то на клочке бумаги:

   – Это для Intendencia,[112] благородный сэр. Примите мои извинения. – И взмахом руки пригласил нас въехать в город.

   Мы поднялись на небольшой холм в самом центре метрополии. И тут я понял, почему мой отец проникся столь сентиментальной привязанностью к этому городу. Арекипа являла собой выбеленную разновидность Венеции, жемчужину, не испорченную неудачами и поражениями. Главная площадь, Плаза-де-Армас, являла собой почти точную копию Сан-Марко» с трех сторон окруженную открытыми каменными галереями и собором, пропорции которого выглядели намного благороднее той постройки, которая притворялась нашей базиликой в Венеции. В середине площади выбрасывал в воздух мощные струи изящный фонтан.

   – Tuturutu.[113] – Мой arriero показал на бронзовую статую мужчины в пенном центре фонтана.

   Вокруг разбили свои лавки рыночные торговцы, шумные и громкоголосые, как в Риалто. Под галереями площади, совсем как на Сан-Марко, дешевые лавчонки поблескивали стеклянными глазами своих товаров.

   Церкви отличались бросающейся в глаза экстравагантностью: их фасады сплошь покрывала россыпь языческих символов – змеи, пумы и странные создания в головных уборах из перьев. Впрочем, мне они понравились. В конце концов, каждый венецианец всего лишь чуточку христианин. А я лично – еще меньше остальных. Кроме того, здесь, так же, как и в Венеции, почти не было экипажей. Люди или ходили пешком, или передвигались в паланкинах. Мулы перевозили тяжелые грузы, альпаки, известные своим горячим норовом, – вьюки полегче. Кое-где попадались грохочущие двуколки и повозки.

   Мы миновали мертвых собак, выложенных ровными рядами.

   – Губернатор приказал умертвить их из-за бешенства, – пояснил мой arriero. – У нас есть вакцина и против черной оспы. Вам следует…

   Я небрежно отмахнулся от его советов, прекрасно помня, чем обернулось для отца увлечение новомодными методами вакцинации.

   Переночевать я остановился в шумной гостинице на окруженной пальмами Плаза-де-Армас. «Экономке» в доме своего отца я послал записку, уведомлявшую ее о моем прибытии в Арекипу. До сего момента я держал прекрасную Беатрису Виллафуэрте в неведении относительного своего скорого приезда. Я не хотел давать ей слишком много времени. Я написал, что прибуду ближе к вечеру на следующий день и что ожидаю не увидеть в доме ничего, что могло бы показаться нежелательным и оскорбительным для законного сына и наследника конта Фердинандо Фазана. Именно так я и выразился. Мне показалось, что вышло у меня это очень изящно. Я рассчитывал, что всю ночь она будет судорожно паковать свои вещи. Как будто это может ей помочь.

   Я не преминул зарегистрировать завещание своего отца, то есть отредактированную мной версию, в городской ратуше и поручил клерку сделать для меня копию. Я благоразумно прихватил с собой перевод на испанский, в котором его первенец Мингуилло провозглашался законным и единственным наследником всех владений Фернандо Фазана в Старом и Новом Свете.

   Когда жители зажгли лампы на смоляном масле над дверями своих домов, я отправился обратно в tambo,[114] где и заключил маленькую выгодную сделку во плоти. Заснул я, сжав кулаки, вполне готовый к предстоящей войне с любовницей моего отца и ее незаконнорожденным выродком.

   Утром мне пришлось взять несколько уроков у своей ночной шлюхи. Мой arriero похвалялся, что «белый город Арекипа» славен своей limpieza de sangre, чистой европейской кровью. Тем не менее на улицах гордые ряды белых горожан изрядно разбавляли индейцы всех цветов и оттенков кожи. Более половины жителей, прошествовавших под моими окнами, могли быть богатыми венецианцами или жителями Мадрида, если судить по их светлой коже. Здесь были чистокровные испанцы, родившиеся в самой Испании. Но были здесь и те, чей цвет лица отливал безупречной белизной, но в чьей крови присутствовала капелька Нового Света – эти люди, родившиеся уже здесь от родителей-испанцев, как я узнал, именовались criollas.[115] Далее шли желтовато-коричневые mestizos?[116] потомки испанских отцов, развлекавшихся с местными женщинами. Но самыми привлекательными выглядели чистокровные индейцы, восхитительно изваянные из богатой терракоты. Ну, и оставались рабы всевозможных оттенков, начиная с mulatas[117] и moriscas[118] с их кожей цвета кофе с молоком, считавших своими отцами белых, до sambas, потомков браков индейцев и выходцев из Африки, и заканчивая черными как смоль неграми и негритянками.

   – Кто это? – допытывался я у своей шлюхи, как только внизу появлялась девушка с другим оттенком кожи. Та окидывала ее опытным взглядом, и ее ответы приводили меня в восторг.

   – Media asambada, – отвечала она, что означало «наполовину samba», показывая на служанку, похожую на имбирный пряник. Или «cuarterona», то есть на четверть черную. Или «mestiza media chola»,[119] или «india acholada».[120]

   У белых тоже были свои оттенки и градации, самым любимым из которых стал «de color trigueno» – золотистый оттенок пшеницы.

   Я с вожделением потер руки и шлепком отправил шлюху обратно в постель. Да, в книге из человеческой кожи в Арекипе было много страниц, и предвкушающий читатель может не сомневаться, что я планировал перелистать их все до единой. И если я рассчитывал обзавестись кусочком этой обогретой солнечными лучами оболочки, обработать ее сумахом, выгладить, позолотить и сделать из нее обложку, то какой читатель-книголюб посмеет упрекнуть меня в этом?


   Место действия – Casa[121] Fasan. Я позаботился о том, чтобы прибыть в особняк не после обеда, как обещал, а в одиннадцать часов утра, и успел как раз вовремя, чтобы лицезреть заплаканную любовницу моего отца, которая усаживалась в паланкин. Она и впрямь оказалась красавицей, пусть даже лицо ее опухло и утратило все краски от слез. Мальчишки нигде не было видно. Целый караван мулов, нагруженных мебелью и коврами, ждал на улице. Я сообщил погонщику:

   – Позвольте, я помогу вам избежать обвинений в пособничестве краже. Разгрузите эти краденые вещи и отнесите их обратно в дом, где им самое место.

   В это мгновение во двор выскочила другая женщина, очевидно настоящая экономка. Ее лицо тоже исказилось от рыданий.

   – Конт Фазан! – запричитала она. – Все совсем не так, как вы думаете. Эти вещи были подарены…

   – И у вас имеются нотариально заверенные документы, подтверждающие факт дарения?

   – Для даров любви не требуются документы, господин. Умоляю вас, госпоже придется сносить ужасные лишения.

   – Эта госпожа, как вы любезно именуете ее, достаточно долго паразитировала на нашей семье.

   Я протянул свой кошель погонщику. Тот неохотно принялся развязывать узлы на первом животном, и остальные подручные последовали его примеру, так что вскоре сокровища отправились обратно в дом. В мой дом.

   Я окинул его оценивающим взором. Здание являло собой великолепный образчик колониальной роскоши и величия – три внутренних дворика, окруженных невысокими постройками, все из белого камня sillar, богато украшенные архитравами и фризами в жизнерадостном смешении дорического, ионийского и коринфского стилей. Стены первого дворика были выкрашены в приятный желтый цвет. Второй радовал глаз яркими красками синего кобальта, а третий поражал богатыми оттенками красновато-коричневого, подобного которому я не видел в Венеции. Эти кричащие тона разительно оттеняли снежную белизну водосточных труб, украшенных горгульями, свесов и пилястров. Ничто не могло доставить большего удовольствия, чем декоративная крупная галька, увитые зеленью беседки и буйство цветов на фоне резкого контраста между яркими красками и камнем. Разумеется, Casa Fasan не выдерживала сравнения с Палаццо Эспаньол, но и убогой хижиной ее никак назвать было нельзя. Я вдруг ощутил прилив жаркой ненависти к герани в горшках, долгие годы услаждавшей взор любовницы моего отца и ее бастарда, а не мой собственный. Почему я ждал так долго, чтобы предъявить права на то, что принадлежало мне и мне одному? Кстати, я вполне мог потребовать возместить арендную плату, которую задолжала мне Беатриса Виллафуэрте с того самого дня, как перестала обслуживать отца в постели.

   – Моя спальня готова? – осведомился я у экономки.

   Она провела меня в комнату, где отец столь экстравагантно изменял мне и моей матери. В ней до сих пор ощущался аромат духов его любовницы, а кровать слегка провисала в том месте, где Беатриса Виллафуэрте возлежала с ним все эти преступные годы. Я прилег на кровать, вслушиваясь в доносящиеся снизу всхлипы, зубовный скрежет и собственное имя, выкрикиваемое с презрением и гневом. Я уже успел почувствовать себя дома.


   Я не стал спешить с визитом в монастырь Святой Каталины. Много поездивший читатель наверняка поймет меня. Такая славная штучка, как господин из Венеции, просто не может прибыть в Арекипу и не привлечь к себе внимания. Я позаботился о том, чтобы слухи о моем величии достигли монастыря раньше меня самого, для чего достаточно оказалось несколько раз прогуляться по площади при полном параде. Я остановил свой выбор на небесно-голубом пикейном жилете и яблочно-зеленом сюртуке, дабы посетить бой быков на ферме за городом, поскольку событие сие почтили своим присутствием многочисленные элегантные дамы и господа Арекипы. Все они разглядывали меня с большим любопытством. Со своей обычной непринужденностью я дал понять, что прибыл сюда для того, чтобы пристроить сестру к монашескому делу.

   Епископ Хосе Себастьян де Гойенече-и-Барреда принял меня в знак уважения к моему отцу, который был его другом. Письмо от моего библиофила-кардинала из Рима лежало у него на столе, и папская печать отчетливо бросалась в глаза. После часовой беседы со мной я увидел на его лице выражение удивления и сомнения, но епископ не отказал мне в просьбе отправить коротенькую записку priora в монастырь Святой Каталины с рекомендацией принять мою сестру в качестве послушницы. Он намекнул, что придется прибегнуть к некоторым плутням и интригам, но все возражения по поводу происхождения моей сестры будут опровергнуты тем фактом, что мой отец долгие годы оставался гражданином Арекипы.

   – Где я должен расписаться, illustrissime?[122] – осведомился я. – И сколько это будет стоить?

   Он окинул меня взглядом, исполненным презрения.

   – Чиновник в городской ратуше подготовит для вас все необходимые бумаги, после чего они будут заверены sindico[123]и procurador[124] Святой Каталины. Они будут ждать вас в oficina[125] монастыря, когда вы прибудете туда.

   По совету своей шлюхи я затем прогулялся по тавернам на Калле Гуанамарка, вечернее веселье которых подчеркивали мрачные и строгие силуэты монастырей Святой Розы и Святой Терезы, о которых я слышал столько восхитительных историй. Рассказывали, что тамошним монахиням приходится спать в гробах с черными занавесями, что наказания там жестоки, а рацион питания скуден. Отведав chicha[126] в дюжине заведений, включая «El Inferno», «Ад», и «El Mundo al Reves», «Мир вверх тормашками», я неторопливо направился на восток и север, любуясь индейскими кварталами Санта-Марта и Мирафлорес. Затем, вслед за толпой, исполненной радужных надежд, я побывал в игорных салонах Каллехон де Лоредо, где мимоходом лишил нескольких детишек их наследства и удалился с запахом их слез в волосах.

   Наконец, отыскав chicheria[127] под названием «El Veneno» – «Яд», я выпил столько кукурузной отравы, что ею можно было засеять целое поле в моих внутренностях. Ночь я достойно завершил в объятиях своей проститутки, заставив ее сдержать обещание и проводить меня пылкими утренними поцелуями, после чего, уже поздним утром, с трудом добрел до Casa Fasan, чтобы освежиться перед визитом в канцелярию монастыря.

   Я надел парусиновые брюки, галстук из тафты и сюртук с аксельбантами, лихо сдвинув набекрень свой берет фиолетового бархата. Перед зеркалом я попрактиковался в придании своему лицу соболезнующего выражения. Затем я двинулся в путь вдоль стен Святой Каталины, которые золотыми полукружьями высились над улицей, словно вырезанные из сарацинского песка. Над воротами была изображена сама святая Каталина, прижимающая к груди распятого Христа, как детскую куклу. Дверь была щедро утыкана мавританскими звездочками. Я резко постучал тросточкой по металлическому соску.

   И только когда я запоздало потянул за шнурок, появился привратник без ливреи и отворил дверь в скромный дворик. Я вытянул шею, но не заметил никаких примечательных особенностей монашеской жизни. В дальнем конце двора виднелось колесо, двухъярусное хитроумное приспособление, с помощью которого происходил обмен товаров на деньги так, что монахини оставались невидимыми. Там, где я стоял, находилась спорная ничейная земля, пусть и на территории монастыря, куда могли заходить мужчины, чтобы доставить товары или переговорить c priora. Я выругался себе под нос: эти роскошные показные ворота на самом деле были ненастоящими. Подлинный же вход в замкнутый мирок монастыря находился в дальнем конце двора. Так что удовлетворение от подробного осмотра мрачного бастиона, в котором вскоре будет заживо погребена моя сестра, мне не грозило. Об этом можно было только сожалеть, и не один раз, потому как я надеялся увезти с собой греющие душу воспоминания о темных стенах и мрачных крытых галереях с унылыми кельями; словом, что-нибудь такое, что приятно щекотало бы мое воображение, когда впоследствии я вспоминал бы о Марчелле и о том, каких трудов мне стоило от нее избавиться.

   – Господин. – Холодный женский голос вывел меня из раздумья.

   Меня провели в каменный кабинет без окон, принадлежавший priora, в котором ощущался приятный аромат воска и мыла. Позади стола я разглядел locutorio,[128] разделенную решеткой, через которую семейства Арекипы могли перекинуться словечком со своими дочерьми и сестрами, заключенными в монастыре.

   Рядом с priora восседала ее заместительница, самый уродливый образчик женщины, когда-либо появлявшийся на свет из материнской утробы. На ней были синие очки, которые она сняла после того, как дверь закрылась за мной и комната погрузилась в мягкий полумрак. Я пожалел, что она так поступила, потому что теперь мне пришлось смотреть ей в глаза, один из которых оказался заклеен плотными складками обожженной кожи. При взгляде на нее я ощутил, что кожа моя съежилась от неприятного зрелища. Когда я вновь поднял на нее глаза, то готов был поклясться, что на лбу у меня выступил пот.

   Кабинет был великолепно меблирован. Я улыбнулся, заприметив вазу с синими аконитами на небольшом столике в углу. Вне всякого сомнения, глупые женщины и понятия не имели о том, что цветок этот таил в себе смертельную опасность. Скорее всего, они наивно полагали, что его темно-синяя окраска напоминает платье Девы Марии или еще какую-нибудь чушь в этом роде!

   Priora, однако же, не замедлила продемонстрировать, что обладает острым умом, а это, на мой взгляд, вовсе не украшает женщину. Зато я с превеликим удовольствием обнаружил, что ее отвратительная помощница – всего лишь тупая религиозная фанатичка. Из-под ее платья выступали края всевозможных орудий самоистязания, которые она таскала на себе. Кожа у нее на шее покраснела. На правой лодыжке виднелась кровь: должно быть, она носила еще и власяницу. Пожалуй, учитывая все ее страдания, она наверняка считала себя выдающейся представительницей небесной знати. Я почему-то решил, что и лицо ее, похожее на сморщенный и выжатый апельсин, тоже стало таковым в результате ее собственных трудов.

   Vicaria нахмурилась, когда priora уведомила меня, что Совет монахинь и собрание монастыря одобрили мое ходатайство от имени Марчеллы.

   – Ваша сестра говорит на испанском? – пожелала узнать Уродина. Запах ее гнилостного голодного дыхания омерзительной волной долетел до меня через стол.

   Испанский Марчеллы, заверил я обеих, был столь же беглым, как и мой собственный. С образовательными требованиями, предъявляемыми монастырями в Перу, тоже не возникло никаких проблем. Я упомянул кризис, приведший к недавней изоляции в месте, которое я деликатно назвал «особым прибежищем». Я не стал употреблять термин «сумасшедший дом», дабы не позволить им повысить расценки и не вызвать ненужного беспокойства.

   – Всю свою жизнь Марчелла мечтала о том, чтобы стать монахиней, – поведал я им. – Так что вы легко можете представить ее разочарование и даже шок, когда Бонапарт закрыл в Венеции все монастыри, и как раз в тот самый момент, когда она уже собралась отдаться своему призванию! Для нее это стало болезненным потрясением. Я, пожалуй, позволю себе предположить, что оно оказалось чрезмерным. Как любящий брат, я понял, что не смогу отказать ей в исполнении ее самого сокровенного желания: замкнутой жизни в доме Божьем. – Почему вы не выбрали монастырь в Мадриде или Севилье? – Трескучий голос Уродины вполне соответствовал обезображенному рту, из которого вылетал. – Учитывая связи вашей семьи в Испании?

   Я позволил priora ответить вместо себя и заметил, что со своей коллегой она заговорила преувеличенно терпеливым тоном.

   – Завоевания Наполеона и закрытие монастырей коснулись и этих городов, сестра Лорета. Положение дел в Европе по-прежнему остается весьма неопределенным для тех, кто ищет возможности вести религиозный образ жизнь. Или вы не удовлетворены тем, что личный кардинал Папы в Риме прислал письмо в поддержку ее просьбы?

   И тогда я впервые заметил признаки лютой ненависти между двумя женщинами, по крайней мере со стороны vicaria по отношению к своей начальнице. Priora между тем продолжала жирным от самодовольства голосом:

   – Да и конта Фазана нельзя счесть совершеннейшим незнакомцем. Ну и, разумеется, для отца конта Фазана… Арекипа стала вторым домом.

   Итак, скандал со второй семьей моего родителя не прошел мимо их внимания. Я улыбнулся.

   – Я очистил дом моего отца. Он снова стал уважаемой резиденцией.

   Собственно говоря, сегодня утром я переселил в него свою шлюху, к вящему восторгу последней. Я оставил ее поглощать завтрак с чесноком в постели моего отца.

   Единственный глаз vicaria встретился с моими глазами на несколько весьма неприятных мгновений. Святые угодники, но до чего же уродливая женщина! Питаю надежду, что брезгливому читателю никогда не придется иметь дело с кем-нибудь вроде нее. Я вытер пот со лба и перешел к цели моего визита.

   – Какие меры предосторожности вы принимаете, чтобы не позволить мужчинам попасть сюда?

   На лице priora отразился ужас, но я не купился на эту уловку. От меня они получили твердое обещание, что я заплачу им деньги, – в качестве ответной услуги мне требовались сведения.

   – Полноте, всем известно, как обстоят дела в Венеции – стены монастырей сделаны из вуали и так далее. А здесь? Беременности? Любовные интрижки? Побеги с возлюбленными?

   На покоробленных губах Уродины заиграла торжествующая улыбка.

   – Здесь у нас нет ничего подобного. – Теперь уже priora пристально взглянула мне в глаза.

   – Вы можете доказать, что такие вещи действительно не случаются?

   – Мне никогда не задавали подобных вопросов. В этом не было необходимости. Но в любом случае ответ – нет.

   – Значит, все ваши монахини настолько уродливы, что их никто не домогается? Ваши доктрины настолько строги и неумолимы, что их разум отказывается воспринимать искушение?

   – Наши монахини – красивы, благородны и умны, и здесь они пребывают в полной безопасности. Мужчины города – наши братья, отцы и кузены, о чьих душах монахини молятся каждый день. Наши монахини внушают не похоть, а благоговение. Что касается чужеземцев, то нога смазливого и испорченного незнакомца редко ступает по эту сторону гор.

   Я пристально вглядывался в ее лицо, чтобы понять, не флиртует ли она со мной. Нет, не флиртует. Vtcaria же смотрела на меня так, словно я был змеей в бутылке. Что ж, вполне очевидно, что она не допустила бы ни одно существо мужского пола в свою келью. Я решил сменить тему. Тщедушный бывший любовник Марчеллы вряд ли сумеет переплыть океан, пересечь горы Ислея и спуститься к подножию Эль-Мисти.

   Vicaria тем временем протягивала мне на подпись пресловутый документ. Он был выведен красивым почерком на плотной бумаге. Солнечный свет, льющийся в окно, высветил чудесные водяные знаки производства компании «Алмиралл». От моего имени сочли уместным заявить: «Настоящим покорнейше прошу Ваше преосвященство разрешить моей сестре быть принятой в монастырь, поскольку поступок сей доставит ей несказанную радость, а мне явит милосердие и благословение…»

   Я пробежал глазами помпезное пустословие, пока не дошел до той части, где речь шла о приданом. Их жадность неприятно поразила и даже ошеломила меня до такой степени, что я испытал нечто вроде восхищения. Выходило, что «я, брат вышеозначенной сестры, обязуюсь передать, выплатить и после подсчета уступить 2400 серебряных монет, причем одна четверть выплачивается авансом, а остаток – после того, как она перейдет из послушницы в статус принявшей постриг монахини…».

   Меня все еще грызло воспоминание о том, что я полностью выплатил всю сумму ордену доминиканцев, причем авансом, но так ничего и не получил за свою тысячу дукатов, когда Наполеон прикрыл монастырскую лавочку. Мне в голову пришла сладкая мысль: если уж я продаю непорочность своей сестры Богу во второй раз, то теперь я уступаю Ему потенциально испорченную вещь. И, хотя я был совершенно уверен в том, что маленький докторишка Санто не коснулся ее и пальцем, падре Порталупи наотрез отказался сообщить мне, что именно досточтимый Фланжини сделал с Марчеллой на Сан-Серволо. Но она точно не осталась нетронутой.

   Наряду с вполне предсказуемым перечнем наплечников,[129] апостольников и свечей я наткнулся на совершенно дикие требования: накидка с капюшоном, две туники из грубого материала, два дублета, две пары сандалий, деревянная кровать без матраса, полог, два матраса, четыре простыни, две подушки, два одеяла, покрывало, маленький столик, стул, небольшой кофр, таз для умывания, ночной горшок, подсвечник, табуретка, четыре пары башмаков и десять ярдов хлопчатобумажной ткани.

   Следующий параграф гласил: «Особые дополнительные требования для монахини, прибывающей из Венеции…»

   Марчелле следовало предоставить двадцать пять предметов роскоши, включая картину ее святого покровителя, его же статуэтку, шесть подушек венецианского бархата с разрезным ворсом, дюжину позолоченных бокалов муранского стекла, три персидских ковра, полный комплект кухонной посуды, позолоченный кофейный сервиз, обеденный сервиз декоративного серебра, шелковые занавеси, участок площадью в десять акров за пределами Арекипы (похоже, им в точности был известен размер состояния моего отца) и венецианскую антикварную церковную лампу в возрасте не менее двухсот лет. И еще по меньшей мере одну рабыню или служанку. Предметы венецианского происхождения следовало отправить вместе с моей сестрой, чтобы ни одно не прибыло без другого.

   На отдельной странице был приведен список запрещенных предметов, который я пробежал глазами с большим интересом.

   Человеческую часть приданого следовало приобрести на месте. Priora пояснила:

   – Мы подготовим рабыню или служанку в нашей общине когда ваша сестра примет монашеский обет. Я предполагаю передать ей samba по имени Жозефа. Это сильная и работящая девушка; кроме того, она умна и легко обучается разным языкам.

   При этих словах vicaria громко фыркнула. Как ни в чем не бывало, priora продолжала:

   – Сколько еще служанок потребуется вашей сестре? Вы должны понимать, что служанки остаются в собственности монастыря даже в случае кончины монахини.

   – Одной будет более чем достаточно, – отозвался я.

   Priora выразительно приподняла бровь.

   – Многие наши девушки имеют по четыре служанки и больше.

   Я ответил:

   – Я полагаю, венецианские предметы не подлежат возвращению в том случае, если моя сестра не переживет путешествия или своего пребывания в вашем обществе?

   Vicaria провозгласила нараспев:

   – Точно так же, как супруга передает domino[130] над своим имуществом своему мужу, так и каждая невеста Христа жертвует приданое Жениху Небесному.

   У priora достало такта напустить на себя смущенный вид, после чего она мягко попросила:

   – А теперь расскажите нам о своей сестре, конт Фазан.

   Вдали от Венеции мое воображение не знало удержу. Я устроился поудобнее на стуле и начал:

   – Не стану вводить вас в заблуждение, – легко солгал я, – она очень хрупкое создание. Я всегда полагал, что ее слабое здоровье проистекает из чрезмерной приверженности нашей матери к табаку: она частенько позволяла себе выкурить трубочку в уединении. Недееспособность моей сестры, как подтвердили доктора, объясняется тем, что она вдыхала дым еще в материнской утробе.

   Я с радостью отметил про себя, что priora виновато отвела глаза.

   Vicaria грубо потребовала:

   – О какой недееспособности идет речь?

   – Она калека от рождения, – быстро сымпровизировал я, – со всеми сопутствующими таким случаям умственными расстройствами.

   Лицо priora с великой готовностью моментально смягчилось. Vicaria выглядела погруженной в свои мысли.

   – Помимо этого моя сестра сумела воспользоваться своим слабым здоровьем как прикрытием для… некоторых неблаговидных деяний. Истинная христианка смиренно приняла бы свои болезни и даже обрела бы с их помощью еще большую безгрешность и праведность. Моя же сестра воспользовалась своей недееспособностью как завесой для… двойного проступка, поскольку она старательно вызывала у нас сострадание, вдохновляя нас на жалость и снисходительность в то самое время, когда заслуживала самого жесткого контроля с нашей стороны. Каким-то чудом я успел вмешаться до того, как стало слишком поздно. Брату иногда приходится сражаться на дуэли, дабы защитить доброе имя своей сестры. Я позаботился о том, чтобы по крайней мере ее имя и тело остались незапятнанными, в противном случае я никогда бы не осмелился привезти ее сюда.

   Столь пространная и таинственная речь, похоже, привела обеих перуанских монахинь в замешательство и уж во всяком случае отбила у них охоту и далее задавать вопросы. А потом я отвлек их внимание блестящим описанием позолоченного кофейного сервиза, который в самом скором времени отправится в путь к горе Эль-Мисти.


   Следующий визит я нанес в скромную обитель любовницы моего отца, чтобы взглянуть на своего сводного брата. Проблема заключалась в следующем: если мальчишка появился на свет позже меня и раньше Марчеллы, то по условиям настоящего завещания он вполне может считаться «следующим по старшинству ребенком». Вдобавок он был ребенком мужского пол.

   Некогда гордая Беатриса Виллафуэрте удалилась в съемные комнаты в доме, который мог похвастаться общей купальней и туалетом. Когда я говорю, что пришел взглянуть на своего сводного брата, то имею в виду, что пришел взглянуть на него тайком, для чего пришлось подкупить конюха, который позволил мне воспользоваться потайным глазком, выходившим из конюшни в купальню.

   Первый же брошенный на него взгляд заставил меня выругаться сквозь зубы: мальчишка и впрямь был лет на десять младше меня; он был моложе даже Марчеллы. На вид я бы дал ему лет пятнадцать, не больше. Я увидел, что он действительно был сыном моего отца, что означало появление еще одного возможного соперника в том случае, если проклятое подлинное завещание всплывет уже после того, как я благополучно упрячу Марчеллу в монастырь Святой Каталины. Он оказался чертовски привлекательным, стройным, с большими выразительными глазами, если вам нравится такой типаж.

   – Как его зовут? – прошипел я, обращаясь к конюху, который караулил снаружи.

   – Фернандо. Он хороший мальчик…

   Фернандо! Мой отец нарек перуанского бастарда собственным именем, отказав в этом мне, его законному наследнику! Или же соблазнительная прелестница Беатриса Виллафуэрте попросту украла имя, намереваясь…

   Впрочем, более вероятно следующее: мой отец, испытывая ко мне холодность, сам предложил имя своему исчадию из Арекипы. Этого сына он не стыдился. Внутри купальни мои сводный брат вынырнул из воды. Движения его сильного тела были ловкими и грациозными. В голове моей теснились столь уродливые мысли, что рот мой наполнился ядовитой горечью.

   Слюна моя не становилась слаще до тех пор, пока я не пришел к могиле отца на небольшом кладбище позади монастыря Святой Каталины и не вылил яд на землю под большим букетом свежих цветов, который я там обнаружил. Я хотел, чтобы этот яд добрался до его гроба, пропитал его и иссушил тело внутри. Затем я вкусно и обильно пообедал, словно пытался сожрать всю Арекипу. Пресытившись Арекипой, я поспешил прочь из города, преследуемый тошнотворными и прихотливыми ощущениями. Я вернулся на побережье, чтобы успеть на следующий корабль.

   Я отплыл вовремя. Не успели мы покинуть страну, как в Перу разразилась новая маленькая революция, которая потрясла государство даже сильнее, чем землетрясение в 1784 году, когда я появился на свет. Индейские повстанцы под предводительством своего лидера, который называл себя Пумакахуа, подняли знамя восстания, и бандиты из Куско оккупировали Арекипу, провозгласив независимость. Женщины благородного происхождения и мужчины-трусы укрылись за стенами монастыря.

   К тому времени, как я вернулся в Венецию, маленькая революция закончилась, а ее сторонники справедливо получили по заслугам. Монастырь не пострадал совершенно, в нем даже не было разбито ни одного окна. Так что я не видел никаких причин, способных помешать немедленному отплытию Марчеллы в Арекипу.

   В Палаццо Эспаньол, как я и рассчитывал, меня ожидало письмо от падре Порталупи. Марчелла получила бумаги, которые гласили, что она готова вернуться в большой мир. Святоша посчитал своим долгом напомнить мне: «Нет абсолютно никакой необходимости доходить до крайности и использовать те ограничивающие подвижность приспособления, что вы показывали мне. В сущности, было бы преступлением применить подобные устройства к вашей сестре, когда она официально объявлена risanata».

   Готова вернуться в большой мир? С улыбкой на устах я принялся собирать ее приданое. Все увеличивающуюся груду вещей я держал на складе в доке. Предусмотрительный читатель, без сомнения, поймет, что я не хотел, дабы кто-нибудь раньше времени пронюхал о моих планах вплоть до момента их осуществления.

   Пока я проглядывал подписанные мной документы, от моего внимания не укрылось, что изображение святого Себастьяна запрещено в монастыре Святой Каталины, чтобы его почти обнаженное тело не возбудило ненужных плотских мыслей у невест Божьих. И мне пришло в голову, что Марчелла наверняка отыщет в своей душе сочувствие к беспомощному человеку, пронзенному сотней стрел.[131] Итак, в качестве ее святого я приобрел прекрасную статуэтку мужественного и красивого Себастьяна, раздетого более обыкновенного, но в достаточной мере утыканного стрелами. Поразмышляв еще немного, я добавил нашу семейную реликвию кисти Мантеньи,[132] изображавшую того же святого. Мне никогда не нравилась эта картина – Себастьян на ней получился слишком уж спокойным и невозмутимым. Человек, испытывающий подобные страдания, должен намного сильнее демонстрировать свою боль, чтобы зритель наслаждался ею и получал удовольствие.

   Я купил Марчелле место на торговом пакетботе. Заботливый, как всегда, я подумал даже о том, как обеспечить ей возможность омовения. Марчелла всегда была изрядной чистюлей, особенно учитывая ее маленькую проблему.

   – Ночной горшок выносят каждую неделю, – заверил меня корабельный казначей. – Каждый горшок рассчитан не более чем на трех пассажиров, даже в кормовых каютах. Впрочем… – многозначительно добавил он и потер большим пальцем указательный.

   – Моей сестре решительно не требуются особые условия, – заявил я шустрому малому, который удивленно вытаращился на меня в ответ.

   Насвистывая, я развернулся на каблуках и оставил его прожигать мне спину взглядом. В таверне «У святого Антонина» меня ждал книготорговец, пообещавший мне достать книгу в переплете из кожи молоденькой девушки, которую, по слухам, содрали с нее живьем. Я был уверен, что пойму, так ли это, всего лишь прикоснувшись к ней. Книготорговец клялся, что эта маленькая эротическая штучка была переплетена в кожу с груди и что, открывая книгу, читатель брался за сосок.

   Несколько сотен моих лучших франков, и этот деликатес стал моим. Он обошелся мне дороже, чем путешествие моей сестры на край света. Я почти не отрывал пальцев от этой книги, ожидая, пока будут готовы документы для отправки Марчеллы за тридевять земель.

   Когда все приготовления были закончены, нотариально заверены и оплачены, расписки получены, а моя мать и жена – кратко проинформированы, я отправился к Марчелле на Сан-Серволо и сообщил ей о том, что ее ожидает. Я швырнул ей на колени развеселый томик «Жития святой Каталины», содержащий все славные подробности того, как эта досточтимая особа постилась, уродовала собственную плоть, отсасывала гной у больных женщин, пила кровь из раны в боку Христа и вышла за Него замуж, а Он в ответ подарил ей обручальное кольцо из обрезанной крайней плоти. Ничто так не располагает к приятному чтению, как долгое путешествие.

   Сметливый читатель не удивится, узнав, как я начал этот разговор.

   – Разумеется, – сказал я, – тебе будет немножко больно. И неприятно.

Марчелла Фазан

   Долгое отсутствие Мингуилло, пребывавшего за границей, – мы не знали, где именно, и нам было все равно, – дало нам возможность лучше узнать друг друга, мягко и нежно. Мой дневник превратился в иллюстрированное любовное послание. Я выпрямилась и расправила плечи, чтобы видеть Санто издалека. Я стала лучше видеть, потому что в любую минуту в поле моего зрения мог оказаться Санто. Слух мой обострился настолько, что я слышала, как он улыбается на другой стороне острова.

   У нас было мало радостей, но мы думали, что у нас есть время.

   А потом вернулся Мингуилло и привез с собой новый шедевр на тему того, как разрушить мое счастье.

   – Мингуилло планирует медленное убийство, – сказала я падре Порталупи, и у того вытянулось и побледнело лицо, – но руками других, естественно.

   Это была наша первая по-настоящему откровенная беседа, когда без слез и причитаний я рассказала ему обо всех обидах и несчастьях, которые Мингуилло причинил мне с самого детства, о покушении на жизнь Ривы и Пьеро и о том, как он изувечил мне ногу.

   – Но почему же ты молчала все это время? – спросил падре Порталупи. Он был совершенно разбит и уничтожен. В одно мгновение на него обрушилась вся тяжесть невольного пособничества. Я вспомнила слова Сесилии и поняла, что дурно обошлась с этим человеком, который с радостью согласился бы помочь мне. И теперь наконец я вознаградила его своим доверием, которое он давно заслужил.

   – Я не молчала. Не могли бы вы сохранить для меня вот это? Я протянула ему страницы дневника, который продолжала вести на острове. Он открыл первую страницу, начал читать и заплакал. Перевернув ее, он обнаружил собственный портрет, очень похожий на оригинал. Перевернув следующую страницу, он наткнулся на портрет Санто.

   Он мягко поинтересовался у меня:

   – Наш доктор Спирито и есть твой Санто?

   Я кивнула.

   – Но Санто ни разу не оставался со мной наедине здесь, на острове.

   – Этого можно было не говорить. Честь молодого человека не позволила бы ему поступить таким образом. В отличие от твоего брата. Я намерен положить этому конец, – заявил он.

   Я сказала ему, что он ничем не сможет мне помочь.

   – Мингуилло уничтожит вас, если вы хотя бы попытаетесь. К чему еще и вам приносить себя в жертву?

   Я объяснила падре, что Мингуилло уже и так играет с ним, как кошка с мышкой. Если он захочет устроить Мингуилло неприятности, то рискует лишиться места.

   – Вы стоите здесь между бедными пациентами и всеми модными теориями Парижа, которые поддерживают хирурги. Да вы и сами это прекрасно понимаете. Марта, Фабриция, все мои друзья – они нуждаются в том, чтобы вы защитили их. Кроме того, вам следует подумать о собственном положении. Нищий изгнанник никому не сможет помочь.

   Потому что падре Порталупи походил на монахиню, обреченный на бедность своей профессией. Если Мингуилло добьется его отставки, воспользовавшись каким-нибудь искусственно раздутым скандалом в качестве предлога, то никто не возьмет опозоренного монаха на работу врачом и не позволит ему прикасаться запачканными руками к больной плоти пациентов.

   – Неужели более некому помочь тебе, Марчелла? – упорствовал он.

   – Дело сделано. Я еще несовершеннолетняя. У меня нет денег на адвоката. Мой брат уже договорился с монахинями Арекипы о том, что они возьмут меня к себе. Он сказал, что даже мои сундуки уже уложены и готовы к отплытию.

   – А твоя подруга-художница, та самая… упрямица? Се… Се… Сесилия Корнаро? – запинаясь, выговорил он. Одно только ее имя приводило его в состояние тревожного беспокойства.

   – Сесилия Корнаро сейчас в Вене. Полагаю, Мингуилло учел этот факт в своих расчетах. Мой брат сказал, что я отплываю завтра на рассвете. И что сюда, на Сан-Серволо, за мной придет лодка, которая отвезет меня прямо на корабль, направляющийся в Южную Америку.

   Падре Порталупи встал с кресла, нетвердой походкой вышел из-за стола, и лицо его исказилось от боли. Он принялся слепо шарить на полках, что-то бормоча себе под нос. Он всунул мне в руки пучок трав.

   – Это тебе на дорогу. Мята болотная – от морской бол ни, и еще она годится для снятия болей в пояснице, ягодиц и бедрах. Ее хорошо принимать после долгой езды верхом – А потом он взглянул мне прямо в глаза. – Но, Марчелла, это ведь не то лекарство, которое тебе нужно, верно? Прошу тебя подожди здесь, в моем кабинете. Я пришлю Спирито поговорить с тобой. Приватный разговор в такой момент не принесет вреда. Полагаю, он сможет помочь тебе лучше меня. А я позабочусь, чтобы вам никто не помешал, правда, недолго.

Доктор Санто Альдобрандини

   Первый поцелуй или последний – кто может сказать, что это было на самом деле?

Джанни дель Бокколе

   Наконец-то это случилось. Но в какое же неподходящее время, боже ж ты мой!

   Санто все-таки признался в любви. И Марчелла не оттолкнула его. Из того, что я понял, благослови нас Господь, они поцеловались.

   – Bas obofa buso, та хе scala per andar suso, – сказал я, потому как мое собственное сердце пело и плясало от счастья. – Поцелуй не прожигает дыру, а служит лестницей, по которой ты поднимешься туда, куда хочешь, как говорится.

   Но я тут же пожалел о своих словах, ведь Санто покраснел, как августовский закат. А потом он рассказал мне, что когда все стало вроде бы налаживаться, пришли дурные вести, и не просто дурные, а очень дурные. Вот тебе и лестница. Этот поцелуй, как выяснилось, ни к чему не привел. Марчелла поцеловала его, но ее саму вот-вот умыкнут в какую-то крепость на горе в Перу. Она уже плыла на корабле в тот момент, когда Санто вбежал в ostaria, чтобы поделиться со мной своими новостями, страсть Господня!

   Ей даже не позволили переночевать дома, чтобы проститься с матерью или с теми, кто по-настоящему любил ее. По своему обыкновению, Мингуилло оставил нас в дураках.

   А Санто загорелся идеей наняться корабельным врачом на следующий бриг, идущий из Венеции в Перу, и тем самым отработать проезд.

   Мне не хотелось расстраивать его, но он должен был прислушаться к голосу разума:

   – Но что вы предпримете там? Она будет заперта в монастыре, а вас не пустят туда ни под каким предлогом. Вы ведь не член ее семьи, и вы даже не умеете говорить по-испански.

Марчелла Фазан

   Всю дорогу в Южную Америку я вспоминала этот поцелуй.

   Я чувствовала губы Санто на своих губах, и его прикосновение было для меня якорем, тянущим меня назад, через океан, который мы сейчас пересекали.

   Я не думала о штормах, игривых дельфинах или пумах, которые будут поджидать меня в засаде на горных тропах Не думала я и о том, что ждет меня за стенами монастыря Святой Каталины. Я думала о Санто. Глядя в мутное зеркало в своей каюте, я видела его лицо. Закрывая глаза и прижимая ладонь ко рту, я чувствовала прикосновение его губ к своим.

   Путешествие выдалось бурным. Ураганы налетали один за другим. Теперь, когда меня поцеловал Санто, я боялась умереть раньше, чем сполна изведаю всю благодать, которую таил в себе его поцелуй. Это было единственное, чего я боялась, когда океан вздымал увенчанные шапками пены огромные зеленые валы и швырял ими в наше судно.

   Я ни с кем не разговаривала. Мне не хотелось отвлекаться от наслаждения поцелуем. Но вдруг я с изумлением узнала среди прочих пассажиров своего старого знакомого Хэмиша Гилфитера, однако удивление мое было мимолетным, поскольку все мои мысли и чувства по-прежнему занимал поцелуй Санто.

   Мое отчужденное молчание ничуть не обескуражило Хэмиша Гилфитера. Он поддерживал со мной оживленную беседу до тех пор, пока я не начала отвечать, сначала односложно, а потом все более пространно. Стоило ему заставить меня разговориться, как он уже не оставлял меня своим вниманием. Своей добротой и мягкостью он напоминал мне Пьеро, чью смерть мы по обоюдному молчаливому согласию избегали упоминать в первые дни. Физически между ними не было ничего общего. Пьеро отличался хрупкостью и деликатностью насекомого, тогда как Хэмиш Гилфитер походил на крепкого и выносливого боевого скакуна. Мистер Гилфитер с изрядной сноровкой управлялся с инвалидным креслом, в котором я предпочитала появляться на палубе, когда погода оставляла желать лучшего, и точно знал, когда следовало поддержать меня под руку, если я не успевала опереться на костыль.

   Наш капитан сообщил мистеру Гилфитеру, у которого обнаружились деловые интересы в Монтевидео, что я направляюсь в монастырь в Перу, чтобы стать монахиней. Придя в ярость от услышанного, он почел своим долгом рассказать мне о девушках-инках, которых оставляли замерзать в горных святилищах или забивали насмерть ударами по голове, притом, что их специально отнимали у родных и откармливали мясом и маисом.

   – Испанским девушкам, несмотря на всю чистоту их крови, уготована ничуть не лучшая судьба, – разглагольствовал он. – Разумеется, монахини в своих отгороженных от всего света монастырях живут дольше, но все равно – это не жизнь, – с жалостью заключил он. Затем широко распахнул свои глаза цвета дождя и осведомился: – Разве что вы вдруг ощутили в себе подобное призвание, мисс Марчелла? Но что-то я не припоминаю за вами подобных наклонностей.

   Я отрицательно покачала головой.

   – Я не хотел бы показаться бестактным, – продолжал он, – но мне приходится много путешествовать. На своем веку я повидал немало жестокости, но такое варварство заставляет меня стискивать зубы и оплакивать их. Бедняжки! Я видел в музее «Сэвил» в Лондоне перуанскую девушку, умершую от голода в Андах пятьсот лет назад. Так вот, она настолько хорошо сохранилась во льду, совсем как живая, что хочется предложить ей чашечку горячего шоколада, чтобы согреть ее и оживить… Монашество представляется мне столь же печальным уделом, вы уж простите меня за прямоту.

   Я заметила, что глаза его увлажнились, и протянула ему свой носовой платок, который он принял с благодарностью и поцеловал мне руку. Этот нежный поцелуй вернул меня к окружающей действительности. И теперь уже меня нельзя было заставить замолчать, и я была готова болтать с ним дни и ночи напролет. Я поведала ему свою историю, не опуская мерзких подробностей о Мингуилло, и о бедном Пьеро, которого он любил всем сердцем. После того как я объяснила ему причину столь внезапной смерти Пьеро, он резко вскочил и в одиночестве принялся мерить шагами палубу, пока не успокоился немного. Когда он вернулся, я рассказала ему о Сесилии и о сумасшедшем доме. Три вечера подряд я донимала его своими рассказами о поцелуе Санто.

   Хэмиш Гилфитер слушал меня в молчании, время от времени пожимая мне руку или бормоча себе под нос нечто нелицеприятное по-гэльски в адрес моего брата. Наконец я опомнилась настолько, что спросила:

   – А как поживает ваша жена, синьор Гилфитер? Она была не совсем здорова, когда мы виделись с вами в последний раз.

   Болезнь его супруги лишь усугубилась, сообщил он мне. По-научному это называется «синдром атрофии», вызывающий истощение, пояснил он. Очевидно, этим объяснялись его ловкость и такт, с которыми он помогал мне справиться с собственными слабостями. Я ощутила угрызения совести, поскольку все эти дни мы говорили лишь о постигшей меня трагедии. После этого я старалась при первой же возможности заставить его рассказывать мне о своей обожаемой Саре.

   – Вам удалось убедить Сесилию Корнаро написать ее портрет? – спросила я.

   – Пока нет. Хотя именно ради этого я и приезжал последний раз в Венецию. Я был крайне разочарован, узнав, что она отбыла в Вену. Только Сесилия Корнаро знает, как сделать так чтобы моя дорогая Сара осталась жить…

   Я молча закончила предложение вместо него: «Даже после того, как умрет».

   До сих пор мне не приходилось видеть мужчину, влюбленного в собственную жену, посему мне было о чем поразмыслить на досуге.

Доктор Санто Альдобрандини

   Я покинул Сан-Серволо почти одновременно с Марчеллой. Оставаться здесь без нее мне было невыносимо, особенно учитывая, что падре Порталупи был буквально сражен случившимся. Он немедленно простил мне вымышленную личину, заявив:

   – Под каким бы именем ты здесь ни работал, Санто, ты вершил богоугодное дело. Об одном жалею, что…

   Я вернулся в Венецию, чтобы быть поближе к Джанни и поскорее узнавать те обрывки новостей о Марчелле и ее путешествии, которые доходили до меня. А заодно и посмотреть, не подкинет ли мне Наполеон возможность последовать за Марчеллой в Южную Америку.

   Уничтоженный своей кампанией в России, Наполеон сейчас был пленником на Эльбе. Испания оказалась потеряна. Австрийцы вернулись обратно в Вену. Но его по-прежнему окружал некий таинственный ореол. Никто не верил в то, что с Бонапартом действительно покончено навсегда. Мы все ждали, когда же он начнет чесаться снова.

   Я не знал, по-прежнему ли громилы Мингуилло ищут некоего Санто Альдобрандини. Поэтому я оставил себе имя Спирито, а квартиру для себя подыскал как можно дальше от Палаццо Эспаньол. Следующим моим шагом стали переговоры с Испанской мадам в Каннареджио, которая давала мне уроки своего родного языка в обмен на лечение ее проституток от всех болезней, которые могла навлечь на них профессия.

   Синьора Сасия предложила мне постоянную работу и твердый оклад. Я согласился при условии, что Мингуилло Фазану будет воспрещен доступ в ее заведение. Она горько улыбнулась:

   – Это уже сделано. Ведь он прислал нам «Слезы». Мы все здесь падшие женщины, доктор, но нам не нравится, когда нас унижают или убивают. Вы – враг конта Фазана? Тогда вы станете нашим другом.

   Она обняла меня и выплатила аванс за первый месяц работы, а это означало, что в кои-то веки я смогу угостить Джанни обедом в ostaria.

   Итак, пока корабль увозил Марчеллу в Перу, я также приближался к своей цели – стать заслуживающим доверия врачом, говорящим по-испански.

Марчелла Фазан

   Сорок пять дней пути от Фальмута до Рио-де-Жанейро. Здесь таможенники и чиновники карантинной службы обыскали корабль, когда мы сошли на берег, чтобы подышать свежим воздухом. Возле гостиницы О'Брайена я впервые увидела рабов, скованных вместе тяжелыми цепями и направлявшихся в лавки для торговли живым товаром. У дверей одного из таких заведений я остановилась, чтобы взглянуть на сотни чернокожих детишек, одетых в сине-белые клетчатые длинные рубахи до колен. Погруженные в собственные несчастья, они смотрели на меня и мой костыль без всякого любопытства.

   В монастыре Святой Каталины есть рабыни. Мингуилло жаловался, что и ему пришлось купить одну в качестве приданого, хотя она станет служить мне лишь после того, как я принесу монашеский обет. Мне была ненавистна мысль о том, что мне будет принадлежать человеческое существо. И как, думала я, может моя рабыня не питать ко мне искренней ненависти?

   Корабль отплыл в Монтевидео, и здесь мы попали в сезон штормов. Все пассажиры, за исключением закаленного Хэмиша Гилфитера и, по какой-то необъяснимой причине, меня самой, слегли с приступами морской болезни. Мы же наслаждались одиночеством на палубе, и я почувствовала, как сильный ветер вдыхает в меня новые силы. К тому времени, как остальные пассажиры выползли из своих кают и кроватей, мы вновь приближались к суше.

   Всю свою жизнь я видела одних лишь венецианцев либо тех, в чьих жилах, подобно мне самой, текла капелька испанской крови. В Монтевидео я была поражена видимым смешением всех рас Южной Америки, от чистокровных испанцев до аборигенов инков и черно-синих рабов, пойманных в Африке и привезенных сюда на продажу.

   Группа индейских детишек сопровождала мистера Гилфитера и меня по улицам, безостановочно щебеча на чистом испанском, лишенном шепелявого акцента Старого Света. Мистер Гилфитер угостил их миндальными засахаренными орехами и дал им яркие ленты, длинные отрезки которых, к их неописуемому восторгу, он вытаскивал прямо из карманов. Взамен я получила в подарок длиннохвостого попугайчика, зашитого в кожаный мешок с маленьким круглым отверстием посередине, достаточно большим для того, чтобы птичка просовывала в него голову и отчаянно щебетала, требуя корма.

   – А как я же смогу убирать в его маленьком домике? – спросила я, сопровождая свои слова понятными жестами, и они звонко рассмеялись в ответ, отчасти из-за моего непривычного акцента, а отчасти из-за моей непонятливости.

   – Нет уборка. Умрет, новый домик, новый попугай.

   Когда детвора скрылась из виду, мы с мистером Гилфитером открыли клетку и выпустили птичку на волю. Она полетела, сначала неуверенно, а потом все быстрее и быстрее, щебеча что-то веселое.

   Мы молча смотрели ей вслед, думая об очевидном сравнении.

   Нам с мистером Гилфитером предстояло вскоре расстаться, поскольку Мингуилло распорядился, чтобы я по суше переправилась через Анды вместо того, чтобы спокойно проделать остаток пути по морю.

   – Это невероятно, – провозгласил Хэмиш Гилфитер. – Сильный мужчина может отважиться на подобную авантюру лишь в сопровождении крепких друзей, а ваш брат…

   Хотя я ни разу даже не заикнулась об этом, мне очень хотелось, чтобы мистер Гилфитер отложил свою поездку и составил мне компанию в путешествии через горы. Но он не мог бесконечно оставаться вдали от своей любимой Сары. В Монтевидео его догнало письмо от врача, заставившее его сердце болезненно сжаться. Жена его слабела на глазах, и ему следовало поторопиться с возвращением домой, если он хотел застать ее в живых.

   – С какой радостью я бы взял вас с собой! – сказал он мне. – И не думайте, что эта мысль только сейчас пришла мне в голову. Но ваш брат подписал соглашение с монахинями. Меня объявят в розыск на двух континентах, если я вырву вас из их лап. Я более не смогу заниматься торговлей, а значит, не смогу содержать ни вас, ни Сару… если она останется жива.

   – Мне довольно того, что вы были так добры и хотя бы подумали об этом, – солгала я. – Давайте более не будем говорить на эту тему.

   – Я могу предложить вам одно, – сказал он мне за день до отплытия его корабля. – Все письма, что вы напишете сегодня ночью, я клянусь тайно и безопасно доставить в собственные руки ваших друзей. А если состояние моей супруги окажется лучше, чем я думаю, тогда я незамедлительно отправлюсь в Венецию, чтобы встретиться с ними и посмотреть, что можно для вас сделать, моя дорогая.

   С этими словами он протянул мне стопку чистой сухой писчей бумаги.

   Утром, когда мы в последний раз завтракали вместе, я протянула ему несколько писем, запечатанных и адресованных падре Порталупи, Джанни, Сесилии Корнаро и Санто. В последнее я вложила свой носовой платок, в который завернула отрезанную ночью прядку волос. Это было все, что я могла дать Санто в качестве обещания. А мой поцелуй у него уже был.

   Хэмиш Гилфитер подтолкнул ко мне по столу коробку сигар.

   – Я не курю и никогда не…

   – Это для ваших пеонов,[133] девочка моя. Сигара, поднесенная с церемонной вежливостью, завоюет их расположение скорее, чем любые чаевые. Сигары – это ходовой товар для мужчин и для женщин. Раздавайте их с умом, и вы будете процветать среди людей, чья помощь вам потребуется.

   Он поцеловал мне руку и крепко пожал ее, в качестве последнего подарка презентовав мне баночку огуречной помады.

   – Прощайте, дорогая моя. Втирайте ее в кожу лица, когда наступят холода, остригите ногти и не суйте пальцы в рот, чтобы согреть их. Ни в коем случае не засыпайте, если почувствуете, что замерзаете, и тогда я буду спокоен, девочка моя.

Джанни дель Бокколе

   Через девять недель я получил целых пять писем, завернутых в мягкий пакет и отправленных аж из самой Шотландии. Они пришли от человека по имени Хэмиш Гилфитер, благословен будь он тысячу раз, потому что он проводил нашу Марчеллу живой и здоровой через океан, а потом передал в руки крепких мужчин, которым он сунул кое-что, дабы они благополучно переправили ее через горы.

   Он видел нашу девочку, писал он, в бодром расположении духа и добром здравии. Морское путешествие пошло ей на пользу и укрепило ее. Она ласково отзывалась обо мне и хотела дать мне знать, что с ней все в порядке.

   Там была еще чудесная маленькая записочка лично для меня, в которой она описывала смешные случаи из своего путешествия, и даже несколько рисунков, дабы показать, что она пребывает в хорошем настроении.

   Мягкая ткань, в которую были завернуты письма, оказалась шотландским пледом, который я отдал Анне, и она пришла в полный восторг. Цвета, на мой вкус, были чересчур уж яркими, но она заверила меня, что это – последний писк моды.

   Письмо Санто я лично доставил в его берлогу в Каннареджио. Для меня это был еще один подарок, когда я увидел, как засветилось его лицо, едва он взял в руки пакет. Я заметил, как из него выскользнул локон волос и намотался ему на палец.

   Теперь, благодаря мистеру Гилфитеру, у нас было кое-что, не то чтобы надежда, но по крайней мере свеча, которую можно было зажечь и посмотреть, не идет ли к нам надежда.

Доктор Санто Альдобрандини

   Я приобрел карту Южной Америки. Я в ужасе смотрел на ледяные поля и убийственные горные пики.

   Против моей воли эта карта навеяла на меня мрачные воспоминания о гибели наших венецианских солдат, которых я не смог спасти в безжалостных снежных заносах России.

   Перед смертью многие из этих обреченных проявляли признаки помешательства и снежной слепоты. Они теряли способность говорить. Они продолжали шагать вперед, подталкиваемые своими товарищами. Но если они выбивались из общего строя, то постепенно отставали и падали в снег, где и умирали.

   А если они попадали в тепло, то их ждала еще худшая участь. Отмороженные конечности оттаивали только для того, чтобы пасть жертвой скоротечной гангрены, которая жадно пожирала все тело, иногда придавая матовое свечение, смертельно красивое, их коже. А потом человек задыхался и умирал от гнилостного воспаления легких. Другие же, чья кровь превратилась в лед, просто падали перед огнем, чтобы больше уже не подняться.

   Синьора Сасия, сострадательно хмурясь, учила меня испанским словам: los pulmones, elhielo, la gangrena, piel luminosa, la muerte – легкие, лед, гангрена, светящаяся кожа, смерть,

Марчелла Фазан

   В путешествии через горы меня должны были сопровождать arriro, трое пеонов и шесть мулов, нагруженных моим приданым и съестными припасами.

   Сигары Хэмиша Гилфитера и впрямь обеспечили мне максимально возможный комфорт и удобства. Я с улыбкой раздала их в первый же день. После этого пеоны обращались со мной очень по-доброму и даже пытались говорить на сносном испанском в моем присутствии.

   Вскоре после того, как мы выехали из города, дорога ста тяжелой и крутой. В первый же день я заметила хищную пти цу, вырывавшую клочья мяса из спины хромой, но еще живой лошади, а бедное животное отвечало лишь жалобным ржанием. Пеон по имени Арсе милосердно оборвал муки лошади выстрелом из мушкета. Поднявшись еще выше, мы наткнулись на мумифицированные трупы мулов. Арсе показал мне как солнце и пронизывающий ветер превратили их в бумажные макеты самих себя: спрыгнув со своего вьючного животного, он приподнял скелет одного из мертвых мулов одной рукой. Затем он заставил спешиться и меня, чтобы я убедилась сама, какой он сухой и легкий. Часом позже Арсе указал на труп человека, которому тоже предстояло превратиться в такое же невесомое существо.

   Ночевали мы на полуразрушенных почтовых станциях, где спать приходилось прямо на земляном полу в комнатах без дверей, а ели в pulperias[134] в окружении пьяных местных жителей. Менять белье удавалось только раз в четыре дня. Мы ели оливки в липком масле, жареную баранину без соли и сушеную говядину, которая на вкус и запах была похожа на полоски кожи, оторванные от седла.

   Зеленые поля, аккуратные, как лужайки перед виллами, чередовались с горными перевалами, где один неверный шаг мог привести к падению с огромной высоты на скалы внизу. И с каждым шагом путь становился все труднее, а холод – все сильнее.

   – Грейтесь! Грейтесь вот так! – настоятельно призывал меня один из пеонов, когда мы остановились, чтобы передохнуть.

   Они скакали и размахивали руками, как дервиши, выкрикивая:

   – Alalau! Alalau!

   Казалось, это слово способно согреть само по себе, и я изо всех сил старалась следовать их примеру, вертясь в каком-то подобии танца вокруг своего костыля.

   Холод сначала замедлил кровообращение. Кровь, казалось, застревала у меня в сердце, не желая двигаться к границам моего тела, а уши, нос и пальцы обрели синевато-багровый оттенок. Я ощутила слабость и апатию, преодолеть которые у меня уже не оставалось сил. Руки и ноги перестали повиноваться моей ослабевшей воле. Естественные потребности организма исчезли почти полностью. Кожа на голове у корней волос съежилась. Лицо покрылось морщинами и складками и стало походить на печеное яблоко. Мои онемевшие пальцы утратили чувствительность – они бы не ощутили разницы между лезвием ножа и шелковой подушкой. Язык мой забыл, как различать вкус.

   Наконец, меня стала одолевать сонливость. Мне хотелось заснуть любой ценой, просто прилечь на снег, хотя бы на четверть часика. Я умоляла, чтобы мне позволили сделать это. Но пеоны отвечали, что если я засну, то уже не проснусь никогда.

   – А для чего ей вообще просыпаться? – услышала я бормотание одного из них. – Бедная девочка.

   «Потому что этого хотел бы Санто, – подумала я. – Чтобы Санто мог поцеловать меня снова».

Сестра Лорета

   Мы получили известие о том, что Венецианская Калека сошла на берег в Монтевидео. Когда Я представила себе, как она будет перебираться через горы, то сразу же подумала о холоде и морозе, которые ей придется терпеть, о том, как ветер будет впиваться в ее плоть и как высота отравит ее желудок. Но подобные мысли не мешали Мне истязать себя с особенной суровостью, дабы подготовиться к великому деянию приобщения венецианского дьявола к лику Господа.

   Все легковесные и легкомысленные монахини только и делали, что шепотом обсуждали Венецианскую Калеку: какие одежды она привезет с собой и какой красавицей окажется Но чаще всего они задавались вопросом, почему брат отправил сестру через Анды в самое суровое время года? И сумеет ли она пережить путешествие?

   Я сказала себе:

   – Если она дьявол во плоти, то она выживет.

Марчелла Фазан

   Помню, как на меня навалились приятное безразличие и апатия. Потом мне рассказывали, что мужчины увидели, как я падаю с лошади, в тот самый момент, когда мы подъехали к горной гостинице.

   Впоследствии Арсе объяснил мне все сугубо медицинским языком. Они внесли меня в холодную комнату и раздели до нижнего белья. Затем по очереди принялись растирать меня снегом и шерстяной одеждой, смоченной ледяной водой. Однако я по-прежнему не подавала признаков жизни.

   – Но мы отказались позволить тебе умереть, девочка! – с гордостью сообщил мне Арсе. – Мы сказали смерти: «Нет! Нет!»

   Когда я застонала, они принесли в комнату все ароматические вещества, какие только были у них с собой, начиная от жареного мяса ламы, которое пахло очень хорошо, и заканчивая прелым сеном, вонявшим просто омерзительно. Они осторожно уложили меня в железную ванну, наполненную ледяной водой, стараясь не повредить мои замерзшие конечности, а после того как я зашевелилась, они вынули меня из ванны и перенесли на деревянный стол, где поднесли к носу нюхательные соли. Затем они стали вдувать мне теплый воздух в легкие через рот.

   Они щекотали мне пятки и подмышки птичьим пером. Когда примочки из горячего вина не дали никакого эффекта, они стали мехами вдувать табачный дым мне в прямую кишку. Они вновь принялись растирать меня, на сей раз тряпками» смоченными бренди и камфарным спиртом. Когда они смогли приподнять мне голову, то влили в меня целое ведро чая, а потом чайник глинтвейна, после чего перенесли в маленькую комнату, где уже горел костер. Спустя час я начала потеть и закричала от стреляющей боли в руках и ногах.

   – Вот тогда, – улыбнулся Арсе, – мы поняли, что ты будешь жить, девочка.

   Мне не хотелось открывать глаза, даже когда я пребывала в полном сознании. Но как только я почувствовала, как грубая одежда укутывает мое достоинство, я неохотно разлепила веки. И не увидела ничего. Перед моими глазами стояла белая пелена; дымка, даже более непроницаемая, чем самый густой caligo[135] в Венеции, – мне показалось, что к лицу моему прижали белую простыню.

   – Я ослепла! – заплакала я. – И больше никогда не увижу Санто.

   Ко мне подошли мужчины и спросили, из-за чего я так убиваюсь. Мне пришлось прибегнуть к венецианскому диалекту, чтобы объяснить им, что к моим прежним увечьям добавилась новая беда, превратив меня в совершенно беспомощное создание.

   – Разве может Санто полюбить меня такой? – всхлипывала я.

   – Ваш santo, святой покровитель? – спросил меня кто-то. – Сдается мне, что монахиням в Святой Каталине полагается иметь покровителей только женского пола.

   – Это всего лишь снежная слепота, – объяснил мне другой, мягкий и добрый голос. – Она пройдет.

   Тут раздался рык arriero:

   – А если даже и не пройдет, это не имеет никакого значения. бедняжка направляется в монастырь Святой Каталины. Ей там не на что смотреть, не говоря уже о каком-то святом. И на свою Библию тоже незачем. Скорее всего, она и так знает все нужные молитвы наизусть.

   – Почему это она не должна ничего видеть? – Упоминание монастыря Святой Каталины вызвало у пеонов живой интерес.

   Я вновь узнала исполненный превосходства голос arriéra:

   – А вам известно, чем там целыми днями занимаются девушки? И все ночи напролет тоже?

   – Чем?

   – Остаток жизни они замаливают грехи своих семей. Они могут ничего больше не делать, кроме как молиться за их души в чистилище, чтобы сократить то время, в течение которого их родных и близких будут поджаривать на медленном огне. Этих девушек хоронят в монастыре заживо, чтобы их братья, отцы и дяди могли совершать все семь смертных грехов с утра до вечера, и при этом их душам ничего не грозит. Маленькая сестренка будет молиться за них, чтобы они поскорее попали в рай. Одна монахиня может спасти целую семью, если будет молиться усердно.

   – Что ты говоришь! И монахини больше ничего не делают? Разве они не навещают бедных? Не шьют? Не выращивают цветы? И не развлекаются?

   Уши у меня горели.

   – Нет, конечно. У каждой девушки по двенадцать рабынь, и именно они живут вместо нее, готовят ей, стирают, ходят за покупками – так, чтобы ей не нужно было больше заниматься ничем, только стоять на коленях и бормотать молитвы. Для внешнего мира она все равно что умерла. Вот почему все они ходят в черном. Они носят траур по своей жизни. В монастыре имеется все – мельница, вода, еда. Душе монахини нельзя отвлекаться, так что все необходимое находится рядом с ней, за крепкими высокими стенами, в живой могиле. Я слыхал, что им даже не разрешают смотреть на гору, чтобы она не внушала им неподобающих мыслей, поскольку выглядит так сурово и по-мужски!

   Я услышала, как пеоны захихикали, хлопая друг друга по плечам.

   Arriero продолжал:

   – Монахиня живет в монастыре, как крыса в клетке. Пока не сойдет с ума или не умрет, или пока не случится и то, и другое. А это бывает постоянно. Женщинам не полагается жить взаперти без удовлетворения их естественных потребностей, верно? Поэтому, когда одна слетает с катушек, на ее место приходит другая.

   – И мы сохранили жизнь малышке только для этого? – Судя по голосу, Арсе был потрясен до глубины души.

   Другой пеон грубовато заявил:

   – Было, бы лучше, если бы мы уберегли это создание от несчастий.

   Их прервал чей-то хриплый голос:

   – Тогда давайте потеряем девчонку, а вместе с ней «случайно» потеряем и все ее приданое. Это ж какое сокровище! Можно зарыть его в снег, а потом вернуться, когда уляжется шум. Для нее так выйдет милосерднее. А для нас – такой шанс выпадает раз в жизни!

   Последовало одобрительное ворчание пеонов, протестовал один лишь Арсе.

   Другой грубый голос предложил:

   – Мы уже спасли ей жизнь один раз, а ведь мы еще даже не подошли к Арекипе. Давайте скажем ей так: мы сбросим ее сокровища в пропасть, если она не поклянется жизнью своего брата, что будет молиться за каждого из нас. Шотландец сказал, что, кроме брата, у нее никого нет, а ее отец умер. Мы скажем ей, что иначе выследим ее брата и убьем, если она не будет молиться за нас.

   Arriero с сомнением осведомился:

   – А как мы узнаем, что она сдержала слово?

   – Если с кем-либо из нас что-нибудь случится, мы будем знать, что она нарушила обещание. Она должна молиться за нас каждый день.

   – Нет! Каждый час!

   – Христианские молитвы! – презрительно пробормотал один из пеонов.

   – Ну, ты же не станешь ожидать, что она будет молиться духу Пачакамака,[136] а? Да и какая разница, какие слова буду, вылетать у девчонки изо рта, – я думаю, что правильный бог услышит правильные молитвы.

   После горячих дебатов пеоны сошлись на молитве о каждом из них каждые два часа в будние дни и каждый час – по воскресеньям. Они долго спорили об особой молитве святой Гертруде, которая наверняка спасает тысячу душ всякий раз, как ее произносят.

   Арсе воскликнул:

   – И святой Агуэде, чтобы остановила землетрясения!

   – Значит, она останется жить. А как насчет ее сокровищ?

   Arriero закричал:

   – Да вы ничего не понимаете! Если она прибудет без сокровищ, эти продажные коровы в монастыре попросту не примут ее. Они сдадут ее в ближайший бордель. И тогда нам от нее не будет никакого толку. Господь не слышит молитв шлюх, потому что ангелы заглушают их своим пением. Так мы запросто можем сгореть в аду. Что вы предпочтете, несколько золотых монет или вечное спасение, вы, жалкие собаки? Да и в любом случае, вам никогда не продать золото или статуэтки так, чтобы не навлечь на себя подозрения. Или вы хотите сказать, что в Перу полным-полно венецианских древностей? Стоит ли однодневное богатство того, чтобы быть повешенным?

   Вот так и вышло, что доброта Арсе и благоразумие arriero спасли мне жизнь.

   Я хранила на лице непроницаемую маску и кивнула в знак согласия, когда они принялись перечислять все страшные последствия, которые обрушатся на моего брата, если я не соглашусь молиться за них каждый день. Им даже не пришло в голову, что у меня могут быть причины усомниться в милосердии Господа, как и в том, что он станет меня слушать. Или что вне зависимости от того, сколько лет мне предстоит провести на коленях, я предпочла бы молиться за души их мулов, чем за душу Мингуилло.

   К этому времени поспел обед: жилистая курица, дуэль с которой мои зубы проиграли заранее. Пеоны принялись спорить о том, в каком же году родилась эта курица, и обо мне благополучно забыли.

   – Кинь что-нибудь в желудок, девочка, – посоветовал Арсе, протягивая мне мою порцию. – Завтра мы пойдем еще выше. Может, это последнее, что тебе удастся проглотить.

Доктор Санто Альдобрандини

   Хотя Библия благосклонно отзывается о подобных предприятиях, путешествия по горам разрушают человеческое тело. Если Марчелла переживет холод, ей предстоит справиться еще и с горной болезнью.

   Я проконсультировался с Джоном Арбетнотом, точнее, с его «Очерками о воздействии воздуха на человеческое тело», изданными в 1733 году. Он повествовал о путешествии Джозефа д'Акосты на горные вершины Перу, где его и его товарищей терзала желчная рвота, вызванная разреженной атмосферой и холодом. Они хватали воздух широко раскрытыми ртами, подобно рыбам, выброшенным приливом на берег. Каждый шаг давался им с величайшим трудом: ноги как будто налились свинцом.

   А Марчелле каждый шаг давался в два раза труднее, чем любому другому человеку.

Марчелла Фазан

   С наступлением утра туман, застилавший мне глаза, рассеялся. Когда мы снова двинулись в путь, Арсе поехал рядом со мной и рассказал о том, что они сделали, дабы не дать мне замерзнуть до смерти накануне. После этого я легла вниз лицом на повозке. Я не могла заставить себя взглянуть этим людям в глаза. Ведь каждый из них видел – и даже трогал – мое обнаженное тело. Они рассмотрели меня лучше врача, даже лучше Санто.

   А потом меня свалила puna.[137] Всю свою жизнь я прожила на равнине, на уровне моря. Горы забрали весь воздух у меня из легких, и мир в моих глазах подернулся стеклянной дымкой. Я вновь соскользнула в состояние тупого оцепенения, из которого вышла тогда, когда мы опустились ниже, но тут взбунтовался мой желудок. Меня вырвало мясом, водой и слизью, приступы тошноты накатывали один за другим, пока не осталась одна только слюна.

   – Aqui hay mucha puna,[138] – согласился Арсе, отступая в сторону, чтобы не попасть под струи жидкости, извергавшиеся из моего желудка. – Но видела бы ты Париакаку! – воскликнул он. – Тогда бы тебя вообще вывернуло наизнанку, до самых коленок! Здесь еще хорошая puna. А там – очень плохая.

   – Мы будем идти через Париакаку? – с тревогой поинтересовалась я.

   – Нет. Но если госпожа хочет взглянуть… – пошутил arriéra. Когда мы достигли высшей точки своего путешествия, пеоны принялись издавать совершенно дикие звуки, очень похожие на ржание мулов. Я решила, что таким образом они выражают облегчение и радость. В суматохе сундук свалился со спины одного из животных, и до моего слуха донесся зловещий звон разбитого стекла.

   С вершины этой горы я впервые увидела белый город, который лежал впереди, словно игрушка на ладони какого-нибудь святого. По мере того как мы спускались все ниже, ко мне возвращались силы. Пальцами в меховых рукавичках я рисовала портреты каждого из пеонов, которые принимали их с многочисленными изъявлениями благодарности и поклонами.

   Этой ночью, когда храп пеонов возвестил, что я наконец осталась одна, я нарисовала карандашом портрет Санто и заснула, подложив его под щеку.

   – Твой брат? – разбудил меня вопросом Арсе, протягивая кружку с чаем из листьев коки. – Не брат, – прочел он ответ по моему лицу. Он бережно взял из моих рук рисунок. – Я сохраню его для тебя, девочка. Тебе нельзя брать его с собой в монастырь.

   Через три дня мы въехали в Арекипу по мосту, который они называли Болоньези.[139] Под ним с ревом мчался бурный поток, в ярости бросаясь на берег и оставляя на огромных щербатых камнях клочья пены.

   Я услышала, как Арсе прошептал своим друзьям:

   – Что скажете? Покажем бедняжке город, прежде чем ее навсегда запрут в монастыре? Пусть увидит, что церкви есть не только в Венеции.

   Они резко свернули направо, и передо мной предстало поразительное зрелище. Я увидела площадь, элегантностью не уступавшую Сан-Марко, но только в два раза больше по размеру. Меня вдруг охватила безумная тоска по дому. Совсем как в Венеции, здешнюю площадь с трех сторон окружали аркады, а с четвертой высился гигантский собор. В одном углу притаилось здание, языческое и столь чуждое всему христианскому, что мне показалось, будто оно сошло со страниц какой-нибудь старинной книги. По нему ползали ящерицы, леопарды и тропические насекомые, вырезанные из розового камня, который казался живым, как человеческая плоть.

   – Вот что мы называем храмом в Арекипе» – сообщил мне Арсе.

Джанни дель Бокколе

   Если Марчелла выжила после путешествия по горам, то сейчас она уже должна была находиться в монастыре Святой Каталины где перуанские монахини наверняка силой вливали ей в рот святую воду и обвиняли во всех смертных грехах, измываясь над ней только потому, что она была чужестранкой и не принадлежала к их племени. Бедная девочка, в такой глуши у нее не было ни одной знакомой души! Если только она выжила.

   Я не мог составить ей компанию. Вместо этого я отважился на самую трудную для меня вещь в мире. Я написал письмо. Письмо priora монастыря Святой Каталины. Я рассчитывал, что она сумеет разобраться в итальянском после всех своих литургий на латыни.

   Я поведал ей обо всем, что Мингуилло сделал со своей сестрой, с самого начала, не утаивая ничего. Я не силен в грамоте, но все равно у меня вышел список длиной от чердака до подвала. И если теперь priora сочтет меня полоумным, тут уж я ничего не смогу поделать.

   Закончил я свое письмо словами: «Насколько мне известно, хотя знаю я самую малость, ваш монастырь – хорошее место. Думаю, Богу было бы угодно, если бы вы присматривали за Марчеллой, потому что, Господь свидетель, в Венеции ей оставаться небезопасно».

   А подписался я просто: Друг.

Марчелла Фазан

   После того как я проехалась на муле по площади, меня передали с рук на руки монахиням.

   Полуденное солнце палило так, словно намеревалось прожечь в небе дыру, когда мы остановились у дверей. Монастырь казался вылепленным из золотого песка, игрушечной крепостью, выстроенной ребенком на морском берегу. У меня за спиной вся Арекипа свистела, топала ногами и обменивалась сплетнями. Я знала, что наступил тот самый прощальный миг, когда я оказалась меж двух миров, и что вскоре я буду потеряна для мира живых, перейдя в торжественную тишину за стенами монастыря. Я вытянула шею, в последний раз глядя на улицу с домами из светлого камня, с решетчатыми воротами и вычурными балконами. На белом камне ярко-алыми брызгами выделялись бугенвиллии, которые у нас в Венеции отличались пурпурным цветом. Мимо прошла крестьянка, и на ее темно-синей длинной юбке пестрели алые маки. Я с жадностью уставилась на это буйство красок. «А для меня, – с жалостью думала я, – отныне вся жизнь будет окрашена в черно-белые монастырские тона».

   Когда я с трудом вылезала из двуколки, мне в голову пришла пронзительная мысль: «А ведь это последняя повозка, на которой я ездила, если не считать той, на которой мой бездыханный труп повлекут в братскую могилу».

   «Прощай, повозка», – подумала я. А потом прощания обрушились на меня подобно сети, которой ловят львов в джунглях. Я прощалась со всем, чего могла больше никогда не увидеть: отражениями на воде, вихрящейся вокруг опор моста, бальным платьем, маленьким мальчиком, лавкой, торжественным приемом, кроликом, стогом сена, регатой, серебристой рыбкой, мелькнувшей под водой, молодым врачом, бросившим на меня такой взгляд, что он проник мне в самую душу и приласкал ее.

   Я прощалась со всем, чего больше никогда не услышу: венецианской народной песней, колыбельной, менуэтом, криками торговцев рыбой, руганью гондольеров, жаркой уличной ссорой, топотом бегущих ног, собственным смехом (потому что я знала – изрекать легкомысленные вещи в монастыре считается порочным и безнравственным), голосом молодого человека, который говорил, что любит меня.

   А потом arriero потянул за шнурок звонка, и под аркой тут же приоткрылась дверь с профилем самой святой Каталины, изображенным выцветшими на солнце красками. В щелочку на нас сквозь синие очки уставилась одетая в черное монахиня. Лицо ее было обезображено, нос с одной стороны прикипел к щеке. Я опустила глаза, каким-то шестым чувством ощутив, что не стоит разглядывать ее столь пристально. Выражение ее собственных глаз за синими стеклами прочесть было невозможно.

   – Венецианская Калека? – осведомилась она, и на нижней части ее лица, способной хоть как-то проявлять чувства, отразилось злобное торжество.

   Сердце затрепетало у меня в груди, и не столько от ее гнилостного дыхания и грубых слов, сколько от того тона, каким они были сказаны. Лоб мой покрылся липким потом.

   – Нам удалось спасти ее для вас, – с гордостью заявил arriero, – хотя она дважды чуть не погибла от холода, puna и собственной слабости. Однако же, благодаря нашей неутомимости, мы имеем возможность благополучно передать ее вам.

   – Сам Господь оберегал ее вплоть до этого момента, – невозмутимо ответствовала монахиня. – И ваше вмешательство, каким бы важным оно вам ни представлялось, не имело решительно никакого значения. Мы не платим за доставку, если вы намекаете на это.

   При слове «доставка» меня пробрала дрожь.

   Я стояла, опустив глаза долу. Мне очень хотелось в туалет, но я была намерена сделать все от меня зависящее, чтобы мои первые слова в новом доме стали более возвышенными, чем вопрос: «Donde estan Iqs…»[140]

   – Vicaria, почему вы держите бедную девочку на пороге? Ждете, пока она упадет в обморок? – Из-за дверей послышался новый голос, негромкий и интеллигентный.

   И рука в черной сутане втащила меня внутрь и прижала к чьей-то груди.

   – Добро пожаловать, Марчелла Фазан, – по-итальянски приветствовал меня мягкий и добрый голос. Еще через мгновение я переступила порог сводчатой приемной, уютной комнаты с коврами и цветами, залитой ярким светом ламп.

   Vicaria недовольно пробурчала что-то и повернулась ко мне спиной. Свое раздражение она сорвала на мужчинах, заносивших мой багаж во двор монастыря. Она нетерпеливо подхватила здоровенный короб с повозки и поволокла его внутрь. Мужчины ошеломленно уставились ей вслед: изнуренная и миниатюрная женщина оказалась сильнее любого из них.

   Arriero приветливо кивнул мне, чтобы подбодрить, а остальные мужчины заулыбались и замахали руками на прощание. Но я заметила, как Арсе перекрестился.

Сестра Лорета

   Все оказалось намного труднее, чем Я ожидала. В неизреченной мудрости своей Господь послал Мне дьявола в женском обличье с милым личиком и достойной жалости хромотой. Ее внешний облик был искусно подобран с тем, чтобы вызывать сострадание и нежность у слабовольных созданий.

   И только Я одна безошибочно различала дьявола во всех его обличьях и не поддалась на его ухищрения.

   Я содрогнулась, представив, на какие уловки пустилась Венецианская Калека в своем отношении к arriero и его людям. Я заметила влюбленные взгляды, которыми они одаривали ее, и поняла, что она в полной мере воспользовалась искусством соблазнения, чтобы распалить обуревавшие их желания. А теперь priora Моника пала жертвой ее чар.

   Вспомнив молочную белизну сестры Андреолы и похожее на распустившийся цветок лицо сестры Софии, Я догадалась, что Венецианская Калека вступит на сатанинский путь, рядясь в одежды скромности и незаметности. Как и те, она будет искусно притворяться, изображая благочестие.

   Как же Мне победить дьявола в душе такого коварного врага?

Марчелла Фазан

   Priora оказалась мягкой и доброй, как пуховая перина. Все ее первые помыслы и поступки были направлены на то, чтобы я как можно скорее ощутила себя как дома: мне показали туалетную комнату, а потом угостили освежающими напитками и теплыми объятиями. По-итальянски мать настоятельница говорила с сильным акцентом, но без ошибок. Она сказала, что уже любит меня, потому что я приехала из страны, давшей миру великого Россини. Настоятельница промурлыкала:

   – Я знаю, что наш дорогой Россини питает искреннюю привязанность к Венеции. Потому что именно венецианцы первыми распознали в нем гения. – А потом дрогнувшим голосом она поинтересовалась: – Разве не видели вы великолепного Россини на сцене театра Сан-Суазе в Венеции? Только представьте себе, маэстро было всего восемнадцать, когда в 1810 году в вашем благословенном городе впервые исполнили его «Cambiale di Matrimonio»[141]

   Я с грустью покачала головой, и она ответила мне тем же, словно стараясь стряхнуть с себя разочарование. Я решила не говорить ей о том, что девушкам, запертым в своих комнатах или в сумасшедшем доме на острове, не разрешалось слушать гениального Россини. Скорее всего, она ничего не знала о том, что я находилась в заключении на Сан-Серволо; пожалуй, будет лучше, если она и не узнает об этом.

   Она сняла бархатное покрывало со сверкающего угольно-черного предмета. Это оказалось английское пианино, привезенное из Лондона, стоимостью 4000 франков, как с ликованием сообщила мне она.

   – Чтобы мы могли исполнять музыку Россини.

   – Вы прекрасно говорите по-итальянски, Madre Priora, – запинаясь, проговорила я.

   – Естественно, я должна разговаривать на языке нашего дорогого Россини! Но вы, должно быть, очень устали. Мы должны побыстрее отвести вас в вашу комнату, пока остальные монахини не примчались, узнав о вашем приезде! Венецианка здесь, среди нас! Для них это сказка, ставшая явью.

   В дверь постучали. Я с удивлением увидела мужчину средних лет, который вошел в комнату. Priora приветствовала его теплой улыбкой.

   – Не бойтесь, дитя мое, – обратилась она ко мне. – Доктор Сардон должен осмотреть вас перед тем, как мы позволим вам общаться с другими монахинями, дабы убедиться, что вы не привезли с собой какую-либо заразную болезнь. А потом он сделает вам прививку против черной оспы. Мы гордимся тем, что избавили Арекипу от этого бедствия с помощью чуда современной медицины, которое явил нам Господь.

   Врачебный осмотр оказался недолгим и тактичным. В завершение доктор попросил меня пройтись без костыля, после чего сделал мне прививку, введя вакцину из маленькой бутылочки, снабженной длинной иглой.

   – Вы вполне здоровы, чтобы служить Господу, – улыбнулся он. – Хотя некоторое время будете чувствовать себя неважно из-за прививки.

   Он с улыбкой предупредил priora:

   – Пусть она отдыхает сегодня. И никаких излишеств.

   Priora вызвала vélo blanco – дежурную монахиню – и распорядилась отвести меня в мою келью.

   – Вам принесут что-нибудь поесть прямо туда, – сказала она мне. – Что до ваших вещей, их тоже перенесут к вам в комнату, правда, немного погодя, а сундуки с приданым вскроют в вашем присутствии, прежде чем ценные вещи будут переданы на хранение в несгораемый сейф монастыря.

   С забинтованной рукой я последовала за vélo blanco по коридору мимо приемных кабинетов. Мое прощание с цветом оказалось преждевременным. Мы прошли по оранжевому дворику, заросшему красным олеандром, сверкающим под ослепительно-синим небом. Оранжевый цвет оказался своеобразной прелюдией для киновари, шафранового желтого и крапп-марены, каждый из которых стремился занять доминирующее положение в цветовой палитре. Подобного сочетания ярких цветов я не видела с самого детства, когда с балкона для менестрелей смотрела вниз на роскошный десерт из конфет на палочках, который подавали на балу в Палаццо Эспаньол. Мы вышли в очередной ярко-оранжевый дворик, тон в котором задавали искристые фиговые деревья и герань.

   Я упрекнула себя за удивление. Цвет не принадлежит одним только жителям Венеции, хотя иногда мы склонны думать именно так.

   «Сесилия Корнаро пришла бы в экстаз, – подумала я. – Тем не менее Сесилия Корнаро, окажись она здесь, сумела бы выйти отсюда».

   Velo blanco указала на жилые помещения послушниц, где располагалась и моя келья.

   – Но сначала позвольте мне показать вам наши клуатры![142]Вообще-то я не должна делать этого, – она хихикнула, – но в противном случае вы не увидите их до тех пор, пока… не примете монашеский обет. Пойдемте быстрее!

   Она провела меня во двор, в котором лиловые гиацинты и радужный кобальт ляписа сливались в мелодичную интенсивность синевы. Жаркое синее королевство было сплошь засажено апельсиновыми деревьями, ветки которых гнулись под тяжестью плодов. Верхняя часть стен была украшена фресками со сценами божественной любви. Изображения были очаровательно плохи, но при этом исполнены яркого и глубокого смысла: море выглядело угловатым и злобным одновременно, каким его могут нарисовать только люди, никогда не покидавшие суши; у пьяного шута из наплечной сумы загадочно выглядывал черно-белый кот; ангелы с повязками на глазах устроили шумную возню; душа ковыляла к Господу, невероятным образом заключенная в детские ходунки на колесиках.

   Дуновение холодного ветра заставило меня вздрогнуть. Подобно ране на молодой коже, в освещенной солнечными лучами стене неожиданно открылся проход. Он вел в таинственный темный зал, в котором стояла пара гробов, похожих на колыбельки, в одном из которых лежало высохшее тело монахини в полном облачении и с пастырским посохом в руках. Я невольно вскрикнула от испуга.

   Velo blanco пояснила, что монахиня мирно скончалась от старости. Она пролежит так целый день, пока монахини будут праздновать ее вознесение в рай. На стенах висели портреты других умерших монахинь с закрытыми глазами и ввалившимися ртами. Все они сжимали в руках пастырские посохи, похожие на древки копий. У некоторых на бледных лицах отросли настоящие усы; у других брови были густыми настолько, что казались сросшимися на переносице. На головах у них были свадебные венки, а прически отличались торжественной праздничностью. Я подошла поближе, чтобы внимательнее рассмотреть картины. Раз они оказались в этом монастыре, все эти женщины должны были быть чистокровными испанками, тем не менее художники ухитрились придать их внешности колорит Южной Америки. Интересно, как им это удалось? Сесилия наверняка с легкостью распознала бы нужный оттенок…

   Velo blanco поспешно вывела меня из синего дворика обратно к помещениям послушниц. Когда мы приблизились, я увидела еще одну монахиню: с подносом в руках она подошла к дверям моей новой кельи. Она приостановилась у дверей и заглянула в темноту. Должно быть, внутри она увидела нечто такое, что напутало ее: опустив поднос на скамеечку подле двери, она поморщилась и убежала прочь, не сказав ни слова. Когда я повернулась к vélo blanco, чтобы спросить у нее, что же так напугало ее сестру, оказалось, что и та уже исчезла.

Сестра Лорета

   Дьявол, которым были одержимы Иуда и Иезавель, вселился в эту девчонку из Венеции, сделав ее сильнее всех слабых сестер Святой Каталины.

   И только одна Я могла сохранять бдительность. Мой долг в том и состоял, чтобы уберечь наших бестолковых девственниц от скверны, потому что они все время ступали по краю бездны.

   Быть может, Я сумею отразить нападение Венецианской Калеки до того, как оно состоится? Таковы были одолевавшие Меня мысли, пока Я спешила по двору к новициату,[143] где должна была председательствовать на открытии сундуков с приданым Венецианской Калеки. Мои ангелы взволнованно порхали вдоль стен.

   – Да, да, – сказала Я им. – Я передам эту дочь сатаны в руки Господа нашего.

   Брат дочери сатаны, как Я уже поняла, снабдил Меня всеми необходимыми инструментами. Вот так Божий замысел всегда открывается истинно Просветленным.

Марчелла Фазан

   На пороге я заколебалась. Рука болела в том месте, где доктор сделал мне укол. Голова стала тяжелой. Из моей кельи доносились звуки бурной деятельности, словно там носились и дрались венецианские крысы. Заглянув в окно, я увидела, что крышка одного из моих сундуков с приданым открыта и над ним склонилось чье-то лицо под вуалью. Я вспомнила неловкость, с которой priora пояснила мне:

   – Мы должны проверить ваше приданое, дорогая моя. Это неприятное занятие, но таково распоряжение нашего капеллана.

   И занималась этим делом весьма неприятная на вид монахиня. Это была vicaria, та самая, которая столь неприветливо встретила меня у ворот. И вот сейчас она переворачивала вверх дном содержимое моих сундуков.

   Она сняла свои синие очки, и я увидела, что один глаз у нее плотно закрыт слипшимися складками кожи. Лицо у нее было изрыто ямочками и обожжено. Впоследствии я узнала, что, будучи еще ребенком, она сунула голову в котел с кипящей водой в надежде, что полученные шрамы отпугнут потенциальных мужей. Но пожалуй, черты ее лица были уродливыми изначально. Глазки у нее были чересчур маленькими и чересчур близко посаженными, остренький двойной подбородок выдавался вперед, а крючковатый нос никак не мог быть результатом самобичевания.

   Она глубоко засунула свои мужские руки в один из моих сундуков с приданым, а потом вдруг резко отдернула их. С пальцев у нее закапала кровь – должно быть, она порезалась об осколки бокалов муранского стекла, которые разбились на горе. Да и лодыжка ее тоже сочилась кровью – похоже, на бедре она носила власяницу.

   Как только я вошла в свою келью, она выпрямилась и с силой отвесила мне пощечину. Я почувствовала, как крошечные осколки стекла вспороли мне щеку, и на воротник мне потекла кровь.

   – Так я и думала. Венецианка здесь среди нас! Я возражала против твоего приезда с самого начала. Но они не стали меня слушать во время голосования. Им, видите ли, было любопытно взглянуть, что ты из себя представляешь. Ты немедленно отправишься в купальню и будешь сидеть в воде два часа, дабы остудить твой calor.[144] Видела бы ты вульгарный пот у себя на лице!

   Calor? В Венеции мы говорим «in calore», когда кошке нужен супруг.

   Я проводила взглядом ее окровавленный указующий палец и обнаружила, естественно, что именно мое приданое навлекло на меня обвинение в непристойности. Мой брат выбрал святого Себастьяна в качестве моего личного покровителя. Vicaria с ненавистью испепеляла взглядом симпатичную статуэтку и потрясающе безмятежный образ, написанный Мантеньей.

   – Это непристойность! Бесстыдство! – прошипела она. – Я оказалась права, когда предупреждала их, что ты пришла совратить наших молодых сестер. Но они не пожелали меня слушать.

   А Мингуилло, должно быть, каким-то образом пронюхал, что здесь, в монастыре Святой Каталины, святой Себастьян пользуется исключительно дурной славой. Я совершенно не задумывалась о том, какие вещи были уложены в моих сундуках, точно так же, как раба мало интересует предлагаемая за нег цена. Мне и в голову не пришло заподозрить, что даже в моем приданом Мингуилло отыщет способ уязвить меня.

   – Мой брат… – запинаясь, начала было я, но потом умолкла.

   Мингуилло был здесь и встречался с ними. В лице vicaria он наверняка нашел родственную душу. И неужели priora, которая явно симпатизирует мне, тоже играет некую роль в его махинациях? И вот тут-то на меня вдруг обрушился весь ужас моего одиночества. Я с тоской вспоминала об Анне и Джанни, как они смотрели на меня с бесконечной любовью во взоре. И Сан-то в саду Сан-Серволо, ищущий мой взгляд.

   – Что мы поставим в твою hornacina? – требовательно вопросила vicaria, снова ударив меня по лицу и указав на арочный альков, явно игравший роль маленького алтаря в моей комнате. Он был украшен наивными изображениями цветов и листьев.

   – Это святотатственная мерзость, – она с отвращением указала на святого Себастьяна, – отправится прямиком в сейф, чтобы более никогда не оскорблять взор приличных женщин. Будь моя воля, я бы предала его огню. Но Божий замысел состоит в том, чтобы ты хорошенько усвоила урок, который не забудешь никогда.

   Она схватила меня за ухо и выволокла из кельи, попутно опрокинув на землю поднос с едой. Vicaria тащила меня за собой по бесконечным улочкам – мы не встретили ни единой живой души, – пока мы не ввалились в комнату с низким потолком, где стояла каменная ванна размером с большой экипаж, наполненная до краев водой; она выглядела так, словно никогда не знала дыхания огня.

   – Ступай за ширму, – коротко приказала она. – И снимай одежду.

   Я буквально физически ощущала, как вакцина против черной оспы пульсирует в моем теле, навевая на меня тоску и отупение. Я возилась со шнурками и завязками своего дорожного платья, пока оно не упало к моим ногам. Я медлила, сто за деревянной ширмой, потому что мне не хотелось представать обнаженной перед ее ненавидящим взором.

   – Что ты там делаешь? – с подозрением осведомилась она. – Выходи сейчас же.

   Я робко вышла из-за ширмы. На щекочущем холоде каменной комнаты, от которого у меня по коже побежали мурашки, шрамы на моей ноге выделялись синевато-багровыми зигзагами, как будто я бичевала себя там, где это было больнее всего. Поймав суровый взгляд Иоанна Крестителя с алтаря над ванной, я решила, что монахини относятся к купанию в ванне как к своего рода крещению. Пока я уныло разглядывала святого, vicaria подскочила к краю ванны и вновь ударила меня по лицу с такой силой, что я отлетела к самому бортику бассейна, еле удержавшись на самом краю и нелепо взмахнув руками, чтобы не упасть.

   – Где твоя сорочка, распутница? – завизжала она мне в лицо, с жадностью пожирая взглядом рубцы от ран на моем теле и обдавая меня своим жарким зловонным дыханием.

   – Вы сказали… – Я попыталась прикрыться неловкими руками.

   Покачнувшись от очередного удара по лицу, я укрылась за ширмой и вновь натянула на себя сорочку.

   – А теперь лезь туда!

   Vicaria толкнула меня с такой силой, что я полетела в ледяную воду, ударившись головой о каменный бортик. Я погрузилась до самого дна, которое оказалось скользким и противным на ощупь, а потом, оттолкнувшись от него руками, устремилась вверх в пузырьках воздуха и нижней рубашке, облепившей мне лицо. По замерзшей щеке потекла теплая струйка крови.

   Но она еще не закончила со мной.

   Vicaria наступила мне на руку ногой в тяжелом башмаке. Я мельком увидела ее лицо. В нем не осталось ничего человеческого. Ее уродливые черты застыли в экстазе. Она выглядела так, словно не понимала, что делает.

   А потом она наклонилась надо мной и сунула мою голову под воду, удерживая ее там.

Доктор Санто Альдобрандини

   Мне нужны были деньги, поскольку я хотел оказаться рядом с той, кого любил.

   Деньги. Жалкий и презренный металл, неспособный купить любящее сердце. Но они стали едва не самым главным в моей нынешней жизни, поскольку у меня их не было.

   Раньше я презирал их, считая себя неизмеримо выше благородных господ, которые предавались стяжательству, вызывавшему во мне одно только отвращение.

   На Сан-Серволо я зарабатывал немного, потому что предложил свои услуги чуть ли не даром только ради того, чтобы быть рядом с Марчеллой. И хотя я питался скудно, а одевался бедно, мне не удалось отложить ни гроша.

   В Венеции мое имя было запятнано Мингуилло, посему я не мог зарабатывать на жизнь в качестве хирурга у состоятельных клиентов. (Разумеется, чтобы добраться до Марчеллы, я готов был лечить даже испорченных патрициев.) Я практиковался на городской бедноте и проститутках, потому что Испанская мадам рекламировала мои услуги своим друзьям. С бедных пациентов я брал немного. Да и разве мог я поступить иначе? Но понемногу я начал копить деньги.

   Их было недостаточно, и мне казалось, что я задыхаюсь, потому что нетерпение гнало меня вперед, заставляя изыскивать все новые способы заработка. Я стал меркантильным и расчетливым. Я нанялся в помощники к аптекарю и составлял для него лекарственные кашки. Я научился смело требовать свою долю прибыли. Но при этом искал и другие возможности заработать. Я подрядился портняжить. Скроить рубашку для меня было не труднее, чем зашить рану. В доках я разгружал деревянные ящики.

   Деньги, деньги. Похоже, они не питали ко мне привязанности, но я час за часом терпеливо заманивал их к себе в карман. И звон монет радостно ласкал мой напряженный слух.

   А потом ко мне пришел Джанни и сообщил, что Марчелла благополучно прибыла в Арекипу.

   – Слава богу, – обнял я его. – Но откуда ты узнал, что она уже там, живая и здоровая? – вдруг требовательно спросил я, снедаемый подозрением и беспокойством.

   – Сегодня утром Мингуилло столкнул повара с лестницы сразу после того, как получил письмо от priora из Перу, вот откуда.

   Я поспешил за своей сумкой с мазями и примочками, чтобы подлечить беднягу повара. Но Джанни выставил перед собой руку.

   – Санто, вы погибнете, если появитесь в Палаццо Эспаньол, и ваша смерть станет концом Марчеллы.

   Я молча протянул ему лосьон из бараньей травы, достав его из кармана.

   Монеты в нем негромко звякнули. Музыка денег, даже негромкая и жесткая, всегда внушает оптимизм: наконец-то я в этом убедился.

Марчелла Фазан

   Когда я пришла в себя, то обнаружила, что лежу в своей комнате, a vicaria нигде не видно. Рядом с моей кроватью стояли откупоренный флакон с нюхательной солью и коробочка с нюхательным табаком. Моя дрожащая рука нащупала на лбу чистую льняную повязку. Шерстяной бурдюк с горячей водой покоился у меня на груди, которая отзывалась болью при каждом вздохе, словно ее долго и грубо растирали чем-то жестким. Рядом сидела дружелюбная priora, держа меня за руку. Она поднесла чайную ложечку с бренди, разбавленным водой, к моим губам и ловко протолкнула его мне в рот.

   – Добро пожаловать обратно, – улыбнулась она. – Наконец-то нам удалось оживить вас. Вдобавок действие вакцины против черной оспы подвело вас к самому краю.

   Я испуганно вскрикнула, когда обезображенное лицо вдруг появилось в поле моего зрения, за спиной priora. Она проследила за моим взглядом и увидела, что я смотрю на алтарь в дальнем конце комнаты.

   – А, Марчелла, не бойся. Это твоя новая святая покровительница.

   То, что я увидела, было не лицом vicaria, a грубой статуэткой святой, чье изможденное, осунувшееся лицо усеивали красные точки. Святая Роза из Лимы, поняла я. Моих портрета и статуэтки святого Себастьяна нигде не было видно.

   – Чем я провинилась, матушка? – Зубы у меня выбивали дробь.

   Priora объяснила мне, что в монастыре изображение святого Себастьяна находилось под особым запретом.

   – Был издан какой-то ханжеский эдикт под тем предлогом, что его симпатичная внешность и обнаженный торс могут вызвать похотливые мечты и colore y монахинь.

   – Мы в Венеции так говорим только о кошках, – сказала я ей.

   – И поэтому кошки тоже запрещены здесь, – мягко продолжала она. – Тем не менее они пробираются сюда только им известными способами и живут среди нас. Синьор Россини даже написал дуэт для этих славных созданий, поэтому я не могу считать их сугубыми посланцами зла. И, раз уж мы заговорили об этом, я не виню тебя за твоих святых Себастьянов, дитя мое. Вероятно, твой брат невнимательно прочел условия нашего соглашения о твоем приданом.

   «Напротив, он прочел их очень внимательно», – подумала я.

   – Полагаю, что в Венеции женщины могу любоваться святым Себастьяном без каких-либо ограничений?

   Я кивнула. Она окинула меня проницательным взглядом.

   – Может ли быть так, что твой брат хотел поставить тебя в неловкое положение с самого начала? – Настоятельница взяла меня за плечи и заглянула мне в глаза. – Ты давно носишь эту тяжесть, дитя мое? Я имею в виду намерения твоего брата.

   Ее интуиция поразила меня и привела в замешательство. Я вдруг отчетливо представила, как припаду к ее груди и расскажу ей обо всем. Но я боялась, что ее воображение упрется в стену цинизма и она сочтет, что я преувеличиваю. А мне будет очень трудно отказаться от ее нежности даже после столь краткого знакомства. Я укрылась за своим обычным отсутствующим и непонимающим взглядом, тем самым, что сослужил мне добрую службу в сумасшедшем доме на Сан-Серволо перед тем, как туда ко мне приехал Санто.

   – Мы побеседуем на эту тему в другой раз, когда ты увидишь, что можешь доверять мне. Я понимаю, что vicaria могла подорвать твою веру в гуманность нашего режима в Святой Каталине. Пожалуйста, поверь мне – сестра Лорета не олицетворяет собой всех нас. Ее следует скорее жалеть, чем бояться. Ее вера с самого начала приобрела истерический надрыв. Обычно ее излишества нас лишь забавляют. Это помогает нам терпеть ее.

   Настоятельница вздохнула:

   – Возможно, нам следовало быть не такими терпимыми и снисходительными в отношении нее… Но давай больше не будем говорить об этом. Твои новые сестры с нетерпением ждут встречи с тобой. – Priora взмахом руки указала на монахиню, охранявшую вход в мою келью.

   Лица моего коснулся порыв теплого ветерка, как будто развернулись летние паруса. Меня окружили улыбающиеся девушки. Они опускались на колени рядом с моей кроватью, заглядывали друг другу через плечо, наклонялись, стараясь оказаться поближе ко мне.

   – Какая красивая и хрупкая! – выдохнула одна из них. – Она похожа на стекло!

   – Она говорит по-испански?

   – Да! Да, ты знаешь, что говорит! Нам сказали…

   – Венецианская Калека! – захихикала другая, но ее сурово оборвала priora.

   – Ее душа прекрасна в глазах Господа, – невозмутимо напомнила она им, – значит, и в наших тоже.

   Дюжина нежных рук приподняла мои простыни, чтобы открыть нижнюю рубашку, а потом пробежалась пальчиками кружевам и атласной ленте на вороте. Монахини с восхищенными восклицаниями рассматривали мое белье, уже разложенное по полкам, а потом набросились на мое дорожное платье, кучкой лежавшее на полу. Одна из них подхватила мои панталоны и, пританцовывая, принялась напевать арию Россини. Мне стало понятно: мои новые подруги прекрасно знали, что priora снисходительно отнесется к любым легкомысленным излишествам, если только их будет сопровождать соответствующий музыкальный аккомпанемент.

   – Раздельные панталоны!

   Похоже, девушки еще никогда не видели ничего подобного Другая подхватила с пола мою шелковую юбку и приложила ее к себе, и все восторженно затаили дыхание.

   – Венецианская мода, – благоговейно прошептал кто-то.

   Я угрюмо подумала: «Да, венецианская мода, только десятилетней давности. Мингуилло не спешил тратить деньги на то, чтобы моя одежда хотя бы не слишком отставала от времени».

   Priora, вместо того чтобы упрекнуть монахинь, предоставила полную свободу их игривому любопытству. У меня появилось странное чувство, что она хотела позволить им поближе познакомиться со мной, чтобы они видели во мне не только калеку с изувеченной ногой. И действительно, они быстро позабыли о моих увечьях, и теперь засыпали меня вопросами о Карнавале в Венеции, о манерах благородных господ и о том, как выглядят гондольеры.

   В комнату скользнула мрачная тень, и резкий голос vicaria произнес:

   – Это создание явно было выбрано для того, что испытать на себе всю полноту Божьей кары. Завидуйте ей, сестры, потому что наказание уже начертано на ее плоти.

   Внезапно моя увечная нога вновь стала самой большой частью моего тела. Девушки, рассматривавшие мое нижнее белье, уронили его на пол. Какая-то темноглазая послушница сочувственно погладила мою ногу. Все остальные замерли на месте.

   – Это совсем не значит, – продолжала vicaria, подходя к моей кровати, – что она должна претендовать на малую толику жалости по отношению к себе. Она этого не заслуживает. Правда, сестра Хуана Франсиска дель Сантиссимо Сакраменто? Правда, сестра Мануэла де Нуэстра Мадре Санта-Каталина? Правда, сестра Жозефа дель Коразон де Хесус? Правда, сестра Рафаэла дель Дульче? Правда, сестра Мария Роза дель Костадо де Кристо?

   Заслышав свое имя, каждая из девушек бледнела и отступала на шаг. Наконец, голос vicaria разогнал молоденьких монахинь по их кельям: топот легких ног, похожий на шум дождя, стих вдали, и в воздухе осталось висеть лишь тревожное ожидание.

   Priora холодно смотрела на vicaria с другого конца комнаты.

   – Разве это было так уж необходимо, сестра Лорета?

   – Венецианской скверне нельзя позволить запачкать наш монастырь. Я удивлена, что вы позволили им предаваться бездумным фантазиям и непристойно обращаться с нижним бельем Венецианской Калеки.

   – А вы, по своему обыкновению, подслушивали снаружи? Это очень недостойная привычка, сестра Лорета. Я хотела создать атмосферу неформального радушного приема для нашей новой сестры. Ледяная ванна – это не то приветствие, на которое я рассчитывала. Однако же я вовсе не обязана оправдываться перед вами. Я все еще priora этого монастыря, и меня уже дважды избирали на эту должность по желанию наших сестер, в отличие от вас.

   Единственный глаз vicaria яростно сверкнул и погас.


   После того как я пришла в себя, моей первой обязанностью стало посещение церкви. Должно быть, мой отец пользовался нешуточным влиянием в городе, потому как в первый же день моей службы церковь Святой Каталины до отказа заполнили люди, жаждущие собственными глазами увидеть la Veneciana.[145] Об этом я узнала от самой vicaria. Она уставилась на толпу злобно бормоча что-то себе под нос.

   Из-за ширмы я разглядывала экзотическое столпотворение – женщин в цветастых платьях и черных кружевных мантильях и офицеров перуанской армии с золотыми серьгами в ушах.

   Мы, монахини, заполнили свою часть церкви, сооруженной в виде тоннеля – «чтобы уберечься от землетрясений», как прошептал мне на ухо кто-то, – и разукрашенной в цвета золота и топленого молока. Чудесные голоса монахинь воспаряли под своды церкви и проникали сквозь решетку. По лицам горожан я видела, что пение согревало их сердца и наполняло души мягкой и созерцательной мечтательностью.

   С нашей стороны решетка была деревянной, а с обратной – железной, словно намекая на то, что мы избрали заточение по собственной воле и желанию.

   Priora рассказала мне о том, что моего отца буквально боготворили в Арекипе. Я сама вспоминала о нем с любовью, хотя по большей части воспоминания эти были смутными и немногочисленными. Что бы он почувствовал, если бы увидел меня здесь? Каковы были его планы в отношении меня, если он вообще задумывался об этом? Я украдкой наблюдала за мужчинами Арекипы, поместившими своих дочерей и сестер в монастырь. По меньшей мере один раз в неделю они вынуждены были приходить в эту церковь, чтобы взглянуть на дело рук своих. «Когда они смотрят на своих женщин за деревянными брусьями решетки, – думала я, – вспоминают ли они доверчивые детские личики, глядевшие на них снизу вверх из колыбелек?»

Мингуилло Фазан

   Совесть похожа на щекотку. Одни восприимчивы к ней, другие – нет.

   Совестливый читатель, к своему вящему разочарованию, обнаружит, что в современной литературе прослеживается тенденция к выхолащиванию этого нежного органа – совести. Возьмем, к примеру, нынешнее повествование о неисправимом герое, все преступления которого приносят ему пользу, и немалую. И, если бы мой отчет оборвался на этом месте, можно было бы подумать, что мир погряз в бесчестьях и подлости, которые всегда остаются безнаказанными.

   О да, в это время все, к чему я прикладывал руку, процветало! Мой старый враг Наполеон потерпел полное и сокрушительное поражение. Деньги рекой текли ко мне благодаря моим новациям в знахарстве. Моя маленькая коллекция книг из человеческой кожи занимала уже три полки в моем кабинете. Я каждый день переставлял своих любимиц, тасуя мужские и женские книги с той сноровкой, с какой хозяйка публичного дома меняет девушек у регулярных посетителей, дабы удовольствие не приедалось.

   Когда на рынке трудно было сыскать книги из человеческой кожи, я прибегал к другим развлечениям, пополняя библиотеку собственными творениями. Я приобрел книгу об искусстве охоты в переплете из лисьей шкуры, естественную историю певчих птиц в обложке из кожи жаворонков и трактат о больших кошках, обтянутый стриженой шкуркой одной из домашних мурлык Палаццо Эспаньол, чье отсутствие вызвало массу горестных стенаний у обожавших ее служанок и дикий восторг у местных крыс. А если кто-нибудь переходил мне дорогу, я с удовольствием представлял, какой текст будет лучше всего смотреться в переплете из его кожи.

   Пожалуй, как раз в это счастливое и изобильное время я излишне погряз в самодовольстве. Да и разве могло быть иначе? Моя сестрица наконец оказалась вне пределов досягаемости своего честолюбивого возлюбленного, даже если он и догадывался, куда она подевалась. Что до его стремления взять Марчеллу в жены, то я спокойно думал: «Скорее свиньи полетят по небу клином, чем это случится, а я что-то не слышал о том, чтобы в свинарнике кто-нибудь расправил крылья».

   Никакого уважения к снисходительному читателю, но нуждается ли он в нем?

Марчелла Фазан

   Несмотря на мой проступок со святым Себастьяном, priora сообщила мне, что я должна буду сделать первый шаг на пути к тому, чтобы стать нареченной Господа Бога нашего и обрести статус послушницы.

   – Твое путешествие оказалось чересчур долгим, – ласково сказала она, – поэтому мы немного ускорим твое посвящение.

   Я подумала о той битве, которую priora должна была выдержать с vicaria, чтобы добиться для меня этой привилегии. Я по-прежнему ломала голову над тем, какую ложь преподнес им Мингуилло о моей прошлой жизни. Здесь у него были развязаны руки. Я смотрела и слушала. Судя по тому, как со мной обращались остальные, все они явно полагали, что мое бытие и, следовательно, мой характер были столь же трогательно незамысловатыми и простыми, как и моя изувеченная нога, и что я, Марчелла, и впрямь появилась на свет с этим врожденным дефектом, пагубные последствия которого отразились на моем теле, разуме и душе.

   По случаю посвящения в послушницы меня переодели в старую одежду и привели в церковь в сопровождении монахинь в черно-белых платьях. В самый кульминационный момент решетку на мгновение закрыли занавесом. В меня со всех сторон вцепились руки, срывавшие с меня платье и облачавшие в хрустящее нижнее белье и шерстяную накидку. Я делала то, что мне говорили, держала руки над головой, поворачиваясь то влево, то вправо, как шепотом командовали мне старшие подруги. Когда занавес вновь открылся, я предстала перед аудиторией в белом наряде послушницы, стоя на коленях со свечой в руке и растерянным выражением на лице, которое все желающие могли принять за блаженство. Отведенные послушницам помещения состояли из наших собственных комнат, отдельной прелестной часовни, общей комнаты и небольшой библиотеки с книгами на религиозные темы. Я была по меньше мере на пять лет старше остальных девушек и чувствовала себя на сто лет мудрее и опытнее. Здесь были маленькие принцессы из благородных семейств Арекипы, которых баловали и оберегали от ужасов внешнего мира с самого рождения. Но они приняли меня всем сердцем, делясь со мной своими детскими сплетнями и секретами, как если бы я была одной из них.

   Нами руководила наставница послушниц, заклятый враг сестры Лореты, которая, соответственно, была мягкой и ласковой, как лучи весеннего солнца. Но в ее обязанности входило побуждать и воспитывать молодых девушек, вверенных ее попечению, так, чтобы они без протеста и сожаления посвящали себя Господу. А другая ее роль, с которой она справлялась блестяще, состояла в том, чтобы исправно просвещать послушниц насчет ужасов внешнего мира.

   Едва где-нибудь в Перу, а также в любом другом испанском доминионе, случалось убийство, или муж избивал жену, или ребенок умирал во время родов, детали происшедшего становились нам известны немедленно. Если уж на то пошло, наша наставница нередко переходила границы, рисуя окружающий мир исключительно в черных и зловещих тонах. Послушать ее, так все до единой молоденькие девушки, не спешащие укрыться в монастыре, вскоре превращались в старух благодаря каждодневным тяготам замужества. Их жизнь напоминала бесконечную череду обязанностей – им приходилось ходить за покупками, убирать, рожать и воспитывать детей, подставляя другую щеку, пока они не умирали гораздо раньше монахинь. Перед сном мы выслушивали жуткие истории о женах, для которых супружество превращалось в невыносимую муку, и они совершали самоубийства, зачастую прихватывая с собой в ад новорожденных детей, потому что малыши нередко умирали до того, как успевали исповедаться и получить отпущение грехов! Далее шли мужья, протыкавшие рапирами шелковые платья своих жен, нимало не заботясь о том, находились ли внутри супруги или нет, и воровавшие их драгоценности и тратившие их на шлюх. Подобные истории всегда заканчивались спонтанными горячими благодарственными молитвами Богу за то, что Он уберег своих маленьких монахинь от столь неприглядной и ужасной судьбы.

   Скорее всего, разговор Мингуилло с priora состоялся в ее oficina, расположенной сразу за воротами. Невзрачный внешний двор не позволял составить должное впечатление о внутреннем мирке монастыря. Должно быть, монастырь Святой Каталины представлялся ему серым и мрачным, как могила. Ведь знай Мингуилло о том, какой была жизнь внутри монастыря, он бы никогда не отправил меня сюда. Если судьбой мне было уготовано стать пожизненной заключенной по воле своего брата, то я могла хотя бы утешаться тем, что моя последняя тюрьма располагалась в столь безукоризненно прекрасном месте.

   Монастырь Святой Каталины напоминал царство из арабских сказок. Свежий ветер с гор ласково перебирал головки цветов во внутренних двориках, бесшумно скользя по извилистым улочкам и брызгаясь водой из фонтанов. Вместо того чтобы запретить чувственные удовольствия, монастырь наслаждался ими. Из канцелярии priora доносилась музыка маэстро Россини. У алтаря щебетали певчие птицы в клетках, придавая голосам хора небесное звучание. Отрада и утешение крылись в запахе роз, нежной мякоти созревающих плодов, длинных пальцах солнечных лучей, каждое утро нежно касавшихся наших лиц.

   Но более всего в монастыре наслаждались вкусной пищей. В апартаментах каждой из принявших постриг монахинь имелась собственная кухня. Вечерний воздух был напоен ароматами тушеного мяса и жареных морских свинок. На следующее утро над дворами витали сводящие с ума запахи кондитерской выпечки и горячего шоколада, которые в полдень сменялись ароматами марципана, а после обеда – хлеба с пряностями. Наклоняясь понюхать цветок в саду, вы неизбежно обнаруживали, что от него пахнет сахаром и ванилью из восхитительных polvorones.[146]

   Быть монахиней здесь означало жить в игрушечном кукольном домике. Цвета были слишком простыми для реального мира. У нас напрочь отсутствовали оттенки и полутона, властвовали яркие, чистые краски.

   Ну и, конечно, здесь был Эль-Мисти. В Арекипе я не могла избавиться от ощущения, что лишь тонкая вуаль отделяет землю от рая. Вершина горы настолько возвышалась над ползущим над долинами туманом, настолько далека была от надежной тверди под ногами, что казалась неким сверкающим королевством в облаках, настоящим мифом или древней легендой. Vicaria пыталась запретить монахиням смотреть на вулкан, однако же сестра Лорета не могла уничтожить его по своему хотению. Даже если вы не смотрели на него, Эль-Мисти смотрел на вас. Я лично ощущала присутствие горы так, как ощущают манто из белого горностая на плечах – легкое, невесомое и нежное, но, что еще более важно, способное защитить. Мингуилло находился по другую сторону горы, а вдобавок еще и за океаном с двумя морями.

   В столь теплой атмосфере я и впрямь могла проникнуться искренней верой. Утешение, обретенное в ней, поглотило бы мои печали и потери; я могла бы даже окончательно похоронить надежды Мингуилло на вечное страдание для меня тем, что открыла бы в себе настоящее призвание, доставляющее мне одну только радость. Но было нечто такое, что удерживало меня от подобного шага.

   Все в монастыре полагали, что, раз я была калекой, то никогда не знала любви. Но воспоминания о поцелуе Санто и о том молчаливом обещании, которое прошептали мне его губы на Сан-Серволо, подрывали веру, которой в противном случае я бы наверняка прониклась в монастыре. Когда с моих губ «невинной и чистой невесты Христа» слетали слова молитвы, сердце мое разрывалось от боли, ибо мне казалось, что Господь участвует в тайном сговоре. И что же это за Бог, которому я должна была вверить себя? Который принимал пустые клятвы послушниц, не желающих становиться Его невестами, который позволял братьям запирать неудобных сестер в том, что Сесилия Корнаро однажды назвала «Его гаремом»?

   Кроме того, я не могла забыть и о том, что этот самый Бог был идолом и для такого сумасшедшего существа, как сестра Лорета, которая собственными руками и своим устрашающим примером делала больше для распространения среди нас кощунственных мыслей, чем сам дьявол.

   Вновь отстранившись от своей сути, я искала прибежища в рисунках, как всегда поступала с детства. Мой дневник, состоящий из отдельных листочков, обрел надежное укрытие в дальнем углу моего шкафчика для свечей.

Сестра Лорета

   Каждый день Я отправляла сестру Нарциссу и сестру Арабеллу собирать сведения о Венецианской Калеке. Эти девушки ступали так, словно не весили ничего.

   Сама же Я ходила по ночам, смотрела и слушала. В трапезной начали перешептываться, что в монастыре завелось привидение, которое бродит в предрассветную пору по узким аллеям. Глупые девчонки в новициате уверяли, что видели, как глухой ночью домовой прижимается лицом к стеклам их комнат.

Марчелла Фазан

   Но ночь разительно отличалась от дня! Монастырь Святой Каталины превращался в осколок древнего, первобытного прошлого. Во мраке слышался шорох крыльев летучих мышей, в темных комнатах тускло тлели огоньки свечей или очагов, и на фоне бархатно-синего неба вырисовывались фантасмагорические силуэты мавританских куполов и арок.

   Именно по ночам оживала темная и страшная история монастыря. Даже роса казалась пропитанной мрачными тенями прошлого. Я вдруг осознала, что множество вещей, к которым я прикасалась, даже моя собственная кровать, некогда принадлежали женщинам, которые умерли для внешнего мира; будучи совсем еще молодыми девушками. Они были недолговечными фантомами в этом месте, полном торжества жизни, и скончались в безвестности.

   Ночь уводила нас все дальше и дальше во времени. После наступления темноты монастырь Святой Каталины приводил меня в ужас. Такое впечатление, что наше женское общество переносилось назад, в первобытную эпоху, превращаясь в стойбище какого-нибудь древнего племени, и огоньки очагов напоминали маленькие красные костры ада, горящие в вечном мраке.

   Граница между «внутри» и «снаружи» стиралась. Цвета исчезали, и через порог в комнату вползали жутковатые тени. Монастырь вдруг терял всю свою величественную неприступность и казался неглубокой раной на теле земли, ничтожным и беззащитным поселением в глуши мироздания, вокруг которого рыскали злобные и могучие чудовища.

   В своем дневнике я написала: «В Святой Каталине что-то не так. Приближается нечто страшное. По ночам я чувствую это».

Мингуилло Фазан

   Насмешливый читатель обманывает себя, принимая мое молчание по поводу исчезнувшего завещания за проявление слабости или признание поражения. Совсем напротив.

   Избавившись от Марчеллы, я предпринял новую попытку установить личность того, кто похитил завещание. Много лет прошло с тех пор, как я нашел на его месте отрубленную голову цыпленка. Устав жить в напряженном ожидании, в тени реальной угрозы разоблачения, я захотел найти и покарать вора.

   Я принялся расспрашивать всех, кто жил в Палаццо Эспаньол, начиная с того времени, как я впервые увидел подлинное завещание, и до того момента, когда оно пропало. Слуги, священники, пансионеры-прихлебатели, лодочники и садовники покидали мой кабинет в страхе и растерянности: разумеется, я не мог напрямую задать им тот единственный вопрос, который меня интересовал, поэтому приходилось мучить их туманными обвинениями и намеками, внимательно следя за выражением их лиц в надежде узреть чувство вины.

   В самых своих сокровенных мечтах я надеялся, что вор мертв. Но даже у самых радужных надежд имеются острые углы. Если вор отправился в мир иной, где же он спрятал документ?

   Но, быть может, тот, кто похитил завещание, предпочел медленно свести меня с ума? Напрасная надежда! Что за дьявольски изобретательная личность перешла мне дорогу? Но на каждом шагу меня подстерегали ненормальные.

   Раз уж мы заговорили о них… Я как-то обратился к своему камердинеру Джанни с вопросом:

   – Мы знаем кого-либо, кто желал бы мне зла? Еще с тех прежних времен, когда мой отец был жив?

   Если бы малый понял, о чем идет речь, то наверняка бы выпрямился и окинул бы меня подозрительным взглядом, а так он лишь тупо уставился на меня, как рыба со сковородки. Он был единственным из слуг, кому я доверял уборку своего кабинета. В нем я безо всякой опаски оставлял свои личные бумаги валяться где попало. Потому что Джанни, голова которого походила на ствол пальмы с клочком волос на макушке, был неграмотен и нелюбопытен, как монах-отшельник.

Марчелла Фазан

   Ослепленная великолепием цветов и солнечными лучами, я безропотно выполняла свои обязанности послушницы. Я учила библейские истории, сюжеты которых были изображены на стенах. По-испански я стала говорить с акцентом Арекипы, обогатив свой лексикон словами, которые олицетворяли местный колорит: sillar, белый камень, что окружал нас со всех сторон; mestiza, полукровка; criada, служанка; esclava, рабыня.

   У меня появилось и новое имя – сестра Констанция. А заодно и новая прическа: несколько прядей, ниспадающих на щеки из-под белой вуали.

   Но, несмотря на это, я сумела сохранить блестящее очарование Венеции. Послушницы при первой же возможности по-прежнему засыпали меня вопросами о венецианской моде и скандалах в обществе. Им хотелось думать, что я принадлежала к сливкам общества, поскольку присутствие важной венецианской дамы отбрасывало тень ее величия и на них самих. Они никак не могли понять, почему я приехала в Арекипу, когда могла просто жить на площади Сан-Марко, любуясь на Гранд-канал. И на венецианского благородного господина – своего возлюбленного.

   Марчелла Фазан хранила упорное молчание. А сестра Констанция улыбалась и спрашивала:

   – Разве может быть на свете что-либо прекраснее нашего монастыря?

   Наставница послушниц согласно мурлыкала и целовала меня в лицемерную щеку.

Сестра Лорета

   Венецианская Калека старалась держаться от Меня подальше, но Я не позволяла ей ускользнуть от Моего бдительного ока. Я не считала свои ежедневные обязанности исполненными до тех пор, пока Мне не удавалось хотя бы один раз встретиться с ней и заглянуть ей глубоко в глаза. Я надеялась распознать истинную природу ее греха.

   Priora заметила, что Я уделяю Венецианской Калеке особое внимание. Она принялась обличать Меня подобно фарисею:

   – Неужели вы были посланы нам только для того, чтобы нарушить мир в нашем монастыре? Я горько сожалею о том дне, когда Отцы оказались настолько слепы, что согласились принять вас. Вас следовало бы поместить в сумасшедший дом, дабы не позволить вам сводить других женщин с ума! Не смейте превращать сестру Констанцию в очередную сестру Софию. Вы должны научиться оставлять младших монахинь в покое.

   – Я делаю то, что делаю, из любви к Господу нашему, и мои усилия вскоре принесут свои плоды.

   Priora прибегла к вкрадчивому тону, словно разговаривала с несмышленым ребенком:

   – Сестра Констанция боится вас до дрожи в коленках, поскольку вы едва не утопили ее в тот день, когда она прибыла сюда. Она ведет себя безупречно, и, боюсь, даже слишком безупречно. Вам не приходило в голову, что вы отвращаете мысли бедной девочки от Бога? Что она поглощена не благочестием, а страхом ожидания того, что вы сделаете с ней в следующий раз?

   – Ее совесть нечиста, ибо она скрывает грех за своей смиренной кротостью; поэтому, естественно, она страшится неподкупной и нетленной души. Разве может быть иначе?

   Priora вздохнула и попыталась прогнать Меня. Я обратила к ней свое глухое правое ухо и позволила оскорблениям вливаться в него, оставляя их без ответа. Я осталась, потому что над ее левым плечом кружил ангел, призывая Меня задержаться в ее присутствии до тех пор, пока она не выпьет горячий шоколад, который Я принесла ей.

Джанни дель Бокколе

   Марчеллы не было с нами вот уже целый год, и мы почти не получали от нее известий. А уж я бы знал о них, можете не сомневаться. Потому как я читал все до единого письма Мингуилло, надеясь получить ответ на свое собственное, которое я отослал анонимно, с купцом и сотней монет, которые мы наскребли с остальными слугами. Адресовано оно было priora монастыря Святой Каталины. Я надеялся, что priora напишет Мингуилло и задаст ему несколько неприятных вопросов. Но этого не случилось.

   А Мингуилло был доволен, как слон, и процветал. Ему больше не было нужды таиться и втихаря пакостить своей бедной сестре. Но со змеи нельзя снять шкуру. Он по-прежнему не находил себе места. Все ломал голову над тем, куда подевалось старое завещание, и подозревал всех.

   Ирония заключалась в том, что он полагал меня своими глазами и ушами, заставляя шпионить за остальными слугами. Ну, я и рассказывал ему сотни ничего не значащих подробностей, скармливая невинную ложь, чтобы он ничего не заподозрил. А под прикрытием его расследования я проводил свое собственное. Всякий раз, когда Мингуилло допрашивал очередного подозреваемого, я неподвижно торчал у него за спиной, смотрел, слушал и вычеркивал следующего кандидата из моего списка возможных похитителей завещания.

Марчелла Фазан

   Через год меня сочли готовой принять обет. Я не могла найти веских доводов, которые позволили бы отсрочить мой переход и статус полноправной монахини, velo negro, под черной вуалью, что давало право принимать участие в голосовании, проходившем каждые три года. Как давшей обет монахине мне полагалась более просторная комната, слуги и – единственное, что меня волновало по-настоящему, – большая независимость и уединение. Я не вынашивала никаких амбиций, но знала, что могу вызвать скандал, если откажусь принять вуаль, а у меня не было ни малейшего желания привлекать к себе внимание.

   Я боялась, что, стоит кому-нибудь взглянуть на меня попристальнее, он увидит Марчеллу Фазан под маской сестры Констанции. Покорная и смиренная сестра Констанция не проявляла никакого интереса к жизни за стенами монастыря Святой Каталины. Но на бумаге яркое существование Марчеллы Фазан продолжалось. За связками свечей в моем шкафчике лежали страницы, на которых я жила по-настоящему. А еще на этих листах бумаги в моем сердце жил Санто, неотделимый от меня. Я не тревожилась о том, любит ли он меня по-прежнему. Я знала, что любит.

   Поэтому, принимая обет невесты Христа, я исходила из того, что это обязательство носит временный характер, до тех пор, пока я не выйду замуж за Санто, хотя сейчас, казалось бы, у нас с ним не было ни малейшего шанса когда-либо увидеться вновь.

   В кульминационный момент мессы я легла на пол, раскинув u стороны руки, словно бы распятая на кресте, и шепотом принесла клятву, которая связывала меня с монашеским орденом. Затем я опустилась на колени перед улыбающейся priora и произнесла неубедительные слова своего обещания. Через окошко на хорах священник протянул мне черную вуаль. Другие монахини помогли мне надеть ее и расправить, чтобы все выглядело безупречно. Невеста должна быть красивой и достойной своего мужа.

   И только когда мне на палец надевали обручальное кольцо, я невольно отпрянула в сторону от священника, отчего публика, наблюдавшая за церемонией, изумленно ахнула.

   Я протянула ему руку, говоря себе: «Это всего лишь репетиция перед моей настоящей свадьбой».

   Затем мне на голову водрузили венок из роз и торжественно отвели обратно в клуатр, где состоялось празднество, которое едва ли можно было назвать духовным, учитывая количество съеденных нами пирожных и печенья; за исключением vicaria, естественно, у которой шел десятый день ее очередного исключительно длительного поста.

   Я покрутила кольцо на пальце. Направляясь к себе в комнату, я сорвала травинку и просунула ее под золотой ободок на пальце так, чтобы кольцо не соприкасалось с кожей.

Доктор Санто Альдобрандини

   На письменном столе Мингуилло Джанни нашел письмо от priora монастыря Святой Каталины. Она напоминала ему о том, что он должен прислать последнюю часть приданого Марчеллы, поскольку она уже принесла монашеский обет.

   Я, как слепой, спотыкаясь, вышел из ostaria, ничего не видя перед собой. Привалившись к стене, я почувствовал, как монеты у меня в заднем кармане впились в мою плоть, словно ножи. Обвенчалась с Господом? Это означало, что она вышла замуж за другого, не за меня.

   Почему она не захотела оставаться послушницей или стать терциарией, келейницей?

   Следом за мной вышел Джанни, мысли которого были заняты совсем другим.

   – Мингуилло говорит, – мрачно пробормотал он, – что у нее будет своя рабыня. Ему придется платить. Но разве эти перуанские слуги смогут угадывать все ее желания так, как это делали мы с Анной?

   – Почему она так поступила? – терзался я. – Как она могла принять вуаль, когда знала, что я…

   Джанни хлопнул меня по спине:

   – Может, она скрестила пальцы, когда приносила обет? Может, все это лишь большое надувательство? Может, – лицо его помрачнело, – они одурманили ее?

   «Может быть, ее избили, – подумали мы одновременно. – Может быть, они держали ее взаперти, чтобы она сошла с ума». Тогда у нас не было причин полагать, что режим в монастыре Святой Каталины окажется мягче, нем в самом строгом монастыре Венеции. В конце концов, Мингуилло сам выбрал его.

   Я никогда не видел. Марчеллу в черном. Должно быть, по контрасту ее кожа выглядит сейчас очень бледной. Врачи, пользующие монахинь, замечали, что черный цвет их облачения вызывал постоянные проблемы с кожей, поскольку темные платья поглощали солнечные лучи, затрудняя выделение тепла телом. Темное одеяние с готовностью впитывает болезнетворные частицы и накапливает в себе вредные соединения. Эта метафора вполне применима ко всем функциям организма: быть монахиней – то же самое, что медленно умирать. Мертвое для внешнего мира, тело монахини постепенно распадается, недоступное для любящих глаз.

   А вот в том, что касается Наполеона, я оказался прав: его чесотку оказалось не так-то легко утихомирить. Мой старый пациент восстал из собственного пепла и с триумфом покинул Эльбу. Вскоре он прибыл в Париж, намереваясь вернуть все, что потерял, кроме молодости и здоровья, которые оказались утрачены безвозвратно.

Марчелла Фазан

   Через неделю после того, как я обвенчалась с Господом, меня перевели из прежней кельи в новую. Коренастая vélo blanco несла мои пожитки, за исключением тонкой стопки страничек моего дневника, которые я спрятала в накидку и настояла на том, что отнесу ее сама. Velo blanco шла впереди, показывая дорогу, потому что отныне мне предстояло жить в той части монастыря, куда послушниц не допускали.

   Мы по диагонали пересекли синий дворик и подошли к группе зданий, отдаленно напоминавших старинную деревню. Мы миновали Калле Кордоба с ее белыми стенами, увитыми красной геранью. В конце она сужалась, переходя в Калле Толедо, настоящий каньон из терракотовых построек, плоских и примитивных. По правую руку тянулись полуразрушенные и осыпавшиеся стены, похожие на торчащие из земли обломки гнилых зубов.

   – Землетрясение 1784 года, – коротко пояснила vélo blanco. – В этот день к нам прибыла сестра Лорета. Мы так и не смогли оправиться от этой катастрофы.

   Мы резко повернули направо, на Калле Севилья, обнесенную кроваво-красными стенами и поднимавшуюся по белым ступеням ко входу в старинную церковь, увенчанную колокольней.

   – Сюда. – Монахиня слегка подтолкнула меня к первой слева двери. – Вот здесь вы теперь будете жить, сестра Констанция.

   Я вошла в свой дворик сквозь низенькие двустворчатые деревянные двери, обе половинки которых были вытесаны целиком из мореного дуба цвета топленого масла. Над притолокой было начертано имя прежней обитательницы, Марии Доминги. Сомокурсио.

   – Что случилось с сестрой Домингой?

   – Она пребывает вместе с нашим Отцом и Супругом, – ответила монахиня. – Черная оспа. Она боялась уколов и отказалась от прививки. Ее родители распорядились продать келью, а на вырученные средства заказать мессы за упокой ее души. Теперь ваш брат выкупил ее для вас.

   Мой вымощенный булыжником дворик был выкрашен в ярко-синий цвет. Вдоль стен тянулись три длинные каменные скамьи, а в центре раскинулась небольшая цветочная клумба. Слева находилась кухня, а прямо впереди открывался вход в мою спальню, по обе стороны которого в горшках пенилась герань. «Как же мне повезло, – подумала я, – что теперь у меня есть собственный, такой красивый дворик». Впоследствии я узнала, что все принесшие обет монахини могли похвастаться личными садами, причем некоторые были намного роскошнее моего.

   Дворик казался украшенным отнюдь не символами христианства; в нем явно преобладали традиции Востока: изящная арка над дверью, неглубокие ниши и скамьи из золотистого камня, впитывающего солнечный свет.

   Вслед за vélo blanco я вошла в большую, просторную комнату. Ее терракотовый пол выскоблили, подготавливая для шелкового ковра из моего приданого. Под куполообразным потолком с тщательно проработанным архитравом кремового цвета в стенах были проделаны небольшие оконца и альковы. А посреди комнаты стояла невысокая чернокожая девчушка, которая приветствовала меня реверансом.

   – Как тебя зовут? – спросила я.

   – Жозефа, – ответила она и вновь присела в реверансе. – Я – ваша рабыня, повариха и служанка.

   – У вас она всего одна, – снисходительно заметила vélo blanco. – У большинства принесших обет монахинь – не меньше трех. А у Маргариты, аптекарши, их целых двенадцать!

   Жозефа упрямо возразила:

   – Я могу делать всего-всего понемногу для своей госпожи.

   – В таком случае покажи ей новое жилье, – распорядилась vélo blanco. Сложив мои пожитки на оттоманку, дежурная монахиня удалилась.

   Жозефа не мигая уставилась на меня.

   – Итак, – провозгласила она, – это ваш новый дом. Здесь есть это, это и вот это. – Она по очереди показала на камин, дымовую трубу и кровать с нарочитой официальностью.

   Но потом, когда шаги vélo blanco замерли вдали, лицо Жозефы расплылось в радостной улыбке. Уперев руки в бока, она сообщила:

   – Другие слуги говорят. Они говорят, вы будете хорошей госпожой. В этом случае я буду хорошей служанкой а быть может, понемножку полюблю вас. Думаю, это вполне возможно.

   – Очень надеюсь на это, – улыбнулась я. – Ты мне уже успела понравиться.

   – Вот и славно, – откликнулась Жозефа. – Вы выглядите ничего-ничего. Я складывать ваши вещи в порядок.

   В моей новой hornacina уже стояла неприятная статуэтка святой Розы. Ее глаза на изможденном и изрезанном морщинами красном лице с отвращением глядели на свое роскошное новое обиталище, словно говоря: «Я живу ради мира, который выше этого».

   – Уродливая корова, вот она кто, – непочтительно заметила Жозефа.

   – И зловещая к тому же, – согласилась я. Моя рабыня взвизгнула от восторга.

   Под святой Розой разместился шкафчик для свечей, уже набитый всеми необходимыми принадлежностями. Мой дневник окажется в полной безопасности за этой стеной воска. Напротив расположился большой встроенный шкаф с четырьмя дверцами и двумя глубокими полками. Его вместительность привела меня в изумление – это сколько же вещей должно быть у монахини, чтобы заполнить все это пространство? За занавесками у противоположной стены я обнаружила свою кровать. Как и в кельях послушниц, она стояла в арочном алькове, дабы защитить меня от дрожи земной. Над изголовьем висел простой деревянный крест. Здесь было много свободного места, и я решила, что его вполне хватит для моего стола и кресла. Оттоманка была сплошь обложена подушечками. В большую кухню можно было попасть как из моей спальни, так и со двора. В огромной печи жарко пылал огонь, и Жозефа уже помешивала на ней какое-то ароматное блюдо.

   – Пахнет хорошо, да? – поинтересовалась она.

   Я кивнула.

   – А где будешь спать ты?

   Она показала на соломенный тюфяк рядом с печью.

   – Жарко-жарко, как Африка.

   Я положительно могла заблудиться в своих новых апартаментах. Это была даже не келья, а скорее миниатюрный деревенский дом. Заметив дверь рядом с hornacina, я просунула туда голову и обнаружила еще одну комнату, почти такую большую, как моя гостиная-спальня.

   Я окликнула Жозефу:

   – А для чего эта комната?

   – Для чего хотите, мадам, – был ответ.

   И перед моим внутренним взором сразу же возник образ Санто, работающего здесь за письменным столом, поднимающего на меня глаза и улыбающегося, а потом и протягивающего мне руку.

   Солнечный свет струился со двора и сквозь зарешеченное высокое окно, выходившее на бесчисленные маленькие улочки. Стекол в нем не было, одни лишь деревянные жалюзи.

   Значит, вот какое оно, мое новое королевство и клетка. Тем не менее клетка эта выглядела огромной, как целый мир, и полной приятных возможностей.

   В ней даже была целая комната «для чего хотите».

Доктор Санто Альдобрандини

   Я воображал, как Марчелла смотрит поверх стен монастыря Святой Каталины на увенчанные снежными шапками горные вершины. Я чувствовал, как она дрожит в разреженном воздухе высокогорья Анд. Она дала обет обвенчаться с этими стенами, пообещала, что более никогда не покинет этих мест. И такое обещание не нарушит даже ее смерть, ибо я знал, что монахинь хоронят на внутреннем кладбище монастыря.

   Меня постоянно преследовал один и тот же образ: Марчелла, с обручальным кольцом Господа на тоненьком пальчике, сидит в каменной клетке высоко в небесах и смотрит оттуда на Новый Свет.

   Думает ли она обо мне? О кольце, которое я не подарил ей перед тем, как она уехала?

   С кем она общается? Не наложили ли монахини на нее суровое покаяние? Не станут ли они ненавидеть чужестранку и презирать из-за физических увечий?

   А слуги? Быть может, беспокойство Джанни на этот счебыло вполне оправданным. С чего бы это слугам в Арекипе любить Марчеллу? Слуги отравили намного больше своих хозяев и хозяек, чем об этом знают люди, далекие от медицинской профессии. Я видел, как тучные дамы благородного происхождения превращались в живые скелеты из-за того, что в пищу им регулярно добавляли небольшие дозы мышьяка, или же от них быстро избавлялись с помощью аконита.

   Испанская мадам выразила восхищение моими успехами в овладении ее родным языком. Уже не было такой части тела, которую я не мог бы назвать по-испански, не существовало сыпи или пятнышка, для которых я затруднился бы подобрать соответствующий испанский термин. Но вот доведется ли мне когда-нибудь воспользоваться своими знаниями?

   Марчелла – или сестра Констанция, как сообщил мне Джанни, – обвенчалась с Господом. Согласится ли она на двоебрачие?

Марчелла Фазан

   Поначалу каждодневное существование принявшей постриг монахини мало чем отличалось от моей жизни в новициате. Нас будили звуками деревянной колотушки около пяти часов утра, и мы поспешно собирались вокруг центрального фонтана на площади Зокодобер, перебирая неизменные четки. Мы соблюдали канонические утренние часы и присутствовали на главной мессе. После этого мы расходились по своим комнатам, чтобы отдохнуть и читать псалмы, отсчитывая годовщины важных святых, а также поминая по псалтырю недавно умерших сестер. В половине двенадцатого мы обыкновенно обедали в трапезной, после чего вновь возвращались в свои кельи.

   После обеда мы возвращались в алтарную часть храма на visperas,[147] совместное хоровое пение и молчаливое вознесение молитв по четкам. Остаток дня проходил в попеременном молении, чтении Библии и жизнеописаний святых. Отчасти пеоны оказались правы. Мы должны были молиться за души наших родных и близких, спасая их от нескончаемых мучений в чистилище. Я бормотала свои молитвы вслух, потому что о vicaria говорили, будто она рыщет по улицам, подслушивая под нашими окнами.

   В своих молитвах я ни разу не вспомнила о Мингуилло. Пьеро – да; все свои молитвенные часы я посвящала ему. Я часто молилась о спасении душ Джанни, Анны, даже матери и своих племянниц. Не забывала я и о своем обещании возносить нужные молитвы за пеонов, особенно Арсе.

   Что же касается Санто, то мысли о нем превратились для меня в молитву особого рода.

   Пока губы мои шептали молитву, я рисовала: Жозефу, занятую на кухне; монахинь, склонившихся над своими сборниками церковных гимнов в храме; свой очаровательный садик. Мне страшно хотелось поработать с пастельными и масляными красками. Но я не осмеливалась просить об этом.

   Пища, обильная или скудная, отмечала наши часы и дни. В отличие от жен, обвенчавшихся со смертными мужьями, мы совершенно не занимались покупкой продуктов, приготовлением пищи, сервировкой стола или мытьем посуды. Нас обслуживали точно так же, как мужчин. Таким образом, наши взаимоотношения с пищей можно было назвать духовными – так, во всяком случае, говорили проповеди.

   Мы «постились» каждую пятницу. Это означало, что мы ели только картошку, кашу или рыбу. Но для сестры Лореты и этого было слишком много, и она без устали попрекала нас за подобные излишества, часто напоминая нам о том, что «новорожденная Кэтрин Шведская соглашалась сосать грудь матери только в те дни, когда ее родители не поддерживали супружеских отношений». Еще одним ее любимчиком был святой Николай. Еще ребенком он проявлял такую святость, что брал только одну грудь, и то по пятницам.

   – Пока вы набиваете свою утробу, – скрипела vicaria, – . я буду наслаждаться только Телом и Кровью Христовой во время причастия.

   – Принцесса каннибалов! – заметил кто-то, и я вытянула шею, пытаясь разглядеть, кто же осмелился произнести эти слова, но лица всех монахинь оставались невозмутимыми и невинными.

   Каждый день нам полагалось бывать в одной из исповедален, что располагались рядом с главным клуатром. Мы поднимались по четырем ступенькам в крошечный шкаф, за нами закрывалась дверь, и мы сидели в душной темноте, исповедуясь в своих грехах. Решетки были врезаны непосредственно в стену общей части церкви: сквозь отверстия наши голоса попадали туда, куда был запрещен доступ нашим телам. После каждой исповеди – во время которой Марчелла Фазан изобретала для сестры Констанции мелкие прегрешения, – я выходила, моргая, из полутьмы в клуатр с его выкрашенными красной охрой арками и пунцовой геранью.

   Нам разрешалось ухаживать за собственными садиками и выращивать цветы для своей hornacina. Наши слуги могли выходить за пределы монастыря, чтобы покупать для нас семена и съестные припасы. Разумеется, они возвращались, переполненные городскими сплетнями, мельчайшие подробности которых разыгрывались в игре с очень высокими ставками.

   Подобно многим моим сестрам, я завела себе домашнего любимца – блоху в бутылке зеленого стекла. И в самом деле, ее проделки скрашивали мое одиночество во время долгих часов молитвы. Монастырским блохам, похоже, доставляла большое наслаждение limpieza de sangre, чистота крови, которую они высасывали из монахинь Святой Каталины.

   Жозефа железными щипцами вылавливала их из моих простыней и выкладывала трупы в ряд в hornacina в качестве подношения моей уродливой святой Розе, приговаривая при этом. – Какой позор, что они не могут укусить ее. Ей бы это понравилось, верно?

Доктор Санто Альдобрандини

   Когда после поражения при Ватерлоо Наполеона отвезли на остров Святой Елены в южной части Атлантического океана, на меня снизошло очень странное озарение. Оказывается, теперь Марчелла физически находилась ближе к Наполеону, чем ко мне.

   Отмечая каждый день своей утраты, я вдруг понял, что ощущаю некое духовное родство с ним. Быть может, он, как и я, так и не сумел отказаться от надежды, что когда-нибудь прежняя жизнь вернется к нему? Интересно, мечтал ли он об освобождении так, как я мечтал о том, чтобы спасти Марчеллу? Уносился ли он мыслями вслед волнам, прокатывавшимся под днищем его корабля, возвращаясь к моменту своего наивысшего торжества на поле боя, как я с трепетом вспоминал тот миг, когда мои губы соприкоснулись с губами Марчеллы?

   Генералы, сражавшиеся против него и боявшиеся его, и не подозревали о том, что все это время Наполеон носил в животе врага, который и станет для него Немезидой.[148] Препилорическая язва уже прогрызла в нем глубокую дыру, где со временем разовьется злокачественная опухоль.

   К тому времени, когда Наполеон угодил в заточение на остров Святой Елены, опухоль уже продвигалась ускоренным маршем на север, юг, восток и запад внутри него. Чтобы ослабить его желудочные спазмы, доктора принялись медленно убивать его орошением толстой кишки и рвотой, вызываемой сурьмяным виннокислым калием. Все возрастающие дозы снадобья привели к тому, что кровь стала поступать в его мозг с перебоями, вызванными неожиданными приступами сердцебиения, подобными перестрелке на поле боя.

   На Святой Елене у Наполеона не было друзей. При сложившихся обстоятельствах врач, пусть даже пребывающий рядом с ним, не мог стать другом. Врач – это человек, который соответствующим образом фиксирует в документах вашу кончину, приступ за приступом, боль за болью, удушье удушьем.

   Марчелла, наверное, тоже хватала разреженный горный воздух широко раскрытым ртом? Или же, напротив, его чистота добавляла ей сил? Ей позволили иметь бумагу, чтобы вести дневник? Рисовать? У нее есть врач? Я вдруг обнаружил что страшно ревную к неизвестному хирургу из Арекипы которому будет дарована привилегия прикасаться к ноге Марчеллы и находиться в такой близости от ее светящейся кожи что его ошеломленное лицо будет купаться в лучах исходящего от нее света.

Марчелла Фазан

   Жозефа дала мне понять, что будет следить за моим поведением в течение некоего периода времени, своеобразного испытательного срока, прежде чем позволить себе какую-либо фамильярность в общении со мной.

   – Благородные девушки странные, – сообщила мне она. – Кажутся хорошими, а потом вдруг становятся злыми и высокомерными.

   – Со мной такого никогда… – запротестовала я.

   – Надеюсь, что нет, – согласилась она. – Но я все равно подожду, немножко-немножко.

   Жозефа по-прежнему оставалась единственным человеком, с которым я разговаривала, не считая моего духовника. Веселая болтовня на улицах мгновенно замирала при появлении vicaria, которая казалась вездесущей, неожиданно выныривая из-за угла или выходя из тени крутого каменного откоса. Поймав какую-нибудь монахиню в одиночестве, она подвергала ее жестокой и сокрушительной критике. Мне самой неоднократно приходилось сносить подобные унижения, а за окном я слышала их еще больше. Сестра Лорета была столь неутомима в изыскании все новых наших пороков, что мы казались себе пустыми сосудами из тыквы, поднесенными к свету. Но как же она была не права, обвиняя тихих и молчаливых девушек в болтливости, а худеньких – в тщеславии! Vicaria твердо уверовала в то, что моя хромота – несомненное доказательство моих смертных грехов, и понуждала других монахинь имитировать наложенное на меня покаяние, подкладывая острые камешки в свою обувь. Но и здесь, как и всегда, сестра Лорета заблуждалась, поскольку в моем увечье был виноват вовсе не Господь Бог, а мой брат.

   Вернувшись с исповеди в первый день Великого поста, я с ужасом увидела, что ко мне направляется vicaria в сопровождении двух своих верных приспешниц, сестры Арабеллы и сестры Нарциссы, в чьем присутствии она очень любила унижать других монахинь. Она еще не заметила меня, так что у меня было время проскользнуть в ближайший дверной проем. Но я слышала, как с каждым шагом становится ближе ее скрипучий пронзительный голос, поэтому шагнула еще дальше в незнакомую комнату и попятилась вдоль стены, пока не нашла нишу, в которой и укрылась.

   Я в ужасе зажмурилась и сделала еще один шаг назад. Занавески за моей спиной разошлись, и я оказалась в комнате, в которой восхитительно пахло сигарным дымом, вином, цветами и льняной олифой. На мгновение мне показалось, что я перенеслась в мастерскую Сесилии Корнаро в Венеции.

   Открыв глаза, я увидела девушку, небрежно раскинувшуюся на элегантной оттоманке. Ее лицо было мне знакомо. Несколько раз я встречалась с ней в трапезной. В противном случае я никогда бы не подумала, что она может быть монахиней. Она курила сигару с выражением сосредоточенного блаженства на лице. Вместо монашеского облачения на ней было небрежно запахнутое утреннее платье, из-под которого виднелась не слишком чистая нижняя юбка. На плечи она набросила шелковую шаль. Волосы ее ниспадали на спину двумя пышными косами, а ноги обтягивали восхитительно грязные шелковые чулки, один из которых спустился почти до самой лодыжки. Мое неожиданное появление ничуть не смутило девушку, и она лишь широко улыбнулась:

   – A, la Veneciana! Будь так любезна, закрой дверь.

   Я просунула руку сквозь занавески, ухватилась за дверную ручку и потянула ее на себя. Не успела я вновь повернуться к ней, как она поинтересовалась, лениво растягивая слова:

   – Ну что, хочешь полюбоваться на пошлые картинки?

   И она собрала в колоду рассыпанные по ее груди маленькие карты, на каждой из которых был изображен почти полностью обнаженный святой Себастьян.

Мингуилло Фазан

   Мое безупречное с методической точки зрения расследование не помогло мне обнаружить похитителя завещания. Но, покончив с тягостными расспросами, я испытал нечто вроде облегчения. Я обрушил на своих домашних целый океан страха, но ничто не всплыло на поверхность. И я смог в очередной раз хотя бы попытаться убедить себя в том, что вора более нет в живых и что возможность навредить мне похоронена вместе с ним.

   Тем не менее чувство неудовлетворенности не покидало меня. Новым объектом поругания стала моя супруга Амалия. Она никак не могла родить мне сына.

   Это становилось уже неприятным. Я хотел мальчика, чтобы он сидел у меня на коленях, хотел одевать его так, чтобы он выглядел моей миниатюрной копией, хотел научить его стрелять так же хорошо, как я сам, хотел познакомить его со всеми закоулками Палаццо Эспаньол. Отчаянное желание иметь сына охватывало меня всякий раз, стоило мне увидеть на улице хнычущего малыша. У меня начинался жар, я чувствовал себя временным постояльцем в собственном доме, так что вынужден был бросаться в ближайшую таверну и прижимать к пылающему лбу прохладную бутылку.

   Подобно Адаму, я во всем винил свою супругу.

   Раздражительный читатель вправе поинтересоваться, к чему я все это рассказываю?

   Читатель должен успокоиться и отбросить всяческие подозрения.

   Если и есть что-либо такое, чего автор делать никак не должен и за что его следует подвергнуть уничижительной критике, так это за попытку отвлечь внимание и увести повествование и сторону от главной темы. Такой автор рискует лишиться своих читателей.

Доктор Санто Альдобрандини

   Единственное, что я наотрез отказался делать для Испанской мадам, – это убивать детей в утробе ее девушек. Я наблюдал беременных до самых родов и принимал новорожденных так ласково, как только мог. Затем я пытался найти для них новый дом среди своих пациентов, тех, кто хотел, но не мог обзавестись собственными детьми. Я просто не мог позволить ни одному малышу отправиться в приют, которым руководили бывшие монахини. Скорее я согласился бы ходить по улицам с ребенком на руках до тех пор, пока не найду кого-нибудь, кто вызвался ou взять его просто из чувства любви и сострадания.

   Большие и состоятельные семейства чаще страдают от стерильности и разочарования в своих отпрысках, если те оказываются женского пола. Так что вряд ли можно найти преуспевающую повитуху-акушерку, которая не хвасталась бы тем, что способна предсказать, мальчик родится или девочка. Гиппократ утверждает, что женщина, вынашивающая мальчика, обладает здоровым цветом кожи и сохраняет веселое расположение духа в течение всего периода беременности. Плод мужского пола, добавляет он, предпочитает лежать в правой стороне утробы, тогда как женский склоняется к левой стороне. Поэтому у матери, ждущей сына, правая грудь обыкновенно тяжелее, и правая нога у нее сильнее. Другие знатоки уверяют, что пол будущего ребенка можно предсказать по тому, какие продукты во время беременности предпочитает мать. Английская акушерка, мистрис Джейн Шарп, заключает, что «некоторые беременные женщины мечтают о том, чтобы укусить своего мужа за ягодицы», а это является верным признаком того, что в материнской утробе развивается мальчик.

   Я делаю все от меня зависящее, дабы пресечь подобные разговоры среди своих пациентов. Эти глупости таят в себе опасность как для матери, так и для ребенка. Есть такие отцы, которые согласны иметь только сына и которые готовы зайти настолько далеко, чтобы умертвить нерожденного малыша насилием либо ядом, если эти выдуманные признаки указывают на приближающееся появление на свет нежеланной дочери.

   Постоянный приток монет отныне вызывал у меня улыбку. Я отправился в доки, чтобы разузнать насчет стоимости проезда в Перу. Еще несколько месяцев работы на износ и жесткой экономии, и это путешествие станет для меня реальностью.

Марчелла Фазан

   Эта девушка с изображениями святого Себастьяна была знаменитой Рафаэлей, которую обожали и которой восхищались как самой нечестивой и озорной монахиней в монастыре.

   – Откуда у вас… Кто разрешил вам…

   – Нет, милочка. Никто мне ничего не разрешал.

   – Но откуда у вас…

   – Я их не купила, а нарисовала.

   – Вы нарисовали их сами?

   – И мне бы очень хотелось услышать мнение бывшей гражданки Города Искусств о моем умении владеть кистью, так что прошу тебя, не стесняйся.

   Я оглянулась через плечо, дрожа при этом. Можно было не сомневаться, что один только разговор с этой девицей, пользующейся скандальной репутацией, может принести мне нешуточные неприятности. А смотреть на ее святых Себастьянов – вообще тяжкое преступление. Vicaria могла унюхать меня в любой момент. Эта келья располагалась в опасной близости от купальни, где, возможно, прямо сейчас она называла какую-нибудь бедную послушницу.

   Девушка, кажется, с легкостью прочла мои мысли.

   – Ведьма не посмеет сунуть сюда ту штуку, которую она называет своим лицом. Мы с ней понимаем друг друга.

   Когда она произносила эти слова, на ее лице появилось выражение невыносимой горечи. Но потом она встряхнулась, как кошка, улыбнулась и потребовала:

   – А теперь серьезно, скажи-ка мне, что ты думаешь о моей мазне.

   Она разложила их на столе перед hornacina. Ее келья была обставлена с невиданной роскошью, на полу лежал великолепный персидский ковер, а на подоконнике благоухала целая гора пирожных из лучшей в городе пекарни, все еще завернутых в промасленную бумагу.

   Ее скрещенные на груди руки и твердо сомкнутые губы не оставили мне выбора. Впрочем, мне не хотелось хромая выйти отсюда и угодить прямо в лапы vicaria. Поэтому я принялась перебирать маленькие карты на столе.

   Они были нарисованы мастерски, в них чувствовалась опытная рука, и я не преминула сказать ей об этом.

   – Но… вам позволяют рисовать? – спросила я.

   Рафаэла показала на мольберт. Там был изображен святой с мертвенно-бледным лицом, на котором отражалось столь жестокое страдание, что vicaria наверняка осталась бы довольна. Детали были выписаны тщательно и реалистично, с соблюдением необходимого баланса, chiaroscuro.[149] Sfumatura[150]лица была безупречной, и я подумала, что лучше не смогла бы нарисовать и сама Сесилия Корнаро.

   – А теперь переверни его, – приказала она, – и подними первый слой холста. Все мои картины имеют двойное дно.

   На обороте был изображен святой Себастьян, прекрасный, как восходящее солнце. Жалкий обрывок фигового листочка скорее привлекал внимание к его бедрам, нежели скрывал их.

   – Святой Боже! – прошептала я.

   – Я работаю на заказ, – с гордостью заявила Рафаэла. – Остальные монахини желают иметь у себя исключительно святых Себастьянов. Или младенцев. Ты и представить себе не можешь, сколько бледно-розовой краски мы здесь тратим!

   И она показала на особенно страшное изображение святой Розы из Лимы, сохнущее на подоконнике. Я подняла ее и осторожно перевернула, чтобы взглянуть на рисунок на обороте. Там красовался прелестный ребенок, настоящий херувим, тянущий к зрителю ручонки. Я буквально слышала, как он пускает пузыри своим розовым ротиком.

   Учитывая свое физическое состояние, я и не мечтала о том, чтобы стать матерью, даже когда меня поцеловал Санто; ну, впрочем, разве что на мгновение. Но, глядя на нарисованного Рафаэлой малыша, я вдруг поняла, чего лишены здешние монахини, да и вообще любые монахини. Судьба жестоко подшутила над бедными девушками! Их призвание состояло в том, чтобы обожествлять образ ребенка, олицетворяющего собой желание, радость и спасение для всего человечества: маленький, розовый, симпатичный малыш с пухленькими ручками и мудрыми глазенками. Тем не менее настоящий, живой ребенок был тем единственным, что им не позволяли иметь или хотя бы держать на руках.

   Рафаэла опять безошибочно угадала, о чем я думаю.

   – Жестоко, не правда ли? А ведь монахиням не полагается завидовать Мадонне, они должны почитать ее и преклоняться перед ней. Стоит только удивляться тому, что в монастырях по всему свету изображения Девы Марии не уродуют регулярно. Чаще всего она выглядит самодовольной и ограниченной. «Смотрите, что у меня есть! Мой собственный маленький, пухленький, розовый Спаситель. И еще я могу оставаться собой, женщиной, с которой ни один муж не будет обращаться, как с рабыней, и заставлять меня рожать каждый год!»

   Рафаэла сложила руки, словно бы держала в них воображаемого малыша Иисуса, смешно надувая щеки. А потом проворчала:

   – У меня руки чешутся пририсовать усы или бороду парочке здешних помпезных девственниц!

   Я хотела спросить у нее, кого она имеет в виду – нарисованных или всамделишных девственниц, но тут за дверью Рафаэлы раздались негромкие шаги и кровь отхлынула у меня от лица. Я поспешно перевернула рисунок.

   Шаги проследовали мимо, и мы понимающе улыбнулись друг другу.

   – Я… я тоже немного рисую, – сообщила я.

   – В самом деле? – протянула Рафаэла. Похоже, я оскорбила ее. Или она решила, что я могу стать ей соперницей?

   – Вы слышали о художнице Сесилии Корнаро из Венеции?

   – Кто же о ней не слышал? Разве не у нее был роман с лордом Байроном и Казановой в придачу? Это ведь английский милорд разбил ей сердце… но какая выдающаяся художница!

   – Так вот, она моя подруга. И даже научила меня кое-чему…

   Услышав мои слова, монахиня одним прыжком вскочила на ноги.

   – Сесилия Корнаро! Ах ты, дорогуша! Да ты – настоящее сокровище! Кошечка ты моя дорогая!

   Она быстро опустила жалюзи на окне и отработанным движением поставила ведро с мутной зеленоватой слизью из фонтана перед дверью, так что любой, кто попробовал бы войти, неминуемо наткнулся бы на него. Рафаэла взяла меня за плечи – на меня пахнуло ароматом ветивера[151] – и усадила перед мольбертом. Она вложила мне в руки кисть и дала небольшой квадратный кусочек холста.

   – Покажи мне, что ты умеешь.

   Мне почудилось, что черенок кисточки ожил у меня в руке. Как же здорово было вновь окунуть меховой кончик в мягкий пигмент! Я быстро набросала лицо Рафаэлы, добавив ему цвета и оттенка.

   Она выхватила холст у меня из рук и достала из-под матраса небольшое зеркальце, иметь которое в монастыре воспрещалось строго-настрого. Сравнив нарисованное со своим отражением, она пустилась в пляс по комнате, размахивая моим рисунком, так что брызги не успевшей высохнуть краски полетели на выбеленные стены.

   – Значит, это правда! Мы сможем рисовать вместе! Сестра Констанция… ведь тебя по-настоящему зовут Марчелла?

   – Да.

   – Марчелла и Рафаэла. Мы теперь сестры.

   Едва Рафаэла произнесла слово «сестры», как радостная улыбка исчезла с ее лица и губы ее сложились в горестную тонкую линию. Она негромко проговорила:

   – Добро пожаловать в семейное дело.

   Она вновь всунула мне в руку кисть. Обмакнув ее в черную краску, я нарисовала еще один образ Рафаэлы. Мое умение осталось со мной: я изобразила ее в виде забавного горного зайца, загорающего на солнце и озорно подмигивающего мне.

Сестра Лорета

   В монастыре Святой Каталины появился свежий грех. Я ощущала его запах столь же отчетливо, как если бы кто-нибудь подбросил Мне дохлую мышь под кровать, что случалось со Мной уже неоднократно, поскольку замысел Божий в том и состоял, чтобы подвергать свою самую Благочестивую Дщерь испытаниям и насмешкам.

   Произошло именно то, чего Я опасалась больше всего. Венецианская Калека сдружилась с порочной Рафаэлой, единственной монахиней, к которой Я не могла приблизиться, дабы научить ее почтению и дисциплине, по причинам, которые Господь не пожелал открыть Мне.

   Эта самая Рафаэла могла безнаказанно насмехаться под Моим окном:

   – Умоляю, не надо мешать сестре Лорете. Она прилегла вздремнуть. Хотя нет, прошу прощения, я клевещу на нее. Сестру Лорету, несомненно, уложила в постель невыносимая тяжесть ее святости и благочестия.

   – Да отсохнет твой нечестивый язык за такие слова? – прошепелявил еще кто-то, безукоризненно подражая голосу сестры Арабеллы.

   И приспешницы сестры Рафаэлы захихикали, как воробьи, весело чирикающие над украденной булочкой.

   И теперь, когда Рафаэла и Венецианская Калека вместе работали над осуществлением замыслов сатаны, Я осознала, что вскоре настанет время, когда Я вновь должна буду исполнить Его волю.

   А пока что Я искала утешение в своем маленьком садике, где с верой посадила особые семена, поливая их миропомазанной кровью в ожидании урожая. Аконит, несомненно, являлся священным растением, учитывая его название,[152] силу и прекрасный синий цвет.

   В монастыре Святой Каталины бытовала поговорка: cada flor es una moja, каждый цветок олицетворяет собой монахиню. Подобно святому Франциску, Я разговаривала со своими немыми маленькими сестрами-цветами и рассказывала им о своих планах. Мои синие цветы росли, подобно одеянию Девы Марии, обретая цвет Царствия Небесного, похожие на сутану самого святого Франциска, окрашенную в благочестивый синий цвет.

Марчелла Фазан

   Просторная келья Рафаэлы была рассчитана на двоих. Она как-то обмолвилась, что ранее делила ее со своей младшей сестрой, которая впоследствии умерла. Поначалу Рафаэла не желала распространяться об обстоятельствах ее смерти.

   – Это совсем другая история, – говорила она. – Я еще не могу спокойно вспоминать о ней. Поэтому я позволила рабыням спать в комнате сестры. Мне приятно их общество.

   Она улыбнулась и внезапно стала настолько похожа на Сесилию Корнаро, что меня пробрала дрожь.

   Ее samba Эрменгильда и criada Хавьера обожали свою госпожу. Я поняла это по их сияющим улыбками лицам, когда Рафаэла познакомила их со мной. Я уверена, что в монастыре Святой Каталины у высокородных монахинь не было принято представлять своих рабынь, особенно по имени, да при этом еще и ласково обнимать их за плечи.

   Задняя часть кельи Рафаэлы отличалась особой вычурностью. Ее синий дворик вел – подумать только! – в отдельную уборную, в которой лежали ее туалетные принадлежности. Кроме того, у нее имелась еще и кухня с большим количеством ведер для кипячения воды. Рафаэла сказала мне, что ее рабыни всегда держат горячую воду наготове, когда ей приходится принимать искупительную ванну.

   – Моя сестра… – начала было Рафаэла, но голос девушки дрогнул и сорвался.

   – Как она умерла? – мягко спросила я, поскольку мне показалось, что Рафаэла уже достаточно доверяла мне, чтобы ответить на этот вопрос.

   Рафаэла взглянула мне прямо в глаза.

   – Пожалуй, будет лучше, если я сама расскажу тебе все. И чем скорее, тем лучше. Если ты станешь моей помощницей и подругой, то должна разделить со мной и мои беды, и победы. Моя сестра Хуана – сестра София – умерла насильственной смертью, когда ее утопили в ванной. Я слыхала, что здесь тебя приняли подобным же образом.

   – Холодная ванна? Твоя сестра в чем-то провинилась?

   – Нет, она была ангелом. Полной моей противоположностью. У нее действительно было призвание. Тот день, когда наши родители привезли нас в монастырь, стал лучшим в ее жизни и худшим – в моей. Она даже меня просила называть ее сестрой Софией – она с радостью отреклась от своего настоящего имени. Мне пришлось смириться с этим. Она всегда уверяла меня в том, что нам очень повезло оказаться здесь, где нам не грозили ужасы внешнего мира. И в этом заключается горькая ирония. Самый страшный ужас мира обитает в монастыре Святой Каталины.

   – Ты имеешь в виду vicaria?

   Тому, кто смотрел на déshabillé Рафаэлы и сигару, которую она держала в пальцах, было нетрудно понять, почему vicaria избрала ее мишенью для своих нападок; но при чем здесь ее сестра-ангел?

   Рафаэла со злостью пнула ногой ни в чем не повинную стену.

   – Vicaria воспылала страстью к Софии. Моя сестра всегда говорила мне, что мы должны проявлять снисхождение к этой женщине. Но страсть vicaria к Софии отнюдь не была нежной. Она была ужасной, ненасытной и опасной! А когда ее пресекли – ведьме запретили видеться или разговаривать с моей сестрой, – ее страсть превратилась в ненависть.

   Голос Рафаэлы дрогнул.

   – В конце концов это стало причиной смерти моей сестры. Vicaria – кстати, именно я придумала ей прозвище Ведьма – дождалась, когда моя сестра сляжет с желудочным расстройством. Насколько я могу себе представить ход событий, той ночью София возвращалась из лазарета. Но сюда она так и не дошла. – Последние слова Рафаэла выкрикнула, уже захлебываясь слезами: – А я вела себя как бесчувственное чудовище!

   Мне хотелось обнять ее, но я не знала, как она отнесется к такому жесту. Поэтому я ограничилась тем, что пробормотала:

   – Уж если кто и чудовище, то только не ты.

   Рафаэла смахнула слезы со щек, яростно встряхнув головой.

   – Подожди! Ты еще не знаешь всего. Я никогда не прощу себе, что позволила этому случиться. Ко мне прибежала Эрменгильда и сообщила, что София с Ведьмой находятся в купальне. Весь ужас заключается в том, что в тот момент я подумала: «Хорошо!» Это означало, что Ведьма нарушила запрет не приближаться к моей сестре. Следовательно, у priora наконец-то появится достаточная причина изолировать ее от остальных и лишить занимаемой должности. Я подумала: «Что же, сейчас этому будет положен конец раз и навсегда». Потому что все эти годы сестра Лорета буквально преследовала Софию, поджидая ее за углом и устраивая якобы случайные встречи. А когда она не могла увидеться с Софией, то проводила все время в молитвах о ее душе, которой, как она утверждала, завладел дьявол. Моя сестра была мягким и добрым созданием, чувство мести было ей чуждо, и она даже не испытывала ненависти к сестре Лорете за подобные притеснения. Она всегда говорила: «Бедная женщина сошла с ума. Мы должны проявлять сострадание». Я раздумывала о помешательстве сестры Лореты, как называла его София, – хотя я относилась к этому как к порочности и неполноценности, – расхаживая взад и вперед по комнате и отсчитывая минуты, которые София провела с ней. И внезапно я сообразила, что ожидание мое слишком уж затянулось. Нам всем довелось испытать на себе крещение Ведьмы. Она заставляет нас распевать гимны, а потом насильно окунает в воду. Я открыла дверь и выглянула наружу. Я слышала, как поет София и как голос ее слабеет с каждой секундой. А потом мне показалось – о, я столько раз прокручивала случившееся в голове! – что я услышала громкий всплеск. Я снова начала считать, но терпение моя иссякло, и я выбежала из комнаты и помчалась к купальне. Почему я ждала так долго? Фактически я вступила в сговор…

   Рафаэла отвернулась к стене, словно ей было невыносимо присутствие свидетеля в тот момент, когда она рассказывала заключительную часть этой истории. Мне было знакомо утешение, которое способен доставить взгляд в стену, поэтому я сидела и терпеливо ждала продолжения. Не глядя на меня, Рафаэла сказала:

   – Было уже слишком поздно. София плавала лицом вниз в воде. Я прыгнула в ванну. Перевернув ее на спину, я увидела, что губы ее разбиты и кровоточат. Она не дышала. Глаза у нее были прикрыты, а между зубами виднелся кончик языка. Я подняла ее на руки и попыталась вдохнуть в нее жизнь, перевернула и попробовала освободить ее легкие от воды. А Ведьма смотрела на меня сверху и улыбалась. Она пребывала в экстазе, не понимая, где она и что с ней происходит. Она даже не походила на человека. Она не узнавала меня. И эта безумная, жестокая улыбка стала последним, что видела в своей жизни моя сестра.

   – На поверхности воды плавала бутылочка с отбитым горлышком. Ходили слухи, что в нее Ведьма собирала свои слезы, которые проливала о душе Софии. Должно быть, она силой заставила Софию выпить их. Вот почему губы моей сестры были в крови.

   Рафаэла умолкла, подавленная воспоминаниями. Когда я решила, что она в состоянии рассказывать далее, то спросила:

   – Тогда почему Ведьма до сих пор остается среди нас? Разве не должна она сидеть в тюрьме?

   – Именно так я и подумала сначала, разумеется, – продолжала Рафаэла, – но когда я стряхнула оцепенение и немного пришла в себя от горя, то задумалась, хотя мне следовало думать раньше. Это могло бы спасти Софию. Я чувствую свою вину, потому что больше всех приложила руку к тому, чтобы Ведьма сошла с ума. Я смеялась над ней и выставляла ее на смех перед другими. Думала, что она станет посмешищем ради моего личного удовольствия. Я ненавижу сидеть здесь взаперти, поэтому сделала ее козлом отпущения за свою досаду и отчаяние. И я недооценила степень ее помешательства, постоянно уязвляя ее чувства…

   – Но даже если это правда, почему ты не рассказала priora о том, что случилось?

   – Если бы ты видела лицо Ведьмы в ту ночь, то поняла бы почему. Душа ее покинула тело. Я совершенно уверена в том, что она не помнит ничего из того, что натворила: она похоронила содеянное в самой дальней части своего разума, который и так изуродован голодовками и самоистязаниями. Она могла бы положить руку на Библию и поклясться, что ничего не знает. Кроме того, свидетелей не было. София – не первая, кто умер здесь после холодной ванны. Зимой случались сердечные приступы и заболевания пневмонией. А у Софии всегда было слабое здоровье. И даже если бы priora поверила мне – возмутительнице спокойствия, известной своими насмешками над сестрой Лоретой, – сомневаюсь, что vicaria понесла бы должное наказание. Единственное наказание, которого она заслуживает за свое преступление, – петля. A priora не захочет отдавать монахиню – даже такую – на судебное разбирательство по обвинению в убийстве и публичную казнь. Репутация монастыря погибнет безвозвратно, если вся история выплывет наружу. Монсеньор Хосе Себастьян де Гойенече-и-Барреда закроет его и отправит нас всех в монастырь Святой Розы, где нам придется спать в гробах. И тогда каждая из нас будет так же мертва, как и моя сестра, которая останется неотомщенной. И только одна сестра Лорета будет счастлива, потому как перспектива насильственной смерти приведет ее в экстаз. На эшафоте она впадет в calores! И весь мир увидит, какая она изможденная и изувеченная! Почему я должна делать ей подарок, которого она желает более всего на свете? Я решила молчать и к собственной выгоде воспользоваться тем, что узнала. Первым делом нужно поставить Ведьму в тупик. Полагаю, тебя я тоже сбила с толку?

   – Нет, я все прекрасно понимаю! – прошептала я. – Ты должна хранить молчание.

   Точно так же я, будучи еще маленькой девочкой, совершенно определенно знала, что мои родители никогда не накажут Мингуилло так, как он того заслуживает, и посему решила хранить исполненное достоинства молчание, чтобы защитить тех, кто любил меня. Но что, если это только подтолкнуло Мингуилло к еще большим зверствам? А Сесилия Корнаро обвинила меня в жестокости, поскольку я утаила правду от тех, кто любил меня, потому что тщеславно и самонадеянно полагала, будто смогу справиться без их помощи.

   Я спросила, как отреагировала vicaria на молчание самой Рафаэлы.

   – Все то время, что София лежала в sala deprofundis,[153] я ощущала на себе ее взгляд, растерянный и недоумевающий. Она сумасшедшая – она ничего не понимает и не помнит. Но она инстинктивно ощущает, что мне известно о ней нечто неблаговидное. С момента смерти Софии она не обращает внимания на все мои проступки и нарушения, никогда не врывается ко мне в келью, чтобы обыскать ее, никогда не заговаривает со мной, не говоря уже о том, чтобы выбранить. Она оставила меня в покое и преследует остальных девушек, хотя теперь не осмеливается заходить слишком далеко. Я позаботилась о том, чтобы мои подруги Розита и Маргарита узнали правду о том, что случилось с моей сестрой, – поэтому, если vicaria попытается проделать нечто подобное со мной, они сразу же обратятся к priora. A теперь, Veneciana, ты тоже должна помочь мне.

   – Да, – с горячностью подхватила я, – можешь на меня рассчитывать.

   Я еще не чувствовала себя готовой довериться ей, но уже решила, что история Рафаэлы будет записана в иллюстрированном дневнике Марчеллы Фазан, вместе с хрониками Мингуилло.

   В последующие дни, когда я потихоньку и застенчиво расспрашивала других монахинь о Рафаэле, они отвечали мне, что в каждой девичьей компании должна быть своя испорченная озорница, дабы становиться на защиту слабовольных созданий и пробуждать смелость и мужество в их сердцах. Худшее, что я услышала, – «такая пылкая натура неизбежно плохо кончит». Тем не менее даже в этих словах было больше сожаления и привязанности, нежели злорадства. И все монахини, как одна, выражали сочувствие Рафаэле по поводу ее горькой утраты – гибели сестры Софии.

   После того как мы познакомились, я навещала Рафаэлу почти каждый день в послеобеденные часы, отведенные для размышлений и «духовной практики». Я сидела, набрасывая скетчи и рисунки, впитывая шум фонтана за окном, ведь мое венецианское ухо привыкло к музыке воды.

   Моей новой студией стала комната Софии, где спали рабыни. Она была идеальным тайным убежищем. Одна из служанок Рафаэлы, обожающих свою хозяйку, всегда стояла на страже, готовая предоставить любые объяснения и задержать незваного гостя.

   Рисование, как сказала Рафаэла, вовсе не было под запретом в монастыре. И только тайная сущность наших картин представляла для нас опасность. Предполагалось, что мы рисуем только и исключительно святых, и мы действительно нарисовали их великое множество в качестве прикрытия. Мы даже научились писать в стиле mestizo, размещая зеленых попугайчиков, фламинго и перуанские цветы kantu на заднем плане. Мы вплетали перья райских птиц и орнаменты инков в волосы женщин-святых, украшая их шеи ожерельями из чилийского малахита. У перуанского Иисуса была широкая переносица, темная кожа и темные же глаза, коричневые кривые ноги и кружевная юбка – традиционная нижняя одежда mestizo – вместо набедренной повязки.

   Но под прикрытием этого официального искусства мы писали светские портреты на заказ. Позже я узнала, что некоторые из этих картин тайно вывозили в большой мир и продавали как творения «неизвестного художника». Для монахинь же мы писали в стиле mestizo младенца Христа, а также изображения суровых святых Роз и святых Терез, на обратной стороне которые, как языческие боги. Мы рисовали соблазнительных девиц-святых для тех, кто писал к ним страсть, причем так, чтобы они были похожи на их нынешних фавориток.

   – Это самое греховное деяние, – тайно злорадствовала Рафаэла, – не только из-за лесбиянства, но и…

   В свое время Сесилия Корнаро просветила меня на этот счет. Я закончила предложение:

   – Потому что портрет монахини можно писать только после ее смерти.

Мингуилло Фазан

   Снисходительный читатель простит меня за то, что я возвращаюсь к предмету, который не давал мне покоя все это время. Наблюдательный читатель уже догадался о том, что я, в своей невинности, только начал подозревать. Амалия просто не хотела рожать мне сына. Это была ее мелкая месть за то пренебрежение, которое я иногда выказывал ей. Несмотря на удивительно малое количество мозгов, их все-таки достало на то, чтобы настроить матку против меня.

   – Усыпите ее, – предложил толстый знахарь, кивая на мой чудесный садик.

   Если лоно склонно производить на свет одних только девочек, не случится большой беды, если оно вообще никого не сможет родить.

   «Чтобы избить собаку, годится любая палка», – подумал я.

   – Моя голубка, – сказал я в тот же вечер, – выпей вот это.

Сестра Лорета

   В монастыре ходили упорные слухи о мелких кражах, которые на самом деле были результатом того, что бестолковые монахини просто забывали о том, куда клали свои вещи. Тем временем из-за стен монастыря Святой Каталины до Меня доходили известия о том, что сатана продолжает свою деятельность в Арекипе. В городе произошел шокирующий инцидент. Две женщины поссорились, и одна из них заставила свою соперницу наклониться, задрала на ней юбки и пригрозила насыпать перца в ее стыдные места. Я часто размышляла об этом, что, в свою очередь, навело Меня на мысли о грешнице Рафаэле и Венецианской Калеке, равно как и об их непристойном поведении и сатанинских выходках. Мое собственное благочестие сделало Меня исключительно чувствительной к эманациям греха, и теперь Я отчетливо чувствовала, как они мощной волной исходят из кельи Рафаэлы.

   Впервые за очень долгое время Я ощутила настоящую тревогу. Я вдруг осознала, что много месяцев вслепую блуждала по монастырю, вне себя от горя из-за сестры Софии. С момента ее смерти все Мои мысли о ней вселяли в Меня чувство горечи и одиночества. Но отныне Моя ненависть была направлена на должный объект: ее сестрицу и Венецианскую калеку.

   Сестра Нарцисса и сестра Арабелла не могли утешить Меня в моем горе. Я разговаривала с ними грубо и резко, невольно встраивая их против себя, хотя все последствия этого Я осознала лишь много позже.

Марчелла Фазан

   Я была не единственной последовательницей Рафаэлы.

   Нередко в ее келье собиралась большая компания девушек, составлявших весь цвет интеллектуальной и жизненной силы монастыря.

   Я с удивлением обнаружила среди них монахинь, которые, несмотря на молодость, уже занимали влиятельные посты в монастыре. К ним относилась Маргарита, аптекарша, которую с детства учили искусству врачевания. Маргарита была креолкой, родившейся в Боливии. Она жила в Святой Каталине с тех пор, как ей исполнилось два годика. Подобно Рафаэле, она поддерживала со своими рабынями дружеские отношения.

   Розита, portera,[154] была gachupina,[155] родившейся в Каталонии испанкой. У нее хранились ключи от входа для торговцев и главных ворот. Кроме того, она обслуживала formeras, вращающие деревянные полки, с помощью которых товары попадали в монастырь без зрительного либо физического контакта монахинь с внешним миром.

   Мы вчетвером собирались в келье Рафаэлы, вне пределов досягаемости vicaria, болтали ногами, сидя на кроватях, вспоминали свою прежнюю жизнь и обсуждали восхитительные сплетни, дошедшие до нас из Арекипы и даже из самой Лимы. В то время в монастыре разгорелся собственный скандал из-за пропажи нескольких вызывающих суеверный ужас реликвий – сердца брата Мариано Москозы, епископа Тукуманского, и языка Луиса Гонсалеса де ла Энчины, восемнадцатого епископа Арекипы. Говорили, что язык епископа был неутомим в чтении проповедей и наставлений, не зная устали в восхвалении Господа.

   – Кому могли понадобиться эти ужасы? – осведомилась Розита.

   – Садовник мог продать их благочестивому Тристану, – предположила Маргарита, пояснив, что сей благородный и состоятельный гражданин Арекипы не жалел денег на приобретение религиозных реликвий и статуэток.

   – А как насчет справочника ядов, пропавшего из аптеки? – полюбопытствовала Маргарита.

   Однажды я спросила Рафаэлу:

   – Почему бы тебе самой не занять какую-нибудь должность? Это дало бы тебе привилегии и независимость, как Розите с Маргаритой. Все умные девушки здесь находят способ возвыситься. Неужели тебе не хочется когда-нибудь стать priora или хотя бы членом Совета?

   Рафаэла скривилась:

   – Мне не хочется думать, что я останусь здесь навсегда. Поэтому и не хочу привыкать.

   Остальные девушки рассмеялись и стали обнимать ее, тем не менее в тот день в пропитанном запахами красок воздухе отчетливо ощущался привкус горечи. Я решила, что ее породило сочувствие к неугомонности Рафаэлы. Никто не мог себе представить, как она собирается покинуть монастырь. Ее отец заключил соглашение, согласно которому приданое дочери вернется к нему, если из нее не выйдет монахиня.

   Именно в этой крепкой и любящей компании я рассказала историю своей жизни, о том, как Мингуилло покушался на мое счастье и здоровье, о своих различных злоключениях. Я даже призналась в том, что какое-то время провела в сумасшедшем доме.

   Мне следовало обратить внимание на то, что никого из моих подруг особенно не удивила поведанная мною история, но в тот момент я думала только о том облегчении, которое испытала, рассказав им все.

   Наконец, после шумных протестов и восхищенного свиста, я призналась им в своих чувствах к Санто.

   А снаружи все шумел и плескался фонтан, но ничто не нарушало его ярко-зеленой поверхности. Как-то Рафаэла шепотом сообщила мне:

   – Он готовит медленный яд, который поможет мне убить vicaria.

   Убийство уже стояло на пороге, но совсем не то, которое предсказывала Рафаэла.

Мингуилло Фазан

   Я с головой ушел в дела, дабы умножить наследство для своего мальчугана, который непременно должен был прийти в этот мир тем или иным путем.

   Ne plus ultra[156] моего величия мне представлялась продажа наших перуанских снадобий в Англии и Шотландии, этой жемчужине Альбиона, чьи отважные солдаты наголову разбили Наполеона и чьи рынки процветали, в отличие от тех, что пострадали, уступив желаниям Бони. Обновленные «Слезы святой Розы» будут прекрасно смотреться с храброй клетчатой шотландской лентой, что только добавит флакону изящества, думал я.

   До меня дошли слухи об умелом и удачливом шотландском торговце, обладавшем талантом к изучению чужеземных языков и крепким желудком, способным переносить любые тяготы путешествий. Вдобавок ко всему он располагал хорошими связями как в Новом, так и Старом Свете. О нем говорили, что он с необыкновенной легкостью вояжирует между Манчестером и Монтевидео. И вот этому Хэмишу Гилфитеру я предложил встретиться, пригласив его к себе письмом, дабы обсудить возможную честь назначения его моим международным агентом. Что? Что такое? Читатель спрашивает, почему именно шотландец?

   Мне всегда нравились шотландцы. Их нельзя назвать писаными красавцами, зато они не лгут. Если обладающий музыкальным слухом читатель желает испытать миг наивысшего удовольствия, ему следует попросить шотландца произнести «pręgo».[157]

   Кроме того, как оказалось, этот мистер Гилфитер был частым гостем в Венеции. Торговал шерстяными коврами самых диких расцветок и занимался темными делишками с нашими венецианскими шлюхами. Но о последнем я догадался сам.

Марчелла Фазан

   – А почему, – однажды поинтересовалась у меня Рафаэла, – твой брат никогда не приходит навестить тебя, милочка? Даже родственники мужского пола имеют право раз в месяц являться в locutorio.

   Я в смятении обернулась к ней.

   – После всего, что я тебе рассказала, как ты можешь желать мне такого?

   – Нет, я имею в виду не подлеца Мингуилло. Я говорю о твоем брате из Арекипы.

   – Каком еще брате?

   Во взгляде Рафаэлы, устремленном на меня, читались недоумение и изумление.

   – Так ты ничего не знаешь, на самом деле не знаешь, верно? – А потом пробормотала: – Естественно, зачем бы мерзавцу Мингуилло рассказывать ей о том, что у нее есть еще одна семья, которая любит ее?

   С несвойственной ей мягкостью Рафаэла поведала мне о любовнице отца – «славная женщина, не слишком умная, но преданная твоему родителю», и о том, что у нее есть сын, фактически мой ровесник. Мать и сын жили сейчас за чертой бедности в квартирке над chicheria в пользующемся дурной славой районе города. Мингуилло выгнал их из дома, который они некогда делили с моим отцом, подвергнув отвратительному унижению.

   – Ты знаешь, что они приходили посмотреть на твое посвящение в послушницы, а потом и в монахини? Должно быть, им пришлось нелегко. Весь город наблюдал за ними, когда не смотрел на тебя! Но они держались очень достойно, Марчелла. Они смотрели на тебя с такой добротой… почти с любовью. Рискну предположить: они догадались о том, что ты – такая же жертва своего брата, как и они сами.

   Сердце замерло у меня в груди при мысли о том, что кто-то еще может быть связан со мной кровными узами и что этот «кто-то» – не Мингуилло.

   – Как он выглядит, мой сводный брат?

   – Он не похож на тебя. Он пошел в мать, такой же смуглый и темноволосый. Довольно мил и по молодости симпатичен, а свалившиеся на него несчастья лишь придают ему очарования.

   – Откуда ты все это знаешь, Рафаэла?

   – Ну, во-первых, я сама видела их в церкви. Что до всего остального, то Эрменгильда часто бывает в городе и приносит мне местные новости. Но о твоем сводном брате и его матери мало что можно сказать. Теперь у них нет денег, чтобы выставлять себя напоказ или чтобы заставить других говорить о себе.

   – Как зовут моего сводного брата? Ты не знаешь?

   – Его зовут Фернандо, как и твоего отца.

   – Значит, мой отец видел в нем настоящего сына.

   – А в Беатрисе Виллафуэрте – настоящую жену. Он обожал ее. Нежность твоего отца к своей семье стала местной притчей во языцех. По правде говоря, город до сих пор гордится этим: знатный венецианский лорд взял себе вторую жену из числа наших женщин и зачал от нее сына, которого воспитал как настоящего джентльмена. А что, разве твоя семья в Венеции ни о чем не подозревала?

   – Мы всегда удивлялись тому, почему мой отец проводит здесь так много времени, если не считать того, что Венеция… пришла в упадок в последние годы, особенно после захвата ее Наполеоном. Когда я увидела Плаза-де-Армас, то подумала, что она очень похожа на нашу Сан-Марко, только намного лучше. Венецию опозорили и разрушили – а здесь мой отец обрел новую, неиспорченную страну.

   – Говорят, твой отец был здесь счастлив. Быть может, он был несчастлив с твоей матерью? Ты никогда не вспоминаешь о ней, милочка, а это говорит о многом, если хочешь знать. Как и вся твоя история, собственно. Словом, молодой Фернандо и его мать были видными фигурами местного высшего света, пока Мингуилло не изгнал их публично. Их любили и уважали. Беатриса не отличалась скупостью и своим счастьем одаривала весь город. Поэтому, когда явился Мингуилло и разорил их… словом, о нем стали отзываться весьма дурно. А теперь прекрасная Casa Fasan заперта, все слуги уволены. В результате многим пришлось влачить полуголодное существование.

   – Мне очень жаль, – пробормотала я.

   – Что мешало твоему брату позволить возлюбленной отца и его сыну жить достойно? А теперь они вынуждены снимать комнаты в доме Бенито дель Розарио Кондорпуса… одной из самых дрянных chicheritas.

   – О нет, Мингуилло почувствовал бы себя оскорбленным. Но на что же живут мой брат и его мать?

   – Фернандо нанялся в ученики к сапожных дел мастеру. Представляешь? Некогда он был маленьким лордом в этом городе. А теперь он чинит башмаки крестьянам. Но надо отдать ему должное – никто не слышал от него ни слова жалобы. Он быстро научился своему ремеслу и даже превзошел остальных сапожников в городе. Откровенно говоря, его обувь пользуется большим спросом.

   – Apriora знает об этом? Или Жозефа?

   – Разумеется. Как и я, обе думали, что тебе все известно, но что это для тебя больная тема, иначе они уже заговорили бы с тобой о них! – воскликнула Рафаэла. – Вот так номер! Мы должны придумать, как сделать так, чтобы Фернандо пришел в locutorio. Я поговорю об этом с Эрменгильдой. Samba Беатрисы Виллафуэрте приходится ей двоюродной сестрой. Но ты сама можешь увидеть Фернандо на воскресном богослужении. Он всегда бывает там и всегда смотрит на тебя, Душечка. Разве ты ничего не почувствовала?

   – Я стараюсь не поднимать глаз. Vicaria…

   – В следующее воскресенье я покажу тебе его.

   «Санто, – подумала я, – Санто, теперь у нас есть сводный брат».

Мингуилло Фазан

   Мне пришло в голову, что ныне Марчелла обитает в достаточной близости от нашего ублюдочного сводного брата Фернандо, чтобы услышать его стоны. Временами мне казалось, что ничего хорошего из этого не выйдет. Но потом я немного поразмыслил и успокоился.

   Читатель не понимает, чему я так рад? Минуточку внимания, в таком случае!

   Обнищавший бастард Фернандо наверняка знает о том, что его сводная сестра заперта в монастыре вместе с другими благородными девственницами Арекипы. И наш мальчик, скорее всего, ненавидит ее за то, что она родилась на правильной стороне кровати. Все те деньги и земли в Арекипе, которыми заплачено за ее место в монастыре Святой Каталины, – ведь они могли достаться ему. Пожалуй, будучи завистливым и мстительным по натуре, как все бастарды, он распускает о ней всякие слухи и выдуманные истории, способные в маленьком городке, подобном Арекипе, повредить ее репутации больше, чем пуля, выпущенная из ружья. В конце концов я ощутил удовлетворение при мысли о том, что Марчелла пребывает в такой близости от своего сводного брата, который должен ненавидеть ее, поскольку сам я с такого расстояния не мог толком закончить начатое.

   Мистер Гилфитер ответил на мое письмо. Он спрашивал, не тот ли я самый Мингуилло Фазан, который торгует корой хинного дерева, поставляемой из Перу. Как далеко, оказывается, распространилась моя слава! Он продемонстрировал свойственную его народу сдержанность, когда согласился увидеться со мной, как только дела приведут его в следующий раз в Венецию. Но никак не раньше. Малый не пожелал пойти ко мне на службу и написал, что согласен «встретиться для уточнения общих интересов, если таковые найдутся».

   Я сказал себе, что Гилфитер осторожничает из-за тех революций и беспорядков, которые то и дело вспыхивают в Боливии. Мексике, Чили и Парагвае: это не место для честного торговца. Хитрый купец наверняка желал выяснить, готов ли я предложить ему защиту, рекомендательные письма к пользующимся авторитетом mestizos (на случай, если дела пойдут из рук вон плохо) и обещание достойного приема, если все пойдет, как надо.

   И все-таки…

   Чтоб его черти взяли! Но я решил, что это довольно забавно, и понадеялся позабавиться еще больше, когда встречусь с ним лично. В конце концов мы назначили дату, ровно через месяц после годовщины моей свадьбы.

Марчелла Фазан

   Жозефа без конца поправляла мою вуаль.

   – Мы сделаем вас сегодня красивой-красивой для вашего брата.

   В церкви я окружила себя подругами в надежде, что они укроют меня от взгляда vicaria. И сквозь этот живой щит женской дружбы я смогу хоть одним глазком взглянуть на свою новую семью.

   Я боялась, что не смогу сдержать чувств, если встречу его взгляд. Всю неделю в ожидании воскресной мессы сердце заходилось и сбивалось с ритма у меня в груди, а слезы наворачивались на глаза в самый неподходящий момент.

   Мы с Розитой, Маргаритой и Рафаэлой пришли пораньше, чтобы занять места поближе к решетке, откуда лучше всего было видно собравшихся в церкви. Сразу же после нас явилась vicaria. Я с ужасом наблюдала, как она опустилась на стул прямо напротив меня. А мы-то рассчитывали, что она, как обычно, устроится в самом центре, так что Розита и Маргарита, придвинувшись ко мне поближе, укроют меня от ее глаз!

   Но не все еще было потеряно: Рафаэла, изобретательная, как всегда, заранее придумала для нас язык жестов.

   – Если я сожму правую руку в кулак, смотри направо от нефа. Если сожму левую руку – смотри налево. Фернандо всегда садится в первых рядах, чтобы хорошо тебя видеть. Если я покажу тебе восемь пальцев, он сидит в восьмом ряду. А там уже ищи его сама, душечка.

   Я опустила глаза долу и старалась не выпускать из виду пальцы Рафаэлы. Пока церковь заполнялась прихожанами пришедшими на мессу, руки ее неестественно спокойно лежали на коленях. В животе у меня образовалась холодная тяжесть, а граждане Арекипы тоненьким ручейком все входили и входили в храм через боковую дверь, открытую прямо на улицу. В дверной проем ударил луч солнечного света, словно театральная рампа, подсвечивая лицо каждого входящего. Заслышав новые шаги на пороге, я на краткий миг осмеливалась бросить туда опасливый взгляд.

   В церкви уже почти не осталось свободных мест, а Рафаэла по-прежнему держала руки на коленях. Учитывая, что раньше она всегда вертелась, как ужаленная, я начала опасаться, что ее неподвижность привлечет нежелательное внимание сестры Лореты. По напряженным лицам Розиты и Маргариты, которые тоже не сводили глаз с рук Рафаэлы, я поняла, что и их одолевает беспокойство.

   – Смотрите куда-нибудь еще! – шепотом попросила я их, потому как до ужаса боялась, что их взгляды заставят vicaria обратить внимание туда, где оно было нужно меньше всего. И тут Рафаэла сжала правую руку в кулак. Когда она убедилась, что я заметила ее жест, она показала мне четыре пальца.

Джанни дель Бокколе

   Слухи ходили, спаси нас Господь, куда же без них. Когда венецианский лорд проводит большую часть жизни и испускает последний вздох в чужой стране, должно быть, что-то тянуло его туда. И теперь я знал, что именно. Это была женщина и ее сын. Не такой, как Мингуилло, а настоящий сын, ребенок, которым можно гордиться и любить и которого без стеснения можно показать людям и всему миру.

   Я наконец-то изловчился и забрался в железный ящик для драгоценностей, который нашел в каминной трубе в кабинет Мингуилло. Там лежали исчерканные листы бумаги, словно он собрался написать книгу о своей жизни. Можно подумать, кто-нибудь захотел бы прочесть ее! О том, что он вытворял в Венеции, я уже и так знал все или почти все, поэтому потратил драгоценные минуты на то, чтобы выяснить, как он провел время в Перу. Вот так я узнал о том, что в Арекипе у него есть сводный брат.

   Естественно, первая моя мысль была о потерянном завещании. Могло случиться так, что следующий по старшинству ребенок уже родился на свет, когда мой старый хозяин, мастер Фернандо Фазан, написал завещание? Мог ли этот его сын из Арекипы быть законным наследником?

   Сына звали Фернандо, а это говорило о многом. Как и тот факт, что Мингуилло вышвырнул мальчика и его мать на улицу. Бедняжки! Мингуилло пришел в восторг оттого, что теперь парнишке приходится тачать обувку, чтобы заработать себе на хлеб. Сын моего старого хозяина, мастера Фернандо Фазана, занимается починкой башмаков! Клянусь распятием, это никуда не годится!

   Я прямо сразу подумал о том, что, если молодой Фернандо ненавидит Мингуилло, а по-другому просто не могло быть, то парнишка может стать другом Марчеллы. Вот, кстати, он даже может приходить к ней и составлять ей компанию, пусть даже через решетку переговорной гостиной.

   Но вдруг он просто не знает о ее существовании? Мингуилло уже много раз хоронил сестру заживо. Вот и теперь она заперта в монастыре, а это то же самое, как если бы она лежала в гробу. И остались ли хоть какие-нибудь ее следы в Арекипе, по которым этот мальчик сумеет узнать ее?

   Мингуилло признавался, что посторонним лицам нельзя писать монахиням Святой Каталины. Во всяком случае, так он сказал своей мамочке, и та вздохнула с облегчением.

   И ответа на мое письмо priora тоже не было. Может, тот купец так и не доставил его? Зато теперь я могу написать молодому Фернандо! Интересно, а какую он взял себе фамилию?

   Его матушку, как я вычитал, звали Беатрисой Виллафуэрте. Сколько женщин с такими именами живет в Арекипе? Все испанские имена звучали для моего уха странно. Да там наверняка целая сотня таких Беатрис Виллафуэрте, страсти Господни!

   А тут еще контесса Амалия доставляла нам немало причин для беспокойства. Лицо у нее приобрело синеватый оттенок а ногти почернели, и она почти не вставала с постели, бедная девочка, бледная и вялая, как лилия. Супруга ее чаще всего днем с огнем было не сыскать. Такое впечатление, что ему перестало нравиться, как от нее пахнет.

   Провалиться мне на этом самом месте, но Мингуилло являлся только затем, чтобы проследить, что подают контессе на обед.

Марчелла Фазан

   Рафаэла, как мы и договаривались, в этот самый момент отвлекла vicaria, уронив на пол свой сборник гимнов. Розита и Маргарита опомнились и взяли в руки себя и наш план. Пока граждане Арекипы выстраивались в очередь, чтобы получить причастие, обе девушки одновременно шепотом обратились к vicaria с вопросами по литургии, которые мы придумали заранее. Vicaria выглядела весьма польщенной тем, что от нее потребовалась консультация на столь возвышенную тему, и не стала грубо обрывать их. Вместо этого она подалась к Розите и принялась что-то с жаром втолковывать ей.

   Я осмелилась на несколько секунд поднять глаза. Юноша оказался высоким и стройным, и у него были мои – точнее, нашего отца – лоб и губы. Наши взгляды встретились. Мои сводный брат понял, что мне стало известно, кто он такой. Лицо его побледнело, а потом залилось краской. Глаза наполнились слезами, но он по-прежнему не сводил их с моего лица. Мой же собственный взгляд быстро переместился на красивую пухленькую женщину, сидевшую рядом с ним. Мой отец любил ее, быть может, даже сильнее, чем мою мать. Он бросил нашу семью в Венеции ради того, чтобы быть с ними, отдав меня во власть Мингуилло. Тем не менее они тоже пострадали от рук Мингуилло, претерпели унижения, лишились дома и остались без гроша. Я вдруг поняла, что желаю им только добра. Я кивнула им, постаравшись сделать это как можно незаметнее, и они ответили мне тем же, исполненные радости и удивления. Мать стиснула руку сына, а он другой рукой обнял ее. Плечи ее затряслись.

   Рафаэла толкнула меня ногой. Обмениваться взглядами дальше стало опасно.

   Я вновь уставилась в пол, но сердце мое пело от восторга и радости.

Доктор Санто Альдобрандини

   По-испански и по-итальянски цветок называется одинаково – aconito,[158] что никак не отражает его истинно дьявольской силы.

   Говорят, что «монашеским капюшоном» Aconitum nepallus назвали английские фармацевты, потому что цветки его складываются наподобие капюшона монашеского облачения. Он известен и под другими именами, например «шлемоносец» или «солдатское кепи». Но есть и такие, кто называет цветок «волчьим корнем», потому что им пользуются для подманивания и умерщвления волков.

   Действие и внешние признаки отравления аконитом хорошо известны тем, кто занимается расследованием случаев подозрительной смерти. Когда человека начинает тошнить, когда он сильно и обильно потеет, когда в уголках губ у него выступает пена, а перед глазами все двоится и плывет, можно смело предположить попадание в организм большой дозы аконита. Небольшие же дозы, но вводимые регулярно, ослабляют сердце, нервы и желудок, причем любой из этих органов может отказать спустя определенное время или после принятия заключительной дозы.

   Джанни сообщил мне кое-что о контессе Амалии, что не на шутку встревожило меня, – но, учитывая скандал, который устроил Мингуилло, я был последним человеком, которому позволили бы навести справки о состоянии ее здоровья. А что если Марчелла узнает о моем вмешательстве? Я опасался, что Амалия навсегда останется яблоком раздора между нами.

   Но чем больше я узнавал от Джанни, тем сильнее укреплялся во мнении, что мое невмешательство можно приравнять к соучастию в убийстве. И что же я за врач, если подозреваю преступление, но не препятствую его совершению, пока Мингуилло и его знахарь подбавляют сок аконита в пищу его супруги, которая и без того страдает отсутствием аппетита?

   Я приготовил противоядия для любой отравы, к которой мог прибегнуть Мингуилло, а потом стал по очереди передавать их Джанни. А тот уже подговорил Анну, которая добавляла травяные отвары в воду и молоко.

   Джанни просто не сообразил, а я не стал указывать ему на то, что, по иронии судьбы, оплачивая лечение из собственного кармана, я помимо воли откладывал свое путешествие в Перу.

Марчелла Фазан

   На следующий день Фернандо явился в locutorio и попросил свидания со мной. Благодаря быстроногим criadas слух об этом распространился от locutorio через первый терракотовый двор до клуатра послушниц, отразился от тамошних стен и прокатился через апельсиновый дворик вниз по Калле Толедо и вверх по Калле Севилья, пока не попал прямо в мою комнату на пухлых и красивых губах Жозефы.

   Я не осмелилась проследить слух до его источника, но и усидеть на одном месте тоже не могла, и потому отправилась к Рафаэле, которая уже лучилась самодовольством.

   – Я же говорила тебе…

   – Но разве может из этого выйти что-либо хорошее? А вдруг priora не позволит мне поговорить с ним? Она знает о том, что произошло в церкви?

   – Это Арекипа. Здесь все знают друг о друге все.

   За дверью послышались шаркающие шаги.

   Criada настоятельницы знала, где меня искать. Наше с Рафаэлой художественное предприятие процветало, и сейчас мы открыто принимали заказы даже из-за стен монастыря. Десятая часть нашего официального заработка шла на благотворительные цели; остальное мы тратили на холсты, краски и сигары для Рафаэлы. Я заливалась краской смущения, слушая, как priora неоднократно хвалила нас в трапезной. Она часто повторяла, что «наши две монахини-художницы достойны всяческого восхищения и даже чуточку снисхождения за благочестие их картин».

   Ведьма злобно скалилась и открыто вслух выражала свое недовольство, когда слышала эти слова.

   Когда я вошла в кабинет priora, лицо ее осветилось добротой.

   – Сестра Констанция, к вам посетитель.

   Я попыталась изобразить недоумение, но она легко и благородно избавила меня от неприятной необходимости лгать ей.

   – Я уверена, что в монастыре Святой Каталины уже известно о второй семье вашего отца и о том, что у вас есть сводный брат, дорогая моя. И сейчас меня больше занимает вопрос, как нам следует поступить далее.

   Я кивнула.

   – Разумеется, такое положение дел нельзя назвать иначе как аморальным, и на него не подобает смотреть сквозь пальцы. Естественно, было бы намного лучше, если бы ничего подобного в мире не происходило.

   А затем, чтобы смягчить суровость своих слов, она лукаво подмигнула мне.

   – Однако же синьор Россини сумел сочинить божественную музыку даже для таких актов супружеской неверности, так что нам следует смириться с тем, что время от времени они случаются, а несколько лишних лет в чистилище можно считать достаточным наказанием для тех, кто совершает подобный грех. Кто мы такие, чтобы и на земле подвергать их каре? Итак, вопрос стоит следующим образом: должны ли мы позволить вам увидеться с вашим сводным братом Фернандо?

   – Если бы решение зависело от меня, я бы ответила «да», – храбро заявила я, – потому как он невиновен. Он не выбирал как и где ему появиться на свет.

   – И я бы тоже от всего сердца сказала бы «да». Но я должна думать и о том, как будет судить нас окружающий мир Поэтому ход моих мыслей таков: у этого юноши хорошая репутация. Он набожен, трудолюбив и поддерживает свою мать чем только может. Более того, обстоятельства его рождения не испортили его характер, что иногда случается.

   При этом обе мы подумали, что характер второго брата иначе как крайне испорченным назвать нельзя.

   – В подобных случаях, – продолжала priora, – когда горячая испанская кровь частенько становится причиной возникновения таких скандалов, я попрактиковалась в изучении общественного мнения на примере моей vicaria, поскольку более строгого цензора, нежели она, найти трудно.

   – Она наверняка скажет «нет»! – запротестовала я.

   – Разумеется, – невозмутимо ответствовала priora. – Вопрос заключается в том, как сделать так, чтобы ее «нет» выглядело ошибочным. Вы должны дать мне некоторое время на раздумья. А пока что я возьму на себя роль дружеского посредника по отношению к молодому мастеру Фернандо, чтобы не развеять окончательно его надежды на встречу с вами. У меня такое чувство, будто это много для него значит.

   – Я слышала, что они очень бедны и живут исключительно на его заработок сапожника, – сказала я. – Я бы хотела что-нибудь сделать для них, проявить сострадание и оказать благотворительность.

   – Вы имеете в виду ваше приданое?

   – Там столько серебра! Было бы справедливо…

   – Но теперь оно является собственностью монастыря. Оно было передано в монастырь Святой Каталины от вашего имени, и я не имею права распоряжаться им по своему усмотрению. Для пожертвований подобного рода существуют строги правила. А пока ступайте, дитя мое. И пожалуйста, пришлите мне сестру Розиту, чтобы она сыграла на пианино. Под музыку синьора Россини мне думается намного лучше.

Мингуилло Фазан

   Чрезмерно любящий свою жену читатель поймет, в чем состояла главная трудность.

   Мою вторую жену оказалось намного труднее загнать в нору, нежели первую. В Венеции нашлись и такие благородные семейства, которые наотрез отказывались даже выслушивать мои увертюры. Похоже, их тревожило то, что я пустился на поиски новой супруги еще до того, как умерла Амалия. Вдобавок ко всему чиновник Sanita, обеспокоенный кое-какими вздорными слухами, явился ко мне и потребовал разрешения осмотреть мою супругу.

   Я отвел его в спальню Амалии, где он тщательно записал все симптомы ее довольно-таки апатичного состояния. Читатель вправе изумиться моему самообладанию, которое смело можно назвать историческим. И впрямь, в глубине души я чувствовал непоколебимое спокойствие. Я знал, что внешний осмотр моей супруги ничего не докажет.

   Однако же, после того как чиновник убрался, я вдруг ощутил, что меня охватывает неудержимый гнев.

   Страстно желая обзавестись супругой, способной родить мне сына, я уже начал некоторые приготовления по случаю моего нового бракосочетания, например запланировал изобильный стол, который повергнет моих гостей в шок своим богатством и изысканностью, а также заготовил горсть мелких монет и мешок сухарей для раздачи беднякам на ступенях Церкви. Свадьба обойдется мне почти в такую же сумму, как и приобретение книги из человеческой кожи!

   Загадочный мистер Хэмиш Гилфитер должен был прибыть в Венецию в самое ближайшее время. Я даже начал подумывать, нет ли у него случаем парочки плодовитых дочерей, прижитых от какой-нибудь пребывающей в вечной меланхолии жены в скалистом шотландском замке. Если уж матерью моего сына не суждено стать уроженке Венеции, то для этой цели вполне подойдет и чужестранка. Преимуществами для меня станут ее невежество и изоляция от общества, в котором у нее нет знакомых и друзей.

Доктор Санто Альдобрандини

   Sanita начала действовать по моему denuncia,[159] но ограничилась лишь официальным осмотром Амалии, прикованной болезнью к постели. Они даже не удосужились прислать к ней врача. У меня упало сердце, когда я сообразил, что только в случае смерти Амалии мой denuncia имел бы какие-либо последствия.

   С помощью лекарств, которые так дорого обходились мне, мы день за днем поддерживали в Амалии жизнь. Иногда я страшился того, что мы лишь продлеваем ее агонию: смерть могла бы стать счастливым избавлением для несчастной девушки, связанной узами брака с Мингуилло Фазаном.

   Тем временем все мысли Джанни занимал сводный брат, которого он обнаружил в Арекипе. Он был убежден в том, что мы должны написать юноше и рассказать ему о тех несчастьях, что выпали на долю его сестры. Добряк слуга разволновался не на шутку и все время бормотал что-то насчет «волос»,[160] но я никак не мог взять в толк, что он имеет в виду.

   Порывистый и импульсивный Джанни также возлагал самые дикие надежды на шотландского торговца, который вскоре должен был прибыть в Венецию для встречи с Мингуилло. Этот торговец знавал Марчеллу еще в те времена, когда она занималась живописью вместе с Сесилией Корнаро. А потом само Провидение привело его в Венецию, откуда он благополучно сопроводил Марчеллу через океан в Южную Америку. Правдой было и то, что именно он передал нам с Джанни те единственные письма, которые мы получили от Марчеллы. Этот Хэмиш Гилфитер явно казался кем-то большим, чем просто услужливый курьер.

   Но я не мог исполниться такого же энтузиазма, как Джанни. Проблема, на мой взгляд, заключалась в том, что этот Хэмиш Гилфитер вознамерился сотрудничать с Мингуилло Фазаном: уже за одно это я склонен был заранее счесть его недостойной и не заслуживающей доверия личностью.

Марчелла Фазан

   – Это то же самое, что «да»! – Рафаэла была вне себя от радости.

   – То же самое, что и «пока нет».

   На следующее воскресенье в церкви я смогла обменяться застенчивыми улыбками с Фернандо и его матерью. Судя по тому, что лица их лучились радостью, priora и в самом деле вселила в них надежду на благоприятный исход.

   Призвав меня к себе в следующий раз, мать настоятельница заявила:

   – Ваш брат находится в locutorio. Ступайте к нему. Я лично стану наблюдать за вашей встречей, но уши мои будут заняты Россини, так что можете считать это приватной встречей.

   – А как же вы…

   – Уладила вопрос с vicaria? Вам лучше не знать об этом, дитя мое. Мне бы не хотелось лишний раз унижать ее или усиливать ту неприязнь, которую она к вам испытывает.

   От облегчения у меня едва не подкосились ноги. Я опустилась на колени и поцеловала ее кольцо. Мне не хотелось повторять с ней ту ошибку, что я совершила в отношении Джанни, Сесилии и падре Порталупи. Я хотела, чтобы она знала: мне нужна ее помощь и она заслужила мое безусловное доверие.


   Мой новый брат знает о том, что я калека? Такой была моя первая мысль, когда я, хромая, вошла в узкую комнату, перегороженную решеткой, под аккомпанемент громкой музыки, доносившейся из канцелярии priora. Инстинктивно я попыталась скрыть тот факт, что подволакиваю правую ногу.

   Фернандо уже стоял у решетки, вцепившись руками в железные прутья.

   – Сестра? Марчелла? – Душившие его слезы тихо капали на металлическую преграду.

   Я вглядывалась в лицо юноши, видя на нем полузабытое любящее выражение, с которым когда-то смотрел на меня отец. Говорить я не могла.

   – Марчелла, – со священным трепетом в голосе прошептал он, – или я должен называть тебя сестра Констанция?

   По-испански он говорил с акцентом Нового Света, но я уже научилась понимать местный диалект. Я ощутила на себе взгляд priora, которая смотрела на меня через решетку в дальнем конце комнаты. Фернандо с такой силой стиснул металлические прутья, что у него побелели костяшки пальцев.

   – Меня зовут сестра Констанция, Фернандо. Я очень рада познакомиться с тобой.

   При этих словах он громко разрыдался. Я стояла в шаге от решетки и смотрела, как содрогаются его плечи. Мне очень хотелось протянуть руку и коснуться его тонких изящных пальцев. Но я знала, как много зависит от моей выдержки.

   – Должно быть, наш отец очень любил тебя, – успокаивающе проговорила я. – Он бы гордился тобой, если бы узнал, как ты заботишься о своей матери. Здесь, в монастыре, я слышу о тебе только хорошее.

   Он всхлипнул:

   – А там, в городе… все только и говорят о тех ужасных мучениях, которым подверг тебя этот cerdo.[161] Мингуилло…

   – Ш-ш, тише. – Я склонила голову в сторону решетки, из-за которой в свете ламп поблескивали всепонимающие глаза priora.

   – Я хотел сказать… Я имел в виду, сестра, что ты была та одинока в этом мире, и я хочу, мы с мамой хотим, чтобы ты знала – ты больше не одинока. Мы хотим, чтобы ты знала – мы уже полюбили тебя.

   Вся моя решимость оставила меня, больное колено подогнулось, и я буквально повалилась на скамью, плача почти так же громко, как и юноша несколько минут назад.

   Фернандо неверно истолковал причину моих слез.

   – Для тебя, – простонал он, – это, наверное, ужасная и жестокая ссылка: быть вырванной из великолепной и роскошной Венеции только для того, чтобы отправиться на край света. Венеция! Но в Святой Каталине ты находишься в большей безопасности, чем в Венеции… Кроме того, здесь есть мы. Если ты согласна принять нашу защиту, мы станем твоими ангелами-хранителями за стенами этого монастыря. Пока я жив и могу защитить тебя, с тобой более не случится ничего плохого.

   Жестокая ирония ситуации заставила меня воскликнуть:

   – Это не твоя вина! Наш отец по своему выбору проводил больше времени в Арекипе, чем в Венеции. Но ты тоже лишился всего, что он хотел бы дать тебе. Я чувствую себя виноватой в том, – выпалила я, – что ты живешь в бедности, тогда как я здесь ни в чем не нуждаюсь.

   – Каждый день я благодарен судьбе за то, что остаюсь сыном Фернандо Фазана. И мне не нужна плата за это.

   – Ты так исхудал…

   – Ох, Марчелла, даже под этой вуалью…

   Я услышала, как предостерегающе зашуршали юбка priora. В этой комнате запрещалось упоминать телесные достоинства и недостатки.

   – Брат Фернандо, если мы будем вести себя подобающим образом, чинно и достойно, я надеюсь, что добрая priora позволит нам увидеться вновь.

   – Да, я тоже хочу этого более всего на свете.

   Я услышала, как позади него отворилась дверь и из-за решетки долетел голос настоятельницы:

   – Возвращайтесь в свою келью, сестра Констанция. Мы побеседуем позже.

   Фернандо прошептал:

   – В следующий раз принеси мне отпечатки своих ступней сестра. Встань на лист бумаги и обведи их.

Сестра Лорета

   Priora Моника нарушила все правила приличия и благопристойности, когда позволила этому бастарду, сводному брату Фернандо Фазану, навестить Венецианскую Калеку в монастыре.

   – Ничего хорошего из этого не выйдет, – предостерегла ее Я, перехватив настоятельницу в главном клуатре, где она чересчур уж чувственно наслаждалась солнечными лучами. В этот день Мои ангелы развили бурную деятельность, подталкивая Меня к тому, чтобы бросить ей вызов, хотя Я прекрасно знала, что priora терпеть не может подобного вмешательства.

   – А что здесь плохого? – осведомилась она, напевая вульгарный мотивчик Россини.

   Я думала, что она откажется от этой привычки после того, как Корсиканца разбили наголову и отправили догнивать свой век на остров в южной части Тихого океана.

   – Юноша хочет изготовить для своей сестры особые башмаки, чтобы дать опору ее увечной ноге. Полагаю, даже ваш Господь одобрил бы такой благородный поступок, сестра Лорета.

   Сестра Нарцисса и сестра Арабелла были уверены в том, что эти башмаки станут нечестивым орудием. Я приказала им не увлекаться конспирацией, а с удвоенным вниманием и бдительностью тайно наблюдать за Венецианской Калекой.

   Priora Моника пришла ко Мне вне себя от ярости.

   – Почему ваши шакалы неотступно следуют за бедной сестрой Констанцией, куда бы она ни пошла?

   – Потому что она явит свою грешную сущность, рано или поздно, – невозмутимо ответствовала Я.

   С настоятельницей едва не случился настоящий припадок. Совершенно выйдя из себя, она выкрикнула Мне в лицо:

   – Сестра Лорета, меня тошнит от одного вашего вида! Вы делаете все, что в ваших силах, чтобы выставить остальных монахинь в дурном свете. Разве это по-христиански? У вас вздорный и завистливый нрав, как у мужчины. У порочного мужчины! Не говоря уже о вашей омерзительной внешности! Вы должны спросить себя: «Та ли я невеста, которую хотел бы выбрать для себя Господь?»

   К этому богохульству priora Моника присоединила уже свое ставшее печально известным святотатство: пожелала Мне распять свой язык. Откровенно говоря, за прошедшие месяцы остальные легкомысленные и легковесные сестры не позволяли Мне забыть об этом оскорблении, поскольку день, в который они не напомнили мне о нем, считался для них потерянным. И сейчас оно вновь вспыхнуло у Меня в голове, обжигая чистым пламенем изнутри.

Марчелла Фазан

   Когда я вернулась в покои Рафаэлы, шумная и громкоголосая компания подруг устроила мне настоящий допрос с пристрастием насчет того, как прошла наша встреча.

   – Фернандо, наверное, затаив дыхание, расспрашивал тебя о Венеции, о том, как жил там твой отец, и о том, что сделал с тобой Мингуилло.

   – Об этом он и так, кажется, кое-что знает. Кстати, это заставило меня задуматься, Рафаэла. Что ты знала обо мне до того, как мы встретились? Мой брат всегда присылал мою биографию заранее. Я думала, что он сообщил монахиням только то, что меня пришлось отправить в монастырь в Новом Свете, потому что Наполеон закрывал их в Старом.

   Розита с живостью ответила:

   – Мы уже знали о том, что он выстрелил в тебя и сделал калекой. Что он упрятал тебя в сумасшедший дом. И что там отказались держать тебя, поскольку ты не была помешанной, поэтому он прислал тебя сюда в надежде, что ты умрешь в пути. Но о твоем Санто мы не знали ничего» пока ты не рассказала нам сама.

   – Но откуда…

   – Пришло письмо. Анонимное, неграмотное и адресованное priora. Написано по-итальянски, но с грубыми ошибками.

   Рафаэла напомнила мне:

   – Розита знает итальянский из-за Россини.

   Розита продолжила рассказ.

   – Я ждала в oficina, чтобы сыграть на фортепиано. Priora задерживалась. Письмо лежало прямо передо мной. И куда я должна была девать свои глаза? Ты не догадываешься, кто мог написать его?

   Я догадывалась.

   – Отправитель – он не подумал о том, чтобы указать свой адрес или имя, чтобы priora могла ответить ему. Похоже, он очень милый и добрый человек, и еще он любит тебя как родную дочь. Но он был очень расстроен и излагал свои мысли весьма сумбурно. Или боялся, что его личность будет раскрыта?

   – У него были на то причины.

   – Но теперь Фернандо может написать ему!

   Мне показалось, будто кто-то подвел меня к тоннелю, который пронизывал Землю насквозь и выходил на другом ее конце, там, где лежала сверкающая Венеция.


   Я принесла отпечатки своих ног Фернандо, как он и просил. Priora позволила мне передать листы бумаги через решетку Нарушая обычный регламент, она также разрешила моему брату вернуться два дня спустя. Из-за решетки он показал мне пару башмачков. У того, который будет держать мою деформированную стопу, как пояснил он, была приподнята пятка, чего было нельзя заметить снаружи благодаря искусной работе сапожника. А второй башмачок предназначался для моей увечной ноги.

   – Я надеюсь, они помогут тебе ходить, – сказал Фернандо. – Поноси их несколько дней, а потом верни мне на доработку, если таковая понадобится. Обычно для каждой пары требуется несколько примерок.

   Priora кивнула, и Фернандо по одному передал башмаки Через torneras.[162] Вернувшись к себе в комнату, я обнаружила внутри них листы бумаги. Фернандо писал: «Очень надеюсь, что башмаки придутся тебе впору, дорогая сестра, но будет лучше, если они подойдут тебе не сразу. Потому что тогда ты сможешь вернуть их мне. Я же, в свою очередь, надеюсь найти внутри что-либо интересное…»

   Я натянула башмаки и сделала первый шаг. Фернандо оказался настоящим гением! Моя хромота исчезла совершенно! Я пробежала через комнату и вышвырнула костыль во двор. Из кухни вышла Жозефа, вопросительно глядя на меня, но, когда я прочла ей письмо, она щелкнула пальцами от радости. Она побежала за костылем и принесла его мне.

   – Теперь вы должны старательно изображать хромоту.

   Три дня спустя я вновь оказалась в locutorio, зажав костыль под мышкой. Покачав головой, я вернула башмаки Фернандо в тусклом свете, падающем сквозь алебастровое окно.[163]

   – Я хочу, чтобы ты заглянул внутрь, братец, – с деланной грустью произнесла я. – Там есть какой-то выступ, он больно впивается мне в свод подошвы. Я могу попросить тебя как-то сточить его?

   Мои письма и рисунки, на которых я с любовью изобразила его самого и его мать, громко зашелестели, когда Фернандо с улыбкой взял башмак в руки.

   – Передавай мою любовь своей маме, – негромко сказала я.

Джанни дель Бокколе

   А потом я кое-что услышал. Мне пришло письмо – вы не поверите! – от сводного брата из Арекипы!

   Она сам написал мне, этот мальчик Фернандо. Спаси нас Господь, но почерк у него был в точности такой же, как у его отца. Письмо его было добрым и ласковым. Его итальянский оказался очень хорош, и еще в нем было много словечек и оборотов речи, которые употреблял мой старый хозяин, мастер Фернандо Фазан.

   «Я еще не встречался с вами, дорогой Джанни, но я уже чувствую, что вы – один из нас», – вот что написал этот новый Фернандо Фазан.

   Должно быть, мой старый хозяин научил своего перуанского сына нашему языку. И уделил ему намного больше времени, чем когда-либо уделял Мингуилло. Я благословил здравый смысл моего старого хозяина. Он знал, что его венецианский сын окажется паршивой овцой в семье. И еще он знал, что должен вложить душу в своего хорошего сына в Перу.

   Но я опять отбежал в сторону. Причина, по которой я получил весточку от молодого Фернандо, заключалась в том, что он видел Марчеллу и разговаривал с ней! И она с добротой и любовью отзывалась обо мне! Мое письмо priora было доставлено в целости и сохранности, и его прочли, и все узнали о нем, даже Марчелла. А сама priora сохранила его и даже дала прочитать Фернандо!

   Марчелла попросила Фернандо написать мне, чтобы рассказать мне и Анне, что у нее все хорошо. Что монастырь Святой Каталины вовсе не был зловещим местом, что у нее там есть подруги и что она находится под защитой славной priora.

   Фернандо писал: «Вы должны поверить, что Святая Каталина нисколько не похожа на венецианские монастыри. Марчелла не испытывает жестокого обращения со стороны сестер и суровых наказаний здесь тоже не практикуют. Здешние монахини – сама доброта, за исключением только одной сумасшедшей, так что с моей сестрой обращаются хорошо, и ей даже позволили развивать свой талант к рисованию. Она дружилась с одной девушкой по имени Рафаэла, с которой они вместе пишут картины. Рафаэла заботится о ней как о родной сестре. Что еще я могу сказать вам о Марчелле? Я понимаю, что вам очень хочется узнать о ней побольше. Ее физическое состояние остается хорошим. Она передает привет свои друзьям в Венеции, Джанни и Анне, и доктору Санто, и художнице Сесилии Корнаро».

   Прочитав письмо, я подскочил на стуле. Сдается, пришло время повидаться с Сесилией Корнаро и рассказать ей о том, что происходит. Спустя некоторое время – проведенное, как говорят, в Шотландии, – она воротилась в Венецию и теперь работала над портретом своего возлюбленного, лорда Байрона. Такие, во всяком случае, ходили слухи. А еще лучше, решил я, если к ней пойдет Санто. Мне самому было как-то страшновато. Я слыхал, что она еще больше стала походить нравом на дикую кошку. Вдобавок язык у нее, если можно так сказать, был без костей, и ничто не могло остановить грубости, вылетающие у нее изо рта.

   Фернандо закончил письмо названием улицы в Арекипе. «Вы можете написать мне сюда, и содержание письма будет в точности передано Марчелле. Мы придумали один способ… Она, в свою очередь, очень хочет узнать, как поживаете вы и все, кого она любит в Венеции».

   Все, кого она любит. Клянусь, в тот день я готов был обнять весь мир. Мы с Анной пустились в пляс по кругу, как старые скрипучие игрушки, мой сладкий Господь!

   Я помчался в Каннареджио и вытащил Санто из его комнаты.

   – Она не одинока, – бессвязно бормотал я, крепко обнимая его. – Она в безопасности!

   А вот в этом, помимо всего прочего, я здорово ошибался.

Марчелла Фазан

   Рафаэла была вне себя от радости за меня, и, пожалуй, это приподнятое настроение, в котором она пребывала после моего приключения, заставило ее пойти на риск, чрезмерный даже для нее.

   Все монахини в монастыре Святой Каталины в глубине души были согласны с жестоким упреком, который мать настоятельница бросила в лицо сестре Лорете:

   – Почему бы вам не распять собственный язык?

   Эта фраза как на крыльях разлетелась по всему монастырю, стала неотъемлемой частью пугающей истории сестры Лореты и частенько звучала у нее за спиной. И в тот день, когда я получила свои новые башмаки, Рафаэла нарисовала картину, при виде которой сердце замерло у меня в груди. Это был безошибочно узнаваемый портрет сестры Лореты, причем рот ее гротескно растягивало распятие, не давая ему закрыться Щеки vicaria отвисали, как у раскормленной домашней свиньи, а на шее красовался тройной подбородок. В отверстие образованное ее губами, она забрасывала жареных цыплят колбасы в соусе, polvorones и дикий батат.

   – Уничтожь его! – взмолилась я, глядя на Рафаэлу. – Тебе несдобровать, если кто-нибудь увидит его. Или расскажет о нем сестре Лорете.

   – Уже немного поздно, душечка. Иначе мне пришлось бы уничтожить и копию, которую я повесила в трапезной. И ту, которую я прикрепила в любимой исповедальне сестры Лореты. И еще одну, которую я просунула между ставнями в ее келье.

Доктор Санто Альдобрандини

   Вспыльчивая женщина похожа на океан без берегов, как говорим мы в Венеции, и слава Сесилии Корнаро как язвительной насмешницы распространилась далеко за горизонт.

   Но Джанни упрашивал меня:

   – Ступайте к ней, прежде чем она вновь умчится куда-нибудь в дальние страны.

   Когда я вошел в комнату, в меня полетела скомканная промасленная тряпка. В глаза мне бросились уложенные дородные сундуки с надписью «Кадис». Похоже, я застал художницу как раз вовремя.

   – Я… друг… Марчеллы Фазан, – запинаясь, пробормотал я.

   Но сначала мне пришлось выслушать длинную тираду Сесилии Корнаро, посвященную моему рождению (целик справедливую), моей неуклюжести, бесполезности и несвоевременности моего визита. Потом она взглянула мне в лицо.

   – В самом деле, – заметила художница, вытирая кисть о грязную тряпку и обходя меня кругом, словно я был жертвой, а она охотницей. – Ах да! – провозгласила она. – Я помню вас.

   Рассказывая ей новости о Марчелле, я обратил внимание на обнаженную левую руку Сесилии Корнаро. Когда я видел ее в последний раз – тогда я привез ее на Сан-Серволо на свидание с Марчеллой, – она была скрыта черной перчаткой. А теперь я понял почему: тонкая синдактилия[164] соединила вместе два пальца.

   – Вы должны помнить и то, что я врач, – сказал я.

   – И каким же боком это меня касается? – язвительно поинтересовалась она.

   – Думаю, что смогу сделать кое-что с вашей рукой.

   Она вспыхнула и убрала руку за спину.

   – Что заставляет вас думать, будто я нуждаюсь в ваших услугах?

   – То, как вы скрываете свое увечье. Ваше лицо, когда вы говорите о нем.

   – И что же вы можете сделать? – деланно небрежным тоном осведомилась она.

   – Будет очень больно, но, полагаю, я смогу разъединить ваши пальцы, если вы позволите мне, конечно. Марчелла бы захотела, чтобы я предпринял такую попытку.

   Воцарилось долгое молчание. Я боялся, что художница попросту выставит меня за дверь. Это выглядело бы вполне естественно. Она уже свыклась со своим увечьем, но очень немногие способны вытерпеть боль хирургической операции.

   Наконец она заговорила:

   – Сейчас у меня сеанс. Мне будут позировать для портрета. Приходите завтра в это же время со своими пыточными инструментами. Я приготовлю бренди и запас ругательств.

   На следующий день я вернулся с небольшим чемоданчиком Сесилия Корнаро уже приняла изрядную дозу спиртного в качестве наркоза и покачиваясь развернулась ко мне с отсутствующим выражением лица. Я усадил ее за самый чистый из столов, стер краски с ее руки, после чего промыл пальцы карболовой кислотой и оливковым маслом. Чтобы заставить ее расслабиться, я попробовал заговорить с ней.

   – Я слышал, в вашей мастерской случился пожар. Но как вы ухитрились обжечься? Или это произошло, пока вы спали?

   Я указал на диван. Его желтая шелковая обивка порвалась и местами слегка обуглилась. На диване валялся небрежно брошенный шотландский плед, усеянный кошачьей шерстью. Само животное, вытянувшись, преспокойно почивало на нем.

   – Иногда я ночую здесь, когда работаю допоздна и нет смысла возвращаться домой в Мираколи. Я спала, когда эти мужланы ворвались сюда.

   – Значит, это правда, что пожар был устроен преднамеренно?

   – Если считать, что они преднамеренно взломали мою дверь, преднамеренно связали меня, преднамеренно облили мои картины маслом и преднамеренно поднесли к ним горящую свечу, то да.

   – И вам известно, кто это был и кто послал их?

   – Неизвестные люди в штанах в обтяжку и масках. – Язык у нее уже заплетался, но в голосе явственно прозвучал сарказм. – Никаких особых примет. Они воображали, или, по крайней мере, их capo[165] так думал, что я погибну.

   – Но вам удалось освободиться?

   – Я привыкла работать руками. Я ловка и сообразительна. После того как эти мужланы ушли, я выпуталась из веревок.

   – Тогда как же вы обгорели?

   – Я ушла не сразу.

   – А почему?

   – Мне нужно было спасать людей. – Она кивнула на портреты и карандашные наброски, развешанные по стенам. На некоторых до сих пор были видны черные подпалины.

   – Вместо собственной жизни вы спасали картины?

   – Несколько картин мне удалось спасти. Но я задержалась слишком надолго. Я как раз пыталась сберечь лорда Понсонби для его супруги. У него был рак, а жена об этом не знала. Портрет должен был составить ей компанию после его смерти.

   Удивление при виде такого сострадания, должно быть, отразилось на моем лице. Она проворчала:

   – Я знаю, о чем вы думаете. И вы правы. Я не милая и добрая. Я мечтаю о мести.

   Тут я сделал первый надрез, и она скорее вздохнула, а не закричала. Я провел скальпелем по синдактилии, разделяя ее на две части, до самой развилки пальцев. Кровь тоненькой струйкой потекла в миску, которую я заранее поставил на стол. Сесилия Корнаро взглянула на нее и пробормотала:

   – Должно быть, во мне живут настоящие кошенилевые[166]тли – смотрите, какой цвет. Вот что я называю настоящим красным…

   А потом она упала в обморок.

   Я привел ее в чувство с помощью нюхательных солей, но не раньше, чем забинтовал и поместил в лубок ее пальцы, после чего вытер кровь с пола. Перепонка оказалась настолько тонкой, что должна была вскоре высохнуть и отвалиться. Я укутал ее шотландским пледом и пересадил на диван.

   Сесилия Корнаро продолжила разговор так, словно мы ни на минуту не прерывали его.

   – Я мечтаю отомстить, – сказала она, ни словом не обмолвившись об операции, которую только что перенесла. Здоровой рукой она подняла с пола альбом с рисунками и принялась перелистывать его. – Вот что я нарисовала в ту ночь, когда это случилось.

   На странице в разных ракурсах было изображено лицо Мингуилло: в профиль, в три четверти, в полуобороте со спины. Сходство было поразительным, сумасшествие било из него фонтаном, и испорченность виднелась в каждой его черточке столь же отчетливо, как прыщи и ямки у него на коже.

   – Если я когда-либо забуду, как сильно ненавижу его, то эти рисунки помогут мне вспомнить! – воскликнул я. – Вы точно подметили исходящую от него мерзость.

   – Значит, вы тоже мечтаете о мести? – Сесилия Корнаро рассматривала свои забинтованные пальцы, ощупывая вновь образованную прореху между ними. Боль наверняка была ужасной, но она упрямо думала только о своем враге.

   Я признался:

   – Есть у меня одна мечта, которая успокаивает. Но ее довольно сложно осуществить.

   – Я люблю сложности.

   Взгляд ее зеленых глаз скрестился с моими, и я заговорил, словно помимо своей воли.

   – Еще когда я учился на врача, моим наставником был хирург, у которого имелся один пунктик – он помешался на ведении войны средствами болезней. И тайных способах их распространения.

   – Вы имеете в виду чуму?

   – Бубонную чуму мы победили, но у нас еще осталась черная оспа. Видите ли, я специализируюсь на болезнях кожи. И меня интересует история их возникновения. Черная оспа помогла испанским конкистадорам покорить инков.

   – Полагаю, в последнее время все, связанной с Южной Америкой, представляет для вас особенный интерес. – Она лениво улыбнулась, совсем так, как зевает кошка, но в улыбке ее сквозила несомненная теплота.

   – Пристальный интерес, – подтвердил я, – так что я могу сообщить вам, что в Америке было две большие эпидемии черной оспы, в 1775 и 1782 годах. Зато в Арекипе сейчас проводится бесплатная вакцинация. По крайней мере эта болезнь Марчелле не грозит.

   Сесилия Корнаро обладала несомненной интуицией. Она поинтересовалась:

   – Но вы, я имею в виду ваше воображение, сохраняете интерес к черной оспе как средству отмщения? И как это можно осуществить?

   – Черная оспа передается от человека к человеку с крошечными фрагментами отмершей кожи – то есть хлопьями струпьев, остающихся на месте язв, которые являются наиболее зримыми симптомами болезни. Мой бывший наставник, хирург Руджеро, буквально помешался на идее, высказанной сэром Джеффри Амхерстом, британским генералом. Пятьдесят лет тому Амхерст вознамерился истребить индейцев племени оттава в Пенсильвании. Он устроил у них небольшую эпидемию черной оспы, посыпав их запасы продовольствия измельченными в порошок струпьями, взятыми у нескольких жертв этой болезни.

   – Так что для этого требуется совсем небольшое количество материала?

   – Почти невидимо малое, если мы говорим о штамме Variola confuens, который считается наиболее смертоносным. Самое необычное в черной оспе – то, что она может переноситься с бумагой, между страницами письма например. Известны случаи, когда влюбленные помимо воли обрывали свой роман, запечатав несколько фрагментов черной оспы в своих любовных посланиях.

   – Как невероятно интересно! – выдохнула Сесилия Корнаро. – Но как в цивилизованном мире можно заполучить в свои руки, – она задумчиво вытянула перед собой забинтованные пальцы, – невидимо малое количество черной оспы?

   – У Руджеро была привычка сдирать струпья со своих пациентов, умерших от оспы. Он высушивал их в торфяном дыму» а полученные образцы хранил в камфаре в подвале. На всякий случай. Он отличался скверным нравом, да и собственных врагов у него было предостаточно…

   – Я понимаю, в каком направлении движется ваша так называемая неудовлетворенная мечта. Для ее осуществления требуется мерзкий негодяй – Мингуилло Фазан, например, – который бы получил запыленное письмо… Ах, необязательно быть поэтом, чтобы полюбить поэтическое правосудие!

   Мне показалось, что слово «поэт» она выговорила с горечью.

   – Но я врач. Я дал клятву. Кроме того, чтобы реализовать эту идею… нужно быть таким же, как он.

   – В некоторой степени мы все похожи на него.

   – Но разница заключается в том, что мы не действуем под влиянием этого сходства.

   Сесилия Корнаро дала мне понять, что я могу идти.

   Но когда я повернулся, чтобы уходить, она небрежно поинтересовалась:

   – Ваш старый наставник, хирург Руджеро… У него уже есть портрет?

Марчелла Фазан

   Должно быть, priora догадалась о том, что происходит, потому что сапожных дел мастер с репутацией Фернандо просто не мог допустить в работе столько огрехов. Однако же она ни словом не выразила своего возмущения, несмотря на то что я получила уже восьмую, а потом и двенадцатую пару. Я по-прежнему опиралась на костыль, хотя он мне был уже не нужен, используя его как доказательство того, что мои башмаки все еще требуют усовершенствования.

   Не исключено, что ее слепота не была преднамеренной, а всему виной стало пошатнувшееся здоровье, вследствие чего priora попросту не обратила должного внимания на наши проделки. С ней уже два раза случались обмороки прямо в трапезной. Она почти ничего не ела, и кожа ее утратила свои здоровый блеск. Мне было очень жалко видеть priora Монику нездоровой, но я была слишком увлечена собственными радостями.

   Башмаки поведали мне, что Санто уже практически свободно изъяснялся на испанском и работал не покладая рук, чтобы оплатить свой проезд в Южную Америку. Оставалось неясным, чем он тут будет заниматься, но у меня кружилась от счастья голова при одной только мысли о том, что мы с ним будем дышать одним воздухом.

   Во мне зародилась надежда: надежда, с которой я не успела свести знакомство за всю свою жизнь. Я подружилась с этой незнакомкой. Я начала лелеять смутные, но яркие мечты.

   Так продолжалось вплоть до того утра, когда в мою келью вбежала Жозефа, гладкие черные щеки которой блестели от слез.

   – Рафаэлы больше нет, – сообщила она мне.

Часть пятая

Сестра Лорета

   В один прекрасный день стало очевидно, что priora Моника более не может управлять монастырем из-за недомогания, которое подкрадывалось к ней на протяжении последних недель, вызванное, без сомнения, ее чувственными излишествами. У нее пропал аппетит к жирной пище и табаку, которые она некогда обожала. Естественно, Я старательно избегала власти и славы в этой преходящей жизни, но в этот момент Господь поручил Мне, несмотря на все Мое смирение, взять на себя единоличное руководство монастырем Святой Каталины.

   Наши святые отцы заворотами не стали вмешиваться. Когда Я лично изложила им в письме состояние дел в монастыре, они похвалили Меня за бдительность и согласились с тем, что их непредвиденное появление в нашей обители вызовет ненужный ажиотаж в нелегкое время болезни priora.

   «Продолжайте Ваше богоугодное дело, сестра Лорета, – написали они Мне. – И не забывайте ставить нас в известность о происходящих событиях».

   Я не сочла необходимым беспокоить святых отцов некоторыми вопросами, которые могли показаться им незначительными. Монахини умирают, подобно всем остальным. Я просто попросила священников прислать кого-либо из своих собратьев для совершения богослужения на похоронах монахини, скончавшейся в тот же самый день от скоротечной лихорадки после купания в ледяной ванне для усмирения ее calores.

Марчелла Фазан

   Прихрамывая, я изо всех сил спешила к фонтану Зокодобер, минуя группки напряженно переговаривающихся монахинь.

   Эрменгильда и Хавьера уже укладывали Рафаэлу на стол, и руки их дрожали от невыразимой нежности. Я обняла их обеих. Потом я поцеловала подругу в холодную щеку, в закрытые глаза, в мокрые волосы, в сломанный нос, в почерневшие мочки ушей и кончики пальцев.

   В комнату тихонько вошли Розита и Маргарита. Они погладили Рафаэлу по голове, а потом взяли ее неподвижные руки в свои.

   – Ты слышала? Priora опасно больна, – пробормотала Маргарита.

   Слишком поздно на нас снизошло озарение, и мы в ужасе переглянулись. Здоровье priora ухудшалось постепенно, и никто из нас ничего не заметил. Мы даже не задумывались, почему она вдруг стала такой бледной, почти совсем перестала есть и так часто лишалась чувств.

   Мы с Маргаритой, Розитой и Рафаэлой очень подружились и казались себе такими остроумными, когда высмеивали фанатизм vicaria. Мы были слишком заняты, насмехаясь и издеваясь над ней, чтобы увидеть реальную опасность в ее прогрессирующем помешательстве.

   – Это все рисунок распятого языка, – провозгласила Жозефа, входя в келью с огромным букетом роз и трав. – Вот что стало причиной. Вы смеялись, Рафаэла смеялась, мы все смеялись. А теперь мы сожалеем.

Мингуилло Фазан

   Я знаю, кто вы такой! Вы – насмешливый читатель, который презрительно и старательно держится в стороне от меня.

   Что? Что такое? Вы говорите себе, что миритесь с моей безнравственностью в надежде стать свидетелем моего падения? Но пока что нет никаких признаков подобного развития событий, вы не находите? Вы говорите и даже можете думать, что сохраняете определенную дистанцию, но я-то вижу, что вы по-прежнему рядом со мной, когда до конца этого повествования осталось совсем немного, а все идет так, как мне того хочется, – за исключением разве что одной вещи. Или двух. Поразмыслите над этим.

   Что же, насмешливый читатель может торжествовать. Надо мной начали сгущаться тучи.

   Амалия никак не желала умирать. Я видел в этом лишь досадную задержку, а никак не крушение своих матримониальных планов, но это все равно изрядно раздражало меня.

   А потом еще и этот шотландский купец Хэмиш Гилфитер совершенно не оправдал моих надежд. Какой неискренний столп высокой нравственности! Пятидесяти лет от роду, а прикинулся блюстителем строгих нравов, да еще и пуританином в придачу. Его супруга умерла, на что я и рассчитывал, а дочерей не оказалось. Сомневаюсь, что он предоставил бы их в мое распоряжение, не обладая широтой души и будучи скупым по натуре.

   Его жена умерла совсем недавно, и он еще не избавился от тенет излишней сентиментальности по этому поводу. Столп возвышался передо мной, отбрасывая длинную тонкую тень на мой письменный стол, когда я предложил ему поднять настроение, воспользовавшись услугами первоклассных венецианских шлюх.

   Он был точен и немногословен в выражениях во время нашей первой и единственной встречи, бросая на меня такие взгляды, словно видел меня насквозь, отчего я чувствовал себя очень неуютно. Сначала он рассмотрел портрет Амалии на каминной полке, после чего перевел взгляд на меня и до громко пробормотал какую-то оскорбительную китайскую пословицу, которую подхватил в одном из своих странствий.

   К моему разочарованию, в Перу он преследовал лишь собственные цели, уточнить которые не пожелал, хотя я приложил все усилия, чтобы заставить его разговориться. Ни уговорами, ни соблазнами, ни угрозами мне не удалось склонить его к сотрудничеству со мной.

   – Теперь, когда моей любимой Сары более нет со мной, – пробормотал он, как будто мне было до этого какое-то дело, – меня ничто не привязывает к родным берегам.

   После одной-единственной беседы мои надежды на покорение Британской империи развеялись как дым. К тому же он куда-то спешил, отчего вел себя безапелляционно и властно, отказавшись даже выпить со мной, хотя я приготовил для него особый бокал с жидкостью дружбы.

   – Позвольте пожелать вам доброго утра, конт Фазан, – сказал он и резко поднялся с места, завидев бокал с розовой жидкостью.

   – Вы должны взять с собой в Шотландию некоторое количество «Слез святой Розы», – пояснил я. – Первая партия полностью за мой счет. Вы увидите, что шотландским леди они понравятся, и тогда немедленно возвращайтесь за новыми.

   – Полагаю, я не могу помешать вам отправить их? – осведомился он.

   – Нет, не можете, – с тайным злорадством ответствовал я.

   – И еще я полагаю, что немногие осмеливаются отклонять ваши предложения? – полюбопытствовал мой несостоявшийся агент с непроницаемым выражением лица. – Я слышал, что о вас отзываются подобным образом, но хотел убедиться в этом лично.

Марчелла Фазан

   Пока тело Рафаэлы было выставлено для прощания в sah de profundis, priora балансировала между жизнью и смертью. Она впала в глубокую кому. Мать настоятельница реагировала только на болевые раздражители, на несколько мгновений приподнимая трепещущие веки. Затем она тревожно вздрагивала, словно боясь нападения, но вскоре вновь погружалась в беспамятство.

   Служанки priora Моники ни на шаг не отпускали Маргариту от своей госпожи, устраивая приступы дикой истерики, если она изъявляла желание хотя бы ненадолго отлучиться в аптеку. Пока Маргарита находилась рядом с настоятельницей, у Ведьмы не было ни малейшей возможности закончить начатое. Сестра Лорета тем временем бродила вокруг покоев priora, с напряженным от волнения костистым лицом, потирая сухие руки. Она, как гиена, ожидала скорой смерти матери Моники, рассчитывая, что в этом случае святые отцы сделают ее priora, и тогда она сможет с дьявольской изобретательностью сумасшедшей скрыть следы своих преступлений.

   Если монахини не находились на людях в церкви или трапезной, где чувствовали себя в относительной безопасности, то сидели по своим кельям, боясь в одиночку выходить на улицы. Во время встреч накоротке у фонтана criada и samba Рафаэлы рассказывали Жозефе о том, что происходит. А уж она пересказывала новости мне, не забывая информировать sambas Маргариты и Розиты.

   Была организована тайная встреча. При этом мы отрядили Хавьеру отвлечь vicaria выдумкой об индейце, которого она якобы заметила в дальнем углу монастырского сада.

   В мою келью проскользнула сначала Маргарита, а за ней – и Розита. За ними, одна за другой, последовали служанки. У нас просто не было времени, чтобы горевать о своей утрате или посыпать голову пеплом из-за того, что мы не сумели распознать исходящую от vicaria смертельную угрозу. Монахини, служанки и рабыни говорили прямо и решительно, как равные. Новые сведения передавались быстрым шепотом, как вспышки ружейной перестрелки.

   От идеи направить к епископу criada или samba быстро отказались, сочтя ее нерациональной, как и предложение шепотом сообщить правду духовнику во время исповеди. Сестра Лорета пользовалась полным доверием клириков. Никто не поверит жутким россказням цветной служанки или анонимному доносу на исповеди, особенно если речь идет о столь нежелательных вещах, поскольку это выставит епископа и его священников в неблагоприятном свете. Получится, что они долгие годы пребывали в полном неведении относительно происходящего в монастыре, да еще и сделали непростительную ошибку в своем выборе vicaria.

   – Разоблачить Ведьму должна будешь именно ты, Марчелла. Тебе известна вся история, от начала и до конца. Vicaria пыталась проделать то же самое с тобой. Ты – благородного происхождения. Тебе поверят, – пояснила свою точку зрения Розита. – Но не раньше, чем priora окажется в безопасности и сможет подтвердить твой рассказ. Сейчас положение Ведьмы очень прочное. И перед тем, как разоблачить ее, мы должны получить неопровержимые доказательства.

   – А пока я пытаюсь установить, чем именно была отравлена Madré Моника, – подхватила Маргарита.

   – Но если Madré Моника не…

   Жозефа перебила Эрменгильду:

   – А что все вы будете делать, чтобы защитить мою госпожу?

   Моя samba посмотрела на меня круглыми от страха глазами.

   – Ведь вы наверняка станете следующей жертвой, мадам, и сами знаете это, верно?

Доктор Санто Альдобрандини

   Хэмиш Гилфитер оказался ангелом в обличье прожженного Дельца. Под предлогом встречи с Мингуилло он дал надежду и повод для радости всем нам – Джанни, Анне и мне.

   – После того как моя дорогая женушка умерла у меня на Руках, я сразу же приехал сюда, чтобы своими глазами посмотреть, что можно сделать для Марчеллы, – пояснил он. – Об этом просила меня и моя Сара. Она готова была часами слушать мои рассказы об этой девочке. Она сказала: «Хэмиш, когда меня не станет, ты должен позаботиться о ком-нибудь еще». Это были ее собственные слова. – Лицо мистера Гилфитера помрачнело.

   Мне не нужно было предупреждать его о том, кто такой Мингуилло. Марчелла рассказала ему обо всем, включая смерть Пьеро Зена. Хэмиш Гилфитер согласился на переговоры с Мингуилло только для того, чтобы самому взглянуть в глаза своему врагу и попытаться выудить у него полезные сведения. Что же касается последних событий, когда Амалия подошла к тому краю, из-за которого не возвращаются, то Хэмиш Гилфитер уже сделал собственные выводы.

   – Я видел портрет девушки в том мрачном большом доме, – пробормотал он, смахивая слезу с глаз. – Бедная красивая глупышка! Я могу понять, для чего она понадобилась ему… У китайцев даже есть на этот счет одна поговорка. «Уродливая лягушка мечтает пожрать плоть прекрасного лебедя». Но что заставило ее выйти за него замуж? Или ее мать сознательно уложила дочь в кровать этого негодяя? Вы обратили внимание, как нервно это чудовище постукивает ногой по полу? А его рыхлая кожа, осыпающаяся хлопьями, и его совершенно безумный взгляд? Если бы мою дочь принесли таким вот образом в жертву, я бы перерезал мерзавцу глотку собственными руками.

   Для меня Амалия по-прежнему оставалась больным вопросом, поэтому я поспешил сменить тему.

   – И каковы же ваши дальнейшие планы, синьор Гилфитер? – осведомился я.

   Теперь торговец намеревался отправиться на запад, в Испанию. Там у него была назначена встреча с доверенным посыльным, который совершал регулярные вояжи в Перу. Этот же посланец позаботится и о том, чтобы «любые письма, которые вы сочтете нужным написать», попали в руки Фернандо, а уже он, с помощью волшебных башмаков, передаст их Марчелле.

   Целую неделю я каждый день приносил новые письма Хэмишу Гилфитеру в его гостиницу в Риальто, потому что как можно было вместить в одном письме все, что я хотел сказать Марчелле? Однажды я уже попытался вложить все свои чувства в один-единственный поцелуй.

   Частенько Хэмиша Гилфитера не оказывалось у себя. Когда же я поинтересовался у владельца гостиницы, где тот пропадает ответом мне послужила улыбка и лукавое подмигивание.

   – Он очень интересуется венецианским искусством, наш шотландский торговец, – намекнул он.

   В следующий раз я поинтересовался у Хэмиша Гилфитера, зажила ли рука Сесилии Корнаро. Я не видел художницу с тех самых пор, как разъединил ей пальцы.

   – В высшей степени удовлетворительно! Она сама не скажет вам об этом, но она вам очень благодарна. – На скулах торговца выступил неяркий румянец. – У нее доброе сердце. Знаете, что она все-таки приехала в Эдинбург, когда моя жена умирала? Правда, было уже слишком поздно писать портрет, который мне так хотелось оставить на память о ней. Но, когда моя бедная Сара скончалась, она сидела и часами слушала о моих страданиях и горе. Она говорит, что ей нравится шотландский акцент.

   Дорожные сундуки Хэмиша Гилфитера отправились обратно в Шотландию, набитые муранским стеклом, завернутым в венецианское кружево. Он с мрачным видом сообщил мне, что Мингуилло отправляет ему вслед большую партию «Слез святой Розы», несмотря на его протесты. Я же, в свою очередь, немедленно и подробно проинформировал его об убийственной природе этой жидкости.

   – Даже если бы я не услышал подтверждения от вас, то все равно заподозрил бы нечто подобное, – прорычал он. – Можете быть спокойны: немедленно по прибытии я уничтожу дьявольское снадобье.

   Без Хэмиша Гилфитера Венеция, казалось, опустела. Он оставил для меня записку, написанную на безупречном итальянском: «У меня нет ни малейшего сомнения в том, что в один прекрасный день я увижу вас в Арекипе, и смею надеяться, что под руку вы будете держать нашу дорогую Марчеллу».

   Я стал работать еще усерднее, так что у меня совсем не оставалось времени на сон. Мне хотелось купить Марчелле платье с шелковыми рукавами.

Марчелла Фазан

   Я исповедалась в своей обычной манере, кратко и без особых затей. Духовник отпустил меня с легким покаянием: он явно не имел понятия о драме, которая разыгрывалась по нашу сторону решетки. Затем я быстро пересекла двор и скользнула внутрь sala de profundis, сознавая, что нахожусь под постоянным наблюдением Шакалов.

   Я присоединилась к группе испуганных монахинь, дрожащими голосами поющих «Salve Regina misericordiae»[167] вокруг тела Рафаэлы.

   Моя подруга лежала на деревянном катафалке, в каждом из четырех углов которого горело по большой свече. Рафаэла выглядела незнакомкой в полном монашеском облачении: в реальной жизни она старательно избегала надевать его. Пожалуй, только увидев ее в черно-белом строгом платье, я смогла убедить себя, что она действительно умерла. Любящие служанки положили у ее висков белые розы, и их аромат смешивался с запахом горящих свечей.

   А вокруг нее висели старые портреты умерших монахинь. Монахиню нельзя рисовать при жизни. Кажется, еще сто лет тому назад, в Венеции, мне об этом сказала Сесилия Корнаро. А мы с Рафаэлей только посмеялись над этим обычаем. И вдруг я осознала всю невыносимую горькую правоту этого утверждения.

   Я захватила с собой бумагу и пастельные краски. Я не боялась, что Шакалы попробуют остановить меня: в этот день даже им должно было хватить нашей боли и страдания. Я много раз рисовала лицо Рафаэлы, но еще никогда вот так, когда оно выглядело неподвижным и печальным, почти уродливым от удивления, как будто она не ожидала, что vicaria внезапно прибегнет к насилию и застанет ее врасплох. Одна глазница у нее почернела, окруженная синими и багровыми тенями. Та часть головы, которой vicaria ударила ее о край ванны, опухла, что было заметно даже под вуалью. Эрменгильда не стала прикрывать рану цветами. Прислонив костыль к стене подле двери, я дрожащими руками разложила свои материалы. После того как я зарисовала в мельчайших подробностях каждую из ран Рафаэлы, Розита и Маргарита незаметно поставили свои подписи под рисунком, подтверждая полное его сходство с оригиналом. И тогда я начала рисовать Рафаэлу такой, какой знала ее.

   Группами по двое и трое монахини подходили к телу Рафаэлы, шептали слова молитвы, плакали и смотрели, как я рисую. Эрменгильда и Хавьера изо всех сил старались сделать так, чтобы я ни на мгновение не оставалась одна. Похоже, все понимали, что только на людях мне ничего не грозит, и я то и дело оказывалась в сплошном окружении скорбящих монахинь. Если не считать Шакалов, у vicaria больше не было сторонников в монастыре, зато многие боялись ее настолько, что готовы были сделать вид, будто не замечают ее поступков.

   Глубокой ночью, когда в зале de profundis не осталось никого из монахинь, vicaria привела цирюльника из tambo и приказала ему вырезать Рафаэле сердце, чтобы похоронить его отдельно в свинцовой шкатулке. Еще до рассвета все монахини Святой Каталины уже знали об этом бессмысленном зверстве.

   На следующее утро церковь заполнилась горожанами, пришедшими оплакать безвременную кончину Рафаэлы. Разделенные решеткой, мы, монахини, с состраданием смотрели на мрачного отца и друзей, которые полагали, что жизнь Рафаэлы оборвала болезнь, а не убийство. Пожилой священник монотонным речитативом обреченно бормотал истрепанные от Долгого употребления слова.

   Во время похоронного обряда я все время чувствовала на себе взгляд vicaria, устремленный на меня сквозь мертвые синие стекла ее очков. У ее ног стоял маленький деревянный ящичек. Я догадалась, что в нем лежит сердце моей подруги. Я с отвращением смотрела на впадину на груди Рафаэлы, где комок окровавленной ваты оставил липкий след на черной ткани ее неношеного облачения. Стоя по свою сторону решетки, жители Арекипы видели лишь смутный силуэт своей скончавшейся дочери. У них не было причин подозревать, что тело в гробу было осквернено.

   Почему, изуродовав нашу подругу, vicaria не распорядилась закрыть гроб? Она пошла на сумасшедший риск. Очевидно, ею руководили темные подсознательные мотивы, в которых я научилась немного разбираться благодаря Мингуилло. Какая-то часть сестры Лореты страстно желала, чтобы монахини собственными глазами увидели то, что случилось: вид вскрытой грудной клетки Рафаэлы стал самым острым орудием террора. Она хотела, чтобы мы знали, какая участь ждет всех ее врагов, даже после смерти. Поэтому не стоит удивляться тому, что никто из нас не вышел к собравшимся по ту сторону решетки и не поведал им ужасную правду. Монахини все еще не оправились от шока и были слишком запуганы даже для того, чтобы громко оплакивать Рафаэлу. Criadas и sambas, однако, не стесняясь, рыдали во весь голос, а хорошо воспитанные граждане Арекипы молча глотали слезы по другую сторону решетки.

   После окончания службы сестра Лорета взяла ящичек под мышку и направилась во главе процессии к монастырскому кладбищу. Большие деревянные двери медленно распахнулись, и монахини последовали за ней. Гроб с телом Рафаэлы несли к месту его последнего упокоения двое садовников, старательно смотревших себе под ноги и явно боявшихся поднять глаза.

   Священник остановился в изголовье могилы. Vicaria, торопливо шурша юбками, поспешила встать рядом с ним. Она опустила ящичек на землю, чтобы освободить руки для молитвы. В самую последнюю минуту, как раз перед тем, как закрыли крышку гроба и опустили тело Рафаэлы во влажную землю, к vicaria подошла samba, отчего сестра Лорета пришла в неописуемую ярость. Я стиснула руку Жозефы, прочитав в ее широко раскрытых глазах свои собственные надежды: быть может, епископ каким-то образом прознал об истинной причине этой смерти? Быть может, сейчас здесь появятся святые отцы, чтобы осмотреть тело Рафаэлы?

   Священник, исполнив свой долг, уже повернулся, чтобы идти к ворогам. Я слишком сильно подалась вперед и едва удержалась на ногах, а он с любопытством взглянул на меня: мое лицо не было типичным для жителей Арекипы. Похоже, он догадался, что я и есть та самая знаменитая Венецианская Калека. Пожалуй, он много раз выслушивал мою исповедь, оставаясь невидимым за решеткой.

   – Приступайте! – рявкнула сестра Лорета на садовников, которые держали гроб на веревках, а сама поспешила в сторону канцелярии.

   Гроб начал медленно опускаться во мрак разверстой могилы. Свинцовая шкатулка с сердцем Рафаэлы по-прежнему стояла на самом краю ямы. Наверное, vicaria намеревалась швырнуть ее поверх тела Рафаэлы или, еще хуже, сохранить ее для себя, чтобы тайно злорадствовать, глядя на нее. Глаза всех монахинь были прикованы к опускающемуся гробу с телом Рафаэлы. А я костылем пододвинула к себе маленький ящичек и спрятала его под юбку. Садовники вооружились лопатами и принялись забрасывать могилу землей, а монахини, избавленные от присутствия vicaria, бросились друг другу в объятия и зарыдали.

   Эрменгильда поймала мой взгляд и подмигнула. Они с Жозефой придвинулись ко мне вплотную и, сделав вид, что завязывает шнурок на башмаке, Эрменгильда наклонилась, забрала у меня ящичек и спрятала его под своим передником в тот самый миг, когда к нам примчалась vicaria и нетерпеливо поинтересовалась:

   – Все кончено? Где шкатулка?

   – Похоронена, мадам, – хором откликнулись criadas и sambas.

   Глаза сестры Лореты загорелись яростным огнем. Значит она и в самом деле собиралась сберечь сердце Рафаэлы для себя. Она закричала:

   – Тогда почему вы еще здесь? Возвращайтесь к своим обязанностям, и поживее!

   Жозефа отчетливо пробормотала:

   – Me cago en la putisima madré que tepario, Sor Loreta! – что вызвало волнение среди монахинь, потому что в переводе с испанского означало: «Я плюю на ту шлюху-мать, которая породила тебя на свет, сестра Лорета!»

   Под прикрытием гневных воплей сестры Лореты Эрменгильда быстро удалилась, унося сердце Рафаэлы.

   В тот же день я попросила Жозефу вынести свинцовую шкатулку за стены монастыря вместе с пригоршней монет от меня. Я хотела, чтобы сердце Рафаэлы забальзамировали в специальной жидкости и поместили в серебряную шкатулку. Когда Жозефа тайком доставила его обратно от похоронных дел мастера, я спрятала его у задней стенки моего свечного шкафчика, где уже лежали страницы моего дневника.

   «Наступит такой день, – поклялась я, – когда я увезу тебя отсюда, Рафаэла».

   А пока что, с помощью Жозефы, Хавьеры и Эрменгильды, мне надо было постараться уцелеть самой.

Джанни дель Бокколе

   Как раз в то самое время, когда мы были пьяны от радости после визита Хэмиша Гилфитера, мы услышали от Фернандо о том, что подруга Марчеллы Рафаэла умерла насильственной смертью. Рафаэла была той самой монахиней, с которой она рисовала и которую любила. Мир ее праху.

   А тут еще славная priora захворала, скорее всего, не без помощи набожной чокнутой монахини по имени сестра Лорета, уродливой, как горгулья, и захватившей власть в монастыре.

   Санто пришел к тем же выводам, что и я. Душа у него была не на месте. Но, получив следующее письмо, он принял окончательное решение. Почта работала из рук вон плохо, так что оно пришло через неделю после первого, хотя отправлено было много позже. Нетвердой рукой Фернандо писал: «Мне не хотелось бы пугать вас. И еще я никогда не думал, что буду замышлять столь богопротивные вещи, как похищение невесты Христа из Божьего дома. Но у меня есть причины полагать, что оставить Марчеллу в Святой Каталине равносильно тому, чтобы обречь ее на смерть.

   Мне здесь не к кому обратиться. Официальные власти Арекипы сделают вид, что ничего не знают, даже если все выплывет наружу. Достопочтенный Джанни, я понимаю, что вы связаны с Мингуилло обязательствами и не можете путешествовать по своему усмотрению. Но нет ли у вас на примете друга, которого вы можете прислать вместо себя?»

   Как это нет, страсть Господня!

   Свое письмо Фернандо закончил такими словами: «Мы составляем план, невероятный и сложный, но все-таки план, чтобы спасти Марчеллу. Моя сестра сама придумала его, в противном случае я никогда бы не осмелился подвергнуть ее ужасам его осуществления. Необходимо, чтобы человек, которого вы пришлете, был врачом или священником, а еще лучше – и тем и другим одновременно».

   Я оглянулся на Санто, который читал письмо, заглядывая мне через плечо:

   – Сдается, вам пора собираться в дорогу!

   Санто вылетел из комнаты, как птичка из клетки. Надежда несла его, как на крыльях. Я с одобрением смотрел ему в спину, которая стала шире, чем раньше. И он укрепился духом и закалился сердцем, в чем ему помогла любовь к Марчелле. Теперь он готов был драться за нее.

Марчелла Фазан

   Служанки Рафаэлы не оставляли меня своим вниманием ни днем, ни ночью. Они дежурили поочередно с Жозефой и принимали все меры к тому, чтобы я ни на мгновение не оставалась одна, даже когда навещала могилу Рафаэлы, чтобы прочитать заупокойную молитву «Избавь меня от смерти вечной в день Страшного суда», что, по правилам монастыря, надо было делать на протяжении восьми дней после похорон.

   Хотя сестра Лорета имела на своей стороне только двух Шакалов, а нас, монахинь, было почти восемьдесят, убийство Рафаэлы повергло нас в шок и оцепенение. Мы старались держаться вместе, ожидая, когда к нам вернется мужество. Тем временем я ускоренными темпами обучала Жозефу итальянскому, пока она не начала довольно бойко болтать на нем, поскольку в любой момент в силу необходимости он мог превратиться в наш тайный язык общения. Однажды Жозефа вознаградила меня целым предложением на безукоризненном итальянском. Она только что вернулась от Фернандо, и ее передник, казалось, раздулся от радужных надежд.

   – Обнимите меня, мадам, – пожелала она.

   – Volentieri![168] – ответила я.

   В моих объятиях Жозефа потрескивала, как жаркое пламя костра. Под одеждой она принесла множество писем: от Джанни, включая и те, которые надиктовала ему Анна, от Хэмиша Гилфитера и целых семь от Санто, причем каждое последующее было восхитительнее предыдущего. Весь следующий день Жозефа тайком копала яму за ведром с углем. В эту яму я с большой неохотой спрятала все письма, но не раньше, чем выучила послания Санто наизусть, до последней запятой.

   – Оставим одно, – взмолилась я, – всего одно-единственное, чтобы класть его под подушку по ночам.

   Но Жозефа была неумолима.

   – Одно-единственное письмо – как раз тот повод, что нужен Ведьме.

   За пределами моей кельи мои подруги тоже не теряли времени даром. Стоило vicaria приблизиться к Калле Севилья, как Розита и Маргарита тут же изобретали кризисные ситуации, разрешить которые, по их уверениям, могла только она. Жажда власти сестры Лореты стала моей единственной гарантией безопасности: мы изо всех старались показать ей, что есть вещи более важные, чем мое убийство, которыми ей следует заняться в первую очередь. Тем не менее рано или поздно сестра Лорета придет по мою душу. Нам оставалось только гадать, как и когда это произойдет.

   Две недели спустя после смерти Рафаэлы я бездумно читала жизнеописание святой Терезы. Но тут один эпизод привлек мое внимание. Это была ужасная история о том, как некая монахиня в Саламанке сбежала из тюрьмы, притворившись мертвой, предав земле тело уже умершей женщины вместо своего собственного. Она напомнила мне жутковатый роман месье Дидро под названием «Монахиня», в котором описывались жестокие монастырские нравы. Его подарил мне Мингуилло, когда в первый раз продал меня доминиканцам, и я почти дословно запомнила из него одну фразу: «Почему, среди прочих диких идей, пришедших в голову монахине, доведенной до отчаяния, ее не посетила мысль поджечь весь монастырь?»

   Зато она пришла в голову мне. Имея в своем распоряжении труп и с помощью пожара, я смогу инсценировать собственную смерть совсем так, как та монахиня в Саламанке.

   Когда я объяснила свой план Розите с Маргаритой, они завизжали и испуганно прикрыли рты ладошками.

   – Мы никогда, никогда не смогли бы решиться на такое!

   «А я смогу, – подумала я. – Смогу и сделаю».

   Но я все-таки не настолько плохо разбиралась в том, как устроен мир, чтобы не понимать – помимо отчаяния мне нужны еще и деньги.

   Розита предложила:

   – Скажи, что хочешь заказать ежедневную мессу в течение месяца по Рафаэле. Это значит, что тебе позволят отомкнуть сундуки с твоим приданым.

   Маргарита воскликнула:

   – Розита! Вспомни, кто должен присутствовать при этом!

   В разговор вмешалась Жозефа.

   – В хранилище есть немножко такого-этакого, что принадлежит лично вам, мадам? Что можно обратить в деньги за стенами снаружи?

   Я расцеловала ее в обе щеки. Жозефа была права. У меня ведь была бесценная картина Мантеньи с изображением святого Себастьяна и статуэтка этого же святого, по-прежнему томившиеся в хранилище, к вящему неудовольствию vicaria. А Розита, занимавшая должность portera, располагала ключами от всех помещений монастыря, даже самых потайных. Ей уже не раз приходилось контрабандой изымать предметы для продажи за стенами монастыря от имени монахинь, запертых внутри.

   – Никаких проблем! – заверила она нас. – Вот как мы все проделаем. Слушайте. В течение нескольких следующих дней Жозефа будет у всех на виду носить большие кипы старого постельного белья в церковь criados, которая собирает деньги на приют для сирот своего сословия. Ее обязательно заметит Ведьма, и Жозефа не должна выдать себя, если Ведьма примется расспрашивать ее, когда она будет проходить через ворота, или даже станет рыться в ее белье.

   – Мы все соберем старое белье, – добавила Маргарита, – . включая порванные или запачканные вещи. При необходимости мы сами порвем или испачкаем их, пока Ведьма не проглотит наживку. О, она будет рыться в куче белья Жозефы, подозревая какой-либо подвох, но не найдет ничего, кроме испорченных вещей, которые годятся только для богадельни. А на следующий день мы спрячем картину Мантеньи и статуэтку в белье, потому что второй раз подряд Ведьма не станет устраивать обыск.

   Жозефа сообщила Фернандо, сходившему с ума от беспокойства, что ему вскоре будут переданы два ценных предмета, которые ему следует обратить в деньги, потребные для моего побега. В общих чертах план своего побега я изложила в записке, которую зашила в шов юбки Жозефы. Облекая свой замысел в слова, я содрогнулась от ужаса. Вложить записку в башмак я не рискнула.

   Ответ Фернандо пришел ко мне в том же самом вспоротом и вновь зашитом шве платья моей служанки: «Дорогая сестра, ты знаешь, что я не принял бы от тебя ни сольдо, но от твоего имени я уже договорился о продаже венецианской статуэтки святого Себастьяна за невероятно высокую цену агенту семейства Тристанов. Я знаю, что тебе самой предстоит осуществить самую ужасную часть твоего плана, моя бедная Марчелла. Заранее прошу у тебя прощения за всю жестокость ожидающей тебя задачи».

   Еще через несколько дней Жозефа принесла мне очередную записку от Фернандо, зашитую под подкладку ее шляпки. Он писал: «У меня хорошие новости, сестра. У нас появился новый помощник для выполнения нашего плана: вскоре он прибудет к нам. Полагаю, ты уже имеешь честь быть с ним знакомой».

Джанни дель Бокколе

   Толстые письма приходили ко мне из Кадиса, из Прейера на островах Кабо-Верде, из Монтевидео. Места хирурга не было, поэтому Санто нанялся на корабль простым матросом, чтобы отработать свой проезд. Попутные ветра без задержки доставили его в Южную Америку. Благополучно прибыв в Арекипу, он написал мне: «Здесь так красиво, ты даже не можешь себе представить, Джанни. Этот город похож на жемчужину».

   Санто прямиком отправился в дом молодого Фернандо и его матери. Его приняли как родного сына. А на следующее утро Фернандо взял его с собой в церковь, чтобы он из-за решетки мог посмотреть на Марчеллу. А она увидела его.

   «Мы обменялись клятвами без слов», – написал он мне. Я представил себе, как они смотрят друг на друга, словно были одни, а не находились в этом большом церковном театре.

   Санто, не откладывая, занялся медицинской практикой в Арекипе. Фернандо все устроил заранее, пока Санто еще плыл по морю. Так что очередь из пациентов выстроилась к нему уже в самый первый день.

   Из-за его черного облачения (он был слишком беден, чтобы купить себе приличную одежду) и, разумеется, из-за того, что он не пропускал ни единой службы в церкви Святой Каталины, его вскоре стали считать святым. Санто решил, что будет лучше, если он не станет возражать. Видя, как обернулось дело, Фернандо и его матушка пустили слух, что доктор Санто, дескать, прибыл из самого Ватикана. О Венеции не было сказано ни слова, чтобы не вызвать подозрений.

   В Арекипе не было медицинских школ, а это означало, что врачи и Цирюльники всегда приезжали туда издалека. Поэтому Санто избежал недоверия к себе как к чужеземцу. Он написал мне, что его испанский помогает ему, и попросил меня сходить к Испанской мадам и поблагодарить ее от его имени.

   Ведьма по-прежнему руководила монастырем, но у нее хватило ума хотя бы на то, чтобы снова разрешить посещения. Она оказалась достаточно благоразумна и не лишила почтенные семьи возможности видеться со своими дочерьми, дабы те не заподозрили неладное. Время от времени Фернандо встречался с Марчеллой в переговорной гостиной. Не слишком часто, правда, чтобы не возбуждать кривотолков.

   Но самое главное, они придумали план ее побега, но он был еще слишком туманным, чтобы посвящать меня в его подробности. А я не находил себе места оттого, что не знал, что они там выдумали. Санто намекнул, что все зависит от того, сумеет ли он лично втереться в доверие к полоумной Ведьме. А сейчас они изо всех сил старались уберечь Марчеллу от покушений на ее жизнь, пока этот их таинственный план не осуществится.

   Свито быстро стал самым любимым доктором в Арекипе, что меня не удивило, учитывая его мягкое обхождение, ловкие руки, опрятность и низкие цены на услуги. Помимо всего прочего, это означало, что он стал и тем врачом, который свидетельствовал смерть бедняков. А для их плана это было самым важным, как писал он мне.

   Что ж это за план такой? Сдается мне, речь шла о чем-то ужасном. Я стиснул зубы. В Арекипе происходит столько всего, а я торчу тут, в Венеции, прислуживая хозяину, который, похоже, рехнулся окончательно. Мингуилло взял себе в привычку сидеть взаперти наверху башни в задней части нашего дворца, куда уже лет сто никто не поднимался. Никто не знал, чем он там занимается, но, когда он спускался вниз, волосы у него на голове стояли дыбом, а глаза смотрели в разные стороны.

Сестра Лорета

   Мне стало известно, что в Арекипу прибыл праведник, человек исключительной святости, наделенный многими добродетелями. И, естественно, в качестве молитвенного дома он выбрал церковь Святой Каталины.

   Он был практикующим врачом, но при этом оставался священником. Жители приняли его всем сердцем. Невежественные язычники даже иногда приносили ему мумифицированные тела, которые находили высоко на склонах гор, как будто он мог вновь вернуть их к жизни.

   Говорили, что он приехал из Италии, из самого Рима, поэтому Мне, вполне естественно, пришло в голову, что Я тоже должна встретиться с ним, дабы насладиться неземным светом, который должен исходить из его глаз. Он, в свою очередь, также будет озарен светом встречи со Мной. Втайне Я надеялась, что этот праведник узрит на Моем теле стигматы, что оставались невидимыми для непросвещенных монахинь, окружавших Меня, и что он подтвердит существование Моих ангелов, разоблачив всех остальных врачей, которые именовали их «зрительными фантомами».

   Если этот доктор Санто признает Мои стигматы и ангелов реально существующими, то невежественные и непросвещенные создания вынуждены будут попридержать свои языки, и люди начнут обращать на Меня внимание, дабы записать Мою жизнь в качестве наставления и примера для последующих поколений.

   Пожалуй, чрезмерно затянувшееся недомогание нашей беззаботной и неосторожной priora дает Мне прекрасный предлог для того, чтобы пригласить этого доктора Санто в наш монастырь, дабы тот помог больной женщине.

   Кто же еще должен принять его, как не доверенная заместительница priora, исполняющая ныне ее обязанности, и которую никто и никогда не смел упрекнуть в легкомыслии?

Марчелла Фазан

   Санто был в Арекипе. Нас разделяла жалкая каменная стена, Да еще сумасшедшая монахиня-убийца, И все. Мингуилло не было рядом, чтобы выхватить счастье у меня из рук и разбить его вдребезги. Мне оставалось совершить один ужасный поступок, после чего я окажусь на свободе и рядом с Санто. А после этого мое воображение рисовало блестящее будущее радостное и светлое, как солнце на небе в полдень.

   Каждое утро во время мессы я выходила замуж за Санто, находя его взглядом по ту сторону решетки.

   – Я люблю тебя, – пела я вместо того, чтобы повторять слова гимнов.

   – Я люблю тебя, – пел мне в ответ Санто.

   А вот priora по-прежнему оставалась без сознания. Среди монахинь, criadas и sambas, обожавших ее, потихоньку начал зреть дух сопротивления. Та любовь, которую мы к ней питали, означала, что мы не представляли себе будущее без нее – все наши надежды были связаны с ее выздоровлением.

   – Давайте дадим priora колокольчик, – однажды предложила я, – и спрячем его под одеялом. И тогда, если кто-нибудь попытается приподнять одеяло, он зазвонит.

   – Где ты научилась такой бдительности и осторожности? – поинтересовалась Розита.

   К этому времени уже весь монастырь неусыпно следил за действиями сестры Лореты. Монахини изобретали всевозможные недоразумения, которые ей приходилось разбирать и улаживать лично. Они приносили себя в жертву, намеренно нарушая правила поведения, чтобы она отвлекалась на радость их наказания. Vicaria взяла себе в услужение личную samba матери настоятельницы. Но девушка осталась верной нам и передавала нам сведения обо всех передвижениях Ведьмы. Монахиня-казначей тоже встала на нашу сторону. Теперь она каждый день являлась в канцелярию, дабы обсудить бессмысленные цифры с Ведьмой, которая принуждена была делать вид, что разбирается в них, дабы окончательно не потерять лицо. Розита устроила мнимую потерю ключа, и для его поисков был организован поголовный допрос всех сестер в монастыре, который проводила лично vicaria.

   Вот так на протяжении еще нескольких недель нам удавалось отсрочить ее визит ко мне. Фернандо приходил к нам так часто, как только осмеливался, превратившись в прозрачное стекло – я имею в виду, что он добровольно затушевал свою личность, чтобы через него я могла общаться непосредственно с Санто.

   – В городе только и разговоров что о святом человеке из Италии, – сообщил он мне однажды. Ведьма сидела и слушала нашу беседу, выискивая любой повод, чтобы прервать ее, прижавшись к решетке здоровым ухом.

   – Ты встречался с ним? – с деланной небрежностью поинтересовалась я, оставаясь в пределах слышимости Ведьмы.

   – Разумеется. Мне показалось, что душа его до сих пор пребывает в поиске, – улыбнулся Фернандо. – И поиск этот остается предметом всепоглощающей страсти…

   Затем я увидела за решеткой синие очки сестры Лореты.

   «Хорошо, очень хорошо», – подумала я, ведь что бы ни интересовало ее в Санто, это лишь лило воду на мельницу нашего плана. Я содрогнулась всем телом: у меня вдруг возникло ощущение, будто я передаю его в лапы ненасытной паучихи.

   Жозефа тем временем приносила мне все новые письма в складках своей юбки и под фальшивой крышкой корзины, принимая от меня ответные послания. Санто умолял меня сообщить ему как можно больше сведений о vicaria. Я написала ему обо всем, что смогла вспомнить, – о ее одержимости младенцем Христом, о ее выдуманных стигматах и ее так называемых ангелах.

   Единственным, о чем я забыла упомянуть, была ее поразительная физическая сила.

Мингуилло Фазан

   Я начал с проснувшимся интересом поглядывать на своих дочерей и усиленно подкармливать их. Достигнув пятнадцатилетнего возраста, обе могли понести. И тогда у моего любимого Палаццо Эспаньол появится если уж не сын, то хотя бы внук! Однако же мне придется проявить терпение – все, кто хоть немного разбирается в подобных вещах, знают, что маленькие девочки зачастую склонны разрушать планы своих владельцев: у них случаются выкидыши или мертворожденные младенцы.

   Я начал подозревать, что кто-то вновь тайком рылся в моих вещах. В моем кабинете были видны следы поспешного обыска – очевидно, соглядатай не упускал ни малейшей возможности шпионить за мной. Я стал опасаться за судьбу моей бесценной коллекции книг из человеческой кожи.

   И вдруг мне пришло в голову, что дети нередко слывут убийцами книг. Я выдумал для своих девочек какую-то страшилку, чтобы маленькие бледные создания боялись заходить в мой кабинет. Их страх навел меня на еще одну блестящую мысль: я выдернул у них несколько волосков и вложил их между определенными страницами книг, чтобы знать, если кто-то в мое отсутствие навестит мою маленькую колонию. Никакого уважения к снисходительному читателю, но даже его досточтимым пальцам не позволено будет прикоснуться к этой части моей библиотеки. Мысль о том, что кто-то еще, кроме меня, может наложить на них руку, была для меня невыносима. Стоило мне хотя бы представить себе такую возможность, как кожа у меня покрывалась мурашками, как будто тысячи муравьев начинали одновременно рыть себе норы под ней.

   Я настолько обеспокоился судьбой своих книг, что перенес их в высокую башню Палаццо Эспаньол, где мог невозбранно наслаждаться их обществом, не опасаясь, что меня прервут или обнаружат. Каждую седьмую ступеньку я посыпал особым слоем пыли на тот случай, если кто-нибудь попытается проникнуть в мой личный рай.

Марчелла Фазан

   Предоставленная мне передышка не могла длиться вечно, и я отдавала себе в этом отчет. Тем не менее я оказалась совершенно не готова в тот момент, когда samba сестры Лореты прибежала с сообщением, что vicaria направляется в мою келью, а на лице у нее вновь появилась безумная маска экстатического восторга.

   Жозефа немедленно привела в действие наш несовершенный план.

   – Мне очень жаль так поступать с вами, мадам, простите меня, – горестно лепетала она, ударив меня Библией по виску с такой силой, чтобы там появились настоящий синяк и отек.

   – Ложитесь побыстрее, так будет лучше, – нежно прошептала она, когда я скорчилась на полу, подложив под голову подушку, которую она заранее припасла для этого случая.

   Шаги vicaria уже доносились из моего замершего в оцепенении дворика. Эти шаги приблизились ко мне вплотную, и я ощутила, как ее тень упала на мое тело, закрывая от солнечных лучей. Я держала глаза закрытыми и старалась дышать медленно и ровно, словно пребывала без сознания. Она толкнула меня обутой в сандалию ногой. На меня пахнуло вонью ее омерзительного дыхания. Но, когда она повернулась ко мне спиной, чтобы расспросить Жозефу, я осторожно приоткрыла один глаз. На поясе у Ведьмы висел мешочек с травами. На мгновение я увидела ее профиль, и у меня перехватило дыхание. Экстатическое возбуждение стерло с ее лица выражение досады и гнева, и сейчас оно казалось непривычно безжизненным и пустым, как у деревянной куклы.

   – Сестра Констанция споткнулась о свой костыль и упала, понимаете, – пустилась в объяснения Жозефа. Но не был ли ее тон слишком уж вызывающим? – Ударилась головой. Напрочь лишилась чувств.

   Vicaria не спешила уходить. Сквозь опущенные ресницы я наблюдала, как она отвязала с пояса мешочек и протянула его Жозефе.

   – Свари из них настойку, – велела она девушке. – И ложкой вливай ей в рот, даже если она не очнется.

   Сестра Лорета слегка покачивалась взад-вперед, крепко обхватив себя руками. Она радостно закудахтала:

   – Это как раз то, что нужно Венецианской Калеке.

   Жозефа кивнула, не издав ни звука, и осторожно взяла яд в руки.

   – Ступай… ступай и вскипяти чайник – настаивала Ведьма. Лицо Жозефы стало замкнутым, как закрывшийся бутон цветка.

   «Сестра Лорета намерена остаться до конца и проследить, чтобы ее приказание было исполнено, – подумала я. – Она намерена заставить бедную Жозефу убить меня».

   – Но в очаге нет огня, – запротестовала моя служанка.

   – Ну так разведи его, – пропела vicaria.

Доктор Санто Альдобрандини

   Говорят, что в старые времена только высокородным обитателям Анд были доступны удовольствия, доставляемые Eryt-hroxylum peryvianum, который аборигены именуют «кокой». Листья, высушенные на солнце, хранятся в особых мешочках. Прием вовнутрь осуществляется посредством простого жевания, во время которого во рту появляется резкий, но отнюдь не горький привкус. В наши дни, когда подкрадывается высотная болезнь, или голод, или тоска, перуанцы всех сословий ищут прибежища в сладких грезах, доставляемых листьями коки, способными заглушить все неприятные чувства, не убивая того, кто страдает от них.

   Впоследствии, когда все обнаружилось, я едва сам не лишился чувств, представив себе, что происходило на самом деле. Только смекалка Жозефы спасла бесценную жизнь Марчеллы. Разводя огонь в очаге, samba на мгновение отвлекла внимание vicaria, вынудив ту повернуться к ней спиной.

   – Там кто-то пришел! – выкрикнула она, пинком опрокинув ведро с углем позади себя.

   Как только vicaria поспешила к двери, чтобы узнать, кто это там стучит, Жозефа высыпала содержимое мешочка в огонь, положив туда взамен листья коки из собственного передника. Она помешивала настойку в горшке, когда сестра Лорета вернулась обратно. Ведьма ударила Марчеллу по лицу, чтобы привести ее в чувство.

   – Снадобье готово, дай его сюда немедленно! – приказала она Жозефе.

   А потом Ведьма стала смотреть, как горячая жидкость вливается в горло Марчелле, до последней капли.

   Я представил себе эту картину – всхлипывающая Жозефа подносит чашку к губам своей обожаемой Марчеллы, а та пьет, не зная, доживет ли до конца процедуры.

   Настойка коки быстро повергла Марчеллу в бредовое состояние. Его симптомы – липкая кожа, затуманенный взор и желудочные спазмы – убедили vicaria в том, что дело сделано или, по крайней мере, процесс уже не остановить. Она удалилась.

   Жозефа оставалась рядом со своей госпожой до тех пор, пока та не начала приходить в себя. Затем ее сменила Эрменгильда, а Жозефа помчалась к нам, чтобы сообщить о том, что случилось.

   Мы уселись вокруг старого стола с поцарапанной крышкой: Фернандо, заплаканная Беатриса и все еще дрожащая Жозефа. Она все время повторяла:

   – Теперь вам надо действовать быстро-быстро.

   Два дня спустя умерла одна из моих пациенток. Она подходила для наших целей: бедная индианка, у которой не было семьи или родственников, отличавшаяся столь хрупким телосложением, что, пожалуй, даже Марчелла выглядела крепче. Ее обнаружили без сознания в поле на окраине города. Несмотря на то что именно такой труп сейчас мне требовался, я применил все свое умение, чтобы спасти несчастную. Я не смог бы совершить убийство по небрежению даже ради того, чтобы освободить Марчеллу. Разве мог я просить ее выйти замуж за убийцу?

   У моей пациентки случилось внезапное кровотечение, предвидеть которое было невозможно. Она носила в себе зародыш мертвого ребенка, который я надеялся удалить, чтобы хотя бы попытаться сохранить жизнь матери. Мой скальпель обнаружил внутри крошечное скрюченное тельце, которое уже начало разлагаться. Я сидел рядом с девушкой, пока жизнь по капле вытекала из нее, держа ее за руку и мысленно благодаря за то, что она собиралась сделать для Марчеллы и меня. Я даже не знал, как ее зовут.

   Я отправил посыльного к пеону, которому Марчелла посоветовала мне довериться. Через двадцать минут Арсе приехал с повозкой. Он вынул из кармана помятый рисунок и сравнил его с моим лицом, потом улыбнулся.

   – Там, вверху, на горе, Марчелла нарисовала тебя, – пояснил он.

   Он с уважением принял у меня тело женщины и перекрестился, укладывая его на повозку. От монеты, которую я предложил ему, он небрежно отмахнулся.

   – Чтобы вытащить оттуда одну девочку живой, я с радостью отвезу мертвую на ее место, – улыбнулся он. – А та, твоя, думаю, очень даже жива!

   Я смотрел, как повозка, подпрыгивая на неровностях дороги, катится по улице к монастырю Святой Каталины.

Сестра Лорета

   Праведник прислал Мне посыльного с сообщением, что он почтет за честь повидать Меня. Он надеялся, что Меня вполне устроит назначенный им для встречи вечерний час, поскольку «наши дни взаимно, хотя и для каждого по отдельности, наполнены служением, которое повелел нам исполнять Господь. Что же касается точного времени, то, боюсь, оно зависит от состояния и нужд моих пациентов».

   Я написала ему в ответ: «Вам не нужно оповещать Меня о своем прибытии заранее, доктор. В любой час ночи вы застанете Меня за работой по воплощению Божьего замысла».

   И когда на следующий вечер у ворот звякнул колокольчик, Я поняла, что это может быть только святой праведник из Рима. Я быстро натерла перцем свои стигматы, чтобы их легче было разглядеть в пламени свечей. Затем Я поспешила во двор и успела как раз вовремя, чтобы перехватить portera. На лице ее отразилось разочарование, когда Я сказала ей, что открою ворота сама.

   – Умерьте свое вульгарное любопытство, – посоветовала Я ей, – или ваши обязанности будут переданы другой сестре, более заслуживающей этой чести.

   Она отпрянула в сторону, дрожа всем телом. Ее реакция была столь преувеличенно-явной, что заставила Меня задуматься. Мне стало интересно, что скрывает сестра Розита? Спеша к воротам, Я решила, что попозже проведу необходимое расследование.

   Он упал на колени, когда увидел Меня, и сложил руки в молитвенном жесте – прямо посреди пыльной улицы. А потом он произнес по-испански с сильным ватиканским акцентом:

   – Стигматы! Я слышал о том, что за этими стенами обитает набожная и благочестивая душа. Путешествие через несколько океанов стоило того, чтобы узреть ее собственными глазами!

   Я скромно потупилась и предложила ему подняться и войти в обитель Святой Каталины на правах Моего гостя. Он последовал за Мной в oficina.

   Когда же Я наконец подняла на него глаза, то сразу же заметила, что святой праведник отличается внушающей тревогу мальчишеской манерой поведения. Лицо его было мокрым от пота, когда он смотрел на Меня. Его нетерпение и взвинченное состояние подсказали Мне, что душа его терзается каким-то страстным желанием. Разумеется, Я читала его беды и несчастья с легкостью и ясностью, недоступной тем, кто проводит жизнь в отупляющей атмосфере чувственного удовлетворения.

   Я заперла дверь изнутри, чтобы ничто не мешало нашей беседе, хотя легковесные и легкомысленные монахини устроили очередное пиршество. В этот вечер Я решила не укорять этих глупых девчонок, сломя голову носившихся по всему монастырю в сопровождении ароматов жаркого и звуков мелодий Россини, которые, как они напрасно надеялись, достигнут спящих ушей priora и утешат ее на одре болезни.

   – Давайте преклоним колени, – предложила Я молодому человеку, подбирая свои юбки. – Прежде чем вы отправитесь осматриватьpriora, Мы должны помолиться вместе. И совершить причастие. Я приготовила для вас освященное вино.

   В этот момент Я пребывала в столь восторженном состоянии, что даже не подумала выпить свое собственное вино, зато доктор Санто послушно сделал несколько глотков из чаши, которую я поднесла к его губам.

Доктор Санто Альдобрандини

   Ее нарисованные стигматы ярко выделялись на теле, натертые каким-то едким веществом. Но намного более отвратительными оказались бесформенный оплавленный нос и чешуйчатая кожа неожиданно крепкой ладони, когда она с силой ухватилась за мою руку, и звук глубокого мужского голоса. Зажатое в тисках мании, ее лицо выглядело страшно.

   Я попытался успокоиться и стал рыться в памяти в поисках сведений о причинении себе вреда. Членовредительство доставляет истинную радость одержимым. Наполеон, эта ходячая энциклопедия всевозможных болезней, немедленно пришел мне на ум. Я вспомнил, как однажды он едва не заразился бубонной чумой только для того, чтобы доказать свою правоту. Его измотанные войска вошли в Яффу в марте 1799 года. Наполеон заявил, что воспаление лимфатических узлов в паху, свидетельствующее о развитии этой страшной болезни, – всего лишь доказательство духовной слабости. Поэтому его храбрые солдаты никак не могут заразиться чумой после простого контакта с больными. Наполеон лично проинспектировал мечеть, превращенную в полевой госпиталь. Он даже помог вынести оттуда труп и касался бубонных язв.

   А что, если бы частичка зараженной пыли, отторгнутая остывающим телом мертвого солдата, совершила недолгий полет и опустилась в одну из трещин на кожном покрове Наполеона, который он яростно расчесывал ногтями? Страшно даже представить себе – Марчелла по-прежнему бы оставалась в Венеции или, что намного вероятнее, уже погибла бы от руки Мингуилло. А Старый Свет последние пятнадцать лет прожил бы в мире и покое.

   Сестра Лорета нетерпеливо вздохнула, возвращая меня к проблемам настоящего и своему гнилостному дыханию, характерному для тех, кто злоупотребляет голоданием. Но вдруг дрожь непонимания на мгновение нарушила ее болезненный экстаз. Мне оставалось только надеяться, что я не переусердствовал в своей маленькой пантомиме «распознавания» ее стигматов. Мне казалось, что все прошло достаточно хорошо. Доверительным тоном она сообщила мне, что мы многого сможем добиться вместе.

   «Действительно», – подумал я. Потому как мне предстояло занимать ее беседой до тех пор, пока тело бедной индейской девушки не привезут тайком в монастырь, а потом я должен был убедить ее отвести меня к настоятельнице, чтобы я смог спасти ей жизнь.

   Я позволил себе на мгновение отвлечься, представив Марчеллу, живую и здоровую, находящуюся в нескольких ярдах от меня, где-то неподалеку за стенами канцелярии. И без всякой задней мысли отхлебнул вина для причастия, которое протянула мне vicaria. И только горькое послевкусие напомнило мне, что я разделил кубок с отравительницей. Эффект проявился незамедлительно – руки и ноги у меня онемели, в кончиках пальцев возникло покалывание, желудок подкатил к горлу, а на губах появилась пена. Она воспользовалась аконитом.

   Я знал, что должен сунуть пальцы в рот, чтобы меня стошнило, но мне вдруг стало трудно дышать. В сумке у меня были с собой рвотные средства, но я уже не мог сфокусировать зрение на застежке. Когда на меня обрушилась апатия, а с ней и сонливость, она поспешно вывела меня из канцелярии, с силой вцепившись мне в локоть, чтобы поддержать в вертикальном положении. У меня было такое ощущение, будто я продираюсь сквозь лес водорослей на дне океана. По коже пробежали мурашки, и меня попеременно бросало то в жар, то в холод.

   Мы пришли в просторную и прекрасно обставленную келью. По крайней мере таковой она предстала перед моим затуманенным взором. Намерения сестры Лореты явно совпадали с моими собственными: привести меня к постели priora.

   – Прочь с дороги! Это доктор Санто, – прошипела она, обращаясь к группе монахинь, стоявших на страже у порога.

   Монахини с надеждой посмотрели на меня – сквозь ядовитые миазмы, окутывающие мои органы чувств, я с трудом сообразил, что все это доверенные подруги Марчеллы, пытающиеся помочь мне достойно сыграть свою роль нынче ночью. Говорить я не мог – аконит обездвижил мой язык. Монахини, должно быть, решили, что я по-прежнему остаюсь верен разработанному ими плану. А я не мог сказать им, что план этот пошел прахом и полетел в тартарары.

Марчелла Фазан

   Пока Санто приближался к главному входу в монастырь, Жозефа должна была выскользнуть через заднюю калитку. Ей предстояло встретиться с Арсе, пеоном, спасшим мне жизнь в горах, который привезет бедную мертвую индианку.

   Пока я ничем не могла им помочь. Успешная реализация плана требовала, чтобы в тот момент меня видели как можно больше людей. Поэтому ближе к окончанию ужина в трапезной я приняла участие в веселье, чего раньше избегала, громко разговаривала и нескромно смеялась. Я так усердствовала в своем рвении, что заработала пощечину от vicaria, спешившей вернуться в свой кабинет. Она ничем не выразила своего удивления при виде меня и ничем не дала понять, что помнит, как совсем недавно пыталась отравить меня.

   – Хорошо, очень хорошо, – пробормотала я, прижимая ладонь к горящей щеке.

   Я подумала: «Она с радостью запомнит это. Она запомнит, что часы отбивали половину девятого, когда она меня наказала. Она вспомнит, что это был последний раз, когда она видела меня живой».

   Через несколько минут Розита передала мне через Хавьеру, что Ведьма подходит к кабинету priora. Было без четверти девять. Я знала, что с минуты на минуту появится Санто, и она явно хотела лишний раз сурово отхлестать себя бичом перед тем, как встретиться с ним. С трудом переставляя ноги, я потащилась к себе в келью, где мне предстояло выполнить самую тяжелую и гнетущую задачу нынешнего вечера. Жозефа уже ждала меня. Глаза ее сверкали, грудь тяжело вздымалась, а на лбу выступили крупные капли пота.

   «Тело, наверное, оказалось очень тяжелым, – со страхом подумала я. – Еще бы, ведь она была беременна».

   – Все получилось? – спросила я у Жозефы.

   – Да, оно здесь, спрятано в тыквенных плетях, – прошептала она.

   – Спасибо, – выдохнула я. – А Санто?

   – Розита сказала Хавьере, сказала Эрменгильде, сказала мне, что он ушел с vicaria, как мы планировали. А теперь, мадам, давайте вспомним эту часть еще раз?

   – Только ту часть… после того, что произойдет здесь, – прошептала я. Я не могла заставить себя облечь в слова то, что мне предстояло сделать.

   Samba начала:

   – Когда вы закончите… свое дело, мадам, вы идете к задней калитке. Portera Розита откроет ее ровно в пятнадцать минут одиннадцатого вечера. Vicaria каждый вечер четыре раза проверяет двери и ключи. Ради portera, не забудьте закрыть дверь за собой, а потом подсуньте ключ обратно снизу так, чтобы она нашла его и быстро-легко вернула на место. Когда выйдете из калитки… поверните направо, мадам, и идите быстро, но не бегите. Вы плохо бегаете, так что привлечете внимание. Идете быстро-быстро, и через две минуты выйдете на Плаза-де-Армас. Фернандо будет ждать вас с паланкином у собора. И доктор Санто тоже, он будет стоять у памятника Tuturutu. Пеон Арсе, он спрячется под деревом на случай всяких-всяких неприятностей. Когда увидите Фернандо и Санто, тогда бегите, мадам, бегите. К доктору Санто, он поможет вам сесть в паланкин. Если вас станут преследовать, пеон Арсе задержит их. А вы бегите, не останавливаясь, к паланкину.

   Я внимательно слушала, но в голове неотвязно вертелась одна-единственная мысль: «Санто здесь, в монастыре».

   Если план сорвется на этой стадии, то присутствие неопознанного трупа в моей келье никакими причинами объяснить будет невозможно. Нас обеих могут обвинить в убийстве Priora умирает у себя в комнате, в то время как мертвая женщина лежит в побегах тыквы. Если мужество изменит мне сейчас, я подвергну смертельной опасности мать настоятельницу Монику, Жозефу, Розиту, Маргариту, Фернандо, Беатрису и Санто. Санто тоже.

   Санто был здесь, в монастыре.

   – Идемте, мадам, – торопила меня Жозефа. – У нас осталось немножко-немножко, что мы должны сделать вместе. Пора.

   Я повесила тяжелое одеяло на одну ее руку, взяла ее под другую, подхватила свой костыль, и мы осторожно выскользнули из моего дворика, чтобы приступить к выполнению своей задачи.

Сестра Лорета

   Подводя его к постели priora, Я наблюдала за ним. Его бледное лицо, окруженное золотистым ореолом светлых волос, было невинным, как у ангела. Совсем как у сестры Андреолы. И сестры Софии.

   В глазах у молодого человека появилось отсутствующее выражение – оттуда смотрели похоть и дьявол, как Я и заподозрила, едва увидела его.

   Губы его едва заметно шевелились, но не могли произнести ни слова.

   Но молодой демон упорно отказывался умирать. Он не собирался сдаваться. Пусть он и выглядел хрупким, но вселившийся в него сатана был силен, очень силен. Я еще никогда не видела ничего подобного. Вот так власть дьявола самым ужасным образом проявляется в последние минуты жизни создания, которым он завладел.

Марчелла Фазан

   Я даже не знала, как ее зовут.

   Выглянувшая из-за туч луна заливала тело бледным, призрачным светом. Я завернула свободные концы одеяла, прикрыв мертвое лицо клетчатой тканью. Девушка, моя ровесница, была красавицей, с широким носом и тонкими бровями. Весила она даже меньше меня, иначе нам никогда не удалось бы сдвинуть ее с места хотя бы на дюйм.

   Жозефа взялась за свободный край одеяла и прохрипела:

   – Тяните – тяните же, мадам!

   Собрав все силы, я потянула за свой край. В конце концов тело, похожее на гигантский стручок, медленно заскользило по направлению к моему дворику. Мою покалеченную ногу пронзила острая боль, и я покачнулась.

   «Прости меня, – подумала я, рывком перетаскивая голову девушки через порог. – Я даже не знаю, как тебя зовут. Ты была настоящей красавицей. Как ты собиралась назвать своего ребенка?»

   Монастырские улицы были пусты. Но в кельях вокруг продолжалось шумное веселье. Мы не увидели никого, и никто не видел нас. Я молча плакала оттого, что мне приходится совершать столь ужасный поступок, от боли в ногах, от страха перед разоблачением, от жалости к бедной девушке и ее мертвому ребенку.

   Самая опасная часть нашего пути пролегала как раз под окнами кельи priora, которая располагалась в нескольких ярдах от моей собственной, на перекрестке улиц Калле Гранада, Калле Бургос и Калле Севилья. Потому что, если наш план еще действовал, там, внутри, должны были находиться Санто и viatria. Санто приложит все свои силы и умения, чтобы спасти жизнь матери настоятельнице. A vicaria, несомненно, попытается помешать ему, призвав на помощь все злобные и нечистые силы своей души.

   И тут я вспомнила, о чем забыла рассказать Санто. Я не успела предупредить его о той невероятной физической силе, что таилась в истощенном теле сестры Лореты. Я замерла на месте, охваченная страхом, но голос Жозефы привел меня в чувство.

   Из окна апартаментов priora доносился гул голосов и виднелся трепетный отблеск пламени свечей. Мне так хотелось услышать голос Санто, но вот его-то как раз и не было. «Должно быть, он занят делом, – подумала я. – Пусть он спасет Madré Монику. Он сделает это, если это в человеческих силах».

   Мы волоком затащили женщину в мою комнату, подняли на помост и взвалили на кровать, где я уложила ее головой на подушку.

   Жозефа бросилась мне на грудь, и мы замерли, обнявшись, вздрагивая всем телом и судорожно, со всхлипами втягивая в себя воздух. Я зарылась лицом ей в волосы, а потом заставила себя взглянуть на мертвую индианку на кровати. Одеяло уже распахнулось.

   «Эту женщину лечил Санто, – подумала я. – Его руки касались ее». Мягко высвободившись из объятий Жозефы, я подошла к женщине, взяла ее за руку, поднесла к губам и поцеловала. Сняв кольцо, обвенчавшее меня с Господом, я надела его на безвольный палец индианки. На моем собственном пальце до сих пор оставался зеленый ободок от травинки, которую я всегда подкладывала под кольцо.

   – Мадам…

   Жозефа протянула мне сборник гимнов. В другой руке она держала Библию. Мы принялись вырывать из них отдельные листы. Скомкав их, мы обложили ими ноги, руки, все тело и шею индианки. Бумажные цветы распустились вокруг нее, словно она возлежала на похоронных дрогах. Мне предстояло одновременно поджечь бумагу в нескольких местах, чтобы пламя охватило ее как можно быстрее.

   – А теперь, Жозефа, – твердо произнесла я, – твоя работа здесь ненадолго закончена.

   – Мадам, я могу…

   – Мы уже обо всем договорились, Жозефа. Если сейчас нас поймают, будет лучше, если никто не узнает о твоем соучастии.

   – Но, мадам…

   Я отрицательно покачала головой. Жозефа поднесла к губам маленькую бутылочку зеленого стекла, которую дала ей Маргарита. Это было снотворное, в использовании которого меня обвинят впоследствии. Маргарита обещала, что оно не причинит девушке никакого вреда.

   Яркие глаза Жозефы затуманились. Я поцеловала ее и подвела к ее кровати в кухне моей кельи, где уложила на тюфяк. Она уже спала. Убирая волосы у нее со лба, я почти завидовала ей. Ей не придется стать свидетелем того, что собиралась сделать я.

   Я подошла к дренажной трубе на краю своего дворика и потянула за веревку, вытаскивая плоскую бутылку бренди, которую принесла мне из аптеки Маргарита. Вернувшись к себе в комнату, я принялась поливать мертвую женщину коричневой жидкостью.

   Она употребляла алкоголь в своей недолгой жизни?

   На лице ее не дрогнула ни одна черточка, когда пары алкоголя достигли его. На голову ей я положила тряпку, пропитанную бренди.

   А потом сказала:

   – Прости меня.

   Поджигая бумагу у индианки на груди, я отвернулась, но недостаточно быстро, чтобы не заметить, как языки пламени охватили ее тело, как будто она принялась исполнять какой-то гротескный танец на спине. Кости ее затрещали, словно возвращаясь к жизни. Сорочка девушки сгорела очень быстро, обнажая аккуратную черную стежку, которой Санто зашивал разрез, сделанный в попытке спасти ее от инфекции, вызванной разлагающимся тельцем ребенка внутри нее. А потом вспыхнули и черные нитки шва.

   Я подбежала к двери, стремясь как можно скорее покинуть место преступления. Но усилием воли я заставила себя остановиться, положив руку на дверной косяк. Мне нужно было дождаться, пока она не обгорит так, что ее будет невозможно опознать. А пока я должна сделать еще кое-что. Я вынула из шкафчика свой свернутый в трубочку автопортрет, написанный с помощью крохотного зеркальца, одолженного у Рафаэлы. Я укрепила его на четырех заранее приготовленных деревянных палочках и установила в самом дальнем углу hornacina второй, пустой комнаты, где пламя не доберется до него, поскольку здесь гореть было нечему. Я взглянула на свое нарисованное лицо, освещенное отблесками свечей. Жозефа только ахнула, увидев автопортрет:

   – Мадам, это вы до последней черточки. Совсем как живая!

   Портрет и запах гари напомнили мне о Сесилии Корнаро. Она бы нещадно раскритиковала мою работу, но в ней чувствовалась ее рука. Я рисовала себя при жизни и с любовью. На портрете у меня было такое выражение, как если бы я вглядывалась в лицо Санто.

   Я не рискнула собрать вещи заранее, до того, как осуществлю задуманное. Но мысленно я давно составила список того, что намеревалась взять с собой. Он встал у меня перед глазами, и я поспешно принялась запихивать в мешок свой дневник, портрет Рафаэлы, на котором были запечатлены доказательства ее убийства, пару сменного белья, несколько монет и замечательные башмаки Фернандо. Последней туда отправилась серебряная шкатулка с сердцем Рафаэлы.

   – Твое самое заветное желание исполнится, – нежно пообещала я ей, – ты выйдешь отсюда.

   Затем я заставила себя вернуться к горящей кровати, которая уже весело потрескивала и курилась дымом, испуская ужасающий запах горелого мяса морской свинки. На это я и рассчитывала. Потому что жареная морская свинка была главным блюдом сегодняшнего ужина, и в кельях по всему монастырю criadas и sambas, накормив своих хозяек, все еще переворачивали ломти мяса в густой подливе, глотая слюнки в предвкушении собственного обильного и вкусного пиршества.

   Мне совершенно не хотелось смотреть на горящую девушку, но я должна была убедиться в том, что огонь сделал свое дело. Я осторожно приблизилась, старательно откидывая голову и опасливо глядя вниз. Пламя уже наполовину сожрало мою индейскую сестру. Тряпка, лежавшая у нее на лице, превратилась в пепел. Я смахнула его – черты лица расплавились, как воск, совсем как у vicaria. Я впервые подумала о боли, которой эта сумасшедшая подвергла себя в детстве, когда сунула лицо в кипяток. Скорее всего, уже тогда она была помешанной.

   Но индианка, естественно, ничего не почувствовала. Струйки горячей крови внезапно потекли оттуда, где раньше были ее глаза. Желудок рванулся у меня к горлу, и меня едва не стошнило. Я заставила себя осмотреть ее руки и ноги. Мне совсем не хотелось, чтобы где-нибудь в целости сохранился хотя бы нетронутый кусочек ее яркой кожи. На костях у нее еще оставались лохмотья плоти.

   Бутылка бренди уже опустела. Я в отчаянии обвела комнату взглядом, а потом схватила лампу, вылила из нее масло на грудь женщины и бросила клочки бумаги на каждую ногу. Пламя вспыхнуло с новой силой. Беспокоиться было не о чем. Я не собиралась устраивать вселенский пожар, потому что в соседней комнате спала Жозефа, а я не могла допустить, чтобы она пострадала.

   В монастыре оставался и Санто, отвлекая vicaria и стараясь спасти priora. Всего через несколько минут я увижусь с ним.

   Я сорвала с себя монашеское облачение и бросила его на пылающее тело. Достав из-под тюфяка Жозефы тоненькое платье для улицы с цветастой юбкой, я накинула его на себя. Но из-под него выглядывали сшитые Фернандо башмаки, а юбка не прикрывала мою увечную ногу. Я занервничала. Оказывается, мы предусмотрели далеко не все. Автопортрет доверчиво глядел на меня. На мгновение я задержала на нем взгляд, а потом прошептала:

   – Прощайте, сестра Констанция.

   Напоследок я поцеловала спящую Жозефу.

   Санто был здесь, в монастыре. Скоро, очень скоро мы оба окажемся вне его пределов.

   Поднявшись по ступенькам обратно к перекрестку Калле Гранада, Севилья и Буproc, я поспешно заковыляла по двору, направляясь к калитке.

Доктор Санто Альдобрандини

   К моему невыразимому ужасу, vicaria разогнала остальных монахинь по кельям. К несчастью, мое присутствие вселило в них уверенность, и они согласились оставить свою обожаемую мать настоятельницу на мое попечение. Откуда им было знать, что я оглушен и умираю от отравления аконитом?

   Смертный одр – неподходящее место для громких слов и речей. Не исключено, что они решили, будто я покачиваюсь от притворного религиозного рвения, когда я остановился над неподвижным телом priora, с трудом переводя дыхание. Только одна из монахинь окинула меня внимательным долгим взглядом и даже придвинулась ближе, чтобы рассмотреть меня получше. Ее интеллигентное лицо расплывалось у меня перед глазами.

   – Благослови вас Господь, святой отец, – прошептала она.

   Разумеется, Фернандо решил, что будет лучше, если весь город станет считать меня Божьим праведником. Эти бедные женщины видели во мне того, кого хотели видеть, а не одурманенного, задыхающегося человека.

   А потом я подумал о Марчелле, о том, как она со своей больной ногой тащит останки индейской девушки к себе в келью, имея в помощницах одну только Жозефу. Хватит ли у них сил? Я поднимал умершую девушку на руки и укладывал ее на свой смотровой стол – и вес ее тела показался мне весьма внушительным. Жозефа говорила нам, что труп придется протащить мимо покоев priora, чтобы перенести в келью Марчеллы. Быть может, именно сейчас они несут его мимо? Или уже пронесли? Или все сорвалось?

   Я втянул ноздрями воздух в надежде уловить запах гари. Да, аромат жареной плоти – мяса морских свинок – доносился из дверей и окон каждой комнаты в монастыре, отчего желудок мой свернулся клубком и меня едва не стошнило.

   Лицо vicaria вплотную приблизилось к моему. Она не узнавала меня. В ее лице не осталось ничего человеческого. Женщина погрузилась в экстаз и более не сознавала, что делает.

   Зато я прекрасно понимал, что намерена сотворить сестра Лорета: наверное, яд заставил мои мысли двигаться в сумасшедший унисон с ее собственными. В уединении, освященном моим присутствием, vicaria намеревалась убить priora. А затем, придя в себя, она объявит меня виновником смерти своей жертвы. Она заявит всему миру, что я пожаловал в монастырь, находясь в состоянии наркотического опьянения. И что спьяну я дал больной priora совсем не те лекарства, что требовались. Врачи должны лечить, а не убивать. Вряд ли может рассчитывать на снисхождение тот из них, кто позволит беспомощной служительнице Божьей умереть от его преступно небрежной руки. Сестра Лорета заручилась доверием священников. Я же был чужеземцем, прибывшим сюда с тайной целью, которая вскоре станет явной. И разве сумею я оправдаться?

   А потом я вдруг сообразил, что мне не придется этого делать. Сегодня ночью в этой комнате будут обнаружены два бездыханных тела: priora и мое собственное.

   Сестре Лорете не придется выдумывать объяснение этому факту. К тому времени, как наши тела обнаружат, она успеет благополучно вернуться в oficina. И сможет весьма правдоподобно изобразить искреннее удивление, узнав о двух ужасных смертях, случившихся в монастыре, поскольку на самом деле в комнате ее не было. Что бы ни завладело ее разумом, оно было сильнее ее рассудка и уж во всяком случае намного сильнее умирающего мужчины.

   Марчелла, быть может, и сумеет ускользнуть во внешний мир, но там ей придется жить без меня.

Марчелла Фазан

   Прошло почти три года с тех пор, как я в последний раз видела стены монастыря Святой Каталины снаружи. Но первое впечатление от Арекипы в тот день, когда я прибыла сюда и arriero со своими пеонами позволили мне проехаться по главной площади перед тем, как передать меня монахиням, навсегда запечатлелось в моей памяти.

   Я распахнула калитку и выскользнула наружу, прижавшись спиной к стене и стараясь держаться в тени. Улица была пуста. Я закрыла калитку за собой и заперла ее, а потом просунула ключ обратно.

   – Береги себя, Розита, – прошептала я.

   «Поворачивайте направо», – сказала мне Жозефа. Но сейчас с правой стороны ко мне приближались двое солдат, которые уже вовсю разглядывали меня. Слева же никого не было, поэтому я двинулась вдоль стены в том направлении. Я услышала, как солдаты засвистели мне вслед, а потом выругались.

   Один выкрикнул заплетающимся языком:

   – Эт-то что, женщина? В-вон т-там, у стены монастыря?

   – Если и так, то для меня она слишком костлява. А ты валяй, развлекайся, если хочешь.

   Они ускорили шаги. Но из-за чрезмерного количества выпитого пива ноги отказывались им служить так же, как и мне, и один из них споткнулся и полетел в канаву. До меня донеслись бессвязные ругательства.

   Я почти бежала по узкой улочке, стараясь не заблудиться: я двигалась параллельно площади, и мне следовало как можно скорее повернуть направо, если я хотела попасть туда. Я хромала и спотыкалась на каждом шагу. А свернуть направо по-прежнему было негде.

   Мысли лихорадочно метались у меня в голове.

   А вдруг vicaria обнаружит, что произошло на самом деле? Я боялась, что Жозефа, одурманенная снотворным, подвергнется жестокому обращению во время расследования, которое непременно учинит сестра Лорета. И тогда ее побег может не удаться.

   «Tuturutu, – сказала мне Жозефа. – Санто встретит вас у памятника Tuturutu».

Доктор Санто Альдобрандини

   Я упал на колени. На меня нахлынула тошнота; даже слух отказал мне, и в ушах билось тупое жужжание, словно в голове у меня поселился рой диких пчел. Я решил, что это поет сестра Лорета. Желудок то и дело схватывало острыми спазмами боли, и мне казалось, будто кишки мои наматываются на печень. Перед глазами танцевали странные светящиеся червячки. Смерть манила меня к себе, обещая покой и облегчение.

   Но я повернулся к ней спиной. Мне нужно было отползти от нее. Я ухватился за подол облачения сестры Лореты и опрокинул ее на пол. Я навалился на нее всей тяжестью, прижимая грудью ту часть ее тела, которая представлялась мне наиболее уязвимой, – ее бедра, истязаемые власяницей. Затем я ударил ее под грудину, туда, где располагался желчный пузырь, наверняка переполненный желчью вследствие ее неумеренного голодания. Она глухо застонала.

   Но на лице ее вдруг отразилась глубокая чувственная радость. Испытываемая ею боль словно придала ей сил. Она стряхнула меня, вонзив мне в живот острый, как лезвие ножа, локоть, и быстро поползла на коленях обратно к кровати. Vicaria склонилась над матерью настоятельницей, протягивая руки к ее шее. Я приподнял голову и прочел по лицу больной женщины, что priora грозит неминуемая смерть. Vicaria оставалось только сомкнуть ладони на этой тоненькой шее, и дело будет сделано.

   Руки у меня свело жестокой судорогой, но правая нога еще сохраняла относительную подвижность. Я ударил vicaria под колени и услышал, как она с глухим стуком ударилась головой о столбик кровати, а потом неподвижно замерла на полу.

   Но вдруг она в мгновение ока вновь подскочила на ноги, подобно темной волне, протягивая свою исхудалую дрожащую руку к кровати.

   Priora открыла глаза.

   Ясным голосом она обратилась к сестре Лорете:

   – Значит, вы намерены убить меня? Тогда пусть все наши сестры станут свидетелями вашего поступка.

   Из-под покрывала она извлекла колокольчик и позвонила в него. Внезапно комната заполнилась монахинями» которые закричали в один голос, увидев, как vicaria поспешно отдернула руки от шеи priora.

   Монахини обступили Ведьму. Одна из них, похоже главная, выкрикнула:

   – Не забывайте о нашем плане!

   Посреди всей этой суматохи, негодующих криков и стонов ко мне подбежала еще одна монахиня и поднесла к моим губам бутылочку с касторовым маслом. Я ощутил, как оно устремилось вниз по пищеводу. Затем она заставила меня сделать несколько глотков из флакона с какой-то черной субстанцией. Она вытащила меня наружу, причем подняться на ноги я не смог и передвигался на четвереньках, как животное. В саду она помогла мне выпрямиться, бережно придерживая под голову пока я пил растворенный в воде активированный уголь, после чего меня обильно вырвало на траву.

   – Держитесь, доктор Санто, – подбодрила она меня. – Меня зовут Маргарита, я аптекарь, подруга Марчеллы. Одна из монахинь, которая тоже работает со мной в аптеке, рассказала мне, что у вас появилась пена на губах, что вас тошнило и вы дрожали всем телом. Я поняла, что это симптомы отравления аконитом. Это один из любимых цветков Ведьмы. Впрочем, у нее их еще несколько, и среди них – лобелия кардинальская, Lobelia cardinalis, и молочай прекрасный, Europhorbia milli.

   – Она… vic… – Слова с трудом вылетали у меня изо рта вперемежку со рвотой и желчью. – Спасибо…

   – Priora по-прежнему жива. Если бы вы не пришли и не отвлекли Ведьму, – продолжала Маргарита, – то Марчелла не смогла бы осуществить свою часть плана.

   – Она… уже?

   – Ничего не могу вам сказать. Просто не знаю. Она отказалась от помощи в том, что должна сделать сама, потому что не хотела навлекать на нас неприятности, если что-либо пойдет не так. Если же все прошло удачно, она уже ждет вас снаружи, и вы должны идти к ней.

   Из кельи priora донесся крик сестры Лореты, больше похожий на звериное рычание, и затем молодой голос, который что-то сердито втолковывал ей.

   Я с трудом поднялся на ноги.

   – Я дол…

   – Нет, – остановила меня Маргарита. – Если сестра Лорета начнет буйствовать – что ж, не одна она имеет доступ к одурманивающим травам. Двое ее помощниц сейчас почивают тихо и мирно, благодаря кое-каким растениям из аптечного сада. Теперь мы обо всем позаботимся сами: монахини Святой Каталины избрали для себя путь, по которому и хотят следовать.

   Монахиня, назвавшаяся Розитой, тронула меня за плечо.

   – Я portera, – пояснила она, снимая с пояса связку ключей. По извилистым улочкам она привела меня к главным воротам монастыря.

   – Марчелла ушла через заднюю калитку; а вы выйдете здесь, – прошептала она. – А теперь ступайте!

   В лицо мне ударил свежий ночной воздух, пробуждая к жизни все мои чувства и в первую очередь любовь.

Марчелла Фазан

   Прихрамывая, я ковыляла по длинной улице, вымощенной булыжником, и свернула направо на первом же повороте. Но по обеим сторонам мостовой выстроились таверны с их шумными и разнузданными клиентами. Нельзя было допустить, чтобы меня разглядывали и обсуждали люди, чьи языки уже развязались от чрезмерного количества кукурузного пива. Я вернулась обратно, нашла боковую аллею, на которую сбрасывали нечистоты, прошла по ней, свернула на очередную улочку, уводящую меня все дальше от монастыря Святой Каталины, и нырнула в первый же переулок направо.

   Навстречу мне шли двое священников, они были увлечены разговором.

   Один из них проводил поминальную службу по Рафаэле. Он тогда внимательно смотрел на меня, калеку из Венеции – и мог запомнить меня в лицо! А если не лицо, то уж хромоту точно. Я заставила себя замереть на месте и присела, делая вид, что завязываю шнурок на башмаке.

   Их шаги приблизились ко мне. Священник заговорил:

   – Это не то место, место, где девушка может ходить одна. Твоя мать знает, где ты?

   Не поднимая глаз, я отрицательно покачала головой. Заговорить я не осмелилась: он мог распознать мой венецианский акцент по беседам в исповедальне.

   Двое священников, недовольно ворча, проследовали дальше. Я двинулась назад и повернула направо. Или теперь мне нужно было свернуть налево?

   Сколько времени я уже ношусь по Арекипе, заблудившись и не зная, в какую сторону идти? Не потеряли ли уже Санто и Фернандо надежду увидеть меня?

   А потом, совершенно неожиданно, передо мной во всем своем величии предстала огромная площадь, посреди которой бил фонтан с фигурой невысокого мужчины, устремившего горн к небесам. А под ним стоял знакомый мне человек, спиной ко мне, умываясь и споласкивая рот водой из фонтана, – почему? Время от времени он замирал, напряженно вглядываясь в улицу, ведущую к монастырю. Он ожидал увидеть меня там, он не мог предвидеть, что мне придется спасаться бегством от солдат и священников. Что он чувствовал в эти минуты, которые наверняка тянулись для него невыносимо медленно?

   Я не чуяла под собой ног, когда бежала к нему через площадь. Остановившись позади него, я не осмеливалась окликнуть или коснуться его. Я стояла у него за спиной, переводя дыхание, пока он не обернулся и не прижал меня к своей груди, словно это было самым естественным в мире – целовать в заплаканные глаза и гладить по пропахшим дымом волосам беглую монахиню, сумасшедшую женщину с зеленым травяным ободком на пальце.

Доктор Санто Альдобрандини

   Глядя в глаза Марчеллы, я не сразу услышал голос Фернандо.

   А он кричал нам:

   – Пойдемте! Скорее! Неси ее сюда, в паланкин!

   Он предлагал мне подхватить Марчеллу на руки и перенести ее в паланкин?

   И тогда я подумал: «Как только я возьму ее на руки, ей придется хорошенько попросить меня, чтобы я позволил ей вновь коснуться ножками земли. И даже тогда я могу отказать ей в просьбе».

Марчелла Фазан

   В суматохе, поднявшейся после обнаружения моего якобы обгоревшего тела, Жозефа сумела беспрепятственно выскользнуть из монастыря, не забыв прихватить и мой костыль, который я оставила в тыквенных плетях в саду. Она принесла с собой горсточку пепла бедной девушки, которую мы сожгли. Мы с любовью и уважением похоронили его рядом с нерожденным ребенком, которого Санто извлек из ее тела.

   Жозефа моментально превратилась в самого дорогого члена нашей семьи, если не считать Санто, моей новой матери Беатрисы и моего брата Фернандо. Ох, да у меня же больше никого не было! Словом, мы все любили ее и никогда бы не позволили себе забыть, чем мы ей обязаны.

   В гости к нам пожаловала Эрменгильда с ворохом новостей о том, что происходило за стенами монастыря Святой Каталины. Уже через несколько часов все монахини в точности знали о том, что произошло в моей келье и комнате priora. Розита и Маргарита не смогли сохранить тайну, хотя в остальном они строго придерживались нашего плана. Vicaria формально сохранила свой пост, но она будет постоянно находиться под надежной охраной до тех пор, пока priora не поправится настолько, чтобы вернуться к исполнению своих обязанностей.

   – Все знают? – дрожащим голосом спросила я. А что, если Мингуилло прослышит о моем побеге?

   – Конечно, знают. Хорошая история есть хорошая история, и огней много говорят. Но проблем не будет, – невозмутимо заверила Жозефа.

   Пожалуй, в глубине своего извращенного разума даже сестра Лорета догадывалась о том, что произошло, хотя и предпочитала делать вид, что ничего не помнит. Эрменгильда сообщила нам: вместо того чтобы устроить скандал, vicaria написала Мингуилло о моей мнимой смерти, как я и надеялась.

   – Она отправила ему автопортрет в качестве доказательства? – спросила я.

   – Разумеется, отправила. Быстро-быстро. Она хотела избавиться от него, чтобы он не снился ей в ночных кошмарах, ха-ха!

   – Но если монахиням все известно, разве не может кто-нибудь рассказать обо всем святым отцам, не придут ли они за мной, чтобы вернуть обратно в монастырь? Неужели я зря сожгла бедную женщину? – воскликнула я.

   Жозефа расхохоталась.

   – О нет, не зря. Нужно было сжечь мертвую даму, чтобы ее похоронили вместо вас. Так что сестра Констанция умерла взаправду. Но священники, они же не могут позволить правде выплыть наружу. Слишком-слишком поздно. Они будут выглядеть полоумными глупыми идиотами. А монахини Святой Каталины уже столько раз оставляли их в дураках! Это же мужчины, они все одинаковы. Гордые. Должны сохранять достоинство, делая вид, что ничего не знают.

   На том все и закончилось. Сестра Констанция отправилась на брачную ночь с Господом. На этой земле ее более никогда не увидят. Епископа проинформировали соответствующим образом. У нотариуса заверили свидетельство о смерти сестры Констанции. Для столь нерелигиозной кончины, сопровождавшейся к тому же самосожжением останков, скромной поминальной службы в бедной церквушке оказалось более чем достаточно. Мы узнали, что прах сестры Констанции, не считая той горстки, что принесла с собой Жозефа, был тайно захоронен в безымянной могиле в неосвященно земле.

   Марчелла Фазан могла выйти замуж за кого пожелает.

   Но Санто ожидал неприятностей совсем с другой стороны.

   – Твой брат непременно приедет, чтобы узнать правду. Жажда заполучить обратно твое приданое пригонит его сюда, но более всего его подтолкнут к этому любопытство и разочарование. То, что ты умерла по собственной воле, а не от его руки, приведет его в бешенство. Так что мы еще не освободились от него.

   Кроме того, мы сходили с ума от беспокойства о Джанни и Анне – мы решили, ради их собственной безопасности, не ставить их в известность заранее о нашем плане. Но теперь известия о моей кончине доставят им невыразимые страдания, несмотря на то, что план наш удался блестяще! Нам оставалось только надеяться, что наше письмо дойдет до них раньше, чем письмо сестры Лореты моему брату, с сообщением о моей предполагаемой гибели и портретом в качестве доказательства.

   Мы уже решили, что станем открыто жить в гражданском браке в Арекипе. У Марчеллы Фазан не было никаких документов, чтобы предъявить их нотариусам, а последним, кого я хотела видеть, стал бы служитель Господа.

   Мы просто стали мужем и женой.

   Мама Беатриса изготовила для меня вуаль, украшенную розовыми бутонами, и дала мне свое лучшее платье, которое пришлось изрядно ушить в талии. Когда она сметывала его прямо на мне, я вдыхала аромат духов, которые мой отец привез ей из Венеции и Старого Света. На свадьбу пожаловал Арсе со своей повозкой, украшенной лентами и виноградными лозами. На окраине города мы собрали букет полевых цветов. Под радостным взором небес Фернандо передал меня жениху, подарив нам два серебряных кольца, которые сам смастерил из последнего браслета Беатрисы. Санто взял меня в жены. Жозефа провозгласила нас мужем и женой. В целом свете еще не бывало более счастливого бракосочетания! В качестве свадебного угощения у нас были бобы и вчерашний хлеб. Большего мы не могли себе позволить. Мои цветы мы отнесли на могилу безымянной матери и ее ребенка.

   В нашу брачную ночь с нами были мир и уединение, и бесконечный, озаренный солнечными лучами рассвет.

Мингуилло Фазан

   Совершенно неожиданно, без всякого предупреждения, я получил от монахинь портрет Марчеллы. Если к нему и прилагалось письмо, то оно затерялось на долгом пути, который проделал портрет. И, как наверняка вспомнит внимательный читатель, в то время я не знал ровным счетом ничего о тех таинственных правилах, которые определяли, как и когда молено рисовать лицо монахини.

   Я лично не заказывал никакого портрета своей сестры. Мне показалось очень и очень странным, что Марчелла пожелала прислать мне собственное изображение, когда всю жизнь она только и делала, чтобы пыталась избежать моего внимания.

   Я повесил этот изрядно пострадавший и осыпающийся хлопьями краски рисунок у себя в кабинете и несколько дней пугал им своих дочек. Затем я отнес его в башню и окружил частоколом книг в обложках из человеческой кожи. Мне подумалось, что их навязчивое присутствие быстро погубит жизнь, которая каким-то непонятным образом теплилась в чертах лица сестры.

   Но этого не случилось. Свет по-прежнему мерцал в ее глазах. И вот тогда я призадумался. Сто семьдесят пять ступенек вверх по лестнице, чтобы сходить в гости к Марчелле и своим книгам – и каждая из них наводила меня на новую мысль. Я страдал и мучился, пока мой разум тщетно пытался отыскать ответы на свои «как» и «почему», и каждое сомнение было для меня острым ножом, всаженным под ребра. Для чего моей сестре вдруг понадобилось присылать мне свой портрет. Как она умудрилась написать его и отослать по почте? Кстати, прекрасная работа: наверняка он стоил кучу денег. Откуда она их взяла? Я ведь ограничил ее peculios до минимума.

   Я написал сестрам в Арекипе, но не стал задавать мучивший меня вопрос в лоб, а сформулировал его следующим о разом: «Все ли в порядке с моей дражайшей сестрой?»

   Три месяца спустя я получил свой ответ, от которого па порохом сражений, развернувшихся на побережье. Два генерала, которых звали Бернардо О'Хиггинс и Хосе де Сан-Мартин, «освободители» Аргентины, в настоящее время огнем и мечом прорубали дорогу к независимости Чили. Ходили упорные слухи о том, что в самое ближайшее время и Перу двинется в том же направлении.

   В монастыре Святой Каталины также произошла смена режима. Новая priora сухо и злобно ответила – причем почерк ее показался мне странным и неудобочитаемым, – что «сестра Констанция получила то, что заслуживала».

   Разобрать ее подпись мне не удалось. Но я обратил внимание, что местоимения «Мне» и «Меня» она писала с заглавной буквы. Мне стало совершенно ясно, что Марчелла навлекла на себя ее неудовольствие и что новая настоятельница злобно радуется несчастью, приключившемуся с моей сестрой.

   Но что же это было за несчастье? Этот вопрос не давал мне покоя. Должно быть, моя дорогая сестрица совершила какой-то проступок, за что ее подвергли суровому наказанию. Что ж, я должен был увидеть это собственными глазами. Я вдруг понял, что мне недостает унижения и страданий Марчеллы. Если я вновь окажусь рядом с ней, это принесет мне огромную пользу.

   Кроме того, мне надо было встряхнуть и оживить свой фармацевтический бизнес в Перу, а заодно и приобщиться к удовольствиям от посещения Вальпараисо теперь, когда чилийская революция, судя по всему, благополучно завершилась. Вот уже три года я не бывал в Южной Америке. При мысли о горах, портовых кранах, белых стенах и красных бутенвиллиях Арекипы я ощутил, как каждая клеточка моего тела застонала в предчувствии наслаждения, особенно внизу живота.

   Я решил, что мне совершенно ни к чему страдать от одиночества во время долгого путешествия. Теперь, когда я уже видел горные перевалы, долины и пики, они более не вызовут у меня столь пристального интереса. Кроме того, будет нелишним иметь кого-нибудь, кто взялся бы пробовать любую пищу, которую мой нос обвинил бы в фальсификации. Я вызвал к себе своего дурака камердинера Джанни и сообщил ему:

   – Мы едем в Арекипу.

   И увидел, как от неописуемого удивления челюсть у него отвисла до пола.

Джанни дель Бокколе

   Портрет Марчеллы чуть не свел меня с ума. Никогда еще такого со мной не бывало. Ее лучистые глаза что-то хотели сказать мне, но я был слишком туп, чтобы понять, что именно. С чего бы это мы получили ее портрет? Или монахиням позволительно рисовать себя? Мысль эта крутилась у меня в голове, как крыса в клетке. С этим портретом что-то было решительно не в порядке. И я не получал никаких известий от Санто и Фернандо, чтобы уразуметь, в чем тут дело.

   Мингуилло теперь почти все время торчал наверху, в своей башне, иногда спускаясь вниз, чтобы перекусить. Нам было приказано оставлять подносы с едой на площадке второго этажа. Иногда они оставались нетронутыми до следующего утра. Он почти перестал разговаривать с нами, а просто подзывал к себе мановением руки. Когда же мы все-таки видели его, это зрелище надолго выбивало нас из колеи. Выпученные глаза, лезущие на лоб. Кожа цвета грязной скатерти. Три полки в его кабинете опустели, куда-то подевался и портрет. Сдается мне, он утащил их с собой наверх, ведь они стали для него настоящей семьей. Вот во что он их превратил.

   Когда Мингуилло заявил мне, что мы едем в Перу, я даже не знал, смеяться мне или плакать. Смеяться оттого, что Мингуилло давал мне то, чего я хотел больше всего на свете. А плакать – потому что Мингуилло собирался в Арекипу, и уж наверняка для того, чтобы сделать Марчелле еще хуже.

   Но он не выложил карты на стол и не сказал мне, что задумал. Не проронил ни словечка и насчет того, почему мы едем именно сейчас.

   – КОГДА ты сможешь уложить мой сундук? КОГДА ты уберешь это тупое выражение со своей рожи?

   Да, в те дни я буквально бредил наяву. Потому как я нарисовал себе мечту: тот таинственный план успешно выполнен, и Санто с Марчелло счастливо и благополучно живут в Арекипе. Что они поженились и ждут прибавления в семействе.

   Я должен был. нарисовать себе мечту. Писем до сих пор не было, страсти Господни. Воцарилось молчание смерти. Я прямо кипел от этого. Оно душило меня.

   Я до того разнервничался, что решил наведаться в гости к Сесилии Корнаро, чтобы рассказать ей про портрет. Но той не было дома – очередная записка гласила: «Уехала в Кадис рисовать младших Бурбонов. Накормите кота». Дверь ее мастерской была открыта, ну, я и вошел. Зверюга был внутри и выглядел страшно недовольным. Я зашел в лавку мясника по соседству и купил ему потрохов за его страдания, и он снизошел до того, что сожрал их в моем присутствии. Я погладил его по большой старой голове и оглядел студию.

   На двух мольбертах все еще стояли портреты. На одном был изображен знаменитый английский милорд, тот самый озорник, поэт Байрон, про которого говорили, что он был возлюбленным Сесилии Корнаро. Судя по тому, как он выглядел, про него говорили правду. Второй был мне неизвестен, но она нарисовала небольшое развевающееся знамя в старом стиле чуточку пониже его груди. На нем было написано: «Доктор Руджеро из Стра». Он казался несчастным, исполненным скептицизма стариком и подносил к свету маленькую бутылочку с коричневой грязью внутри, держа ее за горлышко. Я с удивлением увидел прикрепленную к мольберту расписку на крупную сумму от одного из этих торговцев книгами, готовых продать родную мать, которых так привечал Мингуилло.

   Вернувшись домой, я застал в своей комнате Анну. Она стояла на коленях, а рядом на полу лежала стопка моего выглаженного нижнего белья. Она выстилала бумагой дно моего маленького дорожного сундука.

   – Мужчины не умеют собирать вещи, – заявила она.

   И тут на самом дне я заметил кое-что интересное, как раз перед тем, как она начала укладывать туда мое белье.

   – Это что такое? – проблеял я.

Марчелла Фазан

   Теперь Жозефа стирала мои брачные простыни, как раньше стирала мое монашеское постельное белье. Она готовила для нас; те деньги, что зарабатывал Санто, она превращала в еду. На одежду или вино ничего не оставалось.

   Фернандо снял для нас две чистые комнаты рядом со своей собственной, воспользовавшись для этой цели остатками средств, вырученных от продажи статуэтки святого Себастьяна из моего приданого, которые он приберегал специально для этой цели. И вот теперь эти сэкономленные средства были истрачены окончательно. Мы решили оставить картину Мантеньи на самый крайний случай, если нам будет грозить полнейшая нищета. Жизнь в бедности была для меня в новинку. В самые тяжелые дни моей жизни в Палаццо Эспаньол или на Сан-Серволо материально я ни в чем не нуждалась. И монахини не задаются вопросом о том, откуда берется еда или хватит ли им свечей, чтобы поужинать при свете.

   Любопытным взорам граждан Арекипы мы подставляли щеки, рдеющие от счастья, делая вид, что ничего не замечаем. Но наша радость не могла не сказаться и на их чувствах. Пациенты совали Санто лишние монетки, приговаривая:

   – Купите что-нибудь для своей маленькой красавицы жены. Нам так нравится смотреть, как она улыбается.

   На них мы покупали холст и краски. Однако же ныне вместо святых я рисовала жизнерадостных грешников Арекипы – criados, sambas, mestizos, mulatos, criollos, принимая от них в уплату то, что они могли себе позволить, будь то уборка в нашем жилье целый месяц или корзина только что выкопанной картошки, еще влажной и прохладной. Арсе отвозил Санто к пациентам в деревнях и доставлял моих клиентов к нам в комнаты, где я писала их портреты. Пеон отказывался принимать в уплату от нас что-либо еще, помимо возможности иногда поужинать за нашим скудным столом.

   – Мне всего хватает, девочка, – приговаривал он, похлопывая меня по руке.

   – Очень хорошо. – И я в ответ обнимала его.

   Пока я работала, мысли мои, что вполне естественно, частенько возвращались к тем беззаботным дням в келье Рафаэлы, когда мы вместе выполняли наши тайные заказы.

   Сердце подруги в серебряной шкатулке я всегда держала рядом с собой.

   – Наступит такой день, – пообещала я ей, – когда я отвезу тебя в Венецию.

   Маргарита и Розита присылали нам письма, зашитые в подоле юбки Эрменгильды. Состоялось тайное совместное заседание церковного капитула и Совета монастыря. Все собравшиеся проголосовали за то, чтобы дать возможность priora Моника набраться сил, прежде чем она вновь, без всякой шумихи, приступит к исполнению своих обязанностей: ей предстояло полностью излечиться от последствий отравления аконитом. Санто и Маргарита вдвоем наметили самый безопасный курс лечения.

   Розита пояснила: «А потом мы передадим vicaria святым отцам и управляющему делами Церкви. Мы одновременно предложим их вниманию и проблему, и способ ее решения, причем уже как fait accompli,[169] свершившийся безукоризненно. Мы позволим им думать, что они сами уладили проблему от начала до конца. А пока что все сестры изобретают потрясающие выдумки на исповеди, чтобы духовникам было чем заняться».

   Маргарита добавила: «А если эти священники хотя бы подумают о том, чтобы вмешаться, мы напомним им, что у нас по-прежнему имеются влиятельные родственники!»

   Она продолжала: «Я все еще ухаживаю за ядовитыми растениями в саду сестры Лореты, чтобы предъявить их в качестве доказательства, когда настанет нужный момент. Шакалы согласились стать ее сторожами, и их сотрудничество с нами будет принято во внимание, когда против нее будет выдвинуто официальное обвинение. Да и в любом случае, более никто не выразил желания взять на себя эту задачу. Сейчас она неподвижно сидит целыми днями, разговаривая сама с собой».

   Розита высказала предположение: «Она завидует тому, что ты умерла страшной смертью – как она думает. Знаешь, она ведь носит твое кольцо, сняв его с трупа. Мы начали приводить ее в oficina, где запираем на несколько часов в день под охраной Шакалов. Священники и разносчики видят через окно монахиню в синих очках и думают, что все идет как раньше.

   А мы, дорогая Марчелла, стараемся сделать нашу жизнь здесь такой, какой она была прежде, только еще лучше. И ты тоже должна начать жить своей прежней жизнью, которую пытался сломать твой брат. И пусть она тоже станет еще лучше и счастливее. Подумать только, ты, самая слабая среди нас нашла в себе силы совершить столь ужасное и почти невыполнимое деяние.

   Еще долгие годы монахини Святой Каталины будут передавать из уст в уста твою удивительную историю, и ты навсегда останешься с нами».

Джанни дель Бокколе

   Анна ничуть не раскаивалась в том, что приключилось с завещанием.

   – Откуда я знала, что это такое? – огрызнулась она. – Ты не говорил мне, что потерял завещание.

   Разумеется, это правда, я никому не рассказывал о нем. Как правдой было и то, что бедная Анна не знала грамоты. Для нее один клочок бумаги был ничуть не лучше другого. Она нашла завещание там, где я спрятал его, – в куче грязного белья, сложенного под кроватью. Белье она выстирала и выгладила, а бумагу использовала так, как делала всегда, выстилая ею дорожные сундуки моей хозяйки, госпожи Донаты Фазан, и моего старого хозяина, мастера Фернандо Фазана. Оказалось, что за эти годы завещание несколько раз побывало на сельской вилле Фазанов и даже гостило в palazzo Фоскарини на Бренте, когда Доната Фазан провела там целое лето. Но каждый раз оно благополучно возвращалось в Венецию.

   Я снова перечитал его. Да, так и есть. Мне не приснилось. Мингуилло не был законным наследником моего старого хозяина, мастера Фернандо Фазана. Не был, и все тут.

   Я благодарно вздохнул и спрятал настоящее завещание в рукав своей ночной рубашки. Уж теперь-то я непременно возьму его с собой в Перу, где найду молодого Фернандо Фазана и отдам его мальчику в собственные руки, чтобы он помог Марчелле получить то, что принадлежало ей по праву. В кои-то веки я больше не колебался.

   Последнее, что я сделал перед отъездом, это написал Хэмишу Гилфитеру и рассказал ему наши новости.

   Путешествие получилось спокойным. Море пребывало в прекрасном расположении духа. Меня даже ни разу не стошнило – венецианец рождается с умением ходить по палубе во время шторма. А вот хождение по земле оказалось не в пример труднее. Ночи в горах, темные, как стая черных кошек, пугали меня до полусмерти. Наши пеоны были славными ребятами, но я чувствовал себя одиноким среди них.

   Повсюду я видел страну, разрушенную землетрясением, и огромные горы, треснувшие сверху донизу после извержений вулканов. В этом смысле Перу походило на мое тогдашнее настроение, которое становилось все хуже с каждым часом. А Мингуилло был счастлив и улыбался во весь рот, как будто нашел телегу, груженную золотыми слитками. Я не слышал, чтобы он так весело смеялся, с тех пор, как умер его отец. Разумеется, я превратился в мишень для всех его шуток, которые были на редкость тупыми и грубыми, даже на мой взгляд.

   Довольство Мингуилло неизбежно означало горе Марчеллы.

   Если бы Санто преуспел, тогда Мингуилло был бы мрачен, как туча. А он насвистывал и ржал, как лошадь, словно ему смешинка в рот попала. И на морских хлябях, и когда мы тряслись вверх и вниз по горам на лошадях, так что к вечеру я не мог слезть с коня и разогнуть спину: все это время он лишь злорадно скалился, даже когда стоял такой холод, что нос отваливался от лица и мне приходилось зарываться пальцами в шкуру моего мула, от которого шла такая вонь, что хоть топор вешай.

   Путешествие наше длилось целую вечность, поэтому для меня стало пыткой находиться в его обществе, когда он светился самодовольством, как новенький дукат, да еще я был сыт по горло тем, что все время приходилось изображать перед ним набитого дурака. Тем не менее дорога оказалась короче, чем можно было ожидать. Не прошло и двух месяцев с того момента, как мы покинули Палаццо Эспаньол, когда я наконец увидел, как Эль-Мисти приподнимает передо мной свою белую шляпу, словно говоря: «Как поживаете, сеньор?»

Доктор Санто Альдобрандини

   Иной раз на меня находило, и я мог позволить себе роскошь взгрустнуть о той жизни, которой жил до тех пор, пока Марчелла не стала моей. Иногда мне казалось, что это я был монахом. Я существовал – потому что нельзя же назвать жизнью дни, не наполненные привязанностью, – пока не встретил ее. Я не знал ни братской, ни родительской любви. У меня даже не было настоящих друзей, если не считать Джанни и падре Порталупи, которые играли роль тайных проводников моих чувств к ней. А потом я столько лет был женат на своей безнадежной любви к Марчелле, что стал похож на монахиню, обвенчанную с Христом, с которым она надеется соединиться только после смерти.

   Но сейчас моей супругой стало счастье. Я грелся в ее лучах, нос к носу и щека к щеке. Я вдыхал ее смех, эту панацею от всех хворей, днем и ночью. Я превратился в ее безнадежного раба. С Марчеллой я познал вкус настоящей любви, научился различать ее восхитительные ароматы и переходы, от привязанности до слепой страсти, от отчаяния до восторженного экстаза, причем зачастую – на протяжении каких-нибудь десяти минут.

   Я не знал, что готовит нам будущее. Но Марчелла слишком часто и с любовью заговаривала о Венеции, и я понимал: он хочет дернуться туда. Как и я. Страницы моей рукописи множились ночь от ночи, и книге вскоре понадобится венецианский печатник, чтобы придать ей достойный вид.

   Но как попасть домой? И на какие средства? А как быть с ее братом? Он отравлял Венецию своим присутствием. Как мы могли вернуться и жить с ним в одном городе, дышать одним воздухом?

Мингуилло Фазан

   Сердца слуг в запыленной Casa Fasan не разорвались от радости при виде меня. Зато шлюха в tambo припомнила цвет моих денег.

   Поскольку ничего лучшего в плане развлечений у меня не было, утром я прямиком направился в монастырь Святой Каталины. Бросая опасливые взгляды в мою сторону, маленькая дежурная монахиня впустила меня внутрь. Отстранив ее, я вихрем ворвался в сводчатый кабинет priera.

   Я увидел сидящую за столом vicaria с оплавленным лицом, в которой распознал жестокую родственную душу еще во время своего первого визита сюда. Значит, эта дамочка стала новой priora, автором незнакомой подписи и личных местоимений, написанных с заглавной буквы. А здесь и впрямь произошли революционные перемены! По обе стороны от vicaria стояли отвратного вида монахини, совсем как горгульи на крыше.

   В канцелярии царил полумрак, и синие очки vicaria лежали на столе. Только теперь я разглядел, что она стала еще уродливее с тех пор, как я видел ее в последний раз. Веки у нее набрякли и сделались массивными, словно вырезанными из шкуры prosciutto,[170] и редкие ресницы торчали, как жесткая щетина. При виде меня она вздрогнула и побледнела, так что кожа ее цветом стала походить на потемневшее олово. Затем она встала. Высоченные монахини придвинулись поближе к ней. Одна даже положила руку ей на плечо, словно приказывая оставаться на месте.

   Уродина злобно проскрипела:

   – Зачем вы пришли сюда, конт Фазан? Что хорошего вы надеетесь услышать?

   – Я требую свидания со своей сестрой.

   – Вряд ли это возможно.

   – Я тоже люблю хорошую шутку, мадам, но прошу вас! Приведите ее ко мне.

   – Ваша сестра покинула сей скорбный мир. Как могло случиться, что вы не знаете об этом?

   Я ошеломленно попятился. В кишках у меня словно открылась дыра, и желчь хлынула в мои вены. Я заорал:

   – Почему вы не сообщили мне об этом?

   – Я сообщила. Я писала, что она получила то, чего заслуживала. И это, естественно, означало, что она умерла и горит в аду. И в доказательство я прислала вам ее портрет.

   – В доказательство чего?

   – С монахини нельзя писать портрет, пока она еще жива, милостивый государь. Если вам не известна даже такая толика Божьей правды, я не могу нести ответственность за ваше невежество. Я всегда считала Венецию языческим городом, и вы – живое тому подтверждение.

   Двое ее сторожей обменялись выразительными взглядами, после чего одна из них буквально силой усадила vicaria обратно в кресло. Ее единственный здоровый глаз сверкал сумасшедшим огнем. «Эта женщина рехнулась окончательно», – понял я. Как могли священники оставить ее у власти. – Нет, вы можете и будете нести ответственность, – с угрозой в голосе сказал я. – Вы забыли о том, что монсеньор Хосе Себастьян де Гойенече-и-Барреда был другом моего отца. Значит, моя сестра… умерла? Когда это случилось и как?

   Vicaria не выказала ни малейших признаков страха. Собственно, она буквально лучилась восторженным экстазом, когда провозгласила:

   – Ваша сестра умерла опозоренной и запятнанной. Она покончила с собой. Но сначала поддалась греху тщеславия и нарисовала автопортрет.

   Сходство портрета с оригиналом и впрямь было поразительным. Уроки, данные моей сестре Сесилией Корнаро, не пропали даром.

   Уродина принялась рассказывать о пожаре и о том, как тело моей сестры превратилось в жирный пепел на ее собственной кровати. Она подробно описала мне лицо Марчеллы, ее руки и ноги, которые огонь обглодал до костей, и волосы, поджаренные у нее на коже черепа, пока даже меня не затошнило, хотя суровым сторожам vicaria явно требовалось нечто большее, чтобы они утратили бдительность.

   Vicaria вытянула перед собой руку.

   – Смотрите, я ношу на пальце кольцо, которое мы сняли с ее обгоревшего трупа. Она никогда не заслуживала его.

   Я потребовал:

   – Это кольцо должно быть передано мне.

   – Вы достойны его не больше своей сестры.

   – В таком случае, отведите меня на ее могилу.

   – Она осквернила тело, которое дал ей Господь, и наш монастырь святотатственным актом самоубийства. Церковь запрещает кремацию, а она предпочла кремировать себя сама. Лишив себя жизни, она похитила душу и невесту у Христа. Мы не могли допустить такого надругательства – позволить ей покоиться среди наших благонравных сестер.

   Я резонно возразил:

   – Но разве такие фанатики, как вы, не ищут смерти всю жизнь? Чем это отличается от того, что сделала моя сестра? – Губы ее зашевелились, но она не издала ни звука. Я же нетерпеливо продолжал: – Итак, где находится ее могила?

   Монахиня небрежно махнула рукой куда-то в сторону монастырских стен.

   – Мне сказали, что какой-то пеон увез ее останки на повозке, – с презрением ответила она, и тогда – отзывчивый читатель, без сомнения, поймет меня – яс такой силой ударил ее по лицу, что в кровь разбил ей губы.

   Ее сторожа не сделали и движения, что защитить vicaria, и на их лицах, как мне показалось, даже отразилось нечто вроде удовлетворения.

   Она облизнула губы и пристально уставилась на меня сумасшедшим, немигающим взглядом.

   – Если я не могу забрать свою сестру, то по крайней мере оправдаю свой приезд сюда тем, что потребую вернуть мне ее приданое, – заявил я. – Я хочу, чтобы вы для начала доставили в Casa Fasan две тысячи четыреста своих лучших серебряных монет.

   – Я так не думаю, – возразила женщина, вытирая кровь с разбитых губ. – Сестра Констанция обвенчалась здесь с Господом, и она не покинула монастырь, разве что в бестелесном виде. Следовательно, ее приданое останется там, куда оно было внесено, – решительно заключила она. – А избранный ею способ смерти причинил такой вред ее келье, что нам пришлось продать ее рабыню, дабы возместить его, точнее мы поступили бы так, если бы могли. Но этому ничтожному созданию каким-то образом удалось сбежать.

   Затем она позвонила в колокольчик и, прежде чем я успел сообразить, что происходит, ее сторожа буквально вышвырнули меня на улицу с такой силой, что я пришел в себя только в канаве.

   Я пролежал там несколько минут. Мой абрикосовый атласный сюртук оказался безнадежно испорчен, перепачканный экскрементами альпаки. Мне понадобилось некоторое время, чтобы вновь стать мужчиной и подняться на ноги. Меня обуревали самые противоречивые чувства. С одной стороны, Марчелла умерла такой смертью, о которой я мог только мечтать. Но с другой – все случилось слишком уж неожиданно и, что самое плохое, без всякого участия с моей стороны. Неужели ее жизнь оказалась настолько безнадежной, что она решилась сама покончить с ней? Меня грызло осознание того, что кто-то еще ненавидел Марчеллу, третировал ее и сломал, причем достиг в этом намного большего успеха, чем когда-либо добивался я.

   Никакого уважения к сопереживающему читателю, но я действительно не рассчитываю, что он поймет меня. Умерла какая-то часть меня, та самая, что держала в руках судьбу Марчеллы. Ее отняли у меня насильно и без моего ведома. Меня обманули и провели. Смерть Марчеллы была тем событием, которого я жаждал всей душой, но, учитывая, каким образом оно свершилось, я чувствовал себя опустошенным и подавленным.

   У дверей меня встретил Джанни. На лице у него был написан вопрос и надежда на то, что на следующий день у решетки церкви он увидит свою маленькую ненаглядную Марчеллу. Всего пару часов назад я пообещал ему, что завтра он будет сопровождать меня на утреннюю мессу.

   Несколькими скупыми словами я спустил малого с небес на землю, а потом и намного глубже.

Джанни дель Бокколе

   Умерла? Сожгла сама себя? Нет, это решительно невозможно, Господь Убийца!

   Неужели святая полоумная монахиня довела мою дорогую Марчеллу до этого?

   Насколько я мог судить, это случилось примерно тогда, когда они прислали тот проклятый портрет. Фернандо и Сан-то наверняка написали мне, но революции и карантины задерживали всю почту в портах. А когда письма наконец прибыли в Венецию, мы с Мингуилло уже плыли на корабле в Перу. Я все думал о том, как, должно быть, страдает Санто, проделавший весь этот долгий путь только для того» чтобы жениться на обугленных останках!

   А вот здешние слуги что-то такое знали. Но они закрывали рты на замок, стоило им завидеть меня или ее ублюдка братца. Я был уверен, что жители Арекипы знают о том, что именно случилось с Марчеллой. И я тоже сумею узнать об этом. Мой ломаный испанский становился лучше день ото дня, хотя, конечно, при Мингуилло его как бы и не существовало и моего умения читать и писать.

   Находиться в доме стало совершенно невозможно. Теперь зная, что Марчелла умерла, Мингуилло преисполнился жалости к себе, словно это он пострадал в трагедии. Нет, он не скорбел о Марчелле, куда там! Я был готов поклясться, что он скорбел о том, что не сам прикончил ее. Соответственно, его дурной нрав стал еще хуже, ему надо было сорвать на ком-то зло, и я опять превратился для него в козла отпущения.

   Он запретил мне выходить из дома.

   Не то чтобы меня волновало, что он там задумал. Во мне произошла большая перемена, когда я увидел его таким. Я как будто освободился от злого бога, во власти которого когда-то находился целый мир. Но теперь, когда Марчелла умерла, в Мингуилло не осталось ничего такого, чего следовало бояться. Кто он такой, в самом-то деле? Рябой коротышка в отвратительной одежде. Субъект, который не видит дальше своего носа. Чудовище, которое никому не сделало ни капельки добра в этом мире, которое перестало быть неуязвимым и которое знало об этом.

   Мне страсть как хотелось повидать Фернандо и Санто. Но даже сейчас, когда в моих глазах Мингуилло все равно что умер, я по-прежнему трусливо боялся в одиночку выйти в этот белый город испанцев, окруженный со всех сторон суровыми и мрачными горами. Мне казалось, что этот вулкан у нас над головой неотступно следит за мной, как хищная птица, стоит мне выглянуть в окошко.

   Сколько останков бедных девушек лежит на его склонах, принесенные в жертву, чтобы их родные чувствовали своя лучше? Вот о чем я спрашивал себя.

   Мингуилло бродил по дому, потирая руки и постанывая, как побитая собачонка.

   По крайней мере Марчелле больше не грозят его издевательства, и я попытался утешиться хотя бы этим. Но не мог. Вот не мог, и все тут. Клянусь, иногда я просто не мог поверить в то, что это случилось на самом деле.

Марчелла Фазан

   Это все-таки произошло. Мингуилло прибыл в Арекипу. Жозефа принесла известие о том, что vicaria вышвырнула его вон из монастыря. Он находился среди нас, и скоро он узнает обо всем. И тогда он придет за нами.

   Мысль об этом не давала мне покоя. Полдень уже грустно задумывался о вечере, когда Жозефа вернулась с ворохом новостей. Я отложила в сторону кисть и уселась за наш простой дощатый стол, обхватив голову руками, и просидела так до тех пор, пока солнечный свет сначала не померк, а потом и не погас окончательно.

   Но среди дурных известий нашлось и одно хорошее. Джанни, мой дорогой Джанни тоже приехал в Арекипу. Я заставила себя встряхнуться и отправила к нему Жозефу с сообщением о том, что он должен встретиться с нами на площади. Мы не могли допустить, чтобы Джанни неумышленно привел Мингуилло к нашему дому.

   Тем временем после обхода пациентов домой вернулся Санто. Он выглядел как приговоренный к смерти. Он уже знал о появлении Мингуилло. Обессиленные, мы опустились на пол и крепко обнялись. Нас била дрожь.

Джанни дель Бокколе

   Ко мне пришла девушка, черная, как сажа. На дикой смеси языков она сумела растолковать мне, что она – служанка Марчеллы. Марчелла научила ее говорить по-итальянски. Марчелла такая милая и славная, заявила девушка. Марчелла нисколько не умерла и сейчас живет в Арекипе вместе со своим мужем, доктором Санто, От таких хороших новостей у меня задрожали колени и я чуть было не прослезился. Мне хотелось подхватить эту черную девушку на руки и чмокнуть ее в пухлые, алые, как спелый гранат, губы.

   – Отведи меня к ней, – сказал я. Сила моего желания придала мне королевскую властность и осанку.

   – Нет, это невозможно. Это опасно, – ответила девушка и вдруг замерла, превратившись в статую.

   Я постарался всем телом показать ей, что пребываю в отчаянии.

   – Они придут завтра на площадь Плаза-де-Армас в три часа пополудни, чтобы встретиться с вами. Лучше, чтобы вы не знали, где они живут… на случай проблем. Пока что вся Арекипа делает все-все, чтобы ваш хозяин не проведал о том, что его сестра жива. И надо, чтобы так шло еще некоторое время.

   – Ты можешь доверять мне, – ужасно гордясь собой, заявил я.

   – Может быть, – сказала она. – Но не вашему хозяину. Cabron![171]

   Я вдруг ощутил острую боль в груди. Я оглянулся через плечо, проследив за ее взглядом, и по спине у меня пробежал холодок. Там по улице зигзагом вышагивал Мингуилло с самым что ни на есть зловещим выражением на лице.

   – Я приказал тебе сидеть дома, – сказал он, хватая меня за ухо.

   А потом он поглядел на Жозефу и спросил:

   – Сколько? Предположим, ты меня заинтересовала.

   Уж это по-испански я понимал.

   Она захихикала, тряхнула волосами, покрутила бедрами и, нахальная, как канарейка, назвала умопомрачительную цену. А специально для меня добавила по-итальянски:

   – А что, ваш хозяин не может держать ноги на месте?

   – Но она не… – запротестовал было я.

   – Побереги дыхание, когда будешь дуть на свои котлеты. Все женщины продаются. А ты, дубина, не можешь себе ее позволить, – отрезал Мингуилло, обращаясь ко мне. – Ступай в дом и сиди там. Ну-ка, милочка, расскажи мне, где такая маленькая черная bastardina,[172] как ты, научилась говорить по-итальянски?

   Я услышал издевательский смех девушки и звук ее удаляющихся шагов. Мне вдруг страстно захотелось побежать за ней следом.

Марчелла Фазан

   Жозефа патрулировала площадь по краям, не спуская с меня глаз.

   Мы пришли все вместе – Фернандо, Беатриса, Санто, Жозефа, Арсе и я, – чтобы устроить Джанни такой теплый прием, какого он еще никогда не удостаивался в своей жизни. Много объятий, много поцелуев, еще больше восторженных и бессвязных восклицаний.

   Санто объяснял Джанни:

   – Официально Марчелла сейчас мертва. В этом и заключается вся прелесть. Хотя, конечно, весь город знает правду.

   К нам присоединилась Жозефа и заявила:

   – Знают все, но в этом нет ничего страшного.

   А потом она оглядела Джанни с ног до головы. И еще раз.

   Бедный, милый, ошеломленный Джанни растерянно переводил взгляд с одного счастливого лица на другое, пока взор его не остановился на Жозефе. Он спросил:

   – Но чем же вы живете?

   – Любовью! – вскричали мы в один голос.

   – И медицинской практикой, – серьезно сказал Санто.

   – И рисованием, – с гордостью добавила я.

   – И бобами! – воскликнула Жозефа.

   – И башмаками, – присовокупил Фернандо.

   Джанни сказал:

   – У меня есть клочок бумаги, на который вы обязательно должны взглянуть. То есть должны были взглянуть еще много лет назад. – Он развернул пожелтевший лист плотной бумаги и простонал: – Это собственный почерк вашего батюшки, госпожа Марчелла. – И лицо его исказила горестная гримаса. – Какое облегчение! Наконец-то! – всхлипнул он и заплакал.

   Я взяла лист в руки.

   На нем было написано: «Последняя вопя и завещание».

Джанни дель Бокколе

   Хрупкое старое завещание бережно переходило из рук в руки, а я шел домой вместе с новой семьей Марчеллы и радовался, как ребенок. Марчелла более не пользовалась костылем, а лишь слегка прихрамывала, опираясь на руку Санто.

   Я не сводил с них восторженных глаз. Марчелла… что я могу сказать? Вы никогда бы не поверили, что она была монахиней! К ней воротилась ее прежняя улыбка, та самая, из детства. Санто, как мне казалось, стал выше на целую голову. Молодой Фернандо был точной копией своего отца, в отличие от Мингуилло. Особенно похожими были лоб и рот. Я привязался к мальчику с первого взгляда. Он, пожалуй, был на год младше Марчеллы, что делало ее следующим по старшинству ребенком из настоящего завещания.

   А уж Беатриса Виллафуэрте – я не понимал ни словечка из того, что она щебетала, но, боже мой, до чего ж красивая женщина! («Отличный выбор!» – с опозданием мысленно поздравил я своего старого хозяина.) Но теперь гораздо важнее было то, что она по-матерински любила Марчеллу, намного сильнее ее настоящей матери. У меня аж слезы на глаза наворачивались всякий раз, когда она обнимала Марчеллу за плечи, а такое случалось частенько, хотя Беатрисе и приходилось делить ее с Санто. А рядом шагала Жозефа, девчонка с полными губками и острым язычком между ними.

   Оно было недлинным, завещание, я имею в виду. Марчелла перевела его для них на испанский, а потом они устроили я стоящее пиршество из тарелки черствого хлеба с прогорк ль маслом, как будто им подали лосося в сметане и устриц с ope ди. Мы проговорили до поздней ночи.

   Жозефа, которая, такое впечатление, знала все обо в сообщила, что по испанским законам женщина имеет та же право наследования, как и мужчина.

   Выходит, Мингуилло не сможет оспорить завещание, во всяком случае, не в Арекипе. Все серебряные рудники, дом, семейный склад – отныне все это по праву принадлежало Марчелле.

   Марчелла быстро проговорила:

   – Все, что достанется мне, достанется всем нам. Ведь мы – одна семья.

   Но для начала нам был нужен адвокат, чтобы доказать это властям.

   Адвокат стоит денег. А у нас – теперь и я присоединился к ним – их не было.

   Они едва могли прокормить себя. Любовь согревала их своим теплом, но она не может разогреть сковородку, верно?

   Жозефа – да-да, ее имя следовало произносить именно так – Хр-жр-жж-зефф-фа – предложила нам:

   – Продайте меня. Получите три, или четыре, или даже пять сотен песо. С такими деньгами можно купить лучшего адвоката в городе, даже Хуана Пио де Тристана-и-Москозо. А уж он добьется сатисфакции от брата.

   – Я никогда не смогу продать тебя! – вскричала Марчелла и прижала маленькую samba к груди. С ее стороны это было очень мило.

   – Очень может быть, – весьма довольная, ответила Жозефа, – но вы можете продать меня каким-нибудь людям из Куско за немножко-немножко денег. А потом я убегу от них и вернусь к вам. Такое случается постоянно.

   При мысли об этом у всех расширились глаза.

   Когда я поднялся, чтобы уходить, молодой Фернандо спросил:

   – Куда вы идете, Джанни? Теперь это ваш дом.

   Марчелла уже подскочила и сооружала мне постель из одеял у очага.

   «Да, пусть-ка Мингуилло поломает голову, – подумал я, – где я и что со мной».


   Все вышло так, как задумала Жозефа. Мы продали ее за четыре сотни песо одному купцу из Куско, который возвращался назад с караваном из десяти осликов, нагруженных лучшим бренди Арекипы. Мне было жалко отпускать ее, и еще мне не понравились взгляды, которые то и дело бросал на нее купец.

   Но с такими деньжищами у нас и вправду появилась надежда нанять одного из самых умных и богатых людей в Арекипе, Хуана Пио де Тристана-и-Москозо, как и предлагала Жозефа. К тому времени, как его сиятельство согласился уделить нам четверть часа своего драгоценного времени, Жозефа уже воротилась к нам, со своими мягкими черными глазами, кудрявыми волосами и умением наполнять комнату уютом и комфортом. Да, эта Жозефа тоже была красавицей. Ни одна служанка в Венеции не могла с ней сравниться.

   Мне показалось, что по меньшей мере один из этих мягких черных глаз ласково посмотрел на меня.

Марчелла Фазан

   Говорили, он стоит миллион песо. В Арекипе такими состояниями обладали разве что семейства Тристанов и Гойенече. Я боялась, что им не нужны ни наши жалкие гроши, ни наше пустяковое дело. Но Санто настаивал, что только такие люди знают, как правильно оспорить или доказать истинность завещания, а потом и распорядиться им.

   Именно Жозефа предложила отдать Хуану Пио де Тристану-и-Москозо не только наши песо, но и маленькую картину Мантеньи с изображением святого Себастьяна из моего приданого. На следующее утро Фернандо отнес картину, завернутую в шаль, в резиденцию Тристанов. Он не стал торговаться насчет цены, оставив маленький светоносный холст говорить за себя, что у нею получилось намного лучше, чем у Фернандо.

   А завещание мы передали Хуану Пио де Тристану через Джанни, одетого в платье венецианского камердинера. Мы научили Джанни, что он должен сказать, будто прибыл по поручению «наследника великого Фернандо Фазана», и это непременно откроет перед ним двери особняка.

   И если дворецкий Хуана Пио де Тристана-и-Москозо счел Джанни, с его ломаным испанским, посланцем Мингуилло, в том не было нашей вины.

Джанни дель Бокколе

   – Tragado сото media de cartero, – сказала мне Жозефа. – Все в порядке. Все хорошо.

   Это означало «проглотил, как чулок почтальона». Уж столько-то по-испански я разумел. Так испанцы отзываются о тех, кто влюбился без памяти.

   Она поняла все раньше меня. Она пришла в мое гнездышко у очага в ночь того дня, когда я убедил Хуана Пио де Тристана-и-Москозо взяться за наше дело, и накрыла меня своим платьем, и проглотила, как чулок почтальона.

Доктор Санто Альдобрандини

   Не прошло и недели, как Хуан Пио де Тристану-и-Москозо вошел в наши комнаты, размахивая документом с большой печатью. Улыбка его увяла в сомнениях, когда он обвел взглядом наше убогое убранство, но гордость быстро заставила его взять себя в руки. Потому как он выиграл наше дело: с помощью венецианского завещания он доказал, что Марчелла является законной наследницей своего отца.

   Друг Пио Тристана, управляющий,[173] отправил солдат вышвырнуть Мингуилло прочь из фамильного особняка. Не успели солдаты ступить на дорогу, ведущую к Casa Fasan, как Жозефа, к которой все окрестные слухи слетались, как на крыльях, бросила стирку и поспешила туда, дабы насладиться спектаклем в компании таких же недоброжелателей. Запыхавшаяся Жозефа вскоре вернулась и сообщила нам, что двое офицеров выволокли Мингуилло из дома, закинули его на повозку, шлепнули лошадь по крупу, и та потрусила в сторону tambo.

   Жозефа рассказывала:

   – Он все время орал как резаный: «Моя сестра умерла!» А офицеры ответили ему: «Если вы и дальше станете угрожать ей убийством, то окажетесь в тюрьме, а не в публичном доме!» И им пришлось взять вторую повозку, чтобы увезти из дома все его костюмы.

   На следующий день Беатриса и Фернандо вернулись в свой прежний дом. Мы с презрением отвергли паланкины и отправились в особняк пешком, а вдоль тротуаров выстроились жители, провожавшие нас дружными аплодисментами и криками одобрения. Было так трогательно наблюдать, как Беатриса обнимала своих плачущих слуг, трогала пухлыми ручками свои любимые занавески и открывала дверцы шкафов, заглядывая внутрь и принюхиваясь. В сундуке на чердаке мы нашли все ее старые платья, аккуратно и бережно переложенные бумагой. Это экономка спрятала их там, надеясь на то, что ее хозяйка когда-нибудь вновь вернется домой.

   И хотя мы приняли самое деятельное участие в процессе счастливого возвращения в особняк, мы с Марчеллой не остались в Casa Fasan. Мы вернулись в свои жалкие комнатки. Нам более ничего не было нужно, и, говоря по правде, мы боялись покидать их. Они стали для нас чем-то вроде благословенного убежища. Мы уже решили, что если и переедем отсюда, то только туда, где было наше настоящее место и куда звали нас сердца – в Старый Свет, в Венецию.

   В восторге от своей победы, Хуан Пио де Тристан-и-Москозо уже поговаривал о том, чтобы представлять наши интересы в Венеции, потому что аппетит приходит во время еды, чтовполне естественно. Но мы не сомневались, что разберемся в ситуации и установим правых и виноватых без привлечения громкоголосого и велеречивого перуанского адвоката.


   Тем временем между Кадисом и Арекипой началась оживленная переписке. Сесилия Корнаро предложила нам селиться в ее дом в Мираколи, чтобы не повергать мою новую тещу и золовку в шок своим неожиданным прибытием. Марчелла была слишком добра, чтобы говорить об этом, но мы оба не питали особых надежд на то, что Доната и Амалия с распростертыми объятиями примут меня в свою семью. Им скормили ложь, будто я домогался Амалии, стремясь стать ее любовником. Сама же Амалия и не подозревала о том, что не кто иной, как я, спас ее от яда, который Мингуилло регулярно подмешивал ей в еду и питье. Кроме того, она была Фоскарини, и родословная ее надменных предков насчитывала уже восемь поколений. Вряд ли она будет в восторге, увидев во главе своего стола скромного и смиренного лекаря.

   Марчелла настойчиво уверяла меня в том, что не испытывает к Амалии ничего, кроме сестринских чувств. Но контесса, вольно или невольно, принимала участие в заговоре, который едва не погубил нашу любовь. И как могла Марчелла после этого мирно и радостно проживать с ней под одной крышей? Кроме того, не следовало забывать о маленьких дочерях Мингуилло: им с детства внушали, что их тетка сумасшедшая. Я тосковал о Венеции, но при этом отнюдь не спешил превращаться в обитателя Палаццо Эспаньол, где меня прилюдно унизили и где я вполне мог ожидать повторения столь печального опыта.

   Сесилия писала: «В Мираколи понадобится проветрить постели и белье. Они – ваши. А меня стошнит, если я увижу, как вы воркуете и нежно держитесь за руки. Посему я удаляюсь в свою мастерскую до тех пор, пока в Палаццо Эспаньол не произойдет революция и он не будет готов вновь принять вас».

   Кроме того, она прислала нам несколько чеков одного из испанских банков: «Разве можно найти лучшее применение деньгам, полученным от малевания лиц Бурбонов? Рассматривайте их в качестве аванса за ваше возвращение домой, к нам».

   А Джанни разрывался на части. Венеция была для него и отцом, и матерью, но он без памяти влюбился в молодую samba Жозефу. И она ответила ему взаимностью. Мы с Марчеллой с почти материнской гордостью наблюдали за тем, как развивались и крепли их чувства. Джанни спросил у меня:

   – Как получилось, что я дожил до сорока лет и ни разу не влюбился?

   – Быть может, это потому, что ты не встретил Жозефу раньше? – отшутился я.

   Он обхватил голову руками.

   – Что же мне делать? – простонал он.

   Я с легкостью решил для него эту проблему.

   – Женись на ней, – предложил я, потому что женитьба представлялась мне панацеей от всех бед и болезней, – тогда вы оба вернетесь в Венецию вместе с нами.

   Он уставился на меня так, словно узрел перед собою саму Деву Марию.

   – А она согласится выйти за меня? – с благоговейным страхом пролепетал он.

   – А разве она уже не принадлежит тебе душой и телом? – улыбнулся я.

   Тут к нам присоединилась Жозефа и жестом собственницы обняла Джанни за талию. Прижавшись к нему, она заметила:

   – В монастыре Святой Каталины вновь начались волнения. Priora выздоровела. И теперь сестре Лорете пришел конец.

Сестра Лорета

   Легкомыслие и профанация вновь восторжествовали. Меня сместили с Моей должности.

   Однажды в Мой кабинет вошли святые отцы вместе с какими-то головорезами и приказали им связать Меня, а потом перевести в кладовую позади новициата. Меня приковали цепями к мешку с мукой. Мне сказали, что Я предстану перед судом магистрата Арекипы по обвинению в убийстве сестер Софии и Рафаэлы, а также покушении на убийство priora и доктора из Венеции. Меня даже обвинили в том, что Я уронила мраморную плитку на голову одной из монахинь из лазарета, отказавшей Мне в доступе к больным, еще в прошлом веке, и в том, что Я утопила в ванне другую монахиню из лазарета в том же самом году. Мне показали рисунок безбожницы Рафаэлы, без вуали, со следами синяков на лице и отеком на виске.

   – Как вы могли? – выплюнул кто-то.

   – Я потеряла слух, – ответила Я им. – Я не слышу лжи и богохульств.

   По дороге в суд Меня провели по улице, привязанную к уродливой лошади. Люди кричали:

   – Привяжите ее к столбу и сожгите на костре, а потом развейте пепел!

   Такие же оскорбления и позор обрушились на головы святой Розы и святой Каталины. Я возрадовалась тому, что наконец-то пройду тем же самым путем, что и они. Deo gratias.

   В суде Я говорила отчетливо и доходчиво. Я рассказала им о Моих невидимых стигматах, о Моем нимбе, об ангелах, которые навещали Меня в солнечных лучах, о многих чудесах, которые Я сотворила, и как все эти годы только Я одна претворяла в жизнь Божий замысел в Святой Каталине. После Моей речи в зале суда воцарилась тишина, и злобные насмешки и выкрики сменились благоговейным изумлением. Все присутствующие начали вытирать лица носовыми платками.

   Я прокричала:

   – Тереза Авильская страстно желала отправиться в страну язычников-мавров, дабы они обезглавили ее и тем самым дали возможность продемонстрировать всю глубину ее истинной веры. Я не прошу большего, чем святая Тереза. Отрубите Мне голову! Тем скорее Я взойду на ложе с Ним, Моим Возлюбленным Супругом в раю!

   Потом Я потеряла связность мысли, и что говорила еще, уже не помню.

   Судьи магистрата, кажется, поняли, что у них нет власти надо Мной. Они отказались отрубить Мне голову и передали Меня virrey[174] Xoce Фернандо де Абаскалю-и-Соузе. Однако он отказал Мне в аудиенции и приказал отправить Меня в цепях к епископу. Увы, монсеньор Хосе Себастьян де Гойенече-и-Барреда не был Моим другом, поскольку Я выставила его на посмешище – ведь он ничего не знал о том, что происходило в монастыре Святой Каталины все это время.

   И тогда Меня отвели обратно в монастырское зернохранилище.

   Там Я обнаружила перевязанную бечевкой стопку старинных документов о передаче приданого, которые были расточительно исписаны всего лишь с одной стороны. Тут оставалось много перьев после умерщвленных гусей и кур, что висели здесь перед тем, как попасть на кухню. Но когда Я попросила дать Мне чернила, монахини лишь рассмеялись в ответ и принесли Мне бесцветный виноградный уксус.

   – Вы наговорили уже достаточно, – злорадно заявила Мне монахиня из аптеки по имени Маргарита. – Вместо этого лучше пейте свой излюбленный напиток!

   Епископ продиктовал письмо для Меня. Он сказал, что выдвинутые против Меня обвинения сняты, поскольку Я признана невменяемой. В Арекипе не существовало сумасшедшего дома. В больнице Сан-Хуан де Диос отказались принять Меня, утверждал он, поскольку Меня сочли представляющей опасность для окружающих, а Мои родители не захотели взять Меня обратно к себе в Куско. Посему Я останусь в монастыре Святой Каталины, но буду жить затворницей в тюремной келье, и никому не разрешено навещать Меня или видеть Мое лицо.

   Читая его послание, Я преисполнилась ликования, поскольку отныне никто не сможет указывать Мне, что Я должна есть или пить, а также попрекать Меня, если я откажусь и от того, и от другого. Никто не станет следить за тем, какое покаяние Я налагаю на себя, или что пишу гусиными перьями, которые окунаю в белый виноградный уксус, на обороте старинных завещаний о передаче приданого.

   Наконец-то Господь даровал Мне славную кончину, вдали от хулительных взоров и злобных выкриков легковесных и легкомысленных монахинь. Я утешала себя мыслью о том, что грядущий мир примет и признает Меня своей Благородной Королевой. Dea yralias.

Мингуилло Фазан

   Место действия: убогая комнатенка в tambo.

   По пути сюда я не поднимал голову, потому что в каждый белый камень sillar были вделаны осколки кварца, стреляющие ослепительными жалящими искрами мне в глаза, которым я отказывался верить.

   Открывая дверь комнаты своей шлюхи и вваливаясь внутрь, я все еще шептал: «Моя сестра умерла!» Люди в толпе выкрикивали в мой адрес насмешки и оскорбления. Обрывки их слов помимо моей воли сложились в мозгу в длинное, связное, понятное и возмутительное предложение. От этого кожа моя раскалилась и стала твердой, как железное ведро с кипящей смолой.

   Марчелла не умерла: она сбежала из монастыря и вышла замуж за маленького доктора, а потом каким-то образом нашла подлинное завещание моего отца и передала его властям, чтобы использовать против меня. Я был разорен и уничтожен.

   Моя маленькая постельная личинка с сомнением смотрела на меня. Она уже все знала. Даже когда я лежал с нею прошлой ночью, она знала, что моя сестра жива, но ничего мне не сказала. Но она была слишком глупа, чтобы бояться меня сейчас На лице у нее отражалось лишь любопытство, а затем взгляд ее скользнул ниже и остановился на кошеле у меня на поясе. Она не знала, могу ли я теперь позволить себе ее услуги, и она не намеревалась доставлять мне удовольствие задаром.

   «Ей будет немножко больно. И неприятно», – подумал я.

   Все вышло бы намного лучше, будь она обнажена. И я обрел бы временное отдохновение от своих неприятностей, ненадолго засунув своего дьявола в ее ад. Поэтому я швырнул несколько монет на кровать. Завидев их, она машинально начала раздеваться, нежно бормоча:

   – Desafortunado…[175]

   И в это самое мгновение дверь с грохотом распахнулась. В проеме показалось знакомое лицо.

   Ну разумеется, читателю нравится, когда длинная рука случая обнимает его за плечи и приглашает стать свидетелем подобной сцены, но я был неприятно удивлен, завидев того самого Хэмиша Гилфитера, стоящего на пороге моей комнаты с посылкой в руках. Я не нравился этому человеку, а мне не понравилось то, что он застал меня в столь унизительных обстоятельствах.

   – Для Мингуилло Фазана, – негромко произнес он, указывая на посылку. – Доставка оплачена.

   – Что вы здесь делаете? – пожелал узнать я.

   Наше совместное предприятие отнюдь не процветало. Этот человек по какой-то причине оказался с самого начала предубежден против меня. Так что же заставило его проделать столь долгий путь и перейти через горы, чтобы разыскать меня?

   – Арекипа открыта для всех, – заметил он, мельком оглядывая убогую комнату с таким видом, словно ожидал увидеть нечто подобное. – Собственно говоря, у меня здесь имеются близкие друзья, и мне захотелось нанести им визит.

   – Друзья? Здесь, в Арекипе? Вы не упоминали об этом. – Естественно, я не входил в число этих самых «друзей». Я вдруг ощутил, как пузырьки желчи скапливаются у меня в желудке.

   Хэмиш Гилфитер молча протянул мне посылку.

   – И от кого же она?

   – Из Венеции, – надменно обронил он, словно этим все было сказано. – Я собирался сообщить вам также, что наши деловые отношения – которые, на мой взгляд, никогда и не начинались, – закончены окончательно и бесповоротно.

   – Вы… вы – отклоняете мое предложение?

   – От настоящего врача я с отвращением узнал, какую мерзость вы разливаете по своим флаконам с так называемыми «Слезами святой Розы». И вы хотели, чтобы я продавал их нашим уважаемым дамам в Шотландии! К счастью, я узнал об этом прежде, чем отравил кого-либо из своих соотечественниц белым свинцом. Я уничтожил все флаконы до единого.

   – Это не моя проблема, что вы не сумели сколотить состояние на «Слезах святой Розы». Они приносят прибыль всем кто решился иметь с ними дело. А вы еще заплатите мне за уничтоженную партию, – парировал я.

   Он протянул мне кошель.

   – Не стоит так волноваться. Я никогда не веду переговоров с людьми, подобными вам, – боюсь запачкать руки, знаете ли. Так что мы в расчете. А теперь мне пора. Доброго вечера, сеньор, мадам, – с ледяной вежливостью, впрочем, едва заметной, обратился он ко мне и искренне улыбнулся шлюхе.

   Гневная реплика вскипела и застряла у меня в горле вместо того, чтобы сорваться с губ. Не дождавшись ответного оскорбления, Хэмиш Гилфитер развернулся на каблуках и был таков.

   Швырнув кошель на продавленную кровать, я отослал шлюху прочь. Похоже, я переоценил свои возможности – меня больше не тянуло к ней. Загадочная посылка представляла для меня намного больший интерес. Размер и форма внушали надежду на то, что ее содержимое непременно поднимет мне настроение. Я взял, в руки свой подарок, адрес на котором был написан беглым, но совершенно незнакомым мне почерком, и освободил его от бечевки, бумаги и куска ткани, в которую тот был завернут. В воздух поднялось облачко коричневой пыли, когда я освободил из плена небольшую толстую книжицу. Я зарылся носом в очаровательный аромат ее обложки, глубоко вдыхая его в поисках знакомого запаха.

   Это была книга в обложке из человеческой кожи, пособие по гинекологии. Начиналось оно трактатом Северуса Пинея о девственности, а заканчивалось опусом о зачатии и деторождении. На иллюстрациях были представлены увеличенные женские органы в разрезе. Книга была напечатана в Амстердаме в 1663 году, но обложка выглядела более новой.

   Мне стало интересно, кто же из моих верных букинистов, моих работорговцев, моих сводников, поставляющих чужую кожу на продажу, раскопал это маленькое украшение антроподермического переплетного дела?

   Золотисто-коричневая чешуйчатая обложка была украшена изящной золотой гравировкой. Мой анонимный корреспондент вложил внутрь листок бумаги, на котором написал: «Врач, которому принадлежала эта книга, переплел ее в обложку из кожи женщины. Она была белой, но врач выдубил ее кожу с помощью сумаха, чтобы придать ей более темный цвет. Вероятно, он надеялся, что от этого шутка обретет дополнительный смысл и очарование. Мы полагаем, что она вполне в вашем вкусе».

   Я с улыбкой читал эти строки, как вдруг по спине у меня пробежал холодок. Как мог этот человек – нет, люди, потому что они написали «мы полагаем», – знать в точности, что доставит мне удовольствие?

   И все же насколько неумелыми и некомпетентными показали себя мои корреспонденты! Неужели же им не были известны правила охоты? Перед тем как вручить подобное изделие, все мои обычные поставщики прислали бы его описание, распаляя мое воображение и заставляя развязать кошелек. Каким-то шестым чувством я ощутил, что, заключив эту сделку, я вобью их в землю по самые ноздри.

   Я принялся с такой поспешностью перелистывать старую пыльную книгу, что поранил подушечки пальцев на обеих руках. А ведь порез от бумаги печально известен тем, что причиняет намного более сильную боль, чем даже удар шпагой! Облизывая пальцы, я задумчиво разглядывал рисунки женских репродуктивных органов. На губах я ощутил вкус уличной пыли, смешанный со сладостью собственной крови, и это пробудило во мне давние воспоминания.

   Много лет назад в нашем загородном доме в Венеции я повредил пальцы, когда прострелил Марчелле колено. Грязь попала в пустяковую ранку. Так я лишился своего любимого пальца. А здесь, в грязной Южной Америке, не искушаю ли я судьбу, облизывая окровавленные пальцы после того, как касался ими книги, которая путешествовала по всему миру? Причмокнув в последний раз, я извлек эти драгоценные части своего тела изо рта и уставился на них, словно они были давними друзьями, только что, на моих глазах превратившимися в злейших врагов.

   Слишком поздно я догадался обнюхать материю и бумагу, в которые был завернут коварный подарок. Любознательному читателю будет небезынтересно узнать, что от них пахло масляной краской.

Доктор Санто Альдобрандини

   Когда на пороге нашей комнаты появился Хэмиш Гилфитер, от удивления я потерял дар речи.

   Но только не Марчелла, бросившаяся ему на шею с таким восторженным криком, что он выронил на пол пакеты, которые держал в руках. На мгновение меня пронзил острый и ужасно неприятный укол ревности. Знать Марчеллу означало любить ее. Хэмиш знал ее долгие годы. Они путешествовали вместе – а я пока что был лишен подобной привилегии, несмотря на то что она была моей женой. Отойдя в сторонку, я принялся наблюдать за ними в поисках клинических симптомов сентиментального чувства вины или неловкости. В оправдание своей безосновательной и непозволительной ревности я могу привести только один довод: я еще не привык к надежности и незыблемости, которые внушает любовь.

   Шотландец на мгновение отстранил ее от себя на расстояние вытянутой руки и приказал:

   – А ну-ка, сделай так еще раз, девочка.

   Марчелла подбежала к тому месту, где сидела до этого, потом вскочила со стула и вновь бросилась к нему в объятия.

   – А куда подевалась твоя хромота, дитя мое?

   – Башмачки. Волшебные башмачки. Мой брат Фернандо…

   – Башмачки и кое-что еще, я бы сказал, – широко улыбнулся Хэмиш Гилфитер. – Вижу, ты наконец-то решилась позволить другим помочь тебе.

   «А я должен позволить Марчелле любить, – напомнил я себе. – В этом заключается ее сущность». И теперь уже я обнял Хэмиша Гилфитера с искренней теплотой, восклицая:

   – Какими судьбами?

   – Я получил письмо от славного Джанни. Поэтому я знал, что Мингуилло Фазан направляется сюда, и боялся, что это не сулит Марчелле ничего хорошего. Он писал, что вы, Санто, уже здесь. Вот я и решил, что пора всем, кто в глубине души питает слабость к Марчелле, объединиться и попытаться сделать для нее что-нибудь.

   Он посмотрел на наши тоненькие серебряные кольца, на наши лица, лучащиеся счастьем, и сказал:

   – Вижу, что самое лучшее уже произошло. Стоило попасть в десяток штормов, чтобы увидеть это своими глазами.

   Он поцеловал Марчеллу в лоб и собрал свои рассыпавшиеся по полу посылки.

   – Я привез подарки, – пробормотал он, – от Сесилии и от себя.

   – От Сесилии и от себя, – многозначительно повторил я, и он слегка покраснел.

   – Да, я встретился с ней в Кадисе по пути сюда. Как вам наверняка известно, она там пишет портреты местных Бурбонов. Она попросила меня выполнить для нее в Арекипе пару пустяковых поручений – доставка и покупка, вы же знаете женщин. Она давно хотела смешать ляпис-лазурь из Анд со своей синей краской…

   – Посылки? – резко спросил я. – У вас есть письмо для меня?

   – Для вас у меня не письмо, доктор Санто, а ее наилучшие пожелания, – ответил Хэмиш и подмигнул.

   И мне очень не понравился его озорной вид. Но что я мог сказать, дабы вытрясти все тайны из простого подмигивания? Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что мог многое сказать, и действовать решительно, и предотвратить… но я не сделал этого. Мне было слишком стыдно обнажать перед Марчеллой и Хэмишем Гилфитером свои преступные фантазии в такой радостный момент, и я решил повременить.

   Торговец тем временем вскрывал самый большой пакет.

   – Это для Марчеллы от Сесилии, – сказал он и развернул льняное полотнище с двумя дюжинами кармашков, в каждом из которых лежал тюбик масляной краски и пара кистей из беличьего меха.

   Я выдохнул с незаслуженным облегчением. Сесилия Корнаро, как настоящий дракон, могла плеваться огнем, но в сердце ее таилась искренняя доброта.

   Хэмиш Гилфитер обнял нас на прощание и, уже повернувшись, чтобы уходить, встряхнул еще одну свою посылку так, что она заурчала, как пустой желудок в предвкушении обеда.

   – Не подскажете, где найти этого проходимца Джанни? У меня есть сильное желание влить ему в глотку галлон дрянного шотландского виски, чтобы он ощутил слабость в ногах. Я привез с собой все необходимое для этой цели.

Мингуилло Фазан

   Через день после того, как Хэмиш Гилфитер доставил свою посылку, гангрена явилась ко мне уже не только в воспоминаниях. Наутро порезы от бумаги загноились, и в пальцах началось то самое зловещее покалывание, которое я уже ощущал однажды, будучи совсем еще мальчишкой, только что выстрелившим в свою сестру. От моей кожи исходило сияние, ставшее провозвестником болезни: то же самое сияние, как мне вспомнилось некстати, обещали и мои «Слезы святой Розы». Еще до наступления ночи испанский хирург Сардон поднялся по ступеням в мою комнату, вооружившись пилой с неровными зубьями и запоздалой бутылочкой карболовой кислоты, чтобы остановить гнилостное разложение.

   После первой хирургической операции я горел в лихорадке, и у меня отекло лицо из-за скопления гнилостной жидкости. Ступни жгло так, словно я стоял на горячих угольях. Я глушил бренди, позволяя ему унять мою боль. И, закрыв дыры на коже и свернувшись клубком, я заметил россыпь красных пятен, поднимающихся из зарослей черных волос внизу живота.

   В ту ночь я пил свой жидкий ужин в одиночестве, потому что мой тупица камердинер сбежал. Джанни прислал мне безграмотную записку – оказывается, он все-таки умел писать! – с уведомлением, что он «свальняется» с моей службы. И тогда я понял, что он, собственно, и не нанимался на нее, не так ли? Он был ставленником и сторонником Марчеллы с самого начала. Как и все они.

   Я взял его с собой в Арекипу, ехал с ним бок о бок, оплатил его проезд, кормил и поил его: и все это время он хранил за пазухой подлинное завещание моего отца. Я изводил себя вопросом о том, как он мог найти его: не исключено, что во время одного из обысков, проводимых по моему указанию?

   С улицы до меня долетали возгласы индейцев:

   – Chapetones pezumentos! Вонючие копытные испанцы!

   Похоже, в Арекипе назревала очередная маленькая революция, одна из тех, что медленно закипают и тлеют до тех пор, пока с котла не срывает крышку, и тогда гибнут все, и правые, и виноватые. В старом городе, как в зеркале, отражались все взлеты и падения моей жизни.

   Я начал расчесывать шишки у себя на груди, которые походили на дробинки, затаившиеся у меня под кожей. А потом без всякой охоты, я взглянул на себя в зеркало. Предоставляю читателю домыслить те проклятия, что я обрушил на свою голову за отказ сделать прививку против черной оспы в свой первый приезд в Арекипу. Добавлю только, что эпитеты эти были нелицеприятными и злобными. Вдруг желудок мой рванулся к горлу, и вот я уже лежал на полу и смотрел на дурно пахнущие звезды плохо переваренной пищи.

   Я почувствовал, как под кожей у меня зашевелились личинки могильных червей.

   Это было немножко неприятно. И больно.

Джанни дель Бокколе

   В таверну, где я обедал бобами с хлебом, влетела Жозефа.

   – Мингуилло заболел.

   – Чем заболел? – радостно поинтересовался я.

   – Болезнью, от которой по телу у него пошли пятна, оно распухло, и от него воняет. А еще у него начали гнить пальцы, и их отрезают по одному.

   – Черная оспа? Разве при ней гниют пальцы? Или я что-то забыл? Но ведь в Арекипе нет эпидемии черной оспы. Я думал, всем вам сделали против нее прививки.

   – Санто говорит, что Мингуилло подцепил ее от подарка, присланного ему из Венеции. От грязной-прегрязной книги с высохшими корочками гноя внутри. Не знаю почему, но Санто очень-очень расстроился из-за этого. А вот и для тебя письмо из Кадиса. Ему понадобилось много времени, чтобы прийти к тебе. Три месяца.

   Я сломал печать и пробежал глазами содержимое. Его писала фея, причем фея-истеричка со склонностью к выпивке, я бы сказал. Мне понадобилась целая минута, чтобы уразуметь – почерк принадлежит художнице Сесилии Корнаро.

   Она писала: «Из соображений безопасности я посылаю это письмо отдельно, причем заранее. Если кто-нибудь решит, что мне не следовало делать того, что я сделала, у него еще будет время перехватить Хэмиша Гилфитера и уничтожить тот предмет».

   Я едва не выпрыгнул из своей кожи. Какая ирония судьбы – это письмо задержалось в карантине, позволив своему зараженному товарищу опередить себя, страсть Господня!

   В тот вечер мы засиделись за столом допоздна, разматывая всю историю от конца к началу. Санто признался, что подкинул Сесилии Корнаро мысль о том, как можно отомстить, в тот день, когда разъединил ей пальцы, сплавленные вместе пожаром, который учинили головорезы Мингуилло.

   – А если бы сейчас я каким-то образом перенесся в ее мастерскую, наверняка увидел бы там портрет одного доктора из Стра, того самого, который собирает струпья черной оспы. Я догадываюсь, каким образом он заплатил за него, и эта сделка осуществилась при моем участии и с моей помощью.

   Марчелла взяла его за руку. Он понурил голову.

   – Это тот самый доктор Руджеро? – поинтересовался я, отчасти и для того, чтобы заглушить урчание в животе после бобов, которые мы ели.

   Санто кивнул, глядя в стол перед собой.

   Рядом с ним Хэмиш Гилфитер обхватил голову руками.

   – Сесилия! – простонал он. – Она сказала мне, что я нравлюсь ее коту. Проблема в том, что мне она нравится намного сильнее, чем о том может догадываться маленькая зверюга. После смерти Сары я… я не мог оставаться вдали от Сесилии.

   Хэмиш Гилфитер признался, что не спрашивал у Сесилии, что было в той посылке, которую он должен был отвезти Мингуилло.

   – Теперь я думаю, что просто не хотел этого знать, чтобы это не помешало мне доставить ее по назначению. Мне не хватило мужества, потому как я надеялся, что там будет нечто такое, что изрядно расстроит этого малого, – негромко сказал он. – Теперь я отчетливо понимаю, что виноват еще и в том, что не рассказал вам, когда пришел сюда, что уже успел побывать у Мингуилло и передал ему посылку, не так ли?

   Тут мы все опустили глаза. Фернандо попытался возразить:

   – Но ведь и мы не спрашивали…

   Но утешение было слабым. Чем больше они убеждались, как обстоят дела, тем сильнее винили во всем себя, совершенно упуская из виду то обстоятельство, что все, что было плохо для Мингуилло, шло на пользу им.

   Хэмиш Гилфитер простонал:

   – Но более всего я виню себя в том, что позволил моей славной Сесилии взвалить на себя тяжесть наших дурных пожеланий и осуществить их.

   Марчелла не сказала ничего, а только сидела, похожая на печальное привидение, держа за руку Санто. Жозефа уютно прижалась ко мне и потерлась носом о мое плечо. Я тоже молчал.

   Мои хозяева вели себя как кающиеся грешники. А мне хотелось во весь голос крикнуть им, что Сесилия Корнаро сделала то, о чем каждый из них втайне мечтал в глубине души, но чего их доброта и совесть никогда бы им не позволили. А для Мингуилло таких понятий попросту не существовало.

   Сесилия Корнаро в своей бесстрашной ненависти послала Мингуилло смертоносный яд, то есть поступила так же, как он поступал со всеми, кто вставал у него на пути в этом мире.

   Даже сейчас мое перо отказывается уронить хоть каплю чернил из жалости к Мингуилло Фазану!

   – Brava[176] Сесилия Корнаро, – говорю я.

   Она – сильная женщина, которая знает, как и кого нужно ненавидеть. Уже за одно это ее нужно хвалить и воспевать.

Доктор Санто Альдобрандини

   Жозефа принесла нам подробности того, как мой шурин лишился пальцев. Разумеется, это не имело никакого отношения к черной оспе. Он пострадал от недуга, с которым мне еще не доводилось сталкиваться за все годы своей врачебной практики: листая страницы книги, он порезал себе пальцы. В порезы попала грязь, что и стало причиной гангрены, сожравшей пострадавшие пальцы один за другим.

   Но умереть от этого он все-таки не мог. А вот черная оспа – совсем другое дело.

   Естественно, я не отправился предлагать свои услуги Мингуилло Фазану. Но, по мере того как шли дни, я мысленно сопровождал его по всем стадиям болезни. На тринадцатый день мы услышали, что хирург Сардон прокалывает все гнойнички на лице своего пациента иглой, смоченной карболовой кислотой, чтобы уменьшить образование ямок-оспин. Затем до нас дошли известия о том, что Мингуилло намазали оливковым маслом и глицерином, а затем покрыли толстым слоем сливок и муки, дабы помешать свету воздействовать на гнойнички.

Марчелла Фазан

   Мы с Санто и Джанни остались дома. Жозефа, кузина которой была samba в chicheria, ежедневно приносила нам известия о состоянии здоровья Мингуилло. Поначалу казалось, что он не переживет гангрены, ампутации, а потом еще и черной оспы. Дважды в его комнату даже приглашали священника. Я жалела о том, что не могу впасть в такое же исступленное забытье. Жозефа не могла понять мои терзания.

   – Почему вы печалитесь, госпожа? Ваш брат плохой насквозь, так пусть он умрет ужасной смертью. И что? – Жозефа щелкнула пальцами. – Легко-просто, он попадет на большую сковородку и будет жариться в аду.

   Санто понимал меня. Мы не сказали друг другу ни слова, но я читала мои собственные мысли по его измученному лицу.

   – Мы – не убийцы, – взывали друг к другу наши глаза, – мы не убивали Мингуилло.

   – Но, – отвечали наши взгляды, – если он умрет, мы превратимся в стервятников, что питаются падалью.

   Я вспомнила, как во время своего путешествия в Арекипу пообещала пеонам, что буду молиться за них, дабы они не выследили и не причинила зла Мингуилло.

   И вот теперь я молилась. Но уже за Мингуилло.

   Я молилась не потому, что любила его, и не потому, что желала ему выздоровления. Я молилась за него, поскольку боялась, что его смерть отбросит ужасную тень на наше счастье.

Джанни дель Бокколе

   Наконец, кузина Жозефы передала нам, что в комнате Мингуилло смердит так, что сам дьявол в ужасе забился бы в угол, если бы только одной ноздрей унюхал эту вонь. И что Мингуилло час за часом выкашливает свои внутренности.

   – La tosse ze'l tamburo de la morte, – изрек я. – Кашель – это барабан смерти.

   Но потом я пожалел о своих словах, не из-за Мингуилло, конечно, а потому что видел, как Санто и Марчелла разрываются на части. А я был далеко не так чист сердцем, как они. Хотя я тоже бросался из одной крайности в другую: порой надеялся, что смерть Мингуилло будет быстрой, порой – что он станет умирать долго и мучительно. Но главное заключалось в том, что он одним копытом уже стоял в гробу. А я сидел, как на иголках, ожидая конца. И еще надеялся, что его труп оставят на солнце, чтобы муравьи пообедали им до отвала.

   Хэмиш Гилфитер тоже печалился, потому что считал себя убийцей. Но еще он считал себя дураком. Он уверил себя, что Сесилия Корнаро не любит его, что она лишь притворялась, дабы использовать его в нужный момент и сделать из него посланца смерти.

   – Женщины! – сказал я ему в таверне. – Они выворачивают нас наизнанку.

   Угловатое, словно высеченное из камня лицо Хэмиша Гилфитера исказилось от боли.

   – Если только позволить им, Джанни, женщины перевернут твою жизнь с ног на голову или вывернут ее наизнанку.

   – Тогда за женщин! – Я поднял свой стакан, полный самоиронии и pisco,[177] местной водки, к которой я пристрастился. – И за то, чтоб Мингуилло Фазана поскорее закопали!

   Хэмиш, сдается мне, был большим любителем китайских пословиц. Он привел мне одну из них:

   – Не швыряй камнями в тонущую собаку, не ради спасения ее души, а ради своей собственной.

Марчелла Фазан

   И вот, когда, казалось, стало уже слишком поздно, я последовала совету Сесилии Корнаро. Я попыталась понять, за что меня ненавидит Мингуилло и почему он так старательно уничтожал меня. Завещание – о котором он наверняка должен был знать с самого начала – ничего не объясняло.

   Я заставила себя вспоминать прошлое в мельчайших подробностях. И я обнаружила следующее: никто и никогда не любил Мингуилло, ни его родители, ни его жена, ни его дочери или слуги. Поэтому он изначально не знал, что значит сдерживать свое стремление причинить боль, разочаровать или шокировать кого-либо.

   Душа деформируется и разрушается, становясь объектом ненависти. Быть может, при этом нивелируются и утрачиваются понятия добра и зла? Я вспомнила пустоту и горечь которая разливалась у меня под ребрами, когда я сидела на самом дальнем конце стола, забытая и презираемая членами моей семьи. Санто однажды рассказал мне о монахинях, которые воспитывали его с помощью розог и, что было для него еще больнее, пренебрежительных взглядов и грубых слов.

   Джанни пребывал в дурном и уязвленном расположении духа, потому что они с Жозефой только что подтвердили свою любовь первой размолвкой. Он мрачно настаивал, что Мингуилло всегда был «с гнильцой», даже в раннем детстве.

   – С ним плохо обращались? – спросила я у Джанни. – Мои родители были жестоки к нему?

   – Они просто старались держаться от него подальше, как поступили бы на их месте любые нормальные люди, верно? – ответил Джанни. – К чему вы клоните, госпожа Марчелла? Не можете же вы скучать по нему? Или вы жалеете его? Уж он-то всегда желал вам зла, несчастья и всяких бед, даже смерти. Он медленно убивал вас все эти годы.

   Джанни надеялся мягко вывести меня из состояния, которое он называл «томлением духа». Но у него ничего не получалось. Мингуилло прочно утвердился во всех моих мыслях. Вероятно, это объяснялось его последним злодеянием против меня: он преуспел там, где неизменно терпел крах раньше. Он заставил меня ненавидеть себя.

   Потому что я не могла забыть того, что еще в детстве желала ему смерти.

   Все эти годы я упрямо твердила себе: «За все свои преступления Мингуилло заслуживает только одного наказания – смерти».

   Я страстно желала этого. В мыслях я хладнокровно убивала Мингуилло на протяжении долгих лет. Я заразила этим желанием Санто. И Сесилию. И Хэмиша. А теперь я не хочу становиться настоящим палачом своего брата, но и не желаю, чтобы он и далее осквернял землю своим существованием.

   Хэмиш пришел ко мне проститься. Я помахала Арсе, который ждал внизу с двуколкой, чтобы отвезти его в Ислей и на побережье.

   Я крепко обняла Хэмиша и сказала ему:

   – Сесилия тоже любит вас. Я уверена в этом.

   – Я еду к ней, чтобы все выяснить, – ответил он.

Доктор Санто Альдобрандини

   Как это часто случается, Мингуилло решил, что выздоравливает, хотя на самом деле он умирал. Он перешел к косметическим методам лечения задолго до того, как из его нарывов перестал сочиться гной, и таким образом инфицировал их заново. Он поглощал бренди в невероятных количествах и курил сигары, чтобы заглушить собственный смердящий запах. Неудивительно, что в результате столь жестокого обращения с собой у него отказали легкие.

   – Он похож на monstruo,[178] – доложила нам Жозефа, – словно уродился таким.

   На груди у него неизменно лежала книга в обложке из человеческой кожи, которую ему прислала Сесилия Корнаро. Жозефа сказала:

   – Хирург, который лечит его, говорит, что надо сжечь эту книгу, его береты, одежду, потому что он может принести в Арекипу черную оспу. Но он отказывается. Imbecil!

   При слове «imbecil» она метнула умоляющий взгляд на Джани, а тот в ответ уставился на нее влюбленными глазами.

   «Ага, – подумал я, – милые бранятся – только тешатся Джанни и Жозефа уже не могли жить друг без друга так же, как мы с Марчеллой.

   В дверь постучали. Это оказался врач Мингуилло, Сардон Он желал проконсультироваться с итальянским коллегой по поводу своего беспокойного и неуправляемого пациента Я ожидал и страшился его прихода.

   Я помог Сардону спасти самого себя, предположив, что морской воздух окажет целебное воздействие на его пациента. В сущности, я дал Сардону понять, что, поскольку смерть Мингуилло представляется неизбежной, будет лучше, если к этому времени он покинет Арекипу и окажется на борту корабля. И тогда никто не посмеет обвинить доктора в его гибели. В сущности, именно его отсутствие можно будет счесть той причиной, что и вызвала смерть. Тогда репутация Сардона как врача взлетит до небес среди доверчивых обитателей Арекипы. Сардон нахмурился, благодарно кивнул и поспешил прочь.

   Итак, Мингуилло на носилках переправили на побережье. Холодный и свежий горный воздух, похоже, принес ему спасение. К моменту своего прибытия в Ислей он уже мог сидеть. В полдень того же дня в Вальпараисо отплывал бриг. Мингуилло поднялся на борт на собственных ногах, цепляясь уцелевшими пальцами за натянутые вдоль трапа канаты.

   Сардон сопровождал Мингуилло до Ислея и даже посадил его на корабль, впрочем, не из-за искренней заботы о его здоровье, а из страха потерять свой гонорар, который его пациент вовсе не спешил выплатить. В конце концов ему пришлось прибегнуть к шантажу, чтобы получить свои деньги, воспользовавшись для этой цели некоторыми сведениями, которыми я его предусмотрительно снабдил. Потому что я попросил Сардон проинформировать своего пациента о возможных первопричинах его заболевания. Я опасался, что книга в обложке из человеческой кожи, присланная Сесилией Корнаро, может зараить и тех, кто находился вместе с Мингуилло на борту корабля. Моя мечта о мести оказалась пугающе реальной.

   Впоследствии хирург Сардон рассказывал мне, что Мингуилло выслушал его, вынул книгу из кармана и вскричал:

   – Сесилия Корнаро! – А потом пробормотал: – Значит они все похожи на меня, в конце концов.

   Затем он швырнул книгу в море и выкрикнул:

   – Вот и я тоже излечился. Как кожа с ее обложки!

Марчелла Фазан

   Мингуилло оказался прав. Мы все излечились, хотя и в другом смысле. Я перестала быть Бедняжкой, внутри которой тлели Дерзость и Неповиновение. И я излечилась от желания носить боль в себе, пряча ее от тех, кто любит меня и кто сочтет за честь помочь мне.

   Санто излечился от своего сиротского происхождения. Он более не презирает людей за их знатность и богатство. Джанни исцелился тоже. Теперь он не чувствует себя тайным вором, проявившим нелояльность по отношению к своему хозяину и ненавидящим себя за это. Триумфальное обнародование завещания смыло с него осознание своей вины. Фернандо и Беатриса перестали чувствовать себя второй, незаконной семьей. Жозефа излечилась от своего положения рабыни.

   Мингуилло ошибся в другом. Он не излечился от того, чтобы быть Мингуилло. Он просто не может быть в той же степени Мингуилло, что и раньше. И его невольная сообщница, сестра Лорета – она тоже не излечилась. Она сохранила не пробиваемость фанатички: она никогда не изменится, во вся ком случае в этой жизни.

   Мы отправили письма Хэмишу и Сесилии, полагая, что теперь они вместе, дабы они, подобно нам, исцелились от чувства вины. Мингуилло выжил.

   Сейчас мы разговариваем с Жозефой только по-итальянски и обучаем ее венецианскому диалекту. Вскоре она окажется вместе с нами на борту корабля, плывущего в Венецию, где она станет править, как подобает истинной особе королевской крови, каковой она и является на самом деле. Анна и остальные слуги с радостью примут ее. И я улыбаюсь при мысли о том, что цирюльнику моей матери придется иметь дело с ее великолепными черными кудряшками. Впрочем, улыбка моя увядает, стоит мне подумать о своей матери и о том, что она без энтузиазма отнесется к возвращению своей блудной дочери. Но на этот счет у меня имеются кое-какие соображения. Я xoчу окружить ее нашей привязанностью и позволить ей вновь стать моей матерью, какой она была в те далекие дни, когда я была еще маленькой, когда Мингуилло пребывал в Вальпараисо а мы провели идиллическое лето в обществе Пьеро Зена.

   В конце концов, нам не придется жить изгнанниками в доме Сесилии Корнаро. Палаццо Эспаньол ждет нас. Мать Амалии, графиня Фоскарини, сжалилась над дочерью, и та сбежала из дворца, где ее мучил и изводил придирками Мингуилло, поселившись в отдельных апартаментах в огромном доме своих родителей. Она взяла себе заместителя мужа, который по счастливой случайности оказался членом семьи Зенов. Я не желаю ей зла. Ее мать, графиня Фоскарини, не позволила Амалии взять с собой дочерей Мингуилло. Я надеюсь, что она не станет возражать, если мы воспитаем их как своих собственных, и что еще не поздно дать им нормальное, счастливое детство. Более всего я боюсь, что Мингуилло пожелает забрать бедных малюток к себе в Вальпараисо и навсегда искалечит их жизни.

   Фернандо и Санто стали братьями в полном смысле этого слова. Они снабжают друг друга самыми разными сведениями, словно два маленьких мальчика, пытающихся сложить разноцветную мозаику мира в единое целое. Фернандо обладает такими познаниями относительно строения и свойств человеческих ног, которым может позавидовать любой врач. Он решил открыть небольшую больницу, где смогут бесплатно лечиться индейцы Арекипы. Он будет тачать обувь, которая будет исправлять хромоту, вызванную размягчение костей, несчастными случаями на рудниках и врожденными патологиями.

   Беатриса тоже внесла свою лепту: она теперь регулярно навещает городских бедняков, среди которых прожила столько месяцев. В своих красивых, но простых платьях она приходит к ним не как Леди Изобилие, а как друг. Иногда у дверей беднейших домов она оставляет корзину с продуктами или платье нужного размера для девушки, отчаявшейся найти себе супруга. Для мужчин и женщин всех цветов кожи, от limpieza complete de samgre до самых темных negro, двери Casa Fasan всегда открыты. Иногда я спрашиваю себя: как бы отнесся к этому мой отец? И мне хочется верить, что он бы обрадовался тому, что его дом полон смеха и улыбок жителей Арекипы. В конце концов, он сам поселился в Арекипе и зачал здесь сына.

   А я? Ну, моя очередь еще не наступила.

   Но в одном я уверена совершенно точно: когда мы вернемся в Венецию, я соберу все разбросанные и спрятанные частички самой себя – те, которые хранит моя дорогая Анна и падре Порталупи, и даже ту пыльную груду, что покоится в нише за гардеробом в комнате Мингуилло. Я соберу их воедино, чтобы когда-нибудь Санто прочел подлинную правду. Одна только мысль об этом очищает мою душу подобно покаянию.

   Почему мы все стараемся стать ангелами? Да потому, что на нашей совести навсегда останется мрачная тень, хотя Мингуилло выжил, пусть и частично.

Сестра Лорета

   Я подслушала, как легковесные и легкомысленные монахини сплетничают возле зернохранилища. Вот так Я узнала, что злонамеренный брат сестры Констанции подцепил одновременно и гангрену, и черную оспу. Его отправили за море умирать. Божий замысел, без сомнения, состоял в том, чтобы Мингуилло Фазан умер жалкой смертью, потому что это он прислал свою сестру, Венецианскую Калеку, разрушить все Мои благие начинания и труды в монастыре Святой Каталины.

   Известно, что многие набожные и благочестивые люди жили в этом мире в страданиях и одиночестве, тогда как злодеи, напротив, наслаждались почестями и всеми удобствами. Но иногда случается наоборот, и истинные дочери Господа попирают врагов Его.

   Таким образом, любой добрый христианин, который прочтет этот документ, должен знать, что Я, дона Исабель Роза Лопес де Тапиа, известная как сестра Лорета, клянусь на святом кресте в том, что все написанное здесь – правда, потому что Я видела это собственными глазами и все это произошло со Мной, о чем Я и свидетельствую, пусть даже бесцветным уксусом, к чести и славе Господа Моего Иисуса Христа.

   Из-за стен Моей камеры, которая выходит на улицу, до Меня доносятся голоса индейцев. Они говорят о плохих вещах, о революции, кровопролитии и о том, что нужно навсегда низвергнуть Святую Мать Церковь. Я радуюсь тому, что стану мученицей до того, как это случится. Боль, причиненная Мне смертью, будет сильнее даже тех мучений, что уготовила себе Маргерита Кортонская. Духовник этой святой в самую последнюю минуту помешал ей отрезать себе нос и губы, но Я не откажусь от своей цели.

   Готовясь к своему предназначению, Я разбила синие очки и острыми осколками заточила две веточки, которые Господь оставил Мне на подоконнике Моей тюрьмы через посредство невинного воробья. Теми же осколками Я избороздила доску из твердой древесины, что заменяет Мне постель, потому что именно на таком мученическом ложе святая Роза лежала в последние недели своей жизни. Я вытащила несколько ниток из мешка с мукой. Так Я раздобыла все необходимые инструменты. Priora предстоит пережить невыразимые мучения, когда она обнаружит, что Я в точности выполнила указания, которые она некогда дала Мне.

   А пока Я очистила и освятила эту грязную комнату своим дыханием. Отныне Я в большей мере принадлежу Духу, нежели Плоти. С тех пор как Я ела в последний раз, прошло столько времени, что Мое тело более не испытывает естественных физических потребностей. Я приближаюсь к долгожданному, усеянному цветами ложу Моего Небесного Супруга, и Мое Девственное тело, невесомое и недоступное скверне, как у Терезы Авильской, благоухает лилиями. Это Божественный знак одобрения Моего духовного и морального совершенства – Он позволяет даже Мне вдыхать аромат прекрасных цветов в предвкушении ожидающей Меня блаженной вечной жизни. У Меня такое чувство, будто Я парю над землей, готовая взлететь в Его объятия. А те бедные грешники, которых Я оставлю на земле, в один прекрасный день решат пройти многие мили, дабы преклонить колени перед Моей колыбелью и могилой.

   В сии спокойные дни, когда никто не приходит потревожить Меня, голова Моя полна воспоминаний о смерти Тупака Амару II, свидетелем которой я стала в Куско, когда была еще ребенком.

Джанни дель Бокколе

   Арекипа – славное местечко, настоящий овощной рай. Не стану врать, это место очаровало и меня. Просто дышать его воздухом – значит испытывать неземное блаженство, поскольку воздух Перу своей чистотой несравненно превосходит воздух Венеции!

   Но правда и то, что я жду не дождусь, когда смогу вернуться домой. Рассказывая Жозефе о Венеции, я чувствую, как мое сердце щемит от тоски по дому. Я представляю себе, как буду сидеть у окна на кухне вместе с Жозефой и Анной, глядя, как дни становятся все короче и как фиолетовые и зеленые тени окутывают Каналаццо в вечерних сумерках. Я хочу засыпать в своей старой кровати, обнимая Жозефу. Я помогаю ей упаковывать сундуки и радуюсь всякий раз, когда мы запираем очередной из них перед дорогой. Санто собрал множество полезных перуанских трав, особенно коры хинного дерева, чтобы помогать жителям Венеции. Больше не будет никаких «Слез святой Розы», выворачивающих им кишки наизнанку!

   Как бы там ни было, Марчелла и Санто ждут прибавления в семействе, и их ребенок должен родиться в Венеции» разве не так? Палаццо Эспаньол нужен сын. Его прежний отщепенец уже не вернется к нему. Старому дворцу и так досталось, пока в нем распоряжался этот дьявол. Нужно заполнить чем-то хорошим дыру, которую оставил после себя Вельзевул, чтобы починить нанесенный вред.

   Первое, что мы сделаем, – вычистим кабинет Мингуилло и его спальню, а всю обстановку предадим огню и земле. Слишком долго она вдыхала отравленный им воздух. Марчелла рассказала нам о том, что за стеной его гардероба в спальне лежат страницы ее дневника и рисунки, исчезнувшие столь таинственным образом. Какой же умницей она себя выказала!

   Тем временем я поведал Марчелле и Санто все, что знал о дневнике Мингуилло и тех дюжинах и дюжинах жутких книг в переплетах из человеческой кожи, которые он собирал с помощью своего ворованного наследства и сложил в башне, Я надеялся, что это успокоит их растревоженную совесть, потому что разве заслуживает Мингуилло жизни после такого? Они были в шоке и едва не лишились чувств, когда узнали о количестве этих книг, их названиях и обложках.

   Когда к Санто вернулся дар речи, он заговорил о греческом сатире по имени Марсий, почитавшем себя превыше богов. Этого сатира наказали тем, что содрали с него кожу.

   – Я писал об этом только сегодня, – прошептал Санто, – в своей книге.

   – Что ж, Мингуилло тоже решил, что он выше Бога, – упрямо твердил я, – так что с него вроде как тоже ритуально сняли шкуру за это.

   – Но что же делать с книгами? – негромко спросила Марчелла.

   У Санто уже было готово решение, естественно. Он положил мне руку на плечо и сказал:

   – Джанни, мы отнесем их в церковь. Все домашние возьмут в руки по одной книге и будут держать их, нежно и бережно. И мы закажем мессу по их изувеченным телам и освободим их души. А потом мы отвезем книги на новое островное кладбище, которое устроил Наполеон на Сан-Мишеле, и достойно предадим земле каждую из них.

   Марчелла посмотрела на него с любовью и гордостью, и он поцеловал ее с такой нежностью, какой еще не знал ни Старый, ни Новый Свет.

Мингуилло Фазан

   Они все-таки доконали меня. Мокрота хрипит и рычит у меня в горле, как волны, накатывающиеся на прибрежные камни, и я навеки проклят шлюхами-вегетарианками, которые отказываются есть мое мясо за любые деньги, и все из-за ямок на коже после черной оспы и недостающих пальцев. Я стал похож на освежеванный ходячий труп, у которого все тело превратилось в одну сплошную рану.

   И еще я больше никогда не увижу свой Палаццо Эспаньол – и этим я тоже обязан им. Как я могу выставить себя на посмешище перед венецианцами, не имея ни пальцев, ни состояния?

   Отныне моим домом стал Вальпараисо.

   Потерю пальцев мне устроила художница Сесилия Корнаро. Я испытываю нечто вроде уважения к этой женщине за ее почти симметричную месть. Художница-портретистка нарисовала мое лицо, непоправимо усеянное оспинами, и не только. Я сжег ее творения и изуродовал ее руку, чего наверняка не забыл обладающий хорошей памятью читатель. Что же касается мести «око за око» или, точнее, восьми пальцев за два, мой хирург говорит мне, что этим дело не ограничится, по всей вероятности. Потому что сегодня я обнаружил потемнение у основания моего единственного уцелевшего большого пальца. А как я буду без него управляться со своим непрекращающимся зудом? Старым и новым зудом мужчины, который довел свою кожу до предела. Ведь почесывание обрубками кистей не принесет желаемого облегчения. Страницы же своих любимых книг мне придется переворачивать при помощи языка и зубов.

   Мне говорят, как уже наверняка известно читателю, что Сесилия Корнаро действовала в одиночку.

   Неужели читатель полагает меня таким простаком?

   Кто научил художницу эпистолярному искусству убивать с помощью струпьев черной оспы?

   Кто научил его испанскому языку, который позволил ему добраться до Арекипы?

   Кто постарался, чтобы книга попала мне в руки?

   И кто хранил, а потом вытащил на свет Завещание, которое окончательно лишило меня моего обожаемого Палаццо Эспаньол?

   И от чьего имени действовала вышеупомянутая компания подвергая меня подобным унижениям?

   Однажды, много глав тому назад, я составил список своих врагов, сожалея о том, что он слишком уж короток. И вот сейчас я делаю это снова, и с тем же унылым результатом, несмотря на то что число их несколько увеличилось – женщина-художница, шотландский торговец вычурной ерундой, Испанская мадам, которая, как я подозреваю, еще и подрабатывает, обучая языкам. Не слишком впечатляюще, вы не находите? Но им каким-то образом удалось объединить свою жалкую ненависть и свести воедино свои таланты, повергнув несокрушимого колосса.

   Сердце мое гложет невыносимое и тоскливое осознание того факта, что мое падение лишь ускорил мертвый груз так называемых союзников, отличительной чертой которых является поразительная некомпетентность и беспомощность. Уродливая vicaria по незнанию могла бы оказать мне неоценимую услугу, убив мою сестру, но вместо этого пострадала из-за собственного тупого фанатизма. Сейчас она отбывает срок за убийство. Говорят, что в ее камере, среди кипы влажных чистых листов, которые она гордо именует «Житием Величайшей Святой, записанным Грядущим Ангелом», обнаружены языки двух епископов, похищенные из монастырской сокровищницы. А когда ей предъявили обвинение еще и в краже, она распяла собственный язык на двух прутиках, связанных вместе ниткой, которую она вытащила из мешка с мукой.

   Испанская мадам из Каннареджио побывала в магистрате и рассказала там несколько басен, подтвержденных шлюхами, с которыми я провел несколько благословенных минут много лет назад. Я полностью отрицаю все выдвинутые против меня обвинения в убийстве Ривы Фазан, шутника и остроумца конта Пьеро Зена и даже моей супруги Амалии, которая упрямо отказывалась умирать. (Вчера я получил повестку из Венеции, в которой мне предлагается прибыть для дачи показаний по этим пунктам обвинения, включая похищение и заключение в неволю моей сестры. Никогда еще Вальпараисо не казался мне таким прекрасным, как сегодня утром.)

   Мой собственный толстяк знахарь, который должен был сделать меня богачом в Венеции, – что стало особенно актуальным после появления на свет старого завещания, – разболтал секрет «Слез святой Розы», поставив его на кон в карточной игре, к коей он питал фатальную слабость. Теперь он томится в тюрьме в Венеции – хуже того, он пошел ко дну, утащив за собой и мою репутацию, которая отныне неразрывно связана с его снадобьем. То, что «Слезы святой Розы» содержат смертельно опасный ацетат свинцовых белил, стало известно всем и каждому, и сие прискорбное обстоятельство надолго сохранится в памяти почтенной публики. Слуги, готовящие Палаццо Эспаньол к возвращению его хозяйки вместе с ее бродячим цирком, вышвырнули в Гранд-канал перегонный куб моего знахаря и все наши флаконы. Моя жена уже сбежала оттуда. Моя мать и дочери, скорее всего, умрут от потрясения, что будет весьма кстати, поскольку иначе они станут лишней нагрузкой для моего и без того тощего кошелька. Вероятнее всего, их попросту выставят на улицу.

   Потому что я ужасающе, в буквальном смысле, по-настоящему беден и обескровлен жадными букинистами, гнусными кровопийцами, стремящимися урвать жалкие остатки моего состояния. Почта моя состоит исключительно из требований и упоминаний кредиторов, желающих привлечь мое внимание к прилагаемым счетам.

   Но если бы вы только знали, как расцветают пышным том мои желания, в то время как мои возможности стремительно сокращаются!

   Сердце мое обливается кровью, когда я думаю о вещах которые более не могу себе позволить, в особенности о последней английской новинке, «Франкенштейне», романе, написанном женщиной английского поэта Шелли. Насколько мне известно, этот «Франкенштейн», в котором речь идет о дьявольском создании, возрожденном к жизни трупе, прямо-таки криком кричит о том, чтобы его переплели в человеческую кожу и присовокупили к моей коллекции! И что с ней будет после того, как вернется Марчелла, а маленький доктор Санто завладеет моей библиотекой? По крайней мере Тупак Амару, мой любимый первенец, живет здесь, со мной, в ссылке, которая для него стала в некотором роде возвращением домой.

   Я не стану ставить себя в неудобное положение, выражая благодарность читателю за то, что он уделил мне столько своего драгоценного внимания. Мы оба знаем, что я этого вполне заслуживаю. Но, прежде чем подвести черту, я приберег для него кое-что пикантное на закуску.

   Я приглашаю читателя взглянуть на себя в зеркало. А теперь я говорю ему: «Скажите мне, что вам не понравилось то, что я написал».

   Начав читать эту повесть, вы впустили в свой дом злобную дворнягу. Вам нравилось смотреть, как она рыча обнажает клыки, нравилось, что маленькие девочки плачут при одном взгляде на нее. Вы делали вид, будто я шокировал вас. Но вам понравилось быть шокированным, и вы возжаждали большего. Только не говорите мне, что не перелистывали поспешно страницы, с наслаждением испытывая чувство отвращения. И не говорите мне, что мой яркий рассказ не скрасил блеклые будни вашей собственной каждодневной жизни.

   Разве я, как и обещал, не взял вас с собой на прогулку в темноте, разве не вы выбрали меня своим проводником, согласившись дочитать мою повесть до конца? Разве не представляется сам акт чтения совокуплением столь же интимным, какое бывает только между двумя влюбленными: когда только две стороны, читатель и писатель, сосуществуют за закрытыми дверями обложки, сначала поодиночке, а затем восторженно слившись воедино? Вы должны признать, что я быстро завоевал ваше расположение своими живописными злодействами, потому что сначала они вас развлекали, а потом раскрыли перед вами свои объятия.

   Вот так, дорогой читатель, мои преступления стали и вашими тоже.

   Уверен, безнравственный читатель потребует заключительных замечаний, и я спешу предоставить их ему.

   Я процитирую так называемую народную: «Dio ha manda Vom per castigar Гот».

   «Бог создал человека только для того, чтобы посрамить его».

   Вот и все, что я хотел сказать своей повестью. И, быть может, теперь мы объявим перемирие в этой войне комплиментов?

   Что? Что такое? У читателя еще есть вопросы? Война продолжается?

   Но читателю придется обождать. Предыдущий тираж этой книги разошелся столь быстро, что автор желает уведомить Родовую Знать, Мелкопоместное Дворянство и Широкую Публику, что в данный момент он работает над новым изданием, все исправления и дополнения к которому призваны повысить его практическую ценность и привлекательность. Ранним утром каждого дня, до того, как просыпаются скорпионы, я выписываю еще один маленький кусочек этой истории.

   Я знаю, эти сведения будут для вас неприятными. И даже болезненными.

Историческая справка

Семейство Фазан и прочие действующие лица

   Благородное семейство Фазан из Венеции – плод воображения автора. Чистокровному венецианскому семейству не позволили бы владеть серебряными рудниками в Перу, поскольку торговая политика Испании в отношении своих колоний отличалась известной жесткостью. Но я взяла на себя смелость предположить, что капелька испанской крови в жилах представителей моего семейства Фазан изрядно облегчила бы им проведение торговых операций в Перу, пусть даже через посредство местных factores, агентов.

   Джанни, Кристина, Анна, Амалия, Санто, Пьеро Зен, Марчелла, Мингуилло, Доната и Фернандо Фазаны, Хэмиш Гилфитер, Беатриса Виллафуэрте и ее сын, сестра Лорета, Жозефа и остальные слуги и рабыни монастыря Святой Каталины – все это вымышленные персонажи. Однако же имена сестер, которые называет сестра Лорета (выгоняя их из кельи Марчеллы), принадлежат монахиням, проживавшим в монастыре в этот период. Ими я обязана Данте Зегарре, историку из Арекипы.

   Сесилия Корнаро уже появлялась в двух моих предыдущих романах, «Карнавале» и «Исцелении». В нынешней книге она вполне соответствует своей вымышленной роли и образу жизни вспыльчивой портретистки, пострадавшей от любовной связи с лордом Байроном после вполне успешного романа с Казановой.

   Падре Порталупи и обожающая Россини priora существовали на самом деле, хотя в их уста я вложила выдуманные мной слова. Пио де Тристан действительно был одним из самых богатых и влиятельных граждан Арекипы в те времена. Невезучий епископ Чавес де ла Роза также является реальным историческим персонажем, как и его преемник. Имя Марии Доминги Сомокурсио выбито над входом в келью, которую я выбрала для Марчеллы, но ее биография вымышлена.

   Некий Матео Казаль действительно предпринял попытку распять себя в Венеции в начале 1800-х годов.

Достопримечательности Венеции

   Палаццо Эспаньол в реальности не существует, во всяком случае под этим именем. Но на Гранд-канале, напротив церкви Санта-Мария делла Салюте, и впрямь расположен изумительно красивый небольшой дворцовый комплекс Контарини-Фазан. У Палаццо Контарини-Корфу имеется башня, очень похожая на ту, что описана в романе, да и сам дворец приходит в упадок аналогичным для Палаццо Эспаньол образом.

   Венецианский художник Джамбаттиста Тьеполо в 1740 году получил заказ нарисовать святую Каталину из Сьены и святую Розу из Лимы, вместе со святой Агнессой из Монтепульчиано, для церкви Санта-Мария дель Розарио (известную как Джезуати) на бульваре Заттере. Работу он закончил в 1748 году. На картине трое святых поклоняются младенцу Иисусу, когда им является Дева Мария.

Монахини и монастыри

   Многие венецианские монахини действительно вынуждены были удалиться в монастыри против своей воли, по финансовым соображениям (приданое монахини обходилось значительно дешевле приданого невесты благородного дворянина). Поэтому не стоит удивляться, что эти «монахини по принуждению» иногда были склонны к распутному и безнравственному образу жизни. Стены некоторых монастырей в Венеции обрели дурную славу из-за своей прозрачности для монахинь, желавших завести любовную интрижку на стороне. Сестра Лорета правильно пересказывает историю аббата, которого выдворили из монастыря Санта-Чиара в 1758 году за то, что он снабжал монахинь дубликатами ключей от главных ворот.

   Но отнюдь не все монахини уходили в монастырь против своей воли. Замужество в ту эпоху запросто могло превратить женщину благородного происхождения в рабыню. Поэтому некоторые женщины предпочитали надеть вуаль, вместо того чтобы превращать себя в служанку супруга. Родители, особенно на границах католического мира, где жизнь была полна треволнений, могли искренне полагать, что монастырь станет безопасным прибежищем для дочерей, которым грозила участь остаться в старых девах из-за нехватки подходящих мужей. И разумеется, некоторые женщины уходили в монастырь по велению души; кое-кто из них поступал так под влиянием религиозного пыла и рвения.

   «Монахиня», замечательный роман Дени Дидро (1713–1784), рассказывает нам историю Сюзанны Симоне, умной и самостоятельной девушки, против воли заточенной в монастырь. Она сменила их несколько, но в каждом подвергалась сексуальным домогательствам и садистским истязаниям. «Монахиня» была типичным образчиком литературного творчества, привлекавшего общественное внимание в конце XVIII и в начале XIX веков, когда описания жестокости могущественных клириков и пагубности содержания в замкнутом однополом социуме сотворили настоящую сенсацию в обществе. Роман Дидро, опубликованный в 1796 году, обличает не пороки католической религии – поскольку Сюзанна остается истинно верующей, – но той системы изолированных сообществ, в которых власть зачастую доставалась недостойным, а слабые и невинные превращались в жертв насилия.

Что произошло с монахинями после того, как Наполеон принялся разрушать монастыри в Европе

   На ранних этапах Французской революции было модно считать всех монахинь без разбора жертвами угнетения и тирании. Впоследствии к монахам и монахиням стали относиться с подозрением, видя в них консерваторов и даже потенциальных сторонник возврата королевской власти.

   Сведениями о демонизации и казни монахинь во Франции я обязана прекрасной книге Миты Чодхери «Монастыри и монахини в политике и культурной жизни Франции восемнадцатого века» (2004).

   К тому моменту, как в 1806 году Наполеон принялся закрывать монастыри, в Венеции насчитывалось по меньшей мере несколько тысяч монахинь. Архивные документы свидетельствуют, что только во второй половине XVIII века венецианским монастырям за них было выплачено приданое на общую сумму три миллиона дукатов.

   Вполне вероятно, что Наполеон рассчитывал урвать и этот лакомый кусочек, когда начинал войну против религиозных институтов Венеции. К 1810 году он закрыл тридцать две из сорока приходских церквей, за которыми наступила очередь мужских и женских монастырей. Он конфисковал принадлежащие им здания, превращая их в солдатские казармы и госпитали, склады и музеи. Отдельные церкви и монастыри были разрушены до основания. Судьба многих оставшихся также была предрешена Наполеоном, поскольку без надлежащего присмотра и ухода церковные здания пришли в упадок, не подлежали восстановлению и были впоследствии разрушены. Австрийцы продолжили процесс милитаризации религиозной архитектуры лагуны[179] или же просто не мешали ее постепенному разрушению. Опустошению подверглись архивы, сокровищницы церквей и монастырей, в которых хранились величайшие произведения искусства. Они были перевезены в галереи, подобные Музею Академии,[180] или в сырые складские помещения и разрушенные церкви, или же попросту вывезены в Париж. Многие предметы так и не были возвращены, а другие погибли в результате небрежного хранения.

   Например, монастырь Кающихся Сестер Святого Доминика в Венеции (известный как Корпус Домини) был закрыт в 1810 году по приказу Наполеона, а вскоре после этого и разрушен.

   Что сталось с тысячами монахинь, изгнанных из монастырей после их закрытия Наполеоном, и по сей день остается загадкой решением которой никто толком не занимался. Филолог-богослов Сильвия Евангелиста, автор монографии «Монахини: история жизни в монастырях в 1450–1700 годах» (2007), предполагает что они вернулись в свои семьи, причем одни получали вспомоществование и пенсии, а другие – нет. В других местах монахиням дозволялось жить в монастырях до тех пор, пока они не умирали, если только их здания не разрушали специальные отряды Наполеона. Впоследствии монастыри были переименованы в «заповедники». Известны случаи, когда родители арендовали здания, чтобы монахини могли и далее жить в сообществах, практически идентичных религиозным общинам.

Здоровье Наполеона

   Наполеон скончался 5 мая 1821 года на острове Святой Елены в Южной Атлантике, куда его отправили в вечную ссылку британцы. Различные историки выдвигали самые разные и подчас весьма экзотические теории относительно причины его смерти – например, о том, что обои в его доме были пропитаны мышьяком, – но сейчас принято считать, что он умер от рака желудка, как и его отец.

Сан-Серволо и Архипелаг Болезней

   Архипелаг Болезней действительно существовал в том виде, как его описывают Мингуилло и Санто.

   В 1714 году Сан-Серволо служил военным госпиталем для reduci (тех, кто перенес ампутацию; инвалидов). Им руководили Fatebenefratelli, поначалу прибывшие из Португалии. В 1804 году остров превратился в приют для умалишенных мужчин и женщин. В 1834 году пациентов женского пола перевели в клинику «Оспедале Сивиль», а в 1873 году еще и на соседний остров Сан-Клементе.

   В «L'archivio delia follia»,[181] вышедших в свет в 1980 году под редакцией М. Галциньи и Г. Терциана, исследуется обширный архив документов, включая cartelle diniche[182] пациентов Сан-Серволо, и приводится весьма подробное описание практических методов лечения и тех несчастных, что попали на остров Сан-Серволо. Огромную пользу в поиске материалов для своей книги я извлекла из посещения музея артефактов приюта, который открылся в 2006 году.

   Cartelle diniche были введены в 1820-х годах и постепенно становились все более и более предписывающими и обязательными, так что, заполняя их, врачи приходили к постановке диагноза. В самом начале их использования для пациента и впрямь было лучше, когда доктор-священник начинал его лечение непредвзято и с чистого листа.

   Приемная книга поступлений была в точности такой, какой я ее описывала. Ее любезно показал мне профессор Луиджи Армиато, когда я впервые пришла в архив Сан-Серволо в 2007 году, чтобы ознакомиться с документами. Кроме того, все бумаги, касающиеся приема пациентов с логотипом Regno d'ltalia, выглядели именно такими, какими их увидела Марчелла.

   Идея о том, что сумасшедших необходимо изолировать ради их же собственного блага, родилась давно. В те времена, когда разворачивается действие этого романа, Венецию саму можно было назвать психически неуравновешенной. За какие-нибудь десять лет она побывала республикой, Municipalitata provisoria, принадлежала французам, австрийцам, снова французам, а потом превратилась в перо на шляпе бесславного Regno d'ltalia. Следовательно, как я подозреваю, было очень важно не выставлять на всеобщее обозрение людей с явными признаками душевного расстройства, чтобы они не превратились в ходячие символы увечного и хромого существования города. Очередная власть издавала строгий приказ полиции бдительно вылавливать подобные элементы и незамедлительно переправлять их на другой берег лагуны, подальше от любопытных глаз.

   Многие люди, заточенные на Сан-Серволо, страдали от физических заболеваний, которые порождали симптомы расстройства психической деятельности – пеллагры, болезни Барлоу и размягчения костей, часто встречавшихся среди нищих и вечно недоедающих слоев населения. Но полноценное питание на острове быстро помогало им излечиться.

   Практика изолирования больных сохранялась на протяжении всего XIX и XX веков. И только в последней четверти XX века стало модным или, скорее, было признано целесообразным выпускать пациентов сумасшедших домов обратно «в общество». Процесс этот начался в Италии в 1978 году, а в Соединенном Королевстве – в 1980-е годы.

   Уильям П. Лечуорт в своей книге «Психиатрические больницы за рубежом» (1889) писал: «В Ирландии есть Глен-на-галт, или Долина Сумасшедших, расположенная в живописной местности в графстве Керри, неподалеку от Трейли. В этой юдоли скорби полагали, что душевнобольные исцелятся, если предоставить их самим себе. Процесс же лечения заключался в том, что они пили холодную воду и ели кресс-салат, который в изобилии рос па склонах долины весной».

   Лечение холодной водой еще раз упоминается в том же источнике: «Сохранились записи о том, что не так много лет назад сумасшедшие раздевались донага и трижды окунались в полночь в Лох-Манур, озеро в самой северной части Шотландии».

   Филипп Пинель (1745–1826) считается отцом современного подхода к лечению умственных расстройств. Он был первым, кто ввел относительно человечный режим в пользующихся печальной известностью клиниках «Бисетр» и «Ля Сальпетриер» в Париже. Находившихся на его попечении пациентов с заболеванием, которое впоследствии получило название «нимфомания», уже не заковывали в кандалы, им не давали слабительное и не устраивали кровопускания. Пинель также ввел в медицинскую практику обязательные беседы с ними.

   Джордж Мэн Бэрроуз в своей работе «Комментарии о причинах, формах, симптомах и лечении умопомешательства, моральном и медицинском», опубликованной в 1828 году, обратил внимание на то, что от всех сумасшедших исходит «своеобразный запах». Он писал: «Его можно сравнить с запахом белены на стадии брожения; но мне не известно что-либо более ему соответствующее… Я полагаю его патогномоническим симптомом, причем столь безошибочным, что если бы я обнаружил его у любого человека, то без колебаний объявил бы его сумасшедшим, пусть даже у меня не было бы для этого других доказательств».

   Бэрроуз принадлежал к числу тех, кто утверждал, будто истерия (ухудшение и обострение состояния матки) может проявляться в повышенном выделении слюны, слез и мочи. «Обливание холодной водой» было одним из методов лечения, которые он рекомендовал.

   Жан-Этьенн Эскуироль (1772–1849), ученик и последователь Пинеля, отмечал неприятный запах изо рта у своих пациентов в клинике «Ля Сальпетриер», но он мог быть вызван и весьма распространенной там болезнью Барлоу, что объясняется скудным питанием: заболевание приводило к гниению десен.

   В своем трактате «Практические заметки об умопомешательстве» (1811) Брайан Краутер призывал к внимательному наблюдению за выделительными функциями у тех помешанных, кто испытывал задержку с дефекацией и мочеиспусканием. Джон Миллар в своем исследовании аменореи[183] «Скрытые признаки безумия» (1861) предлагал прикладывать пиявок к лобку.

   Обычай помещать неудобных женщин в сумасшедшие дома уже отмечался ранее в документальной и художественной литературе. Уильям П. Лечуорт писал в своей вышеупомянутой работе: «Системные злоупотребления с этим приемником умалишенных связаны с тем, что туда их помещали влиятельные и неразборчивые в средствах люди с целью избавиться от родственников, которые могли помещать осуществлению их корыстных планов».

   Утверждение о том, что склонность женщин к аморальному поведению объясняется некоторыми физиологическими особенностями строения их организма, горячо защищал итальянский психиатр девятнадцатого века Чезаре Ломброзо. Он высказывал идеи, сходные с теми, что мы слышим из уст Мингуилло хотя он и жил в более позднее время.

   Конструкция устройства с цепями, которое Мингуилло работал для Марчеллы, позаимствована у приспособления в котором несчастный пленник, известный как Джеймс Норрис провел без движения четырнадцать лет в королевской лечебнице «Бетлем» в Лондоне.

Святая Каталина (святая Катерина из Сьены)

   Каталина Бенинкаса родилась в 1347 году. Она была двадцать третьим ребенком в семье, проживавшей неподалеку от церкви доминиканцев в Сьене. Монахиней она стала в 1363 году. Читать и писать она не умела, зато надиктовала мистико-религиозный труд «Диалоги» для своих последователей. Она яростно боролась за возвращение Папы Григория XI из Авиньона обратно в Рим.

   Биография святой Каталины, изложенная сестрой Лоретой совпадает с ее жизнеописаниями, созданными до или сразу же после смерти святой. Каталина по собственной воле бросилась в кипящий источник с минеральными водами, чтобы изуродовать свое лицо и таким образом избавиться от будущих претендентов на ее руку. Она сознательно не позволяла себе заснуть и почти ничего не ела, лишь иногда высасывала сок из фруктов, после чего выплевывала мякоть. Одна из свидетельниц описывает, как Каталина совала себе в горло прутики, дабы вызвать рвоту и избавиться от съеденной пищи.

   Строгий пост, очевидно, уменьшил и ее потребность во сне. Она направляла свою энергию на свершение трудовых подвигов в домашнем хозяйстве, подобно тому, как сестра Лорета драила монастырь. Невзирая на свою «немощь в еде», как она сама описывала свое поведение, Каталина совершала чудеса кормления нищих и убогих, раздавая им милостыню. Она пила гной монахинь, принадлежащих к третьему ордену, отзываясь о нем как о «Божественном напитке». Тем не менее запах ее собственного тела и ее одеяний всегда и неизменно описывался как «сладостный». Святая Каталина утверждала, будто получила стигматы, хотя никто не мог разглядеть их вплоть до момента ее смерти. Иногда она пила лишь Кровь Христову, другими словами, вино на причастии. Ей также являлись видения, в которых Иисус Христос призывал ее припасть губами к ране в Его боку.

   В 1366 году ей было видение мистического бракосочетания с Христом, во время которого он надел ей на палец кольцо, сделанное из его обрезанной крайней плоти. Бракосочетание святой Каталины изображено на картинах Мичелино да Бесоццо (хранится в Пинакотеке в Сьене), Варна да Сьена (Музей изобразительного искусства, Бостон), Джованни ди Паоло (музей «Метрополитен», Нью-Йорк), нескольких работах Лоренцо Лотто (Национальная галерея античного искусства, Рим, и Пинакотека «Альте», Мюнхен), Филиппино Липпи (Сан-Доменико, Болонья) и некоторых других художников. На отдельных полотнах она венчается с младенцем Иисусом; на других ее жених уже взрослый мужчина. У святой Катерины Александрийской тоже состоялся обряд мистического венчания с Христом, и он тоже нашел свое отражение в искусстве.

   Святая Каталина умерла в возрасте тридцати трех лет после строгого поста, во время которого она отказалась даже от воды.

Святая Роза из Лимы

   Исабель де Флорес-и-дель Олива родилась в Лиме, Перу, 20 апреля 1586 года и умерла там же 30 августа 1617 года. Считается, что Роза во всем подражала святой Каталине из Сьены. Она была причислена к лику святых Климентом IX и канонизирована Климентом X, став первой святой Нового Света. Она считается святой покровительницей Лимы и Перу, а также Филиппин, Индии, цветоводов, садовников и людей, которых высмеивают за их благочестие. Ее часто изображают с венком из роз на голове и в обществе младенца Христа. Согласно одной из легенд, когда она с обожанием смотрела на портрет Христа, картина начала мироточить.

Пост как кратчайший путь к святости

   Если бы сестра Лорета жила в шестнадцатом веке или раньше, она могла бы добиться причисления себя к лику святых.

   Некоторые представители католической церкви в Средние века считали, что именно вследствие чувственного чревоугодия Адама и Евы, съевших запретный плод, человечество было изгнано из рая. Следовательно, воздерживаться от еды – значило «кормить» Христа, который накормил человечество, в буквальном смысле принеся свое тело в жертву для искупления грехов. Некоторые женщины-святые, включая Каталину из Сьены, верили, что. подвергая свое тело пыткам, подобным тем, что выпали на долю Христа, они смогут спасти души, как это сделал он.

   В христианстве главенствующую роль играет представление о том, что Христос в буквальном смысле кормил своих последователей своим телом. Вкушение во время причастия вина и облатки, Его плоти и крови, символизирует разделение жертвы Христа.

   В Венеции Куирицио да Мурано, живший в конце пятнадцатого века, изобразил Христа предлагающим причастную облатку усердно молящейся женщине и распахивающим свои одежды, дабы показать зияющую рану на груди, словно предлагая ей припасть к ней губами. На других картинах Христа изображают направляющим кровь из своей раны прямо в чашу для причастия.

   В Средние века женщинам не дозволялось даже притрагиваться к Телу Христову, но в видениях многих женщин-святых они держали его в руках. Некоторые святые, «очистившиеся» до состояния возвышенного восприятия путем длительного голодания, утверждали, как и сестра Лорета, что способны отличить ложное Тело Христово от настоящего. Бенвенута Боджани заявила, что единственную свою пищу она получала от ангела, который руками доставал ее из светящейся вазы.

   Посредством столь отважных и дерзких видений женщины добивались возможности диктовать или писать религиозные трактаты, располагая себя где-то между Господом и всем человечеством и действуя в качестве его главных посланниц. Патриархальная церковь вплоть до самого последнего времени отказывала большинству женщин в этой роли. Такое положение вещей в некоторых местах сохраняется и поныне.

   Женщины посредством строгого поста вырывались из-под власти своих семейств, своих сестер-наставниц в монастырях и мужчин-врачей, утверждая, что общаются непосредственно с Богом. Заявляя, что пользуются особым Его расположением, они чувствовали в себе силы брать верх над любым смертным посредником.

   Женщины-святые, упоминаемые сестрой Лоретой, и их болезненные покаяния, связанные с отказом от приема пищи, действительно описываются в различных житиях. В самом начале современной эпохи одним из способов, с помощью которых женщины могли «доказать» свою возвышенную духовность, была демонстрация сверхъестественного контроля над своим собственным телом, что выражалось в голодании, повышенной активности и истязании плоти. Жестокое обращение, которому эти женщины подвергали себя с раннего детства или юности, более-менее гарантировало им недолгую жизнь в постоянных страданиях: головную боль, боли в желудке, появление фурункулов и затрудненное дыхание. Нередко у них наблюдались умственные расстройства и галлюцинации.

   Некоторые женщины-святые смешивали свою еду с пеплом или желчью, дабы избежать чувственного наслаждения. Другие, как, например, Анжела из Фолиньо или Каталина из Сьены, ели экскременты и гной, которые, по их уверениям, были им сладостны. Анжела пыталась есть гниющую плоть больного проказой, которая отвалилась в воде, когда она обмывала его (но поперхнулась и выплюнула ее). Катерина из Генуи похвалялась тем, что ела вшей, крупных, как жемчуг. Некоторые, подобно Терезе Авильской, намеренно вызывали у себя рвоту. Но, пожалуй, до крайности в вопросе ревностного голодания дошла лишь Вероника Джулиани. Если в трапезной перед ней вдруг неведомым образом появлялась тарелка с едой, сбрызнутая кошачьей рвотой, или смешанная с кусками тел крыс, или даже содержащая целую пиявку, тогда Вероника принималась с жадностью поглощать пищу. По приказу своего жестокого и склонного к излишествам духовника она слизывала паутину и пауков со стен своей кельи.

   В своей диссертации на соискание степени доктора наук «Божий праздник и благочестивый пост: религиозная значимость пищи для женщины Средневековья» (1987) Катрин Байнум объясняет центральную роль пищи в жизни и религиозных обрядах. Тем не менее только и исключительно женщины уделяли значительную часть своего времени приготовлению пищи и всему, что с ней связано. Даже богатые женщины по крайней мере надзирали за процессом приготовления еды в собственном доме. А если им случалось забеременеть, то они в буквальном смысле превращались в пищу для детей, растущих и развивающихся внутри них После родов они кормили детей грудью.

   Если пища была уделом женщин, то при этом она оставалась единственной частью их жизни, над которой они имели полную власть. Как справедливо замечает Байнум, «…человек может отказаться или лишить себя только того, над чем он властен… И сбежать из-под опеки семьи, разрушить планы отца найти суженого или отказать мужу в сексуальных отношениях было для женщины намного труднее, чем перестать есть».

   Строгое соблюдение религиозного поста обычно начиналось в период полового созревания (хотя некоторые женщины, такие, как Вероника Джулиани, отказывались от материнской груди в постные дни даже во младенчестве). В Средние века семьи начинали подыскивать женихов своим дочерям, едва тем исполнялось двенадцать-тринадцать лет. Некоторые из юных будущих святых прибегали к голоданию и другим калечащим методам как к средству превратить себя в неподходящий объект замужества. (Потому что те, кто изнурял себя голодом, не просто худели: у них, подобно сестре Лорете, появлялись неприятный запах изо рта и обрюзглость, волосы теряли блеск и упругость, кожа становилась сухой и покрывалась трещинами. Кроме того, у них прекращались месячные, и они более не могли зачать ребенка.) Другие настойчиво и старательно избегали любых контактов с мужчинами, иногда запираясь в ограниченном пространстве маленькой комнаты.

   Тем не менее отказ от пробуждающейся сексуальности был не единственным побудительным мотивом для постниц. Равно как и голодание в зрелом возрасте невозможно ретроспективно объяснить фрейдистскими или постфрейдистскими теориями об анорексии: они были блестяще резюмированы Рудольфом М. Беллом в его выдающейся работе «Благочестивая анорексия» (1985) как «отказ от орального оплодотворения через посредство собирательного образа отцовского фаллоса».

   На самом деле многие из этих девушек отказывались от семейной жизни как таковой, стремясь к полной самостоятельности и независимости, или же искали прибежища в монастырях, где родители или мужья уже не могли взвалить на них домашнюю работу. Жизнеописания некоторых женщин-святых свидетельствуют об их непримиримом конфликте с родителями и особенно с матерями. В случаях крайнего порядка соперничество матери и дочери окончательно прекращалось только после смерти последней и обретения ею святости.

   У монахинь, обвенчавшихся с Господом, взаимоотношения с едой отличались от тех, что существовали у их сестер, вышедших замуж за обычных мужчин. Во-первых, соблюдение поста и потребление особой пищи являлись составной частью ритуалов и веры монахини. Центральная, символически подчеркнутая роль пищи, без сомнения, привлекала молодых девушек, для которых еда – либо отказ от нее – превратилось в нечто вроде навязчивой идеи. Некоторые религиозные женщины посвящали себя заботам о бедняках, взваливая на себя материнские обязанности по их кормлению. Кое-кому из женщин-святых даже приписывали повторение либо подражание совершенных Христом чудес по кормлению голодающих. При совершении подобных пасторских деяний они якобы демонстрировали неиссякаемую энергию. (Сестра Лорета, родившаяся в Куско, расположенном на большой высоте, самой природой была одарена сильным сердцем и большими легкими.) Тем не менее многие святые, занимавшиеся спасением своих ближних от голодной смерти, как это ни парадоксально, предпочитали морить себя голодом и лишать сна, зачастую жестокими и извращенными методами. Бенвенута Боджани, например, промывала глаза уксусом, чтобы заставить себя бодрствовать.

   Учитывая, что исполненное внутренней драмы стремление изуродовать себя с помощью отказа от пищи практически иссякло к середине шестнадцатого века, рискну предположить, что во время, описываемое в романе, предрасположенность молоденьких девушек к созерцанию экстатических видений и навязчивому отправлению религиозных обрядов могло быть следствием эмоциональной незрелости, что фатальным образом сочеталось с духом соперничества, обусловленным выработкой феромонов.[184] И монастырь служил теплицей, где эти и им подобные чувства расцвета-пи невозбранно.

   Конечным результатом соблюдения строгого поста, внутри или вне монастырских стен, было то, что девушки стремительно теряли в весе и худели. Некоторые из них прибегали к дополнительным мерам в виде самоистязания или налагали на себя иные болезненные покаяния, такие, как, например, сон на кровати, застеленной ветками колючих растений. Причина и желаемый итог подобных мучений, по мнению соблюдающих строгий пост, состояли в том, чтобы соединиться с Господом, разделив его страдания. Но при этом имелся и еще один, причем более осязаемый результат. Подобные драматические самоистязания неизбежно привлекали внимание к страдалицам. Праведницы, превратившиеся в бесполые создания, худенькие и маленькие, да еще и соб